Глава вторая. ЭПОХА РАЗВИТИЯ АФГАНИСТАНА?

Исследования, стремящиеся с помощью социальных наук диагностировать и лечить социальные болезни, не предполагали критики в адрес самих социальных наук. Таким исследованиям приходилось соблюдать строгие стандарты измерений, представлять доказательства в виде диаграмм и таблиц, чтобы при каждом удобном случае напоминать читателю о пугающей сложности проблемы (но не о ее неразрешимости) и, таким образом, оправдывать тезис о том, что решить ее могут только специалисты.

Кристофер Лэш[169]

Региональные исследования и теория развития обращались не только к идеям, но и к конкретным местам, таким как Афганистан, который в ходе холодной войны превратился в экспериментальную площадку для модернизации, где конкурировали друг с другом традиции экономического развития, возникшие по обе стороны железного занавеса. Советский хлебозавод выпекал хлеб для обученных в ФРГ полицейских, используя привезенное из Америки зерно. Женщины-волонтеры из американского Корпуса Мира прививали вакцину от оспы афганкам, используя замороженные советские материалы[170]. Построенные с зарубежной помощью дороги вдвое сократили время переезда из города в город, а иностранные картографы впервые в истории начертили надежные карты Афганистана, и потому привычные приметы времени и пространства несколько изменились — даже если оставались правы те иностранцы, которые говорили, что страна застряла в XIV веке (так оно и было, по крайней мере, по исламскому лунному календарю). С другой стороны, разве мечты о создании настоящего государства, навязываемые Афганистану, не простирались в будущее столь же далеко, насколько сам Афганистан увяз в прошлом? Затемненная мифами, вызывающая ностальгию эпоха развития Афганистана требует исторической реконструкции.

Независимо от того, откуда приезжали сюда иностранцы — из СССР, США или ФРГ, — все они разделяли современные представления о территориальности, согласно которым жизнь нации определяется в центре страны — столице, и этот центр руководит имеющим четкие границы политическим пространством[171]. В эпоху ограниченных потоков капитала, обильной помощи «на развитие» со стороны развитых стран, в эпоху, когда китайские и индийские крестьяне были лишены выхода на мировой рынок труда, территориальные национальные государства давали постколониальным лидерам идеальную идеологическую платформу. Концепция взаимозависимости появится еще только много лет спустя; пока же длился реалистический век «отношений между нациями». Однако подчиненная идее «развития» моноэкономика того времени плохо объясняла, как формировались государства, и плохо разбиралась в широком разнообразии видов государств.

Это создавало слепые пятна в трактовке недавней истории Афганистана, где важную роль играла двойственность границ как линий, одновременно и «призрачных», и чреватых неприятностями. Исторически Афганистан выступал в роли пространства, связывавшего Персию, Туркестан и Пенджаб. Но независимость и последующий раздел Индии непреднамеренно способствовали созданию территориального афганского государства. Несмотря на то что афганские элиты никогда не признавали легитимность занимаемой страной территории, им приходилось действовать в ее пределах. Возникновение в 1947 году Пакистана превратило «железную клетку» в дом из песка; старые модели государственности больше не работали. Кризис заставил афганцев обращаться к сверхдержавам в поисках поддержки, необходимой для осмысления и финансирования «ограниченного государства».

Но власти в Кабуле понимали, что, если хочешь реализовать свои планы, нельзя полагаться только на великодушие иностранцев. Три десятилетия контактов с внешним миром преподали по крайней мере один урок: надо учитывать мировоззрение самих афганцев. Как бы заманчиво ни казалось приписать Афганистану некую загадочную геополитическую притягательность, в действительности вопрос можно поставить так: какие глобальные нарративы побуждали иностранцев вообще обращать внимание на эту страну и тратить на нее деньги? Что-то должно было убедить чужих Афганистану людей, что непонятный и далекий край имеет для них значение. Если бы одна из империй не была уже вовлечена в события в этом регионе, то возникла бы конкуренция со стороны других империй? Кабулу нужна была постколониальная стратегия для «продажи» себя за рубеж, которая представляла бы страну важной и для СССР, и для США, и для других стран. В чем же она состояла?

Ответом служило слово «Пуштунистан»: требование Афганистана создать национальное государство пуштунов, отрезав для этого часть территории на западе Пакистана. Детали намеренно оставлялись неопределенными: американский посол в Пакистане Генри Байроад характеризовал это слово как «весьма расплывчатое понятие, касающееся пуштанских племен и относящееся к части нынешнего Пакистана»[172]. Действительно, идея была весьма противоречива. Почему афганские элиты, сами предпочитавшие говорить на «придворном» персидском языке, так горячо выступали в защиту самоопределения пуштунов? Почему афганцы, избавившиеся от колониализма раньше других, были так одержимы идеей создания какого-то другого национального государства? Возможно, что именно в этой двойственности и заключалась разгадка. Идея «Пуштунистана», создававшая противоречивые, но поддерживавшие друг друга мифы об Афганистане как о «несостоявшемся государстве», с одной стороны, и миф о пуштунском государстве — с другой, стала той внешней политикой, которая привлекала к стране и Советы, и американцев.

Однако неправильное понимание этой пропаганды могло привести к серьезным последствиям. Пакистанские элиты воспринимали идею «Пуштунистана» всерьез. В Исламабаде стратегия Кабула казалась нечестной попыткой найти иностранных специалистов, оборудование и денежные средства для того, чтобы создать очаги напряженности вдоль границы и в то же время продемонстрировать пакистанским «патанам» несправедливость их положения. Действительно, националистические лозунги обретения собственной территории, на которых основывалась идея «Пуштунистана», противоречили идеологии «двух наций», лежавшей в основе пакистанской государственности. При этом распространяемые Кабулом «экспортные» пуштунские националистические идеи воспринимались как реальные не только генералами из Равалпинди. Новое поколение афганских коммунистов также все чаще относилось к «Пуштунистану» как к реальной внешнеполитической цели. Они были убеждены в том, что пакистанское государство не смогло реализовать мечты Мухаммада Али Джинны и Мухаммада Икбала, а «Пуштунистан» и есть та географическая реальность, которая разрушит искусственные и навязанные извне границы[173]. Однако важную роль играло и время, поскольку реальный Пакистан с каждым днем укоренялся и «застывал» в своих границах, скрывая те проблемы, которые требовали решения.

Оказалось, что Запад слабо понимает и не слишком заботится о стратегии афганского правительства — ради собственной выгоды манипулировать идеей «Пуштунистана» как возможного государства пуштунов, которое будет доминировать в регионе. Все эксперты, независимо от того, откуда они прибывали — из Москвы, Вашингтона или Бонна, — пытались навязать Афганистану неподходящие для него идеи развития. Они считали, что стране требуются новые подходы к природным ресурсам — воде, нефти, лесам. Советники объезжали пограничные территории, отыскивая возможности превращения этих земель в основу общеафганской экономики и имеющего строгие границы политического пространства. При этом эксперты мысленно «импортировали» в Афганистан не только инфраструктуру, но и те институции, которых там не было: скрупулезно подсчитывающих средства финансистов, придирчивых законодателей, зорких сборщиков налогов, а также офицеров-преторианцев и пограничников. Идея «развития» обещала превратить Афганистан в управляемый постколониальный мир, где либо начнется экономический рост, который сведет на нет искушение коммунизмом, либо возникнет промышленный пролетариат, который распространит на Афганистан то, что когда-то зародилось в СССР. Однако, когда иностранцы прибыли в страну, они увидели сплошные противоречия: Афганистан не желал соответствовать «отношениям между нациями», но при этом привлекал иностранных специалистов, чтобы в точности соответствовать тем или иным экономическим проектам, возникавшим в ходе холодной войны у каждой из противоборствующих сторон.


Ил. 3. Развитие холодной войны и «Пуштунистан». В эпоху развития Афганистана произойдет судьбоносное столкновение концепции пуштунского национализма как неотъемлемой черты государственного устройства Афганистана, идеи национального государства как единственно возможного постколониального будущего, а также американской, советской и западногерманской экономической помощи. Заштрихованные области показывают регионы, в которых большинство составляло пуштунское население. Заштрихованные по диагонали и пронумерованные области показывают расположение проектов, о которых рассказывается в этой главе: 1) Долина Гильменда, 2) Джелалабадский ирригационный проект, 3) Салангский туннель, 4) Советская углеводородная инфраструктура и 5) Пактийский проект. Карта составлена автором. Обозначения на карте, слева направо и сверху вниз: Советский Союз; Мазари-Шариф; Герат; Афганистан; Кабул; Джелалабад; Лашкаргах; Хост; Исламабад; линия Дюранда; «Пуштунистан»; Пакистан


Мечтаниям иностранных специалистов, кабульского правительства и афганских левых предстояло вскоре разбиться о кошмарную реальность Равалпинди. Отдаленные края превратятся в места столкновения различных экономических и националистических устремлений. Афганцы и иностранцы будут совместными усилиями создавать отдельные очаги развития, но эта работа так и не превратится в создание государства. Сторонники развития будут выражать надежды Кабула на медленные перемены в терминах национальной экономики, постколониального социализма и «Пуштунистана». Однако в действительности «развитие» провалилось: ни одна из этих надежд не оказалась жизнеспособной. Экологические, финансовые и идеологические кризисы превратили прежнее полотно, на котором рисовали воображаемую картину «Пуштунистана», в арену региональных и глобальных конфликтов, совершенно непохожих на обстановку, господствовавшую во время десятилетия развития. Когда экономика, подчиненная идее развития, достигла зрелости и обрела то, что потеряла в период эйфории, власть захватили коммунисты, готовые взять на вооружение и экстатический национализм, и массовое насилие для того, чтобы справиться с проблемами, которые не смогли решить ни провальная политика, ни еще более провальная моноэкономика.

ОТ НЕЗАВИСИМОСТИ К ЗАВИСИМОСТИ

После крушения колониализма территориальные государства стали настолько распространенной формой государственности, что трудно представить планету иначе, чем поделенной на части с помощью пятен и линий, как на политических картах. Тем не менее обширные пустынные районы, на западе переходящие в Иранское плато, на севере — в центральноазиатские степи, а на востоке ограниченные рекой Инд, нуждаются в ином подходе. Здесь «правители не стремились навязать свою власть одним и тем же образом всем землям»[174]. Афганистан представлял собой промежуточную зону, в которой происходили различные обмены между Пенджабом, Кашмиром, Синдом, Хорасаном и Туркестаном, и потому историю этого региона можно интерпретировать как борьбу разных сил за контроль над приносящими доход районами и таможенными сборами. Такие «империи кочевых завоеваний» стремились отнюдь не к тому, чтобы создать централизованное государство или единую нацию на бесплодных землях, где культурная общность определялась персидским языком, исламом и вненациональными придворными обычаями[175].

Данная проблема возникла на обширных, но бедных ресурсами территориях, составлявших восточную половину империи Афшаридов, которые в 1747 году попали под (весьма слабое) управление персоязычного военачальника Ахмад-шаха Абдали, позже прозванного Ахмад-шахом Дуррани. Он сформировал постоянную армию из представителей племен южного Афганистана, вторгся в Пенджаб и Кашмир и создал так называемую Дурранийскую империю. Но Абдали не сумел «создать ни всеобъемлющую и взаимосвязанную феодальную структуру, на которой основывалась бы монархия, ни долговременную основу для лояльности и обязательств своих подданных»[176]. Шах оставался «зависим от главных афганских племен; в то же время долгосрочные интересы страны требовали построения централизованной монархии по персидской модели, которая окажется независима от племен и будет даже властвовать над ними».

При преемниках Абдали эта проблема обострилась еще больше. Афганистан, в основаниях которого лежали «до-территориальность», торговля и персидская культура, столкнулся с внешними противниками: сикхами, англичанами и русскими. В результате его правителям пришлось выбирать: либо пойти по пути персидской государственности, либо превратиться в колонию. Территории к востоку от линии Дюранда были колонизированы, но впоследствии выяснилось, что вхождение сикхов и «патанов» в Британскую империю вовлекло их в те глобальные сети торговли и капитала, которые оказались недоступны для оставшихся в обедневшем эмирате Афганистан. К концу XIX века англо-индийские предприятия, расположенные в Шикарпуре, доминировали на многих афганских рынках[177]. В начале XX века немецкие купцы занялись скупкой каракуля, который они экспортировали в Лейпциг, откуда каракуль, уже как часть модной одежды, распространялся далее — его продавали повсюду от Парижа до Нью-Йорка. Важнейшую роль играли корпорации, базировавшиеся в Синде: они финансировали Первую англо-афганскую войну (1839–1842) ради того, чтобы реализовать опрометчивый план восстановления бизнес-империй, способных проникнуть в Туркестан. Суть концепции была следующей: империи кочевников, которые ранее держали в страхе Персидскую Азию, теперь не шли ни в какое сравнение с европейскими империями; при этом различные народы, вперемежку проживавшие в такой империи, объединялись за счет осознания своей принадлежности к былым кочевым империям.

Третья англо-афганская война (1919), которая, с одной стороны, привела к независимости Афганистана, а с другой — лишила его британских субсидий, поставила кабульских правителей перед дилеммой. Вместо того чтобы полагаться на подачки британцев, афганские элиты должны были либо провести реформы и найти себе точку опоры в мире, где империи занимались торговлей, либо смириться с положением, при котором Афганистан де-факто остался бы британским владением, хотя де-юре считался бы свободным. Эту проблему пришлось решать новому эмиру Аманулле-хану. Он остался в истории в основном как «западник» и реформатор: при нем был введен новый уголовный кодекс, выделялись средства на развитие образования по западному образцу (эти траты даже превышали военные расходы), в столице стало обязательным носить западную одежду. Британская военная разведка сообщала из Кабула, что «первой жертвой нового правила стал бывший эмир Бухары, которого полиция сначала попросила снять шелковый тюрбан, а затем оштрафовала за то, что он не носил гамбургскую шляпу»[178].

Но за такими красочными анекдотами скрываются более существенные достижения Амануллы. Эмир прекратил официальную дискриминацию индийских торговцев и разрешил индусам, не исповедовавшим ислам, поступать на афганскую государственную службу (это произошло вскоре после резни, которую британские солдаты устроили в Амритсаре)[179]. Вскоре в Кабуле оказалось около 19 тысяч бывших британских подданных, хорошо знавших особенности той масштабной торговли, которая велась за линией Дюранда[180]. Помогли и другие внешние факторы. Гражданская война в России остановила перевозку афганских товаров на север по Транскаспийской железной дороге, но она же привела к тому, что в Бухаре скопилось такое большое количество товаров, что резко возросла транзитная торговля с севера на юг через Афганистан. Связи между североафганскими и бухарскими торговыми компаниями множились. В то время как Лондон закрывал афганскую торговлю в Синде или Пенджабе, Москва приветствовала открытие представительств афганских торговых компаний в советских городах[181]. А когда ситуация в советском Туркестане стабилизировалась, возникший там спрос на товары стал способствовать благосостоянию афганских торговцев.

Еще важнее оказалась новая фискальная, торговая и денежно-кредитная политика эмира. Аманулла санкционировал создание шеркатов — особых корпораций с большинством афганских собственников, которым была предоставлена монополия на торговлю определенными видами товаров[182]. Эмир был меркантилистом, а не ксенофобом. Посетив Лейпциг во время своего «большого турне» 1928 года, он заявил, что хотел бы видеть прямые немецко-афганские торговые связи, которые исключали бы англо-индийских посредников[183]. И все же зазор между амбициями и результатами оставался велик. Когда в конце 1920‐х годов придворные Амануллы пересмотрели таможенные пошлины, цифры показали, что англо-индийские компании все еще господствуют в торговле каракулем[184]. Советский журнал «Торговля России с Востоком» сетовал, что ни афганские, ни советские торговцы не могут конкурировать с фирмами пешавари[185]. «Все финансовые операции <в Герате>, — сообщал журнал „Большевик“ в 1929 году, — ведут денежные менялы — саррафы, в большинстве индусы, которые финансируют предприятия, принимают вклады и занимаются ростовщичеством»[186]. По оценкам одного афганского торговца, иностранцы все еще контролировали около 60 % внешней торговли Афганистана[187]. Кроме того, по иронии судьбы противодействие Амануллы иностранным инвестициям препятствовало и освоению таких ресурсов, как газовые месторождения на севере[188].

Торговцам, населявшим бедные территории между Персией и Пенджабом, похоже, не оставалось ничего иного, кроме как приспосабливаться к трудным обстоятельствам, вызванным политикой афганского государства, не способного принять меры, чтобы защитить «национальные интересы». Государство подрывало само себя. Аманулла вложил деньги, полученные от земельных и таможенных сборов, в образование, а не в оборону. Он настроил против себя многих афганцев тем, что разместил в стране самолеты, пилотируемые германскими и советскими летчиками, для уничтожения мятежников с воздуха. В конечном итоге зимой 1928/29 года эмир был вынужден отречься от престола, когда таджикский разбойник Хабибулла Калакани и его сторонники взяли штурмом столицу.

Когда в 1929 году Надир-шах и мусахибанцы вновь захватили Кабул, они стали искать сторонних специалистов для правильного управления своим финансовым хозяйством. Шах обратился к 37-летнему афганскому банкиру Абдулу Маджиду Забули, сыну купца из Герата, который получил образование в Ташкенте и руководил огромной бизнес-империей, возникшей на связях между Советским Союзом, Афганистаном, Ираном и Германией[189]. Женатый на русской и свободно говоривший на персидском, русском и немецком языках, Забули был как раз тем человеком, которого искала мусахибанская элита. В его берлинскую контору стали приходить телеграммы из афганского посольства: Надир-шах приглашал купца приехать в Афганистан[190]. Поначалу Забули отказывался, но в 1932 году брат шаха, посол в Германии, позвонил ему и потребовал, чтобы тот прибыл в посольство. Когда банкир приехал, ему сказали, что его отвезут в Кабул. Вскоре Забули посадили на поезд, направлявшийся через советскую территорию к афганской границе.

По пути, вспоминал впоследствии Забули, «посол обрисовал мне хаос, в котором пребывала афганская экономика». В распоряжении правительства оставалось только восемь тысяч афгани, и оно остро нуждалось в человеке, который «разбирался бы в экономической науке и мог построить экономику страны на правильной основе, соответствующей уровню развития современного мира». Его величество, объявил посол, «выбрал вас для решения этой важной задачи». Сделав остановку в городе Герат на западе Афганистана, чтобы заручиться поддержкой местных купцов, посол и Забули прибыли в Кабул, где Надир-шах объяснил новоприбывшему свое желание: Афганистан должен стать свободен от иностранных «менял»[191]. Перед Забули стояла задача наладить экспорт каракуля через европейские и американские представительства и увеличить денежные средства в национальном банке. Эта политика должна была «улучшить эффективность деятельности государства и объединить вокруг городов и центров сельские и горные районы». К счастью, во время пребывания в Герате Забули сумел собрать средства в размере пяти миллионов афгани, чтобы основать частный импортно-экспортный банк; в Кабуле он получил еще два миллиона от Надир-шаха[192].

И все же афганское государство оставалось хрупким. «Государственная казна была пуста, — вспоминал Забули, — все ее содержимое исчезло. Запасы оружия оказались разграблены, хищения процветали во всех кабинетах и министерствах. До августа 1933 года государство не выплачивало жалованья военным»[193]. Внешняя торговля была разрушена. «Экспорт и торговля полностью находились в руках проживавших за пределами Афганистана евреев и индусов; они же сохраняли монополию на обмен иностранной валюты». Поэтому неудивительно, что только в период между своим прибытием в Афганистан и началом Второй мировой войны Забули насчитал не менее семнадцати попыток свергнуть правительство[194].

Отсутствие того, что мы назвали бы «государственным потенциалом», давало о себе знать и в более тонких вопросах. Режим Амануллы почти не печатал географических карт для широкого распространения. Эта ситуация изменилась при Надир-шахе: ежегодные государственные альманахи выпускали (на персидском и французском языках) карты Афганистана, карты Азии и «маршруты европейских политиков в европейском Средиземноморье»[195]. Но государственные карты самой страны были удивительно наивны и «готовились весьма поспешно, <содержали> ошибки, и им нельзя было доверять в определении границ/рубежей с соседями»[196]. Афганистан по-прежнему оставался непохож на территориальные государства конца XIX века, которые были одержимы «учетом каждой точки на карте, которая могла указывать на какие-нибудь человеческие или энергетические ресурсы»[197]. И снова возникает вопрос: в чем же было дело? Персоязычные самозванцы-мусахибанцы управляли нестабильной политической ситуацией в Кабуле и провинции, уступая местным элитам не только «ресурсы, но и право внутреннего завоевания и право принадлежности к пуштунским родам и устанавливая с этими родами личные связи монархического влияния»[198].

Забули знал, что ему придется действовать в этих рамках, но он давил на купцов, живших в Герате, Кандагаре, Кабуле и в других центрах торговли, чтобы создать шеркаты — корпорации, имеющие монополию на импорт и экспорт ценных товаров. Афганский национальный банк (АНБ) — тот экспортно-импортный банк, который учредил Забули с помощью королевского правительства, — инвестировал в эти корпорации свой капитал. Попытки привлечь советские инвестиции в нефтяные и газовые месторождения на севере страны не принесли успеха, но эти потери компенсировали сельскохозяйственная и промышленная революции[199]. В 1937 году АНБ инвестировала в компании «Спинзар» и «Памба коттон», которые пользовались советским хлопком и трудом пуштунских крестьян-поселенцев для завоевания сельских районов[200]. За один год производство хлопка в стране удвоилось[201]. В 1938 году АНБ основал сахарный завод в Баглане и инициировал выращивание в этой провинции сахарной свеклы. После осушения болот в Баглан переселились 600 пуштунских семейств[202]. Производство сахарной свеклы с 1940 по 1945 год увеличилось в четыре раза[203]. Происходило постепенное ослабление влияния индийских купцов[204].

Результаты, достигнутые Забули, были впечатляющими. Но в глазах мусахибанской элиты этот министр, связанный с Германией и в то же время известный своей русофилией, представлял угрозу их личной власти. В свое время Надир-шах был в буквальном смысле слова привезен англичанами в Афганистан из Парижа через Пешавар, где его вместе с братьями привели к власти с помощью собранных британцами ополченцев из племени вазири[205]. Мусахибанская элита не только отдала многое на откуп вождям пуштунов, но и, «зная из первых рук о британской военной мощи», опасалась, что сближение с Берлином или Москвой может разрушить созданные ею региональные и международные альянсы[206].

В 1936 году Забули стал министром экономики, а три года спустя выступил в роли архитектора первой афганской пятилетки; однако опоры его власти при дворе ослабевали[207]. Проверки в Национальном банке показали, что партнеры Забули вывозили из страны иностранные наличные деньги. Затем придворные элиты лоббировали создание настоящего государственного банка, получившего название на пушту «Da Afghānistān Bānk» («Банк Афганистана» или БА)[208]. Решение было отчасти паллиативным, поскольку сотрудники организованного Забули АНБ были единственными людьми в Кабуле, разбиравшимися в финансах, и потому они вскоре стали сотрудниками БА. Но когда БА получил монополию на операции с иностранной валютой, ситуация, как кажется, радикально изменилась.

Вторая мировая война давала обеим борющимся партиям возможность вступить в прямое противостояние. Забули, похоже, оставил свои амбициозные планы и удалился в свое швейцарское шале, а мусахибанская элита обратилась к британцам за военной и разведывательной поддержкой. Мусахибанцы боялись, что немцы (выступавшие за Амануллу) и Советы, договорившись между собой, могут вернуть Амануллу в Кабул. Весной 1940 года Лондон направил помощь афганским ВВС, поддавшись панике в связи с возможным вторжением Красной армии в северный Афганистан, «где жители плохо вооружены, сравнительно миролюбивы и несопоставимы в качестве бойцов с племенами, живущими на востоке страны»[209]. Летом 1941 года, после нападения Германии на СССР, эти страхи рассеялись, но опасения в связи с возможностью немецких интриг снова возросли, когда Забули съездил в Берлин, чтобы намекнуть руководству рейха о том, что Кабул будет приветствовать создание послевоенного южноазиатского государства, простирающегося от афгано-индийской границы до реки Инд[210]. Немецкие дипломаты в Кабуле злорадно объявили, что «Гитлер будет в Лондоне к середине августа и <предложит> Афганистану восстановить Дурранийскую империю»[211]. Это можно назвать безответственной дипломатией, однако эти интриги способствовали подъему экономики за счет увеличения торговли с Германией и притока немецких инвестиций[212]. Забули, однако, сделал неправильный выбор. Когда в сентябре 1941 года началось англо-советское вторжение в Иран, энтузиазм по поводу прихода немцев сильно охладел, а окончательно мечты об афганской империи, простирающейся до берегов Инда, исчезли после Сталинградской битвы[213].

Важнейшим обстоятельством было то, что распадался британский Радж. Британские владения — Северо-западную пограничную провинцию (СЗПП), приграничные районы и индийские автономии — населяли пуштуны, имевшие давние связи со своими соплеменниками в Афганистане. Однако когда 20 февраля 1947 года Клемент Этли объявил, что Лондон намерен «передать всю полноту власти в руки индийцев», он ничего не сказал о пуштунском самоопределении. Кабульские газеты задавались вопросом о том, получат ли «пуштуны, живущие в районах между линией Дюранда и рекой Инд, возможность свободно выражать свое мнение?»[214] Лондон объявил, что между 7 и 16 июля 1947 года пройдет референдум в СЗПП; племенные собрания проголосуют в доминионах и приграничных районах. Однако голосующим будет дано право выбирать только между Индией и Пакистаном, а не создавать «Пуштунистан». В результате бойкота явка упала до 50 %, однако результаты оказались однозначными: 99 % проголосовавших высказались за Пакистан и только один процент — в пользу Индии[215]. Многие страны поспешили признать Пакистан (в числе первых был Иран). В мае 1948 года Москва установила дипломатические отношения с Карачи.

Однако Кабул отверг результаты голосования. «До тех пор, пока афганцы, живущие между линией Дюранда и рекой Инд, не получат право свободного голоса, — провозглашали афганские газеты, — мы не признáем ни один референдум законным»[216]. В июне 1949 года Национальное собрание Афганистана единодушно одобрило политику обеспечения «независимости и процветания для всех афганцев по ту сторону линии Дюранда, предоставления им права самим решать свою судьбу»[217]. Газеты одобряли создание местного управления в доминионах и приграничных регионах в качестве шага «к созданию единого правления и независимого пуштунского государства»[218]. Это вызвало ярость Пакистана, который объявил Афганистану эмбарго. Воздействие этих санкций несколько облегчило подписание советско-афганского договора о бартере, однако позиция Карачи осталась однозначной. Более того, международное мнение склонялось не в пользу Кабула. Когда индийский журналист Шива Рао опубликовал в американском журнале Nation статью с критикой обращения Пакистана с пуштунами, пакистанское посольство тут же выступило с протестом и добилось извинений от издателей[219]. Однако, когда секретарь афганского посольства в Вашингтоне подверг Nation критике за упоминание «независимой территории между бывшей Британской Индией и Афганистаном», редакция отвергла вопрос о «Пуштунистане» как «слишком специальный, чтобы заинтересовать большинство наших читателей»[220]. Этот пример показывает предел, за который не заходила афганская внешняя политика. Пока в глобальном миропорядке не возникала некоторая нестабильность, Кабул не интересовал иностранцев настолько, чтобы они стали тратить на него деньги. Что касается «Пуштунистана», то эта идея вызывала недоумение, но не привлекала особого внимания извне.

Забули вернулся в Кабул в 1946 году и в дальнейшем стремился укрепить свою власть, сделав ее независимой от королевской семьи. Он основал и финансировал несколько политических партий, чтобы сплотить образованную часть населения[221]. Зная, что члены королевской семьи будут против его назначения премьер-министром, Забули создал четыре объединенных министерства, которые должны были ослабить власть его противников[222]. Один из докладов Министерства экономики в сентябре 1947 года описывает его политический план. Афганистану следовало расширять те отрасли, которые созрели для импортозамещения, и привлекать иностранные инвестиции в добывающую промышленность[223]. В то же время Кабул подписал пятилетний контракт с американской инженерной фирмой «Моррисон — Кнудсен» на строительство каналов, дамб и дорог в южном Афганистане, выплатив ей 20 миллионов долларов, накопленных за счет экономии во время войны[224]. Забули искал также и экономический modus vivendi с Карачи. В конце 1947 года ведущие афганские министры и руководители АНБ посетили Пакистан для того, чтобы скоординировать экономическую политику двух стран[225]. Летом 1948 года, находясь в Лондоне, Забули дал понять, что Афганистан сосредоточится только на кустарной и пищевой промышленности, в то время как в Пакистане будет проходить индустриализация. Он добавил, что Кабул положительно оценил бы советско-афганско-пакистанское соглашение о транзитной торговле[226].

Но замыслы Забули оказались слишком хитроумными. Чиновники в его Министерстве национальной экономики хорошо понимали, какие проблемы стоят перед правительством[227]. «Если мы примем во внимание тот факт, — отмечали они, — что наша страна является аграрной, и все ее потребности должны быть удовлетворены за счет импорта из‐за рубежа, а также то, что <Афганистан> расположен далеко от морских путей, то становится ясно, что в настоящий момент нам приходится платить в 3–4 раза больше за промышленные товары и их импорт, чем мы платили за них в довоенный период. Следует также добавить, что в последние годы сельскохозяйственное положение нашей страны резко ухудшилось». Доклад касался ключевой проблемы: «Достаточно указать, что Индия представляла для нас самый важный экспортно-импортный рынок; но после 15 августа <1947 г.> между Индией и Пакистаном были прекращены торговые связи и железнодорожное сообщение. В результате за последние восемь месяцев масштабы импортно-экспортной торговли нашей страны резко сократились». В южном Афганистане аналогичным образом удвоились расходы компании «Моррисон — Кнудсен», что заставило Забули взять кредит в размере 21 млн долларов США под 3,5 % годовых от Экспортно-импортного банка США[228]. То, что Забули приходилось унижаться перед иностранцами, радовало его соперников. Уже в 1949 году американские дипломаты заметили, что принцы Наим и Дауд с опаской относятся к стремлению Забули исподволь руководить страной с помощью того или иного премьер-министра[229]. Теперь у мусахибанской элиты появилась возможность полностью избавиться от Забули. В 1950 году премьер-министр Шах Махмуд-хан отправил Забули в отставку после скандала, связанного с обменом иностранной валюты. В результате был расчищен путь для племянника Махмуд-хана — Дауда, который смог стать премьер-министром[230]. Правительство лишило АНБ монопольных прав и создало Администрацию правительственных монополий[231]. АНБ остался крупнейшим в стране коммерческим банком и контролировал ключевые экспортные рынки, но после того, как в сентябре 1953 года кресло премьера занял Дауд, был провозглашен курс на «управляемую экономику». За пять лет до этого американский антрополог Луис Дюпри сетовал на «тщетность половинчатой вестернизации» и указывал, что Афганистану для проведения решительных реформ нужен свой собственный Ататюрк[232]. Когда власть оказалась в руках Дауда, Афганистан вплотную приблизился к тому пути модернизации, по которому шла Турция.

Однако Кабулу было еще очень далеко до турецких успехов. Афганское государство существовало для того, чтобы держать людей под своей властью, а не для того, чтобы их менять. «Афганские бюрократы не любят собственный народ, — записывал Дюпри в дневник на следующий день после посещения одного из министерств. — Я видел несколько подтверждений этого, пока ожидал получения документов. Разумеется, как только я появился, меня позвали в начало очереди — так они проявляют вежливость. Там был один афганец с пачкой бумаг — все они были в полном порядке, но он надерзил чиновнику, и тот порвал у него на глазах все эти подписанные и снабженные печатями документы. Теперь бедняге предстоит еще неделю бегать с бумагами, прежде чем он окажется на том же месте. Он поднял было свою палку, но тут же получил в ухо от полицейского. Потом избиение продолжилось на улице. Грязным крестьянам нет места в выбеленных правительственных зданиях»[233]. Бедное, слабое, не имеющее поддержки в обществе, афганское государство Дауда было неспособно мобилизовать население. К тому же региональная геополитическая ситуация оказалась менее благоприятной, чем когда-либо, начиная с 1919 года.

Единственным средством, оставшимся в руках Дауда и его правительства, был «Пуштунистан». Как и пять лет назад, афганские дипломаты представляли иностранцам некий «Пахтунистан» как уже состоявшееся явление: на совещании, проведенном в афганском посольстве в Вашингтоне, отмечалось, что Афганистан «граничит с русским Туркестаном на севере, с Пахтунистаном (небольшим по размерам, только что созданным) на востоке и с Ираном на юге»[234]. «Афганцы, — туманно говорилось далее в том же документе, — делятся на две группы. Первая — те, кто живет в политических границах Афганистана; их 12 миллионов. Вторая — те, кто живет за линией Дюранда вплоть до реки Инд в Пакистане; это тот же народ, имеющий то же происхождение, что и члены первой группы». Дауд переименовал круглую площадь в центре Кабула в «Площадь Пуштунистана». Стали появляться флаги этой несуществующей страны, подозрительно напоминавшие афганские. Был объявлен национальный праздник — День Пуштунистана. В 1955 году Пакистан объявил новую блокаду Афганистана, но афганская лойя джирга (всеафганский совет старейшин) объявила, что «она ни при каких обстоятельствах не будет рассматривать земли Пуштунистана как часть пакистанской территории, если только народ Пуштунистана не пожелает этого и не даст на это свое согласие»[235].

У всякого, кто знал о пуштунских «полномочиях» Дауда, идея «Пуштунистана» вызывала подозрения. Это было потемкинское государство, расфасованное и продаваемое навынос персоязычной династией, которая сама в очень малой степени являлась выразительницей «пуштунской идентичности и пуштунского социального поведения»[236]. Здесь показателен рассказ Мухаммеда Джамиля Ханифи, в то время выпускника элитной кабульской школы. Несмотря на всю суматоху, поднятую королевским правительством по поводу «Пуштунистана», Ханифи «не помнит ни одной выставленной на всеобщее обозрение карты Афганистана за время обучения в 1940–1950‐е годы»[237]. И его школа не была исключением. Как пишет сын Ханифи, «в известной национальной энциклопедии, опубликованной в 1955 году, нет карты Афганистана, как нет в этом общественно важном справочном издании никаких упоминаний о языке пушту или пуштунском народе». Когда впоследствии Ханифи был вызван к Захир-шаху, «персоязычный секретарь просил его не говорить с его величеством по-пуштунски, поскольку тот сегодня „устал“! Падишах Захир говорил на фарси и немного по-французски — последнему он выучился, когда жил со своим отцом во Франции в конце 1920‐х годов»[238]. Одним словом, Пуштунистан был «продуктом городского кабульского сознания, построенным на иллюзии пуштунского „этнического“ господства в Афганистане; это же показывает, как исторически интерпретировалась линия Дюранда»[239].

Однако, пока не возникла глобальная нестабильность, «Пуштунистан» оставался маркетинговой стратегией без покупателя. Этот вопрос приводил в недоумение Луиса Дюпри, который записывал в своем дневнике, что афганцам пора «прекратить эмоциональный понос о Пуштунистане и поставить вопрос на экономическую почву!»[240]. Однако более ранние записи Дюпри свидетельствуют о том, что он был неправ. Тремя месяцами ранее он писал, что «Штатам следует тайно поддерживать движение за создание Пуштунистана, поскольку таджики, узбеки и туркоманы косвенным образом подпадают под влияние своих братьев с севера»[241]. В конце концов, писал он, «русские явно причисляют таджиков к таджикам, узбеков к узбекам и т. д., и ходят слухи об удивительных религиозных и этнических свободах в семье братских советских народов». В этом и состояла вся логика проводимой Кабулом стратегии продвижения «Пуштунистана»: разделяя цвета евразийской политики идентичности по принципу холодной войны — «черное» и «белое», — афганские элиты могли уйти от несостоятельной экономики засушливой Центральной Азии и подключиться к глобальным потокам капитала постимперской эпохи. Вместо того чтобы отделять Афганистан от имперских ресурсов, линия Дюранда могла наконец соединить его с ними.

ГЛОБАЛЬНЫЕ ПРОЕКТЫ ХОЛОДНОЙ ВОЙНЫ

«Перед вами — государственный флаг Афганистана, нашего южного соседа и друга», — так начинается советский фильм 1957 года «Афганистан» — одна из многих посвященных этой стране картин, созданных в конце 1950‐х годов на советских киностудиях[242]. Далее в фильме говорится: «Черная полоса напоминает об иноземном иге, красная — о крови, пролитой за свободу, зеленая обещает исполнение гордых надежд». Затем камера показывает карту Афганистана. Мы узнаем, что «Горный хребет Гиндукуш покрыл своими отрогами четыре пятых Афганистана. Как стены с зубчатыми башнями, горы веками отделяли страну от всего мира». Однако, как подчеркивается в другом фильме, советская помощь многое изменила в стране: «Повсюду здесь приметы нового. Они в этих плотинах, вставших над бурными реками, в опорах электропередачи, уходящих все дальше по кручам гор, в первых очагах молодой промышленности, которой прежде страна вовсе не знала. Долгие годы боролся афганский народ против чужеземных захватчиков. Завоевав сорок лет назад свободу, он переживает пору обновления»[243]. Фильм подразумевает, что Афганистан остается отсталой страной, однако благодаря советской помощи афганцы становятся ближе к современности.

Разумеется, в истории, которую снимали советские кинематографисты, были некоторые «творческие допущения». Афганские модернизаторы — такие, как Абдул Маджид Забули — лелеяли собственные планы, отличавшиеся от советских. За 40 лет взаимоотношений обе страны убедились в том, что советская помощь не является обязательным условием существования Афганистана. На самом деле стремление превратить непокорного соседа в подобие СССР возникло вследствие ряда ошибок США. Так, проекты конца 1940‐х, связанные с рекой Гильменд, обернулись инженерной катастрофой и пустой тратой денег: 70 % затрат ушло на заработную плату для американских специалистов[244]. В 1953 году госсекретарь Джон Фостер Даллес обострил отношения двух стран, пригласив Пакистан сразу в два военных альянса — и в Юго-Восточной Азии, и на Ближнем Востоке. Этими альянсами были Организация договора о Юго-Восточной Азии (СЕАТО) и Организация центрального договора (СЕНТО)[245]. В январе 1954 года Москва предприняла ответные меры, предложив Кабулу пакет помощи в три миллиона рублей в течение восьми лет под три процента годовых. Это было очень выгодно по сравнению с рассчитанной на 30 лет помощью СССР Китаю и гораздо щедрее, чем все, что когда-либо предлагала Америка.

Однако мусахибанской элите была нужна военная помощь — устаревшее немецкое вооружение все меньше годилось для создания угрозы Пакистану. Афганские дипломаты вели переговоры о присоединении к СЕНТО, однако когда в октябре 1954 года министр иностранных дел Мухаммед Наим-хан посетил Вашингтон, Даллес отверг его притязания, направив афганцам ноту, в которой говорилось: «После тщательного рассмотрения вопроса о расширении военной помощи Афганистану было решено, что это создаст проблемы, с которыми не смогут справиться порожденные этим действием военные силы. Вместо того чтобы просить оружия, Афганистан должен урегулировать спор с Пакистаном относительно Пуштунистана»[246]. Более того, усугубляя обиду, нанесенную афганцам, Даллес направил ноту и пакистанскому послу. Разгневанный Дауд в январе 1955 года принял советское предложение: дать возможность офицерам афганской армии проходить обучение и получать экипировку в СССР[247]. Еще через одиннадцать месяцев Хрущев и Председатель Совета министров СССР Н. А. Булганин по окончании официального визита в Индию и Бирму 15 декабря 1955 года неожиданно оказались в Кабуле, где они (окруженные солдатами, все еще носившими форму вермахта) пообещали Афганистану выплачивать по 150 миллионов рублей в год в качестве помощи и обеспечить транзит товаров через территорию СССР[248]. Это был дипломатический кульбит, который можно положить в основу киносценария.

Однако история визита Хрущева и Булганина в Кабул на этом не заканчивается. На официальном обеде 16 декабря Булганин поднял тост в честь Дауда и высказал советскую позицию по отношению к «Пуштунистану»: «…мы сочувственно относимся к политике Афганистана в решении вопроса о Пуштунистане. Советский Союз стоит за справедливое урегулирование пуштунистанской проблемы, которую невозможно правильно решить без учета жизненных интересов народов, населяющих Пуштунистан»[249]. По возвращении в Москву Булганин донес позицию СССР до Верховного Совета, назвав «Пуштунистан» «страной, населенной афганскими племенами»[250]. По выступлениям Булганина трудно было понять, как соотносятся понятия «пуштун», «пахтун» и «афганец» и что значат эти соотношения для легитимности кабульского правительства, заявлявшего, что оно выступает от имени пуштунов, живущих по ту сторону линии Дюранда. Однако с точки зрения Кабула именно в этом и было все дело. После десятилетия разочарований афганское правительство достигло успехов в устранении казавшихся неразрешимыми противоречий относительно «Пуштунистана», заручившись поддержкой одной из сверхдержав благодаря связанным с холодной войной внешним геополитическим причинам. Отныне пуштунский национализм будет рассматриваться как «внутренняя „проблема“ афганского государства», которая должна быть решена — или же использована — в соответствии с широко понимаемыми геополитическими императивами[251]. Вскоре на афганскую землю прибыли советские специалисты: им предстояло построить в Кабуле асфальтовую фабрику и замостить дороги[252]. Георгий Ежов, работавший переводчиком в Тегеране, получил новое назначение и вылетел в Ташкент, чтобы оттуда другим рейсом отправиться в Кабул[253]. Однако Ежову вместе с семьей пришлось томиться в Ташкенте целую неделю. Когда погода стала наконец летной, им удалось вылететь в Джелалабад — «летнюю столицу» Афганистана. «Когда я сел в маленький винтовой самолет, — рассказывал Ежов, — там все еще продолжалась холодная ташкентская весна — не выше пяти градусов. Пришлось надеть теплую куртку. Самолет был на пятнадцать пассажиров, летели мы два часа, а когда открыли двери, меня обдало субтропиками — температура воздуха была градусов тридцать. „Аэропорт“ представлял собой незамощенную взлетную полосу и несколько палаток для пассажиров». Встречающие повезли Ежова, его жену и детей на машине по разбитой проселочной дороге в столицу. Условия жизни оказались спартанскими: «Ни творога, ни молока, ни сметаны, ни колбасы», — вспоминал он. Маленького сына приходилось кормить местным «наном», бараниной и подозрительного вида молоком, которое доставляли в старых канистрах из-под бензина. Спасение принес новый посол С. Ф. Антонов, в прошлом министр промышленности мясных и молочных продуктов СССР, сохранивший старые связи и обеспечивший посольство хорошим снабжением молоком. Ходили слухи, что Антонов даже договорился о том, что только советские граждане смогут пользоваться молоком голландских, немецких и бельгийских пород коров, которые паслись на королевских пастбищах.

Условия работы в афганских министерствах мало способствовали опровержению стереотипов об «отсталости» страны. В то время, когда Ежов прибыл в столицу, большинство чиновников трудилось во дворце Дар-уль-Аман, построенном для эмира Амануллы немецкими инженерами в 1920‐х годах. Этот дворец находился примерно в шести милях к юго-западу от центра города, а железная дорога, соединявшая его с центром (также построенная немцами), была уничтожена, сохранились только два ряда деревьев вдоль бывшего железнодорожного полотна. По утрам Ежов надевал белую майку, чтобы за время поездки в город на машине не запачкать костюм. Целый день он переводил финансовые документы с русского на фарси, а вечерами мог прогуляться под деревьями. Условия работы в самих министерствах были не слишком благоприятными. Немцы установили оборудование для обогрева помещений, однако в основном помещения отапливались дровяными печами, которые сильно дымили. Слуги чиновников бегали с бумагами, кипятили воду для чая и снимали с посетителей пальто. Некоторые афганцы — те, кто мог и хотел, — пытались справиться с хаосом.

Абд аль-Хай Азиз, секретарь Министерства национальной экономики, обладал редкими лингвистическими способностями: он говорил на двенадцати языках, в том числе на японском. Однажды Азиз заметил на столе у Ежова «Книгу джунглей» Киплинга (купленную в подарок для семьи) и приказал убрать ее, а затем принялся подробно перечислять преступления британцев. Среди чиновников были талантливые люди, афганское государство уже имело некую рудиментарную организацию, но ему все еще было далеко до «железной клетки» Макса Вебера, а тем более до стальной сетки советской государственной системы.

Здесь снова можно спросить: а почему все должно было обстоять иначе? Колониальное прошлое, как дружно уверяли советские аналитики, «объективно» не могло не привести Афганистан к отсталости. Эта отсталость была не столько культурным явлением, сколько особенностью глобальной империалистической системы, в рамках которой Афганистан подвергался жестокой эксплуатации. «Политика империалистических держав, — писал советский экономист Г. Прохоров, — направленная на сохранение феодальной раздробленности Афганистана и использование его в качестве аграрно-сырьевой базы и рынка сбыта своих товаров, задержала на многие десятилетия развитие производственных сил страны»[254]. Как британские империалисты, так и немецкие фашисты хотели только одного: превратить Афганистан в свалку для своего экспорта, в источник природных ресурсов и в зависимое от них в военном отношении государство. Намерения СССР, однако, были иными.

Этим намерениям мешало одно препятствие. Советские аналитики подчеркивали: Афганистан снова подпадает под влияние западного империализма. «В послевоенные годы, — утверждалось в докладе, экспансия Соединенных Штатов в Афганистане резко усилилась. Под видом оказания различных видов „помощи“ — финансовой, технической и увеличения займов на невыгодных для Афганистана условиях, США проникали в наиболее важные отрасли национальной экономики этой страны». Задачей Советского Союза, таким образом, было создание для Афганистана импортозамещающих отраслей промышленности, и эта задача была нацелена и на развитие страны, и на противодействие империализму. Помимо создания современной материальной и промышленной инфраструктуры, Москва должна была поощрять профсоюзы и законы, защищающие права трудящихся. Такие страны, как Афганистан или Гвинея, не могли в одночасье достичь социализма, но Москва считала своим долгом направлять к этой конечной цели монархии, буржуазные демократии и постколониальные государства.

Новые проекты активно рекламировались сценаристами советских фильмов, и вскоре съемочные площадки «Мосфильма» заполнили декорации, на которых была тщательно скрыта грязь улочек афганской столицы. Сначала было завершено строительство асфальтового завода и дорог, затем советские специалисты выстроили в Кабуле хлебозавод, элеватор и цементный завод. Инженеры построили станцию ремонта оборудования в кишлаке Джангалак, к югу от столицы. Были возведены портовые сооружения на реке Амударья в Хайратоне, а в 1956 году начались работы по созданию Джелалабадского ирригационного комплекса на востоке страны[255]. В сентябре 1956 года советские экономисты и плановики разработали пятилетний план развития страны[256]. В 1961 году советские физики-атомщики обсуждали возможность обогащения урана и запуска афганской программы АЭС[257]. Хлопководы из Узбекистана изучали возможности увеличения сбора «белого золота» в Афганистане[258]. Созданный при советской поддержке Кабульский политехнический университет принял в 1963 году первых студентов. Советские микрорайоны, состоявшие из пятиэтажных жилых домов, стали самым желанным жильем в столице. Москва даже профинансировала строительство первого такого дома за счет специального добровольного сбора с москвичей[259]. В 1964 году инженеры из СССР и стран Восточного блока завершили строительство самого высокогорного в мире Салангского туннеля, соединившего Кабул с севером страны[260]. Советская модерность чувствовалась повсюду: в жилищах, в которых жила афганская элита, в идеях, с которыми она боролась, и даже в хлебе, которым руководство кормило обученных советскими специалистами новобранцев в армии, потому что никто не стал бы покупать этот похожий на фанеру хлеб на базаре: все предпочитали местную выпечку.

Эту деятельность направлял Государственный комитет СССР по внешнеэкономическим связям (ГКЭС) — учреждение, выступавшее в качестве посредника между правительствами иностранных государств и общесоюзными министерствами[261]. «Наша цель ясна, — говорил председатель этого комитета на совещании в ЦК КПСС. — Мы стараемся помогать развивающимся странам обрести экономическую независимость, быстрее встать на ноги, создать современную национальную промышленность, полнее использовать свои природные ресурсы, поднять сельскохозяйственное производство и тем способствовать улучшению жизни народов, населяющих эти страны»[262].

Если Советы твердили об «экономической независимости», «национальной промышленности» и «природных ресурсах», то их американские противники настаивали на том, что СССР борется за гегемонию в этой стране[263]. То, что руководство Афганистана настаивало на неприсоединении страны к какому-либо из военно-политических блоков, только укрепляло Эйзенхауэра и Даллеса в их убеждении о наивности Кабула. Вашингтон продолжал вкладывать деньги в афганскую экономику: он поддержал проект в долине реки Гильменд, строительство южной половины афганской кольцевой дороги, индустриальных парков в Кабуле, создание аспирантур для афганских студентов. Все это давало положительные результаты. Социологическое исследование, проведенное в 1962 году среди афганских студентов, показало, что молодежь ассоциирует Соединенные Штаты с президентом Кеннеди, «множеством фабрик» и «высоким уровнем жизни»[264]. Эти отзывы не вызывали сильного удивления, особенно если сравнить их с «передовыми технологиями», Хрущевым и «коммунизмом» — представлениями, ассоциируемыми с отношением к Советскому Союзу[265]. Но, прогуливаясь по (замощенным Советами) улицам Кабула, можно было получить впечатление, что СССР что-то строил в этой стране, а США — нет. Как спрашивал один бывший советский советник: «Где в Кабуле находится микрорайон, строительство которого обеспечил город Вашингтон?»[266] Западногерманские советники в Кабуле сходились во мнении, что «Советский Союз увеличил свой вклад в индустриализацию Афганистана самым неожиданным образом. <…> Если не предоставить Афганистану адекватную помощь, эта страна в конечном итоге будет потеряна для Запада»[267].

Американские лидеры осознали необходимость более тонкой политики. В 1957 году Роберт М. Макклинток, бывший посол в Камбодже, утверждал, что Вашингтон слишком зависим от системы альянсов[268]. Может быть, не закрепленная договорами поддержка нейтральных государств имеет определенные преимущества перед обязательствами, данными ненадежным союзникам?[269] В том же году младший сенатор из Массачусетса Джон Ф. Кеннеди одобрительно отозвался об интересе социолога Уолта Ростоу к индийскому планированию[270]. И Макклинток, и Кеннеди считали, что южноазиатский гигант заслуживает особого интереса как «центральная часть „средней зоны“ неприсоединившихся стран, простирающейся от Касабланки до Джакарты», и как наиболее очевидное «„посредническое“ государство» в политике холодной войны[271]. Но апелляция к опыту Индии относилась также и к другим неприсоединившимся азиатским государствам: американская поддержка правительственных интервенций в страны и экономики была «реалистичным ответом на природу обществ, которые в соответствии с американскими интересами выбирали путь устойчивого экономического развития»[272]. Направляемые Америкой, эти страны могли добиться высокого уровня заработной платы и производительности, избежав при этом фундаментальных противоречий между трудом и капиталом, — то есть стать тем же, чем представляли сами себя Штаты. Глобальная «политика производительности» должна была «преодолеть классовые конфликты с помощью экономического роста»[273].

Перспективы Индии заставляли работать воображение, но в реальности ни одна страна так не выиграла от американского глобализма, как Западная Германия. После возобновления отношений с Москвой в сентябре 1955 года канцлер Конрад Аденауэр решил не создавать впечатления, что присутствие в Москве дипломатических представительств как ФРГ, так и ГДР указывает на то, что страны третьего мира также должны признать одновременно Бонн и Берлин. Западная Германия повела политику, которая впоследствии получила название доктрины Халлстайна: страны, признававшие ГДР, многое теряли в отношениях с ФРГ[274]. И дело было не только в престиже. Потеря Силезии, Померании и Восточной Пруссии лишила Федеративную Республику ее самых богатых сельскохозяйственных районов, что заставило Бонн импортировать продукты питания из‐за границы, занимаясь одновременно восстановлением промышленности[275]. В этой ситуации имели значение любые экспортные рынки. Вскоре обесценивание немецкой марки привело к тому, что Бонн получил структурное преимущество в экспорте. Одновременно «корейский бум» и американские приглашения построить инфраструктуру на иностранных военных базах помогали как инженерным, так и строительным компаниям[276]. В 1953 году западногерманские фирмы выиграли конкурс на строительство сталепрокатного завода в индийском городе Руркела; это был «первый большой инвестиционный проект немецкого бизнеса в третьем мире»[277]. В январе 1958 года Бонн командировал аудитора Курта Хендриксона для оказания услуг королевскому правительству Афганистана[278]. Хендриксон отмечал, что в свете «многолетних дружественно-нейтральных отношений… немцы оказываются наилучшим выбором из всех западноевропейцев для того, чтобы выступить с культурно-экономическими инициативами на переднем плане соревнования с Востоком». К 1960 году ФРГ выделяла Афганистану 20 миллионов марок ежегодно и, таким образом, стала третьим по величине донором кабульского правительства после СССР и США[279].

Даже после того как в 1961 году было создано Федеральное министерство экономического сотрудничества, призванное консолидировать действия западногерманского правительства, успехи Москвы по-прежнему казались недостижимыми. В 1962 году Ханс Хеллхофф, директор отделения компании «Сименс» в Афганистане, описал в письме сложившуюся ситуацию[280]. Он считал, что Бонн должен «поддерживать дружеские отношения, которые складывались у нас в течение многих лет и десятилетий с такими странами», как Афганистан, чтобы противостоять «экономическому наступлению восточных государств». Самоуспокоенность Америки и Германии нанесла ущерб интересам Запада и сделала Кабул открытым для советских инициатив. «Результатом, — писал Хеллхофф, — стало то, что с <1955 года> Германия не получила ни одного крупного заказа, в то время как русские взялись за строительство нескольких гидроэлектростанций, которые до тех пор строились исключительно „Сименсом“». Это было крупное поражение. «Каждый большой заказ, потерянный на Востоке, равнозначен проигранному сражению», — заключал Хеллхофф.

Проведенная Хеллхоффом параллель между Афганистаном и Восточным фронтом была неудачной, но она показывала, насколько по-иному стали воспринимать Афганистан в мире. Еще пять лет назад Дауду никак не удавалось поднять значение своей страны. Попытки заручиться международной поддержкой проекта «Пуштунистана» не встречали понимания. Теперь, однако, во многом из‐за грубых промахов Даллеса, а также из‐за противодействия Советов и убеждения в том, что холодную войну надо вести в глобальном масштабе, фактор Афганистана стали принимать во внимание. Однако при этом произошла зловещая перемена: в результате советского влияния фантазм о государственном устройстве пуштунов в форме национального государства стал обретать плоть и кровь. Все больше уроженцев восточного Афганистана получали военную и идеологическую подготовку в Москве. Советские наставники спонсировали романтически настроенных националистов — таких, как Нур Мохаммад Тараки. Американская поддержка Пакистану давала Дауду шанс ударить в военные барабаны дома. Афганистан и «Пуштунистан» стали смешивать друг с другом и трансформировать друг в друга в результате холодной войны еще до того, как эта территория стала важнейшим полем битвы.

Америка, приняв глобальный подход к политике, не могла не включить в сферу своего внимания ранее маловажный для нее Афганистан. Одной из причин, по которой американцы избрали президентом моложавого 43-летнего человека, была его «вера, иногда расплывчатая, что Соединенные Штаты обладают почти безграничными возможностями»[281]. В духе времени были высказывания вроде следующего: «Не было практически ничего такого, что страна не могла бы сделать, если бы захотела»[282]. Вскоре последовали призывы к деятелям эпохи «Нового курса» президента Рузвельта: использовать свой опыт для того, чтобы изменить мир в соответствии с желаниями американцев. Кеннеди набрал звездную команду: «кризисные менеджеры», такие как бывший декан Гарварда Макджордж Банди и бывший кадровик ЦРУ Роберт Комер, осуществляли текущее руководство политикой кабинета[283]. Экономические мыслители, такие как Уолт Ростоу, упорядочивали политику США по отношению к развивающимся странам. Либералы, такие как бывший губернатор Коннектикута Честер Боулз, служили послами в ключевых регионах[284]. Летом 1961 года призыв дошел до Роберта Нэйтана и Артура Пола — людей, оставивших документы, которые помогут нам воссоздать все сложности, с которыми столкнулся Афганистан в период экономического подъема[285]. Подчиненные таким назначенцам, как Боулз, и таким профессиональным дипломатам, как Генри Байроад (посол США в Афганистане с 1959 по 1962 год), Нэйтан и Пол стали лицом американского глобализма в его борьбе за афганское государство.


Ил. 4. Гидроэлектростанция Наглу на реке Кабул, построенная совместно с СССР. Республика Афганистан. Фото А. Горячева, 1974 год (С разрешения РИА Новости)


Жизненные пути как Нэйтана, так и Пола дают хорошее представление об установках, которым следовало мышление о государстве и экономике в эпоху расцвета американской «империи производства»[286]. Пол происходил из старой филадельфийской семьи, которая вела примерно тот образ жизни, который увековечил его однокашник по Принстону Фрэнсис Скотт Фицджеральд[287]. На протяжении 1920‐х годов он работал секретарем, казначеем и в конечном итоге вице-президентом «Дексдэйл Хосиери миллз» — процветающей текстильной компании в Лансдейле, штат Пенсильвания[288].

Нэйтан был русско-американским евреем второго поколения из Огайо, однако он тоже вскоре стал учиться среди шпилей и горгулий, украшающих здания университетов Лиги Плюща, когда, несмотря на ограничительные квоты, поступил в Пенсильванский университет. В то время не было отдельной специальности «Экономика», и потому Нэйтан получал образование в области бизнеса, статистики и математики. В соавторстве с другим русско-американским евреем, Саймоном Кузнецом, Нэйтан занимался концепцией доходов домохозяйств и разработал новые методы статистических выборок. Нэйтан нанимал женщин из нужного ему района в качестве «счетчиков» для сбора «показателей безработицы в Филадельфии по возрасту, по той или иной профессии, по продолжительности безработицы и т. п.»[289]. Пол занимался экспортом колготок, Нэйтан — измерениями экономической активности, но и тот и другой получали важный опыт в области промышленного производства и статистики.

Когда рухнул фондовый рынок и администрации Рузвельта понадобились специалисты, Пол и Нэйтан оказались так или иначе связаны с правительством. У Пола уже были определенные отношения с вашингтонскими деятелями «Нового курса» благодаря его второму браку с Аделиной ван Нострунд Хитч, преподавательницей ритмической гимнастики по системе Далькроза, имевшей родственные связи с президентом Рузвельтом и «кланом Делано»[290]. А в 1933–1934 годах правительственное ведомство, называвшееся Администрация по защите фермеров, «решило, что помощь впавшим в бедность фермерским семьям — надежный метод восстановления благосостояния сельских жителей»[291]. Компания «Дексдейл» предложила взять в управление пять «гомстедных» участков в Аппалачах и на юге страны, с тем чтобы фермеры начали работать на управляемых компанией фабриках, финансируемых за счет федеральных займов[292]. Позднее Пола приняли на работу в Управление экономических связей, где он «управлял рядом проектов по развитию южноамериканских экономик в интересах американского правительства, касающихся стратегического природного сырья»[293]. После войны Пол, в то время уже бывший американский представитель во Всемирной организации труда, занимал пост директора Управления международной торговли при министрах торговли Генри Э. Уоллесе и Аверелле Гарримане[294]. Тем временем Нэйтан переехал вслед за Кузнецом в Вашингтон. В то время война придала новую актуальность задаче увеличения цифр национального дохода. Поступив на службу в военное ведомство, Нэйтан занялся подсчетом того, какое количество стратегически важной продукции смогут произвести американские компании в случае «тотальной мобилизации». Нэйтан согласовал эти производственные возможности с поступавшими от союзников запросами на поставку техники. Эти расчеты, ставшие первым опытом моделирования американской «национальной экономики», убедили американское руководство отложить вторжение в Европу с 1943 на 1944 год[295]. Затем Нэйтан занялся консалтингом и работал во множестве мест, от Нью-Джерси до Израиля и Южной Кореи. Война превратила его узкие познания о цепочках поставок шелковых чулок или о среднем доходе проживавших в пригородах Филадельфии домохозяек в знания и умения, позволявшие работать над созданием целых государств и национальных экономик.

Пол на целое десятилетие вернулся к работе в частных компаниях, а затем провел 1959/60 учебный год в Принстоне в качестве приглашенного исследователя в Школе Вудро Вильсона, изучая первую и вторую пятилетку Индии в рамках семинара Локвуда-Паттерсона, занимавшегося «проблемами экономического развития» в «слаборазвитых странах»[296]. В весеннем семестре 1960 года Гарднер Паттерсон, декан Школы Вудро Вильсона, «спросил <у Пола>, не заинтересует ли его работа в Афганистане в течение года или двух»[297]. В Кабуле, как объяснил Паттерсон, «требуется экономический советник, и афганцы попросили Азиатский департамент помочь найти подходящего человека». В Министерстве планирования уже работала группа советских экономистов, но афганцы хотели, чтобы в Министерство торговли пришел западный экономист. Советские специалисты должны были разработать для Афганистана план второй пятилетки, а Пол, если бы он согласился, «мог бы поработать над некоторыми из наиболее насущных экономических проблем». Пол, поразмыслив, решил согласиться: он счел, что современная научная литература по вопросам экономического развития не отражает реальности, и «идея изучения развития в меньшем по площади и более примитивном регионе <чем Индия> казалась привлекательной»[298]. Ознакомившись с литературой, встретившись с афганскими дипломатами и поучаствовав в брифингах в Вашингтоне, Пол занял предложенное ему место. Год спустя, в 1961 году, консалтинговая фирма Нэйтана получила заказ представить обзор тех видов консалтинговых услуг, которые могут понадобиться афганскому правительству; как и ожидалось, Ассоциация международного сотрудничества (организация-предшественница USAID — Агентства США по международному развитию) вскоре предложила компании «Нэйтан ассошиэйтс» отправить в Кабул четырех экономистов для оказания помощи стране[299]. В дальнейшем Агентство постоянно продлевало договор вплоть до 1972 года.

Так началось соревнование между империей планирующей и империей производящей. И хотя СССР и США разделяла идеологическая пропасть, нельзя не заметить любопытное сходство между ними: обе они принимали участие в развитии стран третьего мира, спонсируя сходные крупные проекты. Кудесники производства вроде Нэйтана и Пола полагали, что эти страны должны продвигаться вперед как можно быстрее, увеличивая местное производство и вливаясь в либерализирующуюся глобальную экономику. «Лейтмотивом американской внешней политики» было «воспроизведение американского опыта в других частях света»[300]. Американцы считали, что национальные государства в конечном итоге найдут свои ниши в мировой экономике в качестве продуктивных и гармоничных рыночных обществ, структурно сходных с другими участниками мирового рынка. Факторы, которые тормозили продвижение к этой цели, воспринимались не как «объективно-исторические», а скорее как досадные ошибки, не способные остановить процесс, в ходе которого диктуемые Америкой правила завоевывают мир. В отличие от США Советы, напротив, заботились о демократизации средств производства. «Объективной» логикой истории, с точки зрения советских идеологов, было подчинение экономики политике. Задача состояла не в том, чтобы больше произвести для того, чтобы ослабить конфликт между трудом и капиталом, а в том, чтобы национальные государства третьего мира порождали свой собственный промышленный пролетариат, становились аренами антикапиталистических революций и превращались в бесклассовые общества, приближая светлое будущее всей планеты. Политика отдельного национального государства отражала в миниатюре политику всего мира.

В обоих глобальных проектах были свои слепые зоны. Американские советники не могли убедительно объяснить, каким образом такие маргинальные с экономической точки зрения регионы, как Афганистан, станут частью мировой экономики. Поскольку американские, немецкие, а за ними и японские и южнокорейские товары стали насыщать международные рынки, кризис перепроизводства казался ближе, чем когда-либо. Модель динамических клиентских государств, покупающих американские долговые обязательства ради того, чтобы представители среднего класса в этих государствах могли занять рабочие места, которые американцы «совместно удерживали в предыдущем поколении», очевидно, нельзя было применить ко всей планете[301]. C аналогичной проблемой столкнулись Советы: даже если пролетариат контролировал средства производства, в мире, где по-прежнему доминировали сверхпродуктивные американцы, немцы и японцы, такие товары, как гвинейские пояса или афганский хлеб, не находили спроса: их можно было только отправлять в СССР как своего рода дань. Пока сохранялся империализм, у Советского Союза, казалось, не было иного выбора, кроме как поддерживать субсидиями зависимые от него страны, в которых начинался кризис перепроизводства, стимулированного советской помощью. До тех пор, пока мировая экономика не сменилась настоящей всемирной социалистической системой, СССР должен был выступать в роли подпорки рушащейся мировой социалистической экономики, явно уступающей в продуктивности своему американскому конкуренту.

Никто не задавался вопросом, насколько эти глобальные проекты подходят для Афганистана. Вопреки идеологиям, в которых территориальная национальная экономика рассматривалась как конечная цель национального государства, афганское государство долго существовало в окружении империй и в условиях открытых границ. Однако раздел Индии изменил прежний мир. Закрытие границ стало обычным явлением, а пакистанские железные дороги больше не предоставляли вагонов для доставки афганских товаров в Пакистан. Излишне говорить, что о транзитной перевозке афганских товаров в Индию через Пакистан теперь нечего было и думать[302]. Примирение постколониального суверенитета со свободой торговли казалось невозможным. Как утверждали афганские газеты, «в 1947 году, когда возник Пакистан, весь мир нашел множество способов <экспортировать товары>. Не только порты Италии были открыты для Швейцарии, но и во всех уголках земного шара было признано полное право на свободу транзита для тех стран, которые не имели доступа к морю».

Тем не менее, как отмечают современные юристы, «право на транзит» оставалось не вполне ясным[303]. У некоторых территорий, таких как Афганистан или Западный Берлин (анклав ФРГ), имелась только одна пригодная для транзита к морю страна[304]. «В подобных обстоятельствах, — писал Херш Лаутерпахт, — представляется вероятным, что правильный подход к формулировке концепции „пути необходимости“ в международном праве состоит в согласии с тезисом, что транзитное государство обязано предоставить такие возможности, как осуществление управляющей властью своего права в анклавном районе, включая поддержание „мира, порядка и эффективного управления“»[305].

Однако при толковании того или иного принципа могли возникнуть разрушительные политические последствия. Если транзит товаров через Пакистан действительно был «необходимостью» для Кабула, то из этого следовало, что Исламабад был обязан позволить направляемым в Индию афганским товарам пересекать пакистанскую территорию без каких-либо ограничений. Но если Исламабад отказывался их пропускать, это означало, что «мир, порядок и эффективное управление» в Пакистане требовали ведения постоянной экономической войны с Афганистаном. Можно, правда, сказать, что на самом деле Пакистан не был «единственным путем», поскольку Кабул мог экспортировать свои товары через СССР. Но это означало бы установление более тесных связей с Москвой. В данном случае столкнулись самоопределение и территориальность, но поскольку иностранцы стремились включить Афганистан в свои глобальные проекты, детали не имели большого значения. Для Афганистана пришло время найти свое место в чуждом ему мировом порядке экономического развития.

ДЕНЬГИ: ФИНАНСИРОВАНИЕ АФГАНСКОЙ ГОСУДАРСТВЕННОСТИ В КАБУЛЕ

Устремившиеся в Кабул советники были не слишком озабочены вопросом о применимости существующих моделей развития к Афганистану. После брифинга в Нью-Дели Пол занял место в продуваемом салоне самолета афганской авиакомпании «Ариана» DC-3, который направлялся в Кабул[306]. За последние годы советские инженеры построили в Баграме к северу от Кабула асфальтовое шоссе, и это позволило Полу добраться до столицы гораздо быстрее, чем проделавшему тот же путь пять лет назад Ежову. В то время спустившегося по трапу самолета Пола приветствовали только «палатки и деревянные сараи». Консультанта встретил представитель Азиатского фонда в Кабуле. Он угостил прибывшего банкой пива и пошутил, что эта банка — последняя на долгое время, а затем отвез его в столицу. Примерно через год прибыл и Нэйтан[307].

Представитель Азиатского фонда рассказал Полу, что в Кабуле уже в течение года находится большая группа западных немцев. Они оказывают афганскому правительству помощь в выработке пятилетних планов, а ведущий немецкий советник Курт Хендриксон помогает афганским промышленным предприятиям реформировать системы бухгалтерского учета[308].

Американцам предстояло понять то, что уже хорошо знали их советские коллеги: афганская «национальная экономика» была весьма далека от идеала. В отчете за май 1960 года заместитель директора отделения советского ГКЭС в Кабуле осветил в специальном документе некоторые проблемы[309]. Он начал с хорошей новости: советско-афганские отношения упрочились после визита Н. С. Хрущева, состоявшегося в марте 1960 года. Советские предприятия подготовили много афганских специалистов. Однако далее он отметил, что «в течение последних нескольких лет государственные финансы Афганистана находятся в напряженном состоянии. Бюджет сводится со значительным дефицитом, который покрывается за счет иностранных займов и помощи»[310]. Советник приложил к докладу диаграмму, иллюстрирующую его тезисы. Он подчеркнул, что реальная проблема заключается не в структурном дефиците бюджета; правительство покрыло его, подняв цены на продукты, на которые оно сохраняет монополию. Более тревожным было то, что прилагаемая таблица была единственной доступной информацией о государственных финансах Афганистана.


Таблица 1. «Напряженность» в финансовом состоянии Афганистана. Цит. по: Маталасов А. (замдиректора отделения ГКЭС в Афганистане). Обзор национальной экономики Афганистана // РГАЭ. Ф. 365. Оп. 2. Д. 1987. Л. 69.


Но экономистам нужна статистика. Группа из Школы государственного управления Чикагского университета работала в афганском Министерстве финансов с 1957 года, пытаясь реформировать систему бухгалтерского учета. Однако и через три года исследователи «еще не получили в свои руки материалы, в которых они нуждались, чтобы помочь подготовить надлежащую финансовую документацию»[311]. Отсутствие статистики не укладывалось в головах иностранцев. В. Стригин, советский советник по статистике в Министерстве планирования, отмечал впоследствии, что Кабул никогда не занимался централизованным сбором статистических сведений. Никто не знал, какие именно средства инвестировались в экономику страны[312]. Стригин призывал Министерство планирования упорядочить статистику по всем министерствам, но поскольку каждое министерство вело свою собственную статистику в течение второй пятилетки, Стригину приходилось задним числом стандартизировать все эти данные[313]. На практике это означало синхронизацию множества сведений, полученных двадцатью пятью статистическими департаментами в различных министерствах и ведомствах, в каждом из которых обычно работало четыре-пять афганских статистиков[314]. Однако в 1960‐х годах эти афганцы вновь прошли переподготовку с помощью командированных из Центрального статистического управления СССР специалистов, что еще больше запутало проблемы перекрестной стандартизации[315]. Разочарование привело все стороны к пониманию одной истины: и американцам, и русским, и немцам нужны были данные, драгоценные цифры, чтобы сформировать национальную экономику.

Однако, когда статистики сумели сделать данные более разборчивыми, экономистов поразила открывшаяся картина. Советские финансовые советники рационализировали афганскую систему сбора подоходного налога, снизив нижние отметки шкалы и повысив максимальную предельную ставку до 60 % и ставки корпоративных налогов[316]. Они указывали на то, что афганскому государству нужно больше капитала: «трудящиеся» уже достаточно обложены налогами[317]. Поэтому они заключали, что «говоря о государственной задолженности Афганистана в целом, следует признать, что финансовое положение страны остается и, вероятно, еще долгое время будет оставаться напряженным, поскольку платежи по иностранным займам и кредитам будут поглощать значительную часть валютной выручки страны, увеличить которую в настоящее время афганцы не в состоянии»[318]. Нэйтан полагал, что правительственным чиновникам следует удвоить зарплаты, однако при этом он понимал, что любое подобное увеличение повлечет за собой всплеск инфляции. Политики могли бы больше вкладывать в частную промышленность, которая стимулировалась экспансионистской монетарной политикой. Однако «из‐за экспансионистской налогово-бюджетной политики <…> Центральный банк был вынужден ввести чрезвычайно жесткие ограничения на предоставление кредитов»[319]. Теоретически Кабул должен был собирать больше налогов и расширять денежную массу, однако вместо этого он истощал свои валютные резервы, подстегивал инфляцию и «исчерпал кредитные возможности МВФ». В Министерстве торговли Пол столкнулся с запутанной системой разрешений на выезд и последующий въезд для зарубежных торговцев: по его мнению, эти правила были «„созданы нарочно“ как источник коррупции»[320]. Система множественных обменных курсов позволяла собирать некоторые таможенные доходы, но препятствовала капитальным вложениям и стимулировала кризис платежного баланса[321]. Ничто — ничто, кроме подступающих вод потопа холодной войны — не могло удержать на плаву фискальный ковчег Афганистана.

То, что вначале озадачивало советских специалистов, а теперь обескураживало Нэйтана и Пола, было не столько несостоявшимся государством, сколько государством, которое не соответствовало моноэкономике времен холодной войны. Американское образование, полученное Нэйтаном и Полом, внушило им американские представления о задачах национальных экономик[322]. В Соединенных Штатах подоходные налоги давно превзошли тарифы в качестве источника дохода, и консультанты, помнившие о законе Смута — Хоули 1930 года о таможенном тарифе, выступали в поддержку свободной торговли. В пользу свободной торговли говорило и то, что в середине столетия в США было сосредоточено более трети мирового производства. Шел «американский век», и потому предполагалось, что все страны должны стараться приблизиться к американским стандартам[323]. Однако это было, разумеется, нереалистично. Проблема заключалась не в том, что, как считал пришедший в отчаяние Нэйтан, племенная, «ориентированная на происхождение» афганская культура препятствовала развитию современного государства[324]. Скорее, судьба налоговой системы Афганистана определялась состоянием его границ, а точнее, тем, что раздел Индии переместил историческое финансовое ядро доходов афганского государства на пакистанскую территорию. Даже Пол признавал, что система множественных обменных курсов по-своему рациональна для страны, где нельзя собирать пошлины на границе. Афганские технократы не были слепы. «Не секрет, — писал один из авторов афганских планов в 1948 году, — что таможенная политика в нашей стране на протяжении последних 70 лет опиралась не на требования национальной экономики, но на интересы доходной части государственного бюджета»[325]. Лоскутное одеяло налоговой и административной системы, которое так не нравилось Нэйтану и Полу, было всего лишь местным ситуативным решением кризиса 1947 года. А то, что иностранцы вообще находились в Афганистане, пытаясь увеличить его бюджет, диагностируя недостатки государственного устройства, представляло собой не провал, а успех афганской политики.

Однако в условиях биполярного устройства мира времен холодной войны упорядочивание экономики Афганистана в очередной раз оказалось невозможно. Одновременно с Нэйтаном и Полом с конца 1950‐х годов в Кабуле работала группа советских экономистов, сотрудников Госплана[326]. Первые встречи с этими конкурентами не способствовали тому, чтобы американцы перестали опасаться «наступательного» характера советской помощи Афганистану. После первой встречи с командой Госплана Пол пришел в ужас: он увидел, что советские специалисты без конца болтали о совершенно нереалистичных планах экспортной торговли, в результате выполнения которых будет «возникать напряжение и давление. Несколько раз руководители этой группы, — продолжает Пол, — говорили мне о том, что советский народ достиг „невозможного“, поскольку планы ставили перед ним высокие цели». Но нереальные планы экспорта означали занижение запланированного дефицита и инфляции. Процентные ставки, как и ожидалось, выросли. А поскольку афганское правительство откладывало реформирование обменного курса, бизнесмены не спешили с инвестициями. В 1964 году Нэйтану удалось убедить своих афганских коллег снизить обменный курс с 20 афгани за доллар до 45:1, что было ближе к рыночному курсу, который составлял 50:1[327]. Кабул снизил пошлины на основные афганские экспортные товары и вынудил иностранных импортеров покупать их по официальному курсу. Наконец, правительство подняло тарифы на импорт, чтобы отразить новые, более высокие цены. Реформы сократили дефицит бюджета на 20 % в 1963/64 году, а затем еще на 26 % в 1964/65 году. Но поскольку команде Нэйтана не дали завершить налоговую реформу, инфляция и нехватка иностранной валюты продолжали преследовать правительство.

В результате Афганистан попал в объятия Советского Союза. Из бесед с руководителем предприятия по экспорту шерсти, «которое контролировало около 40 % всей торговли шерстью в Афганистане», Пол — бывший менеджер по текстилю — сделал вывод, что предприятие «движется по инерции», а его владелец «уклоняется от любых предложений изменить существующее положение вещей. Бóльшая часть сырья отправляется в Россию, где шерсть моют и обрабатывают на фабриках по другую сторону границы, недалеко от Ташкента». Руководитель предприятия не хотел ничего слышать о переработке шерсти в Афганистане, хотя это позволило бы получать дополнительный доход за счет низкой стоимости рабочей силы[328]. Другой пример: во время встречи 1962 года с одним из наиболее влиятельных афганских министров Пол узнал, что у Кабула образовался огромный долг перед Москвой «из‐за того, что СССР помог сберечь часть урожая свежих фруктов этого года, которые нельзя было отправить на обычные рынки в Индию и Пакистан из‐за закрытых границ»[329]. Чтобы виноград не сгнил на складах в Кабуле и Кандагаре, Москва организовала ежедневную перевозку свежих фруктов и сухофруктов десятью самолетами в Ташкент, где они обрабатывались для последующей продажи на советских рынках. Полу оставалось только вздыхать: «Это показывает, насколько стране нужна новая фабрика для очистки изюма. Это позволило бы Афганистану продавать сухофрукты на европейских рынках за конвертируемую валюту и использовать полученные средства по своему усмотрению». Но афганские бизнесмены, вместо того чтобы заботиться о росте капитала, предпочитали ждать советских субсидий.

Пол не устрашился трудностей и призывал своих афганских коллег сделать торговую политику более либеральной. Летом 1962 года он сопровождал делегацию Министерства торговли на потенциальные экспортные рынки и обсуждал с представителями Забули в Гамбурге вопрос об организации операции по сортировке афганского хлопка в Египте и Германии[330]. Помогая афганским предпринимателям улучшать хорошо знакомое ему управление производством (фабрика колготок «Дексдейл» во время войны превратилась в завод по производству парашютов, авиационного снаряжения и обтекателей для ракет), Пол стремился интегрировать Афганистан в мировую экономику[331]. Он связал «своих» афганцев с официальными лицами из «Бёрман-Шелл», которые хотели «транспортировать нефть из Персидского залива через Карачи, а затем по железной дороге до афганской границы возле Кандагара»[332]. Администрация международного сотрудничества (тогдашнее главное учреждение в США, отвечавшее за помощь другим государствам) хотела даже модернизировать дорогу для увеличения поставок нефти. Но у Кабула не было конвертируемой валюты, чтобы платить этим организациям. Кроме того, афганские элиты понимали, что Азия не является развивающимся рынком. Один афганский банкир размышлял на саммите в Бангкоке в 1961 году, что «пять крупнейших азиатских стран — Бирма, Индия, Пакистан, Цейлон и Индонезия — могут продавать сегодня на 400 миллионов долларов меньше промышленных товаров, чем 30 лет назад»[333]. Если учесть снижение объема торговли, которое экспортеры сырьевых товаров, такие как Афганистан, остро ощущали в 1960‐х годах, афганским компаниям следовало отказаться от капиталовложений и вместо этого стремиться продавать свои товары по завышенным ценам советским импортерам.

Данные, которые смогли вскоре собрать статистики, свидетельствовали о росте экономического влияния Советского Союза на афганскую экономику. В июне 1969 года британский дипломат составил таблицу экономических данных о партнерах Афганистана по экспорту и импорту. Это исследование показало, что в 1957 году СССР поставлял в страну 38 % импортных товаров, а в 1963 году уже 63 %. Поставки из стран Запада и Японии составляли только треть всего афганского импорта, а доля Индии сократилась вдвое с 1957 года. Статистика афганского экспорта была столь же удручающей. До того, как путь в СССР стал единственным реальным выходом для товаров из Афганистана, на долю Запада приходилось 50 % афганского экспорта, а на долю СССР — только 25 %. В 1963 году соперники достигли паритета[334]. К 1970 году общий объем советской торговли составлял 40 % от общего товарооборота, и это стало одной из причин для беспокойства о господстве Советов, заметного в отчетах западных представителей.

Если учесть общую обстановку (ошибки Даллеса, рост военной помощи США Пакистану, шпионские полеты самолетов-разведчиков ЦРУ из Пешавара, напряженные отношения с Пакистаном), то становится понятно, что у Москвы и Кабула имелось много причин для сотрудничества[335]. Вместо того чтобы делать поспешные выводы о том, что СССР якобы стремится заполучить незамерзающий порт в Персидском заливе, лучше было бы учесть реальный дипломатический контекст. Через несколько недель после смерти Сталина, 30 мая 1953 года, Москва отказалась от своих претензий на территории на востоке Турции и доступ к Босфору, а весной 1956 года Хрущев принял в Москве шаха Ирана. Советский лидер «откровенно признал (приписанные Сталину) прошлые ошибки в политике по отношению к Ирану. <Он> действительно искренне хотел все начать с новой страницы»[336]. Задача советской политики заключалась в том, чтобы добиваться взаимопонимания с правительствами разных стран от Исламабада до Анкары и осторожно оказывать поддержку коммунистическим партиям в регионе (эти партии к 1970‐м годам оказались рассеяны; Афганистан был исключением, доказывающим правило)[337]. Как подчеркивал советский политический аналитик К. Н. Брутенц, если бы Москва действительно была заинтересована в приобретении незамерзающих портов, она поддержала бы впоследствии Хафизуллу Амина («яростного сторонника выхода Афганистана к Индийскому океану») и не стала бы его убивать[338]. Как ни смешно, продолжал он, «фразу… о „теплых морях“ я слышал лишь однажды: от первого секретаря ЦК Компартии Узбекистана, кандидата в члены Политбюро Ш. Рашидова, когда мы беседовали на борту самолета, летевшего в Алжир. Да и он, я думаю, позаимствовал ее из американской прессы».

Только в свете таких фактов становятся понятны жалобы советских чиновников, служивших в Кабуле в середине 1960‐х годов. Вместо того чтобы гордиться «выигранным» Афганистаном, они приходили в отчаяние из‐за самоуспокоенности, которую проявляли их ведомства при решении экономических вопросов, к которым они подталкивали афганцев. В апреле 1966 года на встрече с советскими экономистами Боб Нэйтан спросил, что предполагает третий пятилетний план: оказывать предпочтение государственным предприятиям или частному бизнесу? Один из его собеседников ответил: «„Это зависит от отрасли“. Однако в целом <этот советский специалист> полагал, что руководители государственных предприятий недостаточно „коммерчески ориентированы“ и что при решении этих задач следует больше ориентироваться на бизнес»[339]. Механизированное крупное сельское хозяйство — главный пункт прежних советских предложений — так и не было создано. Другие советские экономисты подчеркивали важность «мобилизации частного капитала и поощрения частных инвестиций». Вторя словам Пола, они указывали, что мелкие фермеры нуждаются в «материальных стимулах» для улучшения качества своей продукции. Советские соглашения приводили к поспешным и необдуманным закупкам некачественных товаров, которые затем гнили и портились на складах[340]. Кроме того, советский экспортный бум обнажил институциональные противоречия: поскольку ГКЭС был единой руководящей инстанцией, у него было мало возможностей оказывать давление на те или иные конкретные советские заводы, нефтеперерабатывающие или лесные хозяйства и совнархозы, с тем чтобы они улучшали качество экспортных товаров[341]. Поэтому, как писал Нэйтан, «рынок здесь не склонен с готовностью принимать российские потребительские товары. Люди предпочитают американские, и я убежден, что рынок может поглотить гораздо больше американских товаров»[342]. Однако руководителей советских предприятий возмущали жалобы иностранцев на некачественные советские товары[343]. Отказавшись от свободной торговли, СССР объединился с государствами, получавшими наименьшую выгоду от экономической глобализации, создавал им материальную инфраструктуру экономического национализма, а затем жаловался на то, что ему приходилось играть роль конечного покупателя их продукции.

При этом эпизоды, когда американцы не слышали то, что хотели услышать, не были единичными. На закрытых встречах экономисты из Госплана говорили о том, что афганцы их эксплуатируют. На конференции 1968 года эту проблему попытался объяснить К. Кондратьев. По его словам, за последние годы торговля выросла. СССР оказался самым крупным торговым партнером Афганистана, на долю которого приходилось 25 % экспорта страны и половина импорта[344]. Даже если учесть то, что советские холодильники и обувь каким-то непонятным образом оказывались на базарах в Карачи, тем не менее СССР поставлял Афганистану 80 % импорта энергоносителей, 75 % автомобилей, 95 % сахара и т. д.[345] Однако, поскольку Москва так и не пересмотрела торговое соглашение 1950 года и не предложила Афганистану статус наибольшего благоприятствования, Министерство торговли Афганистана ввело правила, которые определяли количество товара и указывали список афганских компаний, у которых советские покупатели должны были брать товары[346]. При этом Афганистан не навязывал подобных условий западным покупателям. Неудивительно, что торговец шерстью, с которым говорил Пол, был так доволен своим положением.

Кондратьев указывал и на другие аспекты. Москва предоставила Кабулу значительный кредит и хотела его вернуть. Однако как она могла это сделать? Кондратьев признавал, что «экспортные ресурсы Афганистана складываются исключительно из товаров сельскохозяйственного производства»[347]. Без роста промышленного производства в Афганистане торговля будет стагнировать. Сам Афганистан, «очевидно, ничего не найдет, — продолжал экономист, — но в этом вопросе могут оказать помощь советские специалисты». В области энергетики дела выглядели многообещающими: «Поставка афганского природного газа в СССР является большим дополнительным источником, поскольку весь экспорт Афганистана сельскохозяйственных товаров в СССР в 1967 году составил 19,2 млн долларов, а поставки газа в СССР в 1971 году должны достичь 20 млн долларов. Но этого недостаточно, поскольку вся стоимость газа пойдет на погашение предоставленных кредитов по линии ГКЭС, а для увеличения закупок советских товаров Афганистан средств не имеет. Задача советских специалистов найти новые источники, новые товары для экспорта в СССР, в которых бы было заинтересовано наше народное хозяйство». Кондратьев приводил в качестве примера Иран, из которого СССР импортировал свинец и цинк, и отмечал, что усовершенствование порта в Хайратоне может стимулировать торговлю[348]. Но при этом казалось, что советским геологам и инженерам-нефтяникам, если они надеются окупить ранее взятые кредиты, придется вычерпать все запасы афганских полезных ископаемых. Задолженность, разговоры о концессиях, представление об Афганистане как об объективно отсталой стране — разве все это не звучало знакомо в свете изначальной критики советскими экономистами западной «империалистической» помощи?

Возможно, «двух подходов к оказанию помощи», как когда-то гордо выражались советские экономисты, никогда и не существовало[349]. Распад имперского мира привел к внезапному переосмыслению афганской государственности. Холодная война предоставила Захир-шаху, Дауду и принцу Наиму все возможности для этого. Но, как свидетельствовало нараставшее разочарование советских и американских специалистов, оставалось неясным, каким образом отсталые, неразвитые, не имеющие выхода к морю страны могут привлечь постоянное финансирование со стороны сверхдержав. В отсутствие холодной войны только избыток населения в странах третьего мира — высокое число живущих сейчас или предполагаемых в будущем голодных и больных людей, равно как и высокая смертность — мог оправдать финансирование. Зеркальное сходство не только американских и советских глобальных проектов, но и неудач их осуществления свидетельствовало о пределах возможностей политики производительности в постколониальную эпоху.

И все же те формы помощи, которые использовал СССР, привносили в афганское общество радикально новые идеи, профессии и ожидания. В 1948 году афганский летчик Рахман вернулся после обучения в Советском Союзе в Кабул. Он был женат на русской и полон радужных надежд, которые внушали ему марксистские идеи. Рахман поддерживал связи с советским посольством, распространял политическую литературу среди студенческих кружков в Кабульском университете. Членом одного из таких кружков был молодой Бабрак Кармаль[350]. Брутенц пишет о том, что вскоре после своего основания в январе 1965 года Народно-демократическая партия Афганистана «неплохо освоила „технику“ и „технологию“ деятельности компартии: ее люди постепенно проникли в различные управленческие структуры, в правительственные ведомства и в особенности в армию»[351]. Даже если столичные офицеры, обучавшиеся в СССР, не собирались свергать своего монарха и строить социализм, геополитика требовала, чтобы Афганистан оставался союзником Советов[352]. НДПА строила планы только на очень отдаленное будущее. В. Н. Пластун, впоследствии второй секретарь советского посольства, замечал, что Апрельский переворот «явился как „гром среди ясного неба“; они попросту „проспали“ его. Руководители НДПА скрывали от советской стороны свои планы по свержению Дауда и тем более не советовались по этим вопросам, так как были уверены в негативной оценке Москвой своих замыслов»[353].

Однако при всем том ситуация не сводилась к «советизации» Афганистана. В результате зарубежной помощи и вследствие обстоятельств холодной войны в стране возникали островки инфраструктуры и модернизации[354]. В прошлом афганское государство было неспособно реализовывать инфраструктурные проекты, этим занимались только иностранцы, которые разбирались в вопросах, касавшихся воды, нефти и древесины, необходимых для создания «национальной экономики». Вскоре совместные усилия иностранцев и местного населения стали давать плоды. В бассейне Гильменда таяние снегов Гиндукуша стало использоваться на гидроэлектростанциях, что породило целую цивилизацию — поселения кочевников и ранее безземельных крестьян. На северных равнинах, богатых «окаменевшим солнечным светом» — нефтью и газом — создавалась другая, индустриальная цивилизация. На востоке кедры Пактии срубались уже не для того, чтобы обогащать торговцев из Карачи, а ради развития афганского национального рынка. Иностранцы пытались отыскать в афганской столице нечто, похожее на государство, — и не находили: возможно, это происходило оттого, что Кабул еще не освоил природные ресурсы в пределах своих границ. Те, кто мечтал о сильном государстве и национальной экономике, не хотели слушать возражений относительно слабости афганского государства. Советники прибыли сюда затем, чтобы осуществить экономическую мечту в грубой, пропитанной нефтью, запутанной действительности.

ВОДА: АМЕРИКАНСКАЯ ГИДРОЛОГИЯ В ДОЛИНЕ РЕКИ ГИЛЬМЕНД

Немногие из афганских пограничных зон, экологию и экономику которых предстояло сформировать иностранцам, имели более длительную историю иностранного вмешательства, чем водораздел рек Гильменд и Аргандаб на юге Афганистана. Говорили, что «группы пуштунов поселились в регионе Гильменд в середине и конце 1700‐х годов, когда Ахмад-шах отдал им эти земли, пытаясь объединить свое молодое государство»[355]. Но серьезные усилия по превращению экологической аномалии в успешный в демографическом отношении регион были предприняты только в 1910–1914 годах, когда в Кабуле «начали разрабатывать части старой системы каналов, известной как канал Серадж»[356]. Одними из первых на мелиорированных землях поселились беженцы из Советского Союза[357]. В 1930‐х годах немецкие и японские инженеры расширили как канал Серадж, так и еще один старый водный путь, позднее переименованный в канал Бохра. К 1946 году общая длина каналов составляла уже 25 километров.

Но когда после Второй мировой войны правительство решило расширить систему каналов, оно обратилось к американской строительной компании «Моррисон — Кнудсен». Учитывая прошлое афгано-американских отношений, можно заметить, что такое решение не было очевидным. Правда, в XIX веке в Афганистане появлялись американские авантюристы, такие как Джосайя Харлан, а эмир Хабибулла в первом десятилетии XX века даже нанял бывшего инженера из «Дженерал электрик» для руководства строительством гидроэлектростанции в Джабал-Серадж[358]. Однако, когда летом 1921 года Афганистан послал в Вашингтон официальную делегацию, добиваясь дипломатического признания, он получил отказ. Востоковед из Госдепартамента Уоллес Мюррей охарактеризовал Афганистан как «несомненно самую фанатичную, враждебную страну в мире на сегодняшний день» и умолял госсекретаря Чарльза Эванса Хьюза не признавать Кабул. Хьюз указал президенту Хардингу, что Лондон не одобрит это признание, поскольку «Афганистан, хотя якобы и приобрел независимость, все еще находится в британской сфере политического влияния»[359]. (Все эти тонкости не остановили Ленина, который принял в Кремле ту же самую афганскую делегацию, чтобы расширить дипломатические связи с Кабулом[360].) Хьюз и Хардинг приняли представителя Афганистана Мухаммада Вали-хана, но дали ему только личное письмо и не предоставили никаких гарантий признания[361]. Тем не менее в Кабуле существовало небольшое американское сообщество. Американский геолог Эрнст Фокс искал золото в Бадахшане. Преподаватели английского языка обучили целое поколение представителей афганской элиты, получавших высшее образование в Педагогическом колледже Колумбийского университета и в Университете Вайоминга[362]. Но только в январе 1942 года, под влиянием нацистской угрозы, бывший поверенный в делах США в Тегеране открыл американское посольство в Кабуле.

В 1946 году случавшиеся ранее недоразумения уже казались далеким прошлым. Задачи, которые кабульское правительство поставило перед компанией «Моррисон — Кнудсен», казались простыми: во-первых, преобразовать канал Бохру с помощью отводной дамбы, чтобы орошать пустынные земли в Нади-Али и Марже; во-вторых, построить на том же канале отводные сооружения, чтобы пустить воду во второй канал, Шамалан; и в-третьих, «улучшить дороги между Чаманом и Кандагаром»[363]. И все же стоимость каналов вышла из предполагаемого бюджета. Уровень воды в Бохре повысился. В районах вокруг Бохры и его Шамаланского ответвления отсутствовал надлежащий дренаж. Как уже говорилось ранее, в 1949 году афганское правительство обратилось к Экспортно-импортному банку США за займом для финансирования второго контракта. Еще больше инженеров «Моррисон — Кнудсен» стали работать на юге страны, занимаясь переделкой каналов и строительством двух новых плотин. В 1952 году Кабул основал Администрацию долины Гильменда (АДГ) — правительственное учреждение для управления развитием региона и переселением в него новых жителей.

За этой непонятной аббревиатурой скрывалась любопытная история, имевшая отношение к созданию государства. Руководящие документы АДГ четко указывали на основную цель организации: переселение кочевых афганских племен на недавно мелиорированные сельскохозяйственные земли[364]. Это был отнюдь не малозначимый проект: в южном Афганистане кочевники из пустынь Регистан и Дашти-Марго передвигались с места на место в поисках оазисов или вообще покидали пределы страны в самый засушливый период. А в восточном Афганистане пуштуны-кочевники оказывались вместе со своими стадами то в Афганистане, то в Пакистане[365]. Однако создание единого государства было несовместимо с такой кочевой жизнью, и поэтому в начале 1950‐х годов Кабул решил переселить значительную часть восточных пуштунов в район Нади-Али. Предлагая проект орошения южных пустынных районов Афганистана водами реки, протекавшей по территориям нескольких стран, АДГ хотела объединить скотоводов, скитавшихся по афганским и неафганским землям, и в то же время заинтересовать этим проектом делавших ставку на мелиорацию американцев. Последняя идея — не преувеличение. Когда Пол С. Джонс, инженер компании «Моррисон — Кнудсен», ездил по провинции Гильменд в 1950–1951 годах, он полагал, что выполняет определенную миссию: несет местным жителям свободу[366]. Ему казалось, что та же мелиорация, что принесла цивилизацию американскому Великому Западу, сможет цивилизовать и Азию. Провинция Гильменд, в представлении Джонса, процветала в древние времена — при Дарии и Александре, — однако впоследствии засуха уничтожила эти древние цивилизации. Теперь же, объяснял американец, «случилось так, что через 2250 лет — в 1950‐е годы нашей эры — началось еще одно „завоевание“… на этот раз прямо противоположное. ЗАВОЕВАТЕЛЬ: Его величество король Афганистана и его правительство. АРМИЯ: „Моррисон — Кнудсен“ и тысячи афганских рабочих. ВРАГ: непокорная Природа. ПРИЧИНА ВОЙНЫ: исполнение Природой своего решения — обречь обширный регион на засуху навсегда. ПОЛЕ БИТВЫ: долины рек Аргандаб и Гильменд и бассейн Систана»[367].

Джонс, слабо разбиравшийся в истории, отождествлял преобразования, произошедшие на американском Великом Западе, с югом Афганистана. Он полагал, что эта страна является «новым фронтиром»; жизнь пуштунов-кочевников представлялась ему «афганской версией американской эпохи „крытых фургонов“ и поселений, возникших в ходе осуществления наших ирригационных проектов на Западе»[368]. Правда, пуштуны, добавлял Джонс, были, хотя и «дикими и беззаботными, как настоящие североамериканские индейцы, но в то же время не бедными, поскольку владели значительными стадами»[369]. В беседах с афганским инженером о будущем АДГ Джонс развивал мысль о сходстве жизни на американском Западе и в Афганистане: «…фермерские хозяйства, деревни, школы, больницы, центры отдыха, промышленность, улучшенное сельское хозяйство, электроэнергия, животноводство — богатства этой плодородной и необитаемой земли хватит на всех афганцев, которые захотят преобразовать ее по плану, сходному с американским планом подъема новых земель с помощью мелиорации; воду для орошения можно взять из реки Гильменд с ее многочисленными ответвлениями, которая сопоставима по масштабам с рекой Колорадо»[370].

В размышлениях Джонса отразились современные ему американские воззрения на развивающийся мир. Американцы его поколения наделяли мелиорацию смыслами, придававшими ей «различные метафорические значения <…> орошаемые земли служили как бы экраном, на который менявшееся общество проецировало свои надежды и страхи»[371]. У американских реформаторов имелись веские аргументы, способные убедить афганские министерства внутренних дел и сельского хозяйства, что такие законодательные акты США, как «гомстед-акт» (Закон о бесплатном выделении поселенцам земельных участков), Закон о пустынных землях и Закон об аренде участков с целью добычи полезных ископаемых, действительно смогли «поднять» земли американского Запада, как выражался Джонс. Миллионы американцев, поселившихся к западу от Миссисипи, поэтически сравнивались с порывами ветра, надувавшего паруса корабля «Доктрина Предначертания». В Калифорнии частные мелиорационные компании и общественные организации сумели отвести воду из реки Колорадо и перенаправить потоки, стекающие с хребта Сьерра-Невада, таким образом, чтобы превратить родные места Джонса, Калифорнийскую долину, в самый плодородный сельскохозяйственный регион в мире. Поселенческий колониализм и изобретательность мелиораторов стали самым надежным залогом свободы. И в дельте реки Гильменд, как некогда в Калифорнии, на месте прежних пустынь расцветут сады, причем это произойдет даже без тех организаций и того террора, которыми сопровождался приход англоязычных поселенцев на новые земли в Америке. Ведь калифорнийские плотины, помимо всего, иссушили реки, уничтожили популяции рыб и затопили поселения индейцев. По иронии судьбы именно произошедшее в Америке, где из‐за технического невежества мелиораторов оказались затоплены места проживания коренных народов, и внушало Джонсу уверенность, что с помощью воды можно восстановить «потерянные» цивилизации.

Все это сделало американцев «полезными идиотами» для предприимчивых афганцев. Однако идея «Пуштунистана» катастрофически исказила понимание иностранцами природы афганского государства. В условиях, с одной стороны, одобрения Хрущевым позиции Кабула по этому вопросу, а с другой — агрессивной торговли «пуштунским государством», которым занималось на международной арене афганское правительство, американские аналитики и такие люди, как Джонс, воспринимали пуштунский национализм как неотъемлемую черту афганской государственности[372]. Истинное положение дел было гораздо сложнее: испытывавшее недостаток и финансовых средств, и саморепрезентации постколониальное афганское государство просто воспроизводило основные колониальные метафоры (арийство, джихад, доминирование пуштунов) в качестве ключевых знаков своей национальной идентичности. Американские востоковеды, такие как Луис Дюпри и Дональд Уилбер, подобно своим советским коллегам, не знали, что противопоставить этим метафорам. В результате бюрократы, контролировавшие зарубежную помощь, направляли миллионы долларов на поддержание планов оседлого поселения пуштунов, одновременно опасаясь, что Москва оттеснит их и сама займет место главного поборника национальных устремлений афганцев. Построенный колонизаторами боевой корабль пуштунского господства в Афганистане — идея «пуштунского государства», которому угрожают сами пуштуны — обрел безопасную гавань в водах холодной войны, в рукавах реки Гильменд.

Преобразование юга страны началось. На 1953 год руководство Администрации долины Гильменда запланировало создание постоянного управления в регионе: до тех пор конторы этой организации были разбросаны на территории между Кандагаром, Гиришком и Нади-Али[373]. АДГ обратилась в американскую Службу технического сотрудничества с вопросом, в каком образцовом городе лучше объединить свои административные функции? Американские планировщики должны были оценить не ныне проживающее в регионе население, а будущие потребности тех людей, которые окажутся здесь поселены. Сначала в качестве такого центра предлагали Гиришк, однако затем от этой идеи решено было отказаться из‐за высокого уровня грунтовых вод, плохого дренажа и удаленности от других мест реализации проекта[374]. Служба технического сотрудничества остановилась на незаселенном месте Лашкари-Базар, с подходящей почвой, дренажом и нежаркими погодными условиями. К тому же неподалеку от этого места находился ряд разрушенных «кяризов» и каналов. В отчете c восхищением говорилось: «Очевидно, что 1000 лет назад афганцы были разумными планировщиками и инженерами, сумевшими оценить достоинство территорий между реками Аргандаб и Гильменд. <…> Поэтому этот район вполне подходит на роль экономического и культурного центра возрождающейся цивилизации»[375]. Лашкари-Базар стал своего рода «Степфордом», со своим археологическим музеем, библиотекой и кинотеатром, а сам город стал называться «Америкой в Азии»[376].

Так были подготовлены основания для массового переселения. С 1953 по 1973 год АДГ переселило 5486 семейств — в среднем по одной семье в день[377]. Но на самом деле переселяли «крупными порциями». АДГ объединяла семьи в группы по 50–100, в соответствии с племенной или этнической принадлежностью. Те, кто характеризует это переселение как «пуштунизацию», забывают о тех подгруппах пуштунов, которых расселяли на юге[378]. Например, среди населения Нади-Али, по оценке 1954 года, 34 % составляли племена хароти, 9 % арабы, 8 % какар, 6 % ачакзаи, 5 % нурзаи и 5 % белуджи. И даже этот список не учитывает еще 19 самоназваний этнических групп. Чересполосица расселения этих племен была еще более пестрой. Некоторые участки — например, Марья (по оценкам 1959 года), были относительно гомогенными: только 26 % респондентов относили себя к нурзаям, а 18 % — к пуштунам из племени алькозаев[379]. В районе Шамаланского канала жило 52 % баракзаев, 14 % поползаев и 8 % нурзаев. Волны переселения выбросили их на земли, где уже проживало около 30 тысяч человек[380].

Вскоре американские федеральные власти решили найти замену фирме «Моррисон — Кнудсен», и в конце 1950‐х годов она прекратила свою деятельность в Афганистане. В 1960‐е годы Международная картографическая ассоциация поручила американскому Бюро мелиорации проконсультировать АДГ по вопросу о картографировании Ближнего Востока по образцу американского Великого Запада[381]. Однако первые же консультанты из Бюро мелиорации «обнаружили слишком мало статистических данных по сельскому хозяйству или данных, относящихся к долине реки Гильменд»[382]. «Как только Бюро мелиорации принялось за дело в 1960 году, — вспоминал один из участников проекта в долине Гильменда, — у них сразу же возник вопрос: „Как увеличить доходы и уровень жизни афганских крестьян, которые уже жили в этой местности?“»[383] АДГ, напротив, была очень сильно озабочена их переселением. Фермерские хозяйства учитывались, но только в том случае, если они могли повысить свою урожайность, увеличить плотность населения и таким образом способствовать росту числа поселений. Ходили слухи о плохом качестве почвы и дренажа, но не было никакого способа их подтвердить, не отправив исследователей в экспедицию.

Поэтому в начале 1963 года два экономиста, специалисты по сельскому хозяйству — американка Ира Стивенс и афганец Камалуддин Тарзи — начали проводить опросы проживающих в районе семей фермеров относительно урожайности их хозяйств. АДГ управляла работой этой пары через провинциальных хакимов (правителей районов) и отделения организации «Расширение долины Гильменда», которые «предоставляли данные об именах и количестве жителей всех деревень, находящихся под ее юрисдикцией»[384]. Стивенс и Тарзи сделали репрезентативную выборку малых, средних и крупных деревень и объехали их, встречаясь с главами этих населенных пунктов, а те готовили выборочные списки крестьян. Затем исследователи «выбирали из списка, предоставленного администрацией поселения, крестьян для интервью. Выбор был случайным: крестьян звали в дом главы деревни, где мы их расспрашивали». Таким образом, не отчитывающаяся ни перед кем местная бюрократия и племенные вожди определяли, кто будет опрошен.

Однако вскоре Стивенс и Тарзи резко поменяли методологию своих опросов. Они стали без предупреждения заходить в дома или встречаться с крестьянами в поле, пытаясь таким образом устранить, как они писали, «некоторые перекосы, которые мы, похоже, получали в опросах». В течение 1963 и 1964 годов они опросили 495 афганцев — по преимуществу владельцев земельных участков, а также издольщиков и глав сельских поселений, — чтобы узнать, какие сельскохозяйственные культуры они сажают, насколько велики их семьи, по каким ценам в среднем продают свой урожай, а также — самое важное — какова урожайность их полей. Результаты, однако, оказались разноречивыми. Некоторые крестьяне рассказывали о том, что урожаи повысились на 50 % по сравнению с прошлым десятилетием[385]. Однако большинство говорило о падении урожая до двух третей. Разгневанная опросами АДГ указывала исследователям, что их цель — «изучение мнений» (а не причин), которые высказывают «крестьяне о том, была ли урожайность выше или ниже». В Марья и Нади-Али крестьяне жаловались на то, что «почва в основном бедная и недостаточно плодородная». Ранние сроки созревания способствовали продуктивности, но качество и урожайность год от года снижались[386]. В других областях хлопок, который АДГ вынуждала крестьян выращивать по ценам ниже рыночных, истощал почву.

В отчете по итогам экспедиции исследователи возлагали вину за низкую урожайность на самих крестьян. «Многие методы ведения сельского хозяйства в долине Гильменд почти не менялись на протяжении веков», — гласила подпись под фотографией изможденного крестьянина, который вручную сеет пшеницу[387]. Это подтверждала фотография глиняного горшка: хотя большинство крестьян «считало, что такое хранилище им вполне подходит, содержимое портилось насекомыми и грызунами»[388]. Несмотря на то что большинство крестьян «заявляли, что им не нужно дорог в большем количестве или лучшем качестве», в отчете подчеркивалось, что транспортная инфраструктура никуда не годится[389]. Еще одна фотография демонстрировала крестьянскую глупость: на ней противопоставлялись друг другу гладкое асфальтированное шоссе и человек в тюрбане, ведущий по обочине перегруженного мула. «По мере развития страны, — пояснялось в подписи, — понадобятся лучшие дороги». При этом подразумевалось, что стране совсем не понадобятся не знающие гигиены отсталые крестьяне.

Хотя число сложностей росло, запущенная «машина» экономического развития страны породила книгу, в которой проект представлялся в самом радужном свете[390]. В 1967 году один из заместителей директора Агентства по международному развитию поручил жене сотрудника Бюро по мелиорации Милдред Кодилл сочинить историю данного региона[391]. В тексте, получившем впоследствии официальное одобрение, указывалось, что проект в долине реки Гильменд «может сравниться с проектом реки Солт-ривер в Аризоне»[392]. Далее говорилось о том, что «зеленая революция, охватившая Азию, достигла долины рек Гильменд и Аргандаб», сделав Афганистан «страной, готовой занять в мире высокое положение»[393]. История непреднамеренно выявила дух времени в другом параграфе: «Прогресс в сельскохозяйственном производстве виден по тщательно проведенным наблюдениям в долине реки Гильменд», несмотря на то что «уровень прогресса нельзя измерить, поскольку нет точной производственной статистики»[394].

Но даже если почвы истощались, давая все меньше хлопка или пшеницы, американцам приходилось уговаривать афганцев, выпрашивая у них то, что можно назвать урожаем социолога, — данные. Когда Стивенс и Тарзи заканчивали свои беседы с крестьянами, Администрация долин Гильменда и Аргандаба (АДГА, бывшая АДГ, переименованная, чтобы включить водораздел реки Аргандаб, с прибавлением буквы «А») обратилась к Бюро мелиорации с просьбой «выбрать район для незамедлительного начала изучения»[395]. Бюро выбрало пойменную долину Шамалан. На севере этой территории был выделен испытательный участок площадью около 200 акров. Предполагалось выселить с этой земли крестьян, выровнять почву, уничтожить деревья, дома, виноградники и сады. Затем почву предстояло обработать так, чтобы превратить землю в поля сверхвысокой урожайности — и возвратить крестьянам в качестве образцовых рационализированных наделов[396]. Дополнительный канал, отходящий от главного Шамаланского канала, должен был доставлять воду на юг, что дало бы возможность для дальнейшего переселения. Данные, полученные в ходе продолжавшихся социологических обследований крестьян, теоретически обосновывали распространение этой модели на весь регион. Но хотели ли этого афганцы? Крестьяне, как подчеркивалось в одном из отчетов, просто не понимали «методов современного сельского хозяйства и ирригации»[397]. Армада современных бульдозеров и грейдеров пришла на смену ржавеющему оборудованию фирмы «Моррисон — Кнудсен», для того чтобы выполнить свою главную задачу: убрать с орошаемых земель невежественных деревенских жителей[398].

Специалисты из Агентства по международному развитию вновь поддержали афганскую бюрократическую власть. В принятом в августе 1970 года меморандуме один из его сотрудников предупреждал, что «АДГА не сумела организовать систематических действий», чтобы обеспечить поддержку проекта местными жителями[399]. Однако решение проблемы, которое предлагал этот сотрудник, только увеличивало число антидемократических прецедентов. Представители афганского правительства должны были лоббировать местных ханов и выделять крестьян, «способных понять необходимость перемен и в большей степени, чем основная масса народа, готовых принять изменения»[400]. Агенты по распространению сельскохозяйственных знаний, работающие на центральное правительство в Кабуле, должны были составить «для каждой деревни список из десяти — двадцати человек, восприимчивых к новым идеям»[401]. «Решение поддержать или не поддержать проект, — прямо признавал один из сотрудников Агентства, — не будет приниматься народной массой. За них решат их лидеры»[402].

Когда молодой аналитик из Агентства — Ричард («Дик») Скотт впервые прибыл в Афганистан в начале 1971 года, он обнаружил, к своему ужасу, что Агентство практически ничего не сообщило жителем деревень в Шамаланской долине о предстоящем проекте[403]. Некоторым крестьянам уплатили компенсацию за уже понесенные потери зерна или земли, однако у АДГА не было четко прописанных правил, согласно которым выделялись компенсации[404]. То, как в сентябре 1972 года была проведена встреча Земельного комитета АДГА и представителей крестьян, говорило о многом. Крестьяне прибыли на место встречи за час до назначенного времени, а чиновники из АДГА и центрального правительства явились на час позже[405]. Государственный служащий — сборщик налогов — говорил только на фарси, и его не понимала пуштуноязычная аудитория. Когда представитель Земельного комитета наконец прибыл на собрание, ему «сказали, что его пушту — не тот, на котором говорят <крестьяне>, и что пусть он замолчит». Сюрпризом для представителей АДГА и Агентства — и только для них — было то, что местные жители встречали американские бульдозеры с ружьями в руках[406]. К осени 1972 года губернатор провинции Гильменд стал весьма скептически относиться к строительству, цена которого все время повышалась; власти отказались от проекта в Северном Шамалане[407]. Строители завершили постройку самого канала, но мечта о преобразовании всего Шамалана испарилась.

К началу 1970‐х годов американское присутствие в регионе было под вопросом. Спустя год после переворота Дауда в 1973 году Агентство по международному развитию завершило свою деятельность на юге Афганистана[408]. Началась паника: всех интересовало, прекратится ли американское финансирование. Когда Генри Киссинджер посетил Кабул в ноябре 1974 года, Мухаммед Наим (брат Дауда) подчеркнул, что Гильменд является долгосрочным проектом и что Кабулу нужно еще одно десятилетие сотрудничества с Вашингтоном[409]. Киссинджер сожалел о «многих разочаровавшихся миссионерах, которые не могли не преобразовывать всех и каждого», но согласился «послать сюда какого-нибудь высокопоставленного чиновника Агентства по международному сотрудничеству, к которому можно обращаться с конкретными просьбами». Вскоре Кабул получил средства, необходимые для ускорения переселения[410].

Однако изменения, которые привнесло правительство Дауда в торговлю хлопком, изменили экономику региона в большей степени, чем это могли бы сделать американцы. При Захир-шахе британские благотворительные организации построили фабрику для очистки хлопка-волокна вблизи Боста, однако крестьяне отводили под хлопок не более 5 % своей земли[411]. Причина была проста: Кабул заставлял крестьян продавать урожай по искусственно заниженным ценам, позволяя государству получать большой доход после перепродажи их продукции на мировом хлопковом рынке. Однако Дауд либерализовал афганскую внутреннюю политику по отношению к хлопку. Крестьяне стали получать бесплатно удобрения и семена, им гарантировалась закупочная цена, привязанная к показателям мирового рынка. Вскоре крестьяне стали отводить уже 40 % своих полей под «белое золото». Фабрика по очистке хлопка оказалась настолько востребованной, что ждать своей очереди часто приходилось целый год. Кабул уговорил Лондон построить еще одно подобное предприятие в Гиришке. Однако без специальных удобрений хлопок истощал почву быстрее, чем продовольственные сельхозкультуры. Через два года «урожаи стагнировали из‐за порчи почвы по причине избытка соли, соды, а также из‐за проблем с ирригацией»[412].

Здесь могло бы вмешаться Агентство. В 1975 году Министерство планирования предлагало ему построить дренажные сооружения в четырех специально выбранных регионах: Нади-Али, Марья, Дарвешан и Шамалан[413]. Однако служащие Агентства отнеслись к этому предложению скептически и в ответ предложили пробный проект: их организация профинансирует строительство только 120 километров дренажных сооружений; управлять проектом должна была американская Служба сохранения почвы, а реализовывать — АДГА[414]. Однако даже этот предельно ограниченный подход означал, что предстоит переместить тысячи тонн почвы. АДГА должна была не просто углубить существующие каналы, но и выкопать десятки километров ведущих к ним дренажных канав[415]. Агентство предполагало, что если все пойдет хорошо, то второй этап проекта может начаться в конце 1976 года. Однако Дик Скотт в это не верил. Поведение работников АДГА не внушало уверенности в том, что они «будут честно обращаться с крестьянами в <относящихся к ирригации> делах и не будут использовать авторитарные методы для достижения целей проекта»[416]. Скотт добавляет замечание, которое предвещает скорую перемену тона: не следует доверять губернатору провинции Гильменд, бывшему армейскому офицеру, «мусульманину, обучавшемуся в России», поскольку этот человек вряд ли «понимает или чувствует необходимость соблюдения основных прав человека, что предполагается любым проектом Агентства»[417].

Пробная фаза подтвердила опасения Скотта. В Заргун-Кала, деревне вблизи Нади-Али, строители хотели расширить и углубить семиметровый дренажный канал, однако АДГА пригнала шамаланские бульдозеры, «повредив большие площади крестьянских полей»[418]. Поскольку АДГА должна была копать ирригационные канавы, которые питали бы канал, крестьяне, владевшие близлежащими землями, были лишены возможности сеять весной 1976 года[419]. Многие вынужденные мигранты в Нади-Али не могли сопротивляться АДГА, однако «однозначно воспринимали эти проекты как американские»[420]. Тем временем переселение в регион ускорялось. Но если в 1950‐х годах поселенцы получили по 27 джерибов (около 13 га), то на долю тех, кто вынужденно переселялся в эпоху Дауда, приходилось только по 12 джерибов, и они не получали «фактически никакой другой помощи или обучения»[421]. Скотт замечает, что крестьяне, ранее не владевшие землей, оставались «в основном довольны или по крайней мере не жаловались на свое сегодняшнее состояние», однако «если учесть мусульманские законы наследования, по которым собственность делится поровну между сыновьями, доходы следующего поколения должны непременно опуститься ниже прожиточного уровня, что, возможно, повлечет за собой переселение в города, уход крестьян в испольщики или в сезонные сельскохозяйственные рабочие»[422].

Кабульское представительство Агентства первоначально одобрило проект дренажа, потому что он казался не связанным с политикой и легко осуществимым. И там, где Агентство обеспечило мелиорацию, «чистые доходы выросли в два-три раза по сравнению с прежним временем»[423]. Однако исключительная осторожность при осуществлении проекта вызывала вопрос: а в чем же на самом деле состояла американская стратегия в долине Гильменда? Агентство изначально занялось этим регионом, желая укрепить позиции США в Афганистане. Но если говорить более конкретно, американцы стремились ограничить якобы присущие афганскому государству пуштунские националистические устремления рамками полноправной частной собственности на землю, что сулило укрощение «диких» восточных пуштунов. Не ставя под сомнение логику холодной войны или колониальную эпистемологию афганского государства, американцы стали соучастниками насильственной кампании по переселению, которая превратила Гильменд в рассадник внутрипуштунских споров.

Мечты американцев — преобразовать юг Афганистана в американский Запад — испарились, как капли воды в пустыне. Однако американцы были не единственными, кто принимал миражи за оазисы. Вода была не единственным ресурсом, которым Афганистану следовало овладеть, если он хотел стать территориальным государством с национальной экономикой. Воды рек Гильменд и Аргандаб могли заставить зацвести поля Шамалана, однако не обрекал ли путь развития сельского хозяйства Афганистан на целые века зависимости? И не была ли тяжелая промышленность единственным способом выхода из этой зависимости? Американские скоростные асфальтовые шоссе пролегли через орошенные земли Юга, но большую часть десятилетия развития казалось, что к современности ведут пути, проходящие по строившимся Москвой туннелям на севере. Что если будущее воплощала не свобода, связанная с ирригацией, а «углеводородный социализм»?

НЕФТЬ И ГАЗ: СОВЕТСКИЕ НЕФТЯНИКИ В АФГАНСКОМ ТУРКЕСТАНЕ

Всех приезжавших в Афганистан во время холодной войны поражали масштабы советской помощи этой стране. Когда Георгий Ежов вновь прибыл в страну в середине 1960‐х годов после десятилетнего перерыва, он повсюду замечал произошедшие за это время разительные перемены. С помощью Советов на аэродроме в Джелалабаде заасфальтировали взлетно-посадочную полосу, а в долинах рек Кабул и Лагман целая армия советских инженеров строила совхозы и центры афганской фруктовой промышленности. «Это был огромный проект», — рассказывал Ежов[424]. Азербайджанские ученые, усовершенствовавшие некоторые виды оливок в Абхазии, пересадили свои образцы на пробные участки в долине[425]. «Там были огромные валуны в земле, — вспоминал Ежов, — их нужно было вытащить и разбить. Затем из Узбекистана в Афганистан было перевезено несколько тысяч тонн земли, чтобы нарастить 30 сантиметров верхнего слоя почвы на площади в несколько тысяч гектаров. Непростая задача. Из Армении привезли специальную машину, которая дробила камни, превращая их в гравий, но с этими афганскими валунами эта машина сломалась через пару дней». На узбекской почве вскоре взошли афганские горькие апельсины, гранаты, фиги и оливки. Е. Жилин, агроном, который курировал работы в долине, рассказал в интервью о своем пребывании в Джелалабаде узбекским читателям[426]. Вспоминая показ фильма «Новый день Нангархара» в импровизированном кинотеатре в Джелалабаде, Жилин замечал, что «кадры этого фильма живо и убедительно передают то, что принесли советские люди. Бывший погонщик верблюдов ведет трактор. Женщины работают на сеялках. Бывший чабан записывает показания приборов пульта управления электростанцией». Вокруг афганских кинозрителей, с гордостью вспоминал Жилин, стояли ящики с надписями: «АФГАНИСТАН. ЭКСПОРТ».

Разумеется, блокада со стороны Пакистана не допускала афганские экспортные товары на восток, однако если кто-то отправлялся на запад, в Кабул, то он неизбежно замечал советское присутствие. Вернувшись из ночной поездки по долине реки Лагман, Боб Нэйтан рассказывал о том, как он наблюдал построенную советскими властями плотину Сароби мощностью 24 тысячи киловатт[427]. Однажды он видел, как «автобус с пятнадцатью русскими остановился, чтобы набрать воды. Они выглядели крепкими, одетыми явно для работы, но аккуратно»[428]. Другая советская плотина, Наглу, производила половину гидроэлектроэнергии Афганистана[429]. Конечно, проникновение Советов в страну выглядело иначе при взгляде с восточной стороны железного занавеса. Советский специалист по Афганистану В. Г. Коргун вспоминал, что перед поездкой за границу ему пришлось пройти ряд экзаменов на «политическую грамотность», во время подготовки к которым инструкторы тренировали его на знание фамилий глав коммунистических партий в странах третьего мира. «Вы представляете главную социалистическую державу мира», — напоминал уполномоченный Коргуну. «Когда доберетесь до места, расскажите афганцам, как она прекрасна!»[430] По прибытии в Кабул советским дипломатам запрещалось общаться в свободное время с местными жителями. Нарушавший эти правила Коргун многое узнавал о стране. «Шестидесятые годы в Афганистане были волшебным временем», — говорил он.

При поездке из столицы на север по построенному с советской помощью шоссе можно было наблюдать продолжение парада новых проектов. В Баграме советские инженеры занимались строительством военной базы для афганских Военно-воздушных сил; еще севернее находился Салангский туннель[431]. К северу от него, в Пули-Хумри, построенная Советами гидроэлектростанция снабжала электричеством текстильное производство, а поля вокруг Баглана с советской помощью превратились в центр афганской хлопковой промышленности[432]. Один польский инженер, зайдя в офис директора Багланского сахарного завода, столкнулся с «женщиной редкой красоты, одетой в европейскую одежду. Блестящие черные волосы обрамляли ее смуглое лицо, так что были видны только глаза. Впечатление было настолько ошеломляющим, что я отшатнулся». Поляк обратился к ней на своем ломаном фарси, однако она прервала его и предложила разговаривать на английском, французском или немецком. «Я видел перед собой современную афганскую женщину», — вспоминал польский инженер. Какое еще нужно было доказательство того, что государство функционирует?

Однако у долин рек, которые теперь давали электричество ткацким фабрикам, было мрачное, связанное с СССР прошлое, о чем не хотели вспоминать советники. Так же как луга южного Афганистана, эти земли служили раньше местом переселения пуштунов. Советско-афганская граница восходила к линии, возникшей в 1880‐е годы, когда англо-русское соперничество привело к проведению «этнографической границы», задача которой состояла в том, чтобы «предотвратить постоянные несогласия между соседями, которые являлись неизбежным следствием разделения групп населения, принадлежащих к одному этносу»[433]. Британские авторы рассматривали 630-километровую границу как «всего лишь произвольную линию, прочерченную исходя из текущих обстоятельств, а не на какой-либо постоянной и естественной основе»; как линию, которая «не может считаться постоянной»[434]. Однако идея «этнической» линии оказалась прочнее, чем ожидали британцы. Абдур-Рахман-хан начал переселять пуштунов в северо-западный Афганистан, вытесняя местных туркменских пастухов. Русский искатель приключений, который путешествовал по региону в начале 1880‐х годов, писал: «Во время моего пребывания в Пенде жители обращались с просьбой о принятии их в русское подданство, то же передавали они и через старейшин Йолатани, но сами явиться в Мерв или в Ашхабад не решаются, опасаясь, что в наказание афганцы нападут на их семейства»[435]. В 1885 году царская администрация выпустила указ, удовлетворявший желание туркменов «подобно <их> братьям йолатанцам, быть подданными Белого Царя, чем надеются сохранить свои юрты и усадьбы и освободиться от жестокостей афганцев»[436].

Страх, звучавший в этих голосах, которые теперь можно расслышать лишь с помощью сохранившихся в государственных архивах Туркменистана документах, был вызван насилием, развязанным после того, как граница определила пространство суверенного государства, в котором тогда правил Абдур-Рахман-хан. На протяжении 1880‐х годов он стремился уменьшить влияние своего кузена Исхак-хана, управлявшего большей частью северного Афганистана и претендовавшего на престол[437]. Когда в 1881 году в Кандагаре и Герате были образованы губернаторства, Абдур-Рахман отказался отдать их под начало Исхака. Три года спустя, когда Абдур-Рахман разорил узбекское ханство Меймана, он отверг претензии Исхака на эту территорию. А когда в августе 1888 года Исхак-хан объявил себя эмиром, Абдур-Рахман направил на север войска. Силы Исхака рассеялись из‐за ложных сообщений о дезертирстве, и Абдур-Рахман стал полным хозяином в регионе. Более того, он продолжил это завоевание победой над соперничавшими с ним пуштунами-гильзаями: 18 тысяч семей гильзаев были депортированы из восточного Афганистана на «возвращенные» земли на севере; так возник архипелаг пуштунских «победителей», господствующих над местами расселения непуштунских «проигравших»[438].

Таким образом был создан прецедент. При эмире Аманулле закон формально дал жителям Кабула и «правительствам Востока и Юга» право заселять северные земли. При возникновении имущественных споров этот закон гарантировал справедливую компенсацию, однако пуштуны-переселенцы забирали все участки, прилегающие к домам крестьян-непуштунов, а в качестве «компенсации» отдавали им далеко расположенные и невозделанные земли. Вскоре после распределения выяснилось, что все имущественные активы местных крестьян сведены к нулю. Пуштуны угрозами заставляли крестьян продавать дома по ценам ниже рыночных, а затем отдавали эти дома поселенцам. В сердцах обездоленных скапливалась обида: их выгнали с родовых земель, лишили права на судебную защиту и при этом говорили: «Вы — афганцы»[439].

В то же время появление Советского государства изменило границу. Москва признала независимость Афганистана, однако Аманулла предоставил убежище антибольшевистским силам, изгнанным из Бухарского эмирата и Хивинского ханства. Только в 1921 году был заключен договор о советско-афганской дружбе, который установил твердую границу — линию, которую было запрещено пересекать обеим сторонам, хотя СССР все еще признавал право Афганистана на «все земли в пограничной зоне, принадлежавшие Афганистану в прошлом веке»[440]. В договоре не уточнялось, где именно располагается «пограничная зона», но допускалась возможность передачи этой территории Афганистану в случае проведения всенародного референдума. Однако советские этнографы вскоре превратили Бухару и Хиву в картографические призраки, поскольку они обе растворились в понятии «Узбекская ССР».

Родовые муки новой Центральной Азии привели к массовому кризису беженцев, пересекавших новые границы. С приходом к власти большевиков туркменские кочевники бежали в северо-западный Афганистан. В Таджикской АССР за два года в Афганистан бежали 300 тысяч человек — 40 % населения этой республики[441]. В ответ Москва предоставила землю прибывшим в Советский Союз афганским нелегальным иммигрантам, а также переселила «горных таджиков» из «мятежных» горных районов в колонии, находившиеся в бассейне реки Амударья[442]. С 1922 по 1933 год Москва переселила еще 10 тысяч семей в южный Таджикистан[443].

Большевистские комиссары выселяли «поселенцев» из их домов, не разрешая взять с собой пищу, а в тех местах, куда их переселяли, не было не только еды, но и питьевой воды и крыши над головой[444]. Жители горных районов болели и умирали в малярийных низинах. К 1932 году 300 тысяч человек (треть оставшегося населения Таджикской ССР) было заражено малярией[445]. Чтобы сдержать эпидемию, советские врачи учредили «медицинские пункты» в Мазари-Шарифе и Герате; эти пункты были частью более крупной сети, простиравшейся от Персии до Синьцзяна[446].

Один мир Центральной Азии умирал, а другой рождался. В ходе борьбы с антибольшевистскими повстанцами («басмачами»), которые базировались в восточных областях Таджикской ССР, Советы использовали авиацию для изгнания мятежников в Афганистан[447]. Однако «басмачи» не сдавались. Через год после того, как восточные пуштуны сбросили Амануллу-хана и заменили его номинальным главой государства — бандитом по имени Хабибулла Калакани, лидер «басмачества» Ибрагим-бек начал военную кампанию в северном Афганистане, объявив своей целью «свержение афганского режима и создание в пределах Каттагана и Бадахшана самостоятельного узбекского и таджикского государства»[448]. Отряды бека долго сражались с афганскими правительственными войсками, но ни одна сторона не могла взять верх до начала 1931 года, когда Кабул разбил армию Ибрагима и вытеснил восставших обратно в Таджикистан, где бек вскоре попал в плен и был казнен.

Сельскохозяйственные рабочие и хлопок вскоре заполонили всю страну. При Забули Кабул приказал построить 10-километровый канал в уезде Калаи-Зал и разделить земли между местными строительными бригадами и пуштунскими поселенцами[449]. Посадки хлопка и сахарной свеклы росли, и еще 600 пуштунских семей было переселено в Баглан[450]. Иранская сахарная свекла, советский хлопок, немецкий капитал и пуштунские работники — все это соединилось в мастерской капитализма и этнического доминирования.

В Таджикистане Большой террор дал составителям планов возможность принять еще более экстремальные меры по расселению новых переселенцев[451]. Если первая волна переселения превратила «таджикские» долины в «узбекские», то во время второй волны (1936–1938) в хлопководческие районы было перемещено 4623 семьи из северного Таджикистана и Узбекской ССР, а также 200 русских семейств[452]. Планы 1937 года оказались более умеренными, хотя проводились по тому же образцу: республиканское Министерство национальной экономики намеревалось переселить 2000 семей[453]. Потерявшие право именоваться «узбеками» или «русскими» советские граждане прибывали в болота Амударьи, чтобы погибать там в качестве «таджиков».

В частных разговорах советские составители планов прямо называли происходящее катастрофой. Примыкавшие к Афганистану земли находились в хорошем состоянии, но за потемкинской границей скрывались массовые убийства. Значительная часть поселенцев жила в пришедших в упадок «кирпичных юртах», построенных до 1937 года; менее чем у 10 % семей были сносные жилища[454]. Из 20 тысяч переселенных в регион с 1932 года семей 11 070 покинули свои места[455]. Тем не менее последний довоенный план переселения предусматривал четырехкратное увеличение числа семей, которые следовало переселить из северного Таджикистана и Гарма на юг[456]. Прежде чем война отменила все эти планы, советская власть успела переселить 61 тысячу семей в южный Таджикистан[457]. По крайней мере пятую часть населения Таджикистана в 1939 году составляли насильственно переселенные мигранты. Поэтому для обездоленного населения юга речной долины проекты переселения казались успешной современной альтернативой, предложенной афганским государством. Север Афганистана и юг Таджикской ССР походили друг на друга гораздо больше, чем это признавали Кабул и Душанбе. Состояние обоих регионов было следствием катастрофической неудачи проектов по созданию в каждой из стран пуштунских и таджикских районов соответственно, хотя эти проекты часто использовали «чужих» работников для обеспечения функционирования современной аграрной промышленности.

Раздел Индии только ускорил афганский колониалистский переселенческий проект. Кабул перестал быть «фантомной окраиной» британского Раджа и теперь, казалось, был озабочен только одним — идеей соединения воедино узбекских и таджикских земель на основе пуштунского государства[458]. Советско-афганский договор о дружбе 1921 года включал одно имевшее тяжелые последствия положение: он оставлял за Афганистаном право требовать земли к северу от Амударьи. Однако в 1946 году в результате пересмотра этого договора Кабул отказался от любых претензий на советскую территорию. Отсутствие публичности в действиях афганского правительства, которые превращали миллионы таджиков и узбеков в советских граждан, резко противоречило истерии в связи с созданием «Пуштунистана». «В Афганистане у каждого есть родственник, живущий за пределами страны, — говорил один афганский туркмен. — Разница состояла в том, что мы были отрезаны от своих»[459].

Однако, как бы то ни было, вскоре пришли советские нефтяники и газовики. Их целью было преобразование севера страны и поиск любых полезных ископаемых — всего того, чем Кабул мог бы погасить свою задолженность. В этом регионе начатая некогда добыча ресурсов впоследствии прекратилась. Вскоре после установления дипломатических отношений с Вашингтоном, в ноябре 1936 года, афганское правительство «предоставило свою первую концессию Американской компании по разведке внутренних районов» для поиска нефти[460]. Однако в 1938 году эта компания аннулировала контракт в одностороннем порядке, указав, что «эксплуатация этих районов стала невыгодной из‐за недавнего открытия нефти в значительных количествах на материковой части Аравии у побережья Персидского залива»[461]. В то время афганская нефть импортировалась западными нефтяными компаниями через Индийский субконтинент[462]. Межвоенные попытки заключить нефтяную сделку с Москвой ни к чему не привели: затраты оказались слишком высоки, афганская нефть слишком чиста, а инвестиционные права Советов слишком неопределенны. СССР хотел получить гарантии того, что Афганистан никогда не пойдет на уступки Вашингтону, Берлину или Лондону[463].

Но холодная война изменила расчеты обеих сторон; когда в 1950 году Пакистан объявил блокаду Афганистану, Москва предложила афганцам свои услуги по разведке нефти бесплатно. То обстоятельство, что к середине 1960‐х годов советские экономисты уже не видели необходимости погашения торговых кредитов, послужило еще одной причиной для бурения новых скважин. Целый ряд соглашений превратил регион в буровую площадку с финансированием, целью которого было не допустить сюда американских нефтяников[464]. В 1960 году бурильщики напали в Ак-Шахе на след крупных месторождений[465]. Поиск нефти шел рука об руку с поиском газа. Русские геологи обнаружили газ в северном Афганистане еще в 1841 году, однако только в 1963 году, после достижения с Кабулом договора о будущих поставках природного газа, Москва выделила 39 миллионов долларов на геологоразведку. Вскоре советские геологи начали исследовать газовые месторождения в Шибаргане, где новые открытия позволили построить газопровод в Туркменскую ССР[466]. Соглашение 1967 года предусматривало добычу 58 миллиардов кубометров газа в течение следующих двух десятилетий. (Для сравнения, контракт на поставку газа между Китаем и Россией в 2014 году был заключен на 38 миллиардов кубометров на 30 лет — в этом случае «скорость» оказалась в три раза ниже.) В том же 1967 году был открыт трубопровод, соединивший афганские месторождения с Туркменистаном. Далее последовало строительство газодобывающего предприятия[467]. Москва построила также нефтегазовый техникум вблизи Мазари-Шарифа, где афганцев обучали управлять нефтедобычей. Афганский газ был полезен и для советских предприятий, поскольку он «шел по газопроводу, ведущему в газодефицитные районы российской республики». СССР заморозил цены на нефть для продажи в Афганистан на уровне 1973 года, а на саммите в июне 1974 года Брежнев и Дауд установили цены на газ намного ниже мировых[468].

Открытия должны были облегчить задачу экономистам ГКЭС, которые задавались вопросом: найдут ли они когда-нибудь в Афганистане что-нибудь такое, что можно продать за конвертируемую валюту? Углеводороды на севере страны влияли на внутреннюю и международную политическую экономику сильнее, чем вода на юге. Трубопроводы превратились в связующее звено между государствами, чего нельзя было сказать о реках, которые приходилось перекрывать и связывать каналами, чтобы сконцентрировать пахотные земли и энергетику на территории национального государства — и уничтожить кочевые «теневые народы» между ними. Углеводороды, по всей видимости, давали возможность свободно вздохнуть тем, кто вел строгий «чикагский» учет происходящего в афганской экономике, однако, как мог засвидетельствовать любой афганец, продолжавший топить дома кизяком, тесная связь возникла только между советским и афганским государствами, а не между афганским государством и народом. Вода способствовала мобильности населения; углеводороды — отслеживанию показателей в книгах учета.

Вскоре советские специалисты-нефтяники превратили нефть и газ в основы «углеводородного социализма»[469]. Советники из СССР и их переводчики-таджики переехали в квартиры в Мазари-Шарифе, где стоимость жилья и товаров народного потребления были выше, чем в самом Советском Союзе[470]. В жилом комплексе под Шибарганом имелся бассейн и часто проводились различные культурные мероприятия. Возникали и незапланированные культурные события: в 1978 году, после нескольких лет раскопок, советско-афганская группа археологов обнаружила в городище Тилля-Тепе («Золотой холм») несколько тысяч золотых украшений — так называемое «бактрийское золото», которое, как полагали тогда, принадлежало древним скифам. Известный археолог В. И. Сарианиди пригласил на место раскопок советских специалистов, работавших в Афганистане, чтобы они могли осмотреть сокровища и прикоснуться к ним, прежде чем их поместят в Кабульский музей. Были и менее невинные радости. Абдулрахим Самодов, переводчик-таджик, работавший в Мазари-Шарифе с 1974 по 1979 год, вспоминал, что «некоторые советские женщины — не все, я повторяю, некоторые — вели себя очень некультурно… Вы сами понимаете, о чем я говорю». Самодов, женатый человек, рассказывал о своих беседах с афганцами, которые иронически интересовались у него нормами брака в СССР. Когда его спрашивали, считает ли он афганцев «настоящими» мусульманами, Самодов отвечал: «Разумеется! А как же иначе?» Однако его размышления свидетельствуют о том, что принадлежность к исламу была для советского человека сложным вопросом. «Я таджик, конечно, я мусульманин» — говорил он, но в то же время, сравнивая себя с афганцами, добавлял: «Но я мусульманин где-то недостаточный».

Подобные мелкие эпизоды хорошо показывают тот культурный и интеллектуальный разрыв, который образовался между некогда единым населением. Советские среднеазиатские республики — Таджикистан и Узбекистан — получали свою легитимность не только от проектов, которые переносили за рубеж такие ученые, как Самодов, но и от целого «здания лжи», которое управляло изучением отечественной истории, литературы и религии[471]. Правители среднеазиатских республик заставляли население забывать досоветское прошлое, чему способствовали переходы письменности на латиницу и кириллицу, а также террор. Послевоенные интеллектуалы писали о том, что жители «национальных республик» превратились в «манкуртов» — людей, потерявших представление о своем прошлом и оттого ставших идеальными рабами. Об этом говорил узбекский интеллектуал Шукрулло Юсупов: «Моя семья спрятала все свои книги в тканевых мешках, закопав их в нашем фруктовом саду. Когда я хотел раскопать их в 1965 году, я обнаружил, что все сгнило, и заплакал <…> В нашем поколении возникло такое умонастроение: считалось, что человек больше не должен чувствовать никакой потребности в изучении истории. Предполагалось, что нужно бороться, чтобы вместе забыть все прошлое, религию и историю». Подобная ментальность устанавливала психологическую дистанцию между советской Средней Азией и Афганистаном, и эта дистанция оказывалась шире, чем пограничная река. Такие люди, как Самодов, испытывали остаточное ощущение принадлежности к «мусульманству», хотя и затуманенное тем, что мешало солидарности: стыдом и чувством своей неполноценности по сравнению с «настоящими» мусульманами. Амударья — «естественная» граница пространства, заселенного людьми, испытывавшими амнезию и чувство неадекватности — получала мифологическое значение. Память о родине заставляла людей связывать между собой столь отдаленные города, как Термез и Москва: одним из первых впечатлений советского человека по прибытии в самый южный город Узбекистана после пребывания в Афганистане было то, что там «декабрьское солнце светило, как летом под Москвой»[472].

Тем не менее советские люди и афганцы завязывали дружеские отношения и все лучше понимали друг друга. Во время проживания в Мазари-Шарифе Самодов подружился с афганским кинорежиссером. Тот пригласил его в гости, и Самодов познакомился не только с женой режиссера, но и со всеми тринадцатью членами его семьи, живущими под одной крышей. После совместной трапезы Самодов посчитал долгом пригласить режиссера и его жену к себе домой на ужин. Он получил на это приглашение разрешение от начальства и в назначенный вечер вместе с женой ждал гостей. Прозвенел звонок, Самодов открыл дверь — и увидел пятнадцать человек: супружескую пару и всю семью. Они заполонили крошечную квартиру. Жена Самодова побежала на кухню, чтобы попытаться разложить еду так, чтобы всем досталось. Самодов старался выиграть время. «В Мазари-Шарифе был магазин для советских граждан, — вспоминал он. — Можно было взять одну бутылку спиртного в месяц, и поэтому я, хоть и не был большим пьяницей, брал каждый месяц по бутылке, чтобы сэкономить. <…> Так вот, к моменту прихода режиссера с семьей у нас скопилось, скажем, несколько бутылок коньяка. Моя жена как-то управилась с едой, и я предложил им выпить. Сначала они отказались, так как были мусульманами. Но я настаивал: „Вы уже не в Афганистане. В нашей квартире вы находитесь на территории Советского Союза. Давайте выпьем!“ В конце концов гости уступили: даже девушки выпили». Однако когда летом 1978 года у семьи Самодова подошла очередь на получение квартиры на родине, пришлось решать: «Хочу ли я иметь квартиру в Афганистане?»[473] Перед отъездом афганские друзья подарили ему на память итальянскую пишущую машинку и афганский ковер. Советские таможенники избавили Самодова от рублей, но оставили ему безделушки и воспоминания, полученные в этом пограничном мире.

Разумеется, в пограничном мире «углеводородного социализма» существовали строгие гендерные законы. Жены советских строителей часто состояли при своих мужьях в качестве «степфордских жен» и не работали по профессии. Проекты, осуществлявшиеся с помощью СССР, связывали мужчин и женщин в нуклеарные единицы-семьи, называвшиеся по месту работы мужа[474]. Не было недостатка и в таких рабочих местах, которые отвечали всем стереотипам «пролетарского» труда — грязного, потогонного и обязательно поделенного на гендерные роли. Через построенный Советами речной порт в Шерхане всегда проходило не менее половины всех товаров, а в пиковые годы (1966–1968) он обслуживал более 70 % торговли Афганистана[475]. Крупнейший в стране цементный завод в Пули-Хумри, также созданный при помощи СССР, начиная с 1962 года выдавал по 400 тонн цемента в день[476]. Советские машины превратили шахты в Каркаре в крупнейший афганский источник добычи угля[477]. Завод по производству удобрений в Мазари-Шарифе утроил эффективность выращивания сахарной свеклы[478].

Подобные проекты являлись квинтэссенцией советской идеи: промышленное производство должно было сделать массы политически грамотными и выработать у них пролетарскую идентичность. Модерность означала расширение национального пространства за счет промышленных предприятий, которые по большей части ассоциировались с концентрацией труда вокруг добычи сырья, или вокруг промышленных площадок для их преобразования. Эта идея отразилась в общем понятии, с помощью которого характеризовались все проекты по развитию Афганистана, будь то газовые месторождения Ширбегана или завод по производству удобрений в Мазари-Шарифе: «Введенные в эксплуатацию промышленные объекты». Развитие вписывало «промышленные объекты» в общегосударственную сеть. После того как они оказывались встроены в нее, они могли «эксплуатировать» природный мир, а не содействовать капиталистической эксплуатации. Георгий Ежов вскоре понял, что производство здесь — самое важное дело: посол С. Ф. Антонов, которого ценили за то, что он обеспечивал своих работников свежим молоком, занимал пост министра промышленности мясных и молочных продуктов СССР не только до своей дипломатической службы, но и после нее. Не было никакого противоречия в его переходе от управления производством творога к дипломатии; демократизация средств производства и борьба с холодной войной были частями того справедливого дела, которым оправдывалось существование Советского Союза. Промышленное производство, имеющее своей основой сжигание углеводородов, стимулировало советский проект и у себя дома, и в странах третьего мира. Повсюду мотивирующими образами оставались угольные шахты и работники-мужчины.

Промышленность стимулировала воображение, а идеология двигала промышленность. Советское экономическое развитие создавало материальный мир, в котором афганцы могли представлять себя «пролетариями». Некий Аманулла Остовар, впоследствии известный левый активист, учился в Кабульском политехническом университете, а затем работал в Мазари-Шарифе на заводе по производству удобрений и продолжил высшее образование в Румынии[479]. Разве нельзя было назвать эту жизнь уроком «пролетарского интернационализма»? Другой пример дают воспоминания коммуниста из Хазары Султана Али Киштманда. В 1967 году, писал Киштманд, «руководство партии (крыло „Парчам“) провело марш, в котором приняло участие более 350 рабочих и служащих нефтяных и газовых предприятий севера. Это был победоносный, эпохальный марш. Он имел исключительное значение для рабочего движения страны. Участники-рабочие прошли из Шибергана в Мазари-Шариф, а затем из Пули-Хумри до Салангского перевала, всего более трехсот километров. Они несли рукописные лозунги, стихи и плакаты — среди последних был и знаменитый „Рабочий, разрывающий цепи“. Когда участники шествия проходили через города и густонаселенные районы, они объясняли всем причины шествия и мотивы своего в нем участия»[480]. В данном случае, по-видимому, советский глобальный проект возводился на уровень национального государства: промышленность создавала рабочие места на фабриках, что способствовало формированию классового сознания, а последнее приближало революцию.

Марш продолжался: «У нас нет насущных потребностей, <заявляли протестующие>. Мы пойдем, куда захотим». Когда в провинции Джовзян власти попытались арестовать протестующих, обвинив их в «подстрекательстве», те оказали сопротивление, выкрикивая: «Мы и есть подстрекатели! Мы люди с солнечными ожогами и голодными желудками!» Впрочем, рассказ Киштманда говорит больше о самом рассказчике, чем о перспективах социализма в Афганистане. Когда участники марша приблизились к построенному при советской помощи Салангскому туннелю, обучавшиеся в СССР офицеры остановили протестантов, угрожая автоматами Калашникова, и заставили повернуть назад. Советский глобальный проект вдохновлял многих афганцев, подобных Киштманду — левых, бравших пример с СССР. Однако настоящих пролетариев в Афганистане было немного. Деспотичные лидеры третьего мира хорошо умели привлекать военную помощь для укрепления несоциалистических авторитарных режимов, убивавших рабочих. В эпоху, когда левые за пределами Восточного блока возлагали свои революционные надежды уже не на рабочих, а на крестьян или, в случае неудачи, на студентов, марксисты третьего мира, такие как Киштманд, оказывались чуждыми всем наивными леваками, чьи шансы на захват власти путем «ленинского» переворота казались мизерными.

И все же сочетание национального капитализма и марксистско-ленинской идеологии было подобно поджогу нефти. Ультранационалисты из крыла НДПА, называвшегося «Хальк» («Народ»), лучше всех знали, что поддержка Кабулом мифа о пуштунском государстве была средством превратить оставшиеся от колониальных времен «картографические» проблемы с границами в средство получения прибыли. Но эти пуштунские шовинисты лучше других знали и то, что ни один из шагов афганского правительства, ставившего в 1960‐е годы задачу обретения общегражданской идентичности — будь то назначение непуштуна премьер-министром в 1963 году, уступки языковым меньшинствам в Конституции 1964 года или введение радиовещания на других языках, кроме фарси и пуштунского, — никогда не сделали бы настоящие радикальные националисты[481]. Другое крыло НДПА, называвшееся «Парчам» («Знамя»), было более реалистично. Парчамисты представляли персоязычную кабульскую интеллигенцию. В середине 1970‐х годов, например, «Парчам» даже предлагал разделить Афганистан на пять автономных административных единиц, а также предоставить районам, где проживают говорящие на других языках — нуристанском, хазарейском и белуджском — автономию в населенных другими народами провинциях[482]. Однако «Хальк» отверг эту идею. Переосмыслив выдвинутую мусахибанцами идею пуштунского государства в качестве желаемой цели, а не средства привлечения в Кабул имперских ресурсов, афганские левые приняли идеологию, сочетавшую социализм и элиминационистский национализм, который неизбежно оказался бы разрушительным началом где бы то ни было, и в особенности в аграрном многонациональном Афганистане.

Непримиримость «Халька» побудила непуштунских левых к созданию собственных нелегальных партий. В 1968 году два видных деятеля НДПА, Таир Бадахши (родом из Бадахшана) и Гулам-Дастагир Панджшери (таджик из Панджшерской долины) сформировали марксистско-ленинскую группу «Национальное угнетение», выступившую за свободный от господства пуштунов «независимый Туркестан»[483]. Панджшери вместе с вышеупомянутым Амануллой Остоваром основал впоследствии другую организацию — группу «Труд», идеология которой сочетала марксизм-ленинизм с национализмом. Панджшери заявлял, что пуштунский национализм фактически превратил НДПА в контрреволюционную партию. Рабочие должны были играть руководящую роль среди национальных меньшинств, поскольку они испытывали двойное отчуждение — как пролетарии и как представители этнических меньшинств. В результате группа «Труд» оставалась малочисленной: в ней насчитывалось всего 3000 членов, в то время как в НДПА в августе 1980 года числилось 17 846 человек[484]. Происходившее на севере страны говорило о том, что процесс смешения национальностей шел уже давно, однако в глазах революционеров это вряд ли могло служить оправданием сохранения несправедливой системы[485]. Этим мятежникам казалось, что строительство ведет к точке невозврата: в середине 1970‐х годов Дауд носился с идеей перенаправить воды реки Кундуз, чтобы она могла питать огромный 300-километровый канал, прорытый параллельно Амударье, который будет орошать северную часть пуштунских земель вдоль афгано-советской границы[486]. Как вспоминал Ежов, «к началу 1970‐х годов стало казаться, что приближается какой-то критический момент для страны; но только мы не знали точно, в чем было дело»[487].

Биография и образование Ежова не позволяли ему дать ответ на вопрос о том, что это была за проблема: советская помощь одновременно способствовала пуштунской поселенческой колонизации и привязывала радикальную оппозицию к тому же проекту. Полностью «дематериализованные», превратившиеся в цифры рублей в таблицах балансов, окаменевшие водоросли и зоопланктон жертвовали собой в форме нефти для погашения финансовых долгов, накопленных ранее в результате развития советской инфраструктуры. Тем не менее насильственное преобразование земель к северу от Амударьи дало афганским левым новые идеи и образы для противодействия. Восхищение, растерянность и отчаяние — вот что испытывали просоветские левые, мечтавшие построить будущее страны по образцу СССР. В начале 1960‐х годов Бабрак Кармаль посетил Ежова в Кабуле. Во время этой встречи обычно молчаливый афганец разговорился. «Кармаль любил выпить, — вспоминал Ежов. — Мог принять несколько стаканов без закуски. После двух — трех порций начинал откровенничать. Спрашивал: „Почему не принять Афганистан в качестве шестнадцатой республики? Афганская Советская Социалистическая Республика“» — «Извини, — отвечал Ежов, — у нас уже хватает». Ежов объяснял Кармалю: «Вы хотели осуществить революцию в стране с населением на 99 % неграмотным, на 99 % крестьянским. В этих условиях был бы еще возможен маоизм, наверно. Но социализм? Провести социалистическую революцию без людей, которые представляют себе принципы социализма, — это не могло получиться. И когда они это сделали, то вышло, конечно, все по-детски».

Однако советский пример не мог не вызывать желания ему последовать. Ленинская национальная политика помогла избежать междоусобиц, опустошивших Катангу, Биафру, Восточный Пакистан и Восточный Тимор. В мире, где соперничали хищные многонациональные корпорации, Москва сумела построить капиталоемкую инфраструктуру и передала ее афганскому государству. И энергетическая промышленность как в СССР, так и в Афганистане, казалось, избежала проблем, с которыми столкнулись во всем мире энергопроизводящие регионы. В капиталистических экономиках переход к более мобильным, капиталоемким формам добычи энергии, таким как нефть, угрожал «углеводородной демократии»[488]. Однако углеводороды порождали новую жизнь, зарождавшуюся в «чашках Петри» социализма. Углеводородное топливо давало жизнь элеваторам, заводам, хлебопекарням: все это были вехи на пути, обусловленном новым, навеки подписанным общественным договором о промышленном развитии страны[489]. Углеводороды давали Афганистану более трети государственных доходов. Изменения, произошедшие в энергетике, возможно, нанесли удар в спину британским шахтерам, но в целом углеводороды действительно объединили воедино рабочих, машины и промышленность.

При этом новая «метановая» цивилизация основывалась на нескольких развернутых предположениях о тесной связи между социализмом и добычей углеводородов. Некоторые из этих предположений оказались особенно хрупкими, причем именно в СССР. Баку, родина российской нефтяной промышленности, чеченский город Грозный в 300 милях к северу от Баку; Майкоп у Черного моря — вот образы того, чем мог бы стать Афганистан. Но на самом деле такие города переживали период упадка. В Баку «даже в 1966 году, во время послевоенного пика добычи, общий объем азербайджанской нефти не мог достичь уровня 1940 года — 22,2 млн тонн»[490]. В Приволжско-Уральском месторождении добыча стала падать в середине 1960‐х годов[491]. И только открытие «сверхгигантских» месторождений в Западной Сибири обеспечило рост советской нефтяной промышленности. К 1970‐м годам именно сибирские скважины в Тюмени, Нижневартовске и Тарко-Сале, а не прикаспийские или приволжские источники стали надеждой углеводородного социализма[492].

Эти перемены поставили под угрозу существовавший в СССР общественный договор. Месторождения Западной Сибири в 1983 году еще давали работу двумстам тысячам человек, однако положение с занятостью менялось[493]. В середине 1970‐х годов в Тюмени распространился так называемый «вахтовый метод», в соответствии с которым бригада бурильщиков прилетала в Сибирь на работу на две недели. В середине 1980‐х вахтовики выполняли «35–40 % всего объема бурения и примерно четвертую часть ремонта скважин»[494]. Данная система была основана на концепции труда как переменных затрат, которые можно перенести на тысячи миль вслед за капиталом, а не на концепции фиксированных затрат, связанных с конкретными объектами. Характерно, что, когда газовики, работавшие на гигантском месторождении, пытались вызвать к себе жен и детей из соседнего города, партработники насильно отправляли тех обратно[495].

Перемены в производстве, как их понимали марксисты, должны были привести к переменам в сознании. Западные исследователи угольной промышленности давно отмечали, что «сама география рабочих мест внутри шахты» способствовала росту социал-демократических настроений среди шахтеров[496]. Жители Сибири понимали это лучше всех: они выступали против использования «вахтового метода» в своих регионах. Так, К. И. Миронов, первый секретарь Ямало-Ненецкого окружкома КПСС, в интервью газете «Правда» говорил: «Человеческие ценности не всегда можно перевести на язык экономических категорий. <…> Временщик подчас несет чуждую обществу психологию, потребительский подход к делу, рваческое отношение к природе»[497]. Возможно, он был прав: местные изо всех сил пытались доказать правительству, что надо затрачивать большие средства на создание оседлых сообществ газовщиков и нефтяников; однако на сохранение «вахтового метода» работала тенденция к «экономности» в энергетической политике.

Ресурсы, благодаря которым можно было представить Афганское государство реально существующим, оказывали большое влияние на расхожие понятия и категории. «Вода» заставляла мыслить в категориях плотности населения и местных политических экономий. Понятия «вода», «солнечный свет» и «пахотный слой почвы» можно было перевести в калории, способные питать и удерживать на одном месте оседлое население. Энергоемкие, но несъедобные ресурсы — нефть и газ — это средства превращения изначальной солнечной энергии в энергетические единицы, способствующие промышленной трансформации и появлению пролетарского сознания. Представление о «рабочем сознании» могло быть иллюзорным и даже опасным, но советские экономисты видели в нем залог безопасности. Превращенные в нефть и газ, пущенные по трубопроводам советской постройки, углеводороды превращались в деньги — те рубли, о которых так пеклись экономисты из ГКЭС. Более того, нефть и газ безусловно принадлежали афганскому национальному государству. Никто не утверждал всерьез, что воды Гильменда или газовые месторождения под Шиберганом принадлежали кому-то другому. Однако в обоих случаях национальные мечты о едином народном хозяйстве или социалистическом развитии роковым образом сталкивались с возможностями афганского государства, создавая противоречия, которые не могло разрешить увеличение помощи в целях развития страны.

Может быть, дело обстояло иначе с лесами? Возможно, ситуация с кедровыми лесами в провинции Пактия, которые охотно вырубали лесозаготовители, чтобы перевозить в Пакистан, действительно была иной. Если учесть, что Пактия находилась вблизи линии Дюранда и была вовлечена в систему трансграничных обменов, которые веками препятствовали образованию единого афганского рынка, то можно понять, что ситуация в этом регионе не вписывалась в воображаемую картину развития национального государства. Однако, возможно, и там пришло время для перемен. И США, и СССР прилагали все усилия для того, чтобы придать глобальным проектам характер национальных, но это стремление отражало лишь самоуверенность ученых, задававших тон в социальных науках этих сверхдержав. Может быть, более скромный партнер — например, ФРГ — мог бы достичь того, что не получалось у Советов и американцев? Группы западногерманских советников находились в Кабуле почти столь же долго, как их советские коллеги. Кроме того, у немцев имелись давние традиции лесопользования. Могли ли западногерманские лесоводы перенести свой опыт на дикие леса Пактии? Могла ли общеафганская национальная экономика возобладать на транснациональной пуштунской границе?

ЛЕС: ЗАПАДНОГЕРМАНСКОЕ ЛЕСОВОДСТВО В ПАКТИИ

Как мы видели, в советских проектах, осуществлявшихся на севере Афганистана, при внимательном рассмотрении обнаруживаются серьезные просчеты. Тем не менее московская «помощь» казалась современникам впечатляющей. Ирригационные работы в долине реки Гильменд оказались медвежьей услугой со стороны американцев. Поступали средства и от Бонна; и хотя Западная Германия предоставила к 1970 году 24 миллиона долларов помощи, нужды Афганистана оставались неутоленными. Афганцы представили ФРГ «список пожеланий» сверх уже полученной суммы, включавший дополнительные проекты на 56 миллионов долларов. Заплатить эти деньги имело бы смысл, если бы это гарантировало Бонну политические бонусы в Афганистане, но поскольку Советы строили ГЭС чуть ли не на каждом речном изгибе, то казалось, что Москва осуществляет проекты столь масштабные, что Западной Германии за ней не угнаться. Действительно, учитывая местоположение Афганистана, трудно было назвать стратегические основания того, что ФРГ превзойдет здесь СССР.

Однако и малое участие могло оказаться важным. Возможно, если бы Бонн сосредоточился в большей степени на развитии провинций, это показало бы, что Запад отнюдь не уступает СССР[498]. По крайней мере, в этом Боб Нэйтан убеждал видного немецкого советника Курта Хендриксона осенью 1961 года[499]. Вскоре Хендриксон связался с Клаусом Лампе, специалистом по экономическому развитию из Бонна, который набрал группу агрономов, гражданских инженеров, архитекторов, специалистов по рациональному использованию земель и дорожному строительству[500]. Затем последовали пять лет технико-экономических обоснований: где разместить проект регионального развития? Немцы не были одиноки в своих инициативах. В это время ООН предложила небывалую винодельческую программу для крестьян в провинции Парван. Азиатский банк развития и французское правительство работали над проектами в провинциях Кундуз и Баглан. Всемирный банк и ООН осуществили совместный проект в Кунаре, а Китай — еще один проект в Парване. Дела в афганских провинциях, казалось, обстояли превосходно.

Предварительные исследования показали, что провинция Пактия на востоке Афганистана — подходящий испытательный полигон. Экология региона была уникальна: именно в Пактии находились те немногие лесные массивы, которыми располагал Афганистан. Один немецкий лесовод писал: «Из-за крайне сухого климата естественные лесные массивы Афганистана ограничены хребтом Сафедкох Гиндукуша, который отделяет Афганистан от Пакистана и на который влияет индийский муссонный климат. Здесь на высоте от 1800 до 3200 метров, в ландшафте с преобладанием скал и осыпей, располагаются смешанные леса — около 80 % афганских запасов гималайского кедра, пихты, ели и сосны»[501]. Местные жители особенно ценили гималайский кедр (Cedrus deodara), однако, продолжает специалист, «провинция отличается от других, поскольку ее свободолюбивое население имеет политические привилегии и было с давних пор закрыто от иностранных влияний. <…> Всеми лесами владеют роды и племена. Законы распределения собственности на лес невероятно запутаны и сложны, что часто приводит к кровавым спорам».

Если бы Пактия лежала километров на 500 западнее, эта ситуация была бы только академической проблемой. Однако хребет Сафедкох пересекала линия Дюранда, а рынки для продажи леса находились к Пакистане — и это превращало Пактию в передовой край афганской экономики. Местные, занимаясь торговлей лесом, игнорировали границу. Лесорубы валили деревья, водружали бревна на мулов и везли их на пакистанские лесопилки и рынки. Как объяснял немецкий специалист, «с недавних пор высокие цены платили за древесину кедра в соседних регионах Пакистана, бедных лесами, но промышленно более развитых. Это привело к массовым вырубкам и опустыниванию многих высокогорных лесов. Деревья рубили исключительно топорами, готовили к отправке, оставляя значительные отходы, и перевозили через границу большими верблюжьими караванами»[502]. Ориентация местных жителей на пакистанский рынок грозила лишить Пактию всех лесов. «Спрос на древесину на афганском рынке низок, поскольку традиция строительства деревянных домов развита слабо. Экспорт в Пакистан, напротив, постоянно растет». В 1968 году караваны из тысяч верблюдов, каждый из которых перевозил примерно кубометр древесины, ежедневно пересекали границу[503]. В одном сообщении содержится следующая оценка: лесная промышленность давала средства к существованию двумстам тысячам человек и приносила 2,5 миллиона долларов дохода[504]. Тем не менее «при такой быстрой эксплуатации», как продемонстрировали немецкие лесоводы, «в обозримом будущем намечается уничтожение оставшихся 35 тысяч гектаров леса. В то же время растет плотность населения, а вместе с ним и потребность в дровах и пастбищах»[505]. Все эти факторы, вместе взятые, создавали перспективу превращения региона в пустыню.

Данные экономические проблемы вызывали и политические вопросы. Как замечалось в докладе, представленном посольством ФРГ в Кабуле в 1963 году, Афганистан в течение долгого времени требовал «освобождения» пуштунских территорий «для основания будущего нового государства Пуштунистан». Посольство скептически относилось к этой идее, указывая, что «было бы прискорбно, если бы это и без того сомнительное требование превратилось в нечто смехотворное, когда окажется, что Афганистан не способен контролировать и развивать свои пуштунские территории». Авторы доклада заключали: «Проблема Пактии — это не модная идея нескольких политиков, как это часто бывает в развивающихся странах, а скорее политическая и экономическая проблема огромной важности, решение которой определит судьбу значительных ресурсов»[506]. Более того, афганцы прямо просили Бонн взять на себя управление плановым развитием этого сельского региона[507]. Бонн должен был взяться за это не только ради поддержания своего престижа, но и для того, чтобы вытеснить из Пактии вложивших туда 18 миллионов долларов поляков и югославов.

Итак, снова холодная война и идея «Пуштунистана» выступали заодно. Помощь Восточного блока только усиливала панические страхи, что Кабул попытается изменить линию Дюранда. Внезапно оказалось, что немцы, еще даже не ответив на вопрос, нужна ли им вообще Пактия, уже объективно поддерживали политику «Пуштунистана». Повторялась знакомая нам схема. Афганистан, объясняли немцам афганцы, — это государство, в котором господствуют пуштуны, и потому он стремится помочь «своим» пуштунам. Но в то же время Афганистан был и несостоявшимся государством, которому угрожали полным развалом те же пуштуны. Афганские собеседники немцев снова вызывали призраков 1929 года, чтобы соединить два логически несовместимых, но практически важных тезиса. Если не заняться «научным» управлением лесным хозяйством, Пактия превратится в «лунную поверхность». Безработные лесорубы и козьи пастухи устроят «голодный поход полумиллиона пуштунских воинов на Кабул», и осуществится кошмар, который нужно было во что бы то ни стало «предотвратить»[508]. Предотвращение гнева мухаммадзаев на «диких» пуштунов-гильзаев и сознательного обращения этих страхов на иностранцев требовало новых вложений и большего участия специалистов. Кабул был вынужден преобразовывать находившуюся на грани экологического коллапса экономику региона, хотя правительство осознавало, что ни рынки, ни природа не сулят радужных перспектив. Приходилось разрушать сегодняшний пуштунский мир ради сохранения надежды на какой-то иной.

Вскоре идею территориального экономического пространства в сочетании с германской «надежностью» стали примерять к Пактии. В 1964 году Кабул создал Управление развития Пактии — аналог действовавшей на юге АДГ — Администрации долины Гильменда. Осенью того же года прибыла группа, которая должна была выяснить ситуацию, а два года спустя в столице провинции Хосте обосновались первые иностранные специалисты по сельскому хозяйству и лесоводству[509]. Большинство из них впоследствии приняли участие в Сельскохозяйственном проекте — программе, осуществлявшейся с 1966 по 1972 год и ставшей главной составляющей того, что стало известно как «Пактийский проект»[510]. Сельскохозяйственный проект предполагал участие нескольких сотен немецких экспертов и более 10 тысяч афганцев, выступавших в качестве наемных рабочих. В ходе его осуществления предполагалось построить оросительные каналы, попытаться остановить эрозию почв и внедрить новые методы ведения сельского хозяйства. На некоторых образцовых полях выделялись экспериментальные участки для определения того, какие комбинации удобрений и семян дают наибольший урожай. На открытых в Хосте специальных курсах крестьянам преподавали «начальные сведения» относительно водоразборных колонок, тракторов и используемых на Западе удобрений. Немецкая газета писала с гордостью: «В отдаленной провинции Пактия знахарство скоро перестанет приносить большой доход. Группа немецких специалистов по экономическому развитию из 15 человек начала систематическое обследование региона, и уже сегодня местное население предпочитает в случае болезни обращаться к немецкому врачу. Прежние старухи-знахарки с их причудливыми амулетами, корнями растений и костями животных скоро станут пережитком прошедшей эпохи»[511].


Ил. 5. Развитие, выставленное на всеобщее обозрение. Вывески на английском и пушту приветствуют посетителей выставки, устроенной Управлением развития Пактии. Конец 1960‐х годов (С разрешения Кристофа Хезельбарта)


Афганистан вновь оказался вовлечен в мировую систему научных знаний. В 1970 году Кристоф Хезельбарт, глава группы немецких советников, был приглашен в Университет Негева (город Беэр-Шева, Израиль), чтобы поучиться методам разведения лесов у израильских специалистов. Хезельбарт перенес этот новый опыт в Пактию, где, приняв во внимание засухи и перегрузку систем распределения водных ресурсов, основал программу «Продовольствие за лес». Немцы выдавали афганцам пайки в обмен на право использовать участки по 225–400 квадратных метров для посадки деревьев, а также за рытье ведущих к колодцам канавок, в которые высаживались саженцы. Во время ливней или наводнений вода стекала через эти укрепленные землей и камнями канавки в колодцы. Саженцы подрастали, и через пару лет специальные команды пересаживали деревья на новые места. «Поглядите на сегодняшнюю Пактию, — говорил Хезельбарт, — или на большую часть Афганистана. Вы увидите гигантскую пустыню — примерно так выглядел Израиль в шестидесятые годы. Но через пару лет после начала работ там все зазеленело»[512].

Однако Хезельбарт ничего не говорил о политической миссии, стоявшей за лесонасаждением. Его сравнение Афганистана с Израилем затемняло этически неоднозначную роль, которую сыграли леса в «новом развитии» Палестины после 1948 года. Еврейский Национальный фонд высадил лесные массивы на месте уничтоженных палестинских деревень, население которых было выслано за реку Иордан. Израильские учреждения дали еврейские названия выровненным бульдозерами местам. Израильский писатель А. Б. Иегошуа в рассказе 1963 года отразил эту моральную дилемму. Молодому израильскому разведчику поручено стеречь сосновый лес. В последний день его миссии пожилой араб сжигает этот лес. После пожара на земле становятся видны контуры разрушенной палестинской деревни — «в своих основных очертаниях, в виде абстрактного рисунка, как бывает со всем, что ушло в прошлое и похоронено»[513]. Иегошуа уловил явление, характерное не только для Израиля. Поскольку деревья были «зеленью», частью «окружающей среды», все труднее становилось рассматривать эти вечнозеленые хвойные деревья в качестве инструментов политической экологии.

Это был не единственный момент политической слепоты. «Вы не представляете, сколько времени это занимало», — рассказывал Хезельбарт, показывая фотографии крестьян-пуштунов, сидящих кружком. «Что бы мы ни предлагали: построить школу, посадить новый вид перца или кукурузы или любой другой овощ, — они поначалу все воспринимали в штыки. Потом они садились в кружок и начинали обсуждать это, часто часами, а мы просто стояли в стороне. Наконец, они подходили и извещали нас о своем решении, часто положительном». Хезельбарт показывал фотографии местных жителей, позировавших с огромными овощами. Быть volksnah («близко к людям») оказывалось сопряжено с риском. «Однажды мы попытались внедрить новый сорт кукурузы, — продолжает рассказ Хезельбарт, показывая фотографию двух кукурузных стеблей, один из которых явно выше другого. — Я думаю, что этот сорт был импортирован откуда-то из Мексики или Северной Америки. Поначалу крестьяне сказали, что они этого не хотят. Они оправдывали свое решение тем, что им не нужно больше кукурузы, хотя сами явно голодали». Хезельбарт заметил, что отчасти общие ценности (например, кедры в лесу или неосвоенные участки) приобретали большую ценность в глазах местных жителей, если начинали охраняться. Он попросил своих афганских коллег установить посты охраны вокруг кукурузного поля. «После этого стало проще убедить их выращивать новую для них культуру. Сам факт того, что нечто постоянно обворовывают, или даже угроза кражи делали предмет более ценным»[514].

Это наблюдение перекликалось с другими, говорящими о «разбойничьей» природе пуштунских крестьян. «Каждый день в Хосте, — рассказывал Хезельбарт, — происходили десятки эпизодов кровавой мести или потасовок. 99 % из них происходили из‐за двух причин: вода и земля». Но поскольку западные немцы «рассматривались как незаинтересованные наблюдатели этих конфликтов и поскольку афганцы думали, что мы разбираемся в вопросах, связанных с землей и водой, вожди племен и конфликтующие стороны часто приходили в наши конторы в Хосте, чтобы во всех подробностях рассказать о своем деле и спросить, как, по нашему мнению, следует поступать в том или ином случае». Некоторые советники заходили слишком далеко, особенно в 1968 году: как вспоминал Хезельбарт, «у нас было несколько <немецких> студентов, которые постоянно говорили о том, что нынешнюю общественную систему надо уничтожить и начать все с нуля. Большинство из них недолго продержались в Пактии».

Однако противопоставление, к которому прибег здесь Хезельбарт, — технократия и студенты-радикалы — затушевывало те амбициозные цели, которые преследовал Сельскохозяйственный проект. Отправившиеся в Пактию активисты из числа студентов — возможно, совсем оторванные от жизни — имели по крайней мере то преимущество, что могли считать себя политической силой, частью «внепарламентской оппозиции», готовой публично предъявить Федеративной Республике политические и моральные требования даже в том случае, если бы их за это изгнали из престижных учреждений. Наиболее красноречивые из радикалов настаивали на необходимости уважения к существующим институциям и называли реформу «долгим маршем через институции». Мышление «вечных революционеров» по иронии судьбы оставалось в рамках принятых представлений о политике и демократии: идеи о квалифицированном технократическом, но недемократическом знании не занимали важного места в их мировоззрении. Неудивительно, что Хезельбарт отзывался о них столь пренебрежительно. В отличие от этих политизированных студентов, руководящим принципом Сельскохозяйственного проекта было переосмысление политики как экономики (что весьма заметно в описании долгих споров, которые вели крестьянские собрания-джирги). Политика была делом скучным, утомительным, неактуальным: джирги длились часами, «пока мы <специалисты> просто стояли в стороне». В рассказах Хезельбарта о предложениях, которые он делал местным старейшинам относительно новых культур, синтаксис раскрывал понятийную систему говорящего. Сельские жители для него являлись объектами, а не субъектами экономики.

Попытки немецких лесоводов вмешаться в вопросы, касающиеся выращивания кедровых лесов, оказались чреваты не меньшими осложнениями. В 1963 году афганское правительство заказало исследование лесов в Пактии[515]. Два года спустя немцы высадили в Мандагере на северо-востоке Пактии «показательный лес». Специальные группы провели полную инвентаризацию леса, проложили тропы протяженностью 20 километров и создали питомник, в котором росли местные породы деревьев и лес, выращенный из «образцов немецких семян и растений». В 1968 году здесь появились также школа лесоводства, лесопилка и мастерская по обработке древесины, что позволяло сотням добровольцев и афганских чиновников приезжать сюда в летние лагеря. Отдельные офицеры афганской армии и выпускники местного технического колледжа получили также возможность изучать лесное дело в Западной Германии. В то же время реформа лесоводства в Пактии показала всю сложность ситуации. В мае 1969 года губернатор Пактии предоставил немецкой команде вертолет для аэрофотосъемки всей провинции. «Результаты оказались безрадостными и безнадежными, — писал ведущий немецкий специалист в афганское Министерство планирования. — Если не считать государственного леса в Мандагере, который с высоты птичьего полета выглядит как лесной оазис посреди вырубок, и нескольких разрозненных мелких остатков, то, с точки зрения лесовода, все другие лесные площади провинции нещадно эксплуатируются и сводятся на нет»[516]. Основные лесные районы Пактии — Джаджи, Мангал, Чадран и Чарути — были полностью истощены[517]. Следовал мрачный вывод: «Площадь лесов Пактии сокращается. Защитная функция леса для почвы и воды утрачена на больших площадях. Если такое обращение с лесами региона продолжится, им грозит опустынивание»[518].

Лесоводы предлагали правительству принять радикальные меры: наложить полный запрет на рубку в четырех лесных районах, помимо Мандагера, который можно было бы «использовать на устойчивой основе (nachhaltig) в соответствии с экономическим планом, разработанным Немецкой лесоводческой группой». Кабул должен был запретить племенам использовать лесные участки в качестве пастбищ, а также запретить вывоз древесины в Пакистан. Нужно было построить в Пактии две лесопилки, чтобы более эффективно обрабатывать древесину для употребления внутри страны. Если племена не начнут сотрудничать в рамках общенациональной экономики, у них нет будущего.

Однако опросы на местах давали мало оснований для оптимизма. В октябре и ноябре 1969 года немецкие специалисты провели всестороннее обследование состояния лесов, которое показало, что им грозит опасность. Только 3 % лесов Пактии можно было считать районами, которые «могут быть напрямую связаны с национальной экономикой»[519]. Две трети площади региона можно было восстановить до устойчивого состояния путем отбраковывания, остальные были обречены на вымирание. За пределами государственного леса в Мандагере и в районе Вазири (где геодезисты не смогли работать, так как им грозило похищение), наибольший процент лесов (55,6 %), пригодных для постоянных заготовок или восстановления до устойчивого состояния, был в районе Джаджи. Между тем большинство кедровых лесов со старыми деревьями находилось далеко от пакистанской границы. Почему так вышло? В начале 1960‐х годов Кабул попытался переселить пуштунов из племени левани в долину близ города Гардез, гарантировав им право на землю. Однако «конфронтация между правительством и членами племени по поводу прав и претензий на ту или иную собственность в огромном большинстве случаев приводила к демонстративной и хищнической вырубке лесов, и эмир вскоре оставил идею с переселением»[520]. В этой картине можно различить смутные очертания мифа 1929 года: афганское государство, усилия и труд которого вызывают революционное противодействие со стороны живущих на востоке племен. Меры, предпринимаемые правительством в Кабуле, осуществлялись очень медленно.

Еще более фундаментальной и повсеместной, хотя и не получавшей огласки, была проблема с самой социальной наукой. В основе концептуального подхода лежала идея территориального государства. Немецкие лесоводы соглашались с тем, что люди, жившие вдоль линии Дюранда, не признавали ее роли в качестве границы; дровосеки-пуштуны, которых немцы взялись обучать, были участниками товарообменов, центром которых являлся Карачи. Угроза превращения лесов в пустыню была реальна, но, чтобы понять значение лесов для Пактии, нужно было пересечь не столько реальную, сколько эпистемологическую границу. Это требовало понимания того, как племена в Джаджи или Мандрале, например, взаимодействовали с купцами и владельцами лесопилок в пакистанских федерально управляемых зонах племен, в Северо-Западной пограничной провинции и в районах, расположенных южнее, вдоль дороги на Карачи. Однако проанализировать эту межнациональную экономическую ситуацию было невозможно, оставаясь в рамках концепции национальной экономики. Поэтому не было ничего удивительного в том, что вместо того, чтобы рассматривать Пактию как сомнительную приграничную территорию, каких было много на карте Афганистана в то время, немцы видели ее очерченной жирными линиями тех границ, которые требовались национальной экономике.

Пактия стала определяться как «негативное пространство»: ее дефинировали через то, чем она не являлась, а не через то, чем она была; в это пространство стекались ресурсы из Кабула[521]. Немецкие лесоводы понимали, что существование Пактии зависит от транснациональных рыночных отношений, но настаивали на том, что смогут ограничить и преобразовать эту «иррациональную» людскую географию, если найдут более четкие термины. В ответ на критику немецкие специалисты говорили, что Пактийский проект имеет долгосрочный характер[522]. «В области лесоводства, — писал один из них, — в отличие от сельского хозяйства, явный успех приходит только в долгосрочной перспективе. То, что копившиеся веками привычки не исчезают за несколько лет, не должно удивлять тех, кто приехал из промышленно развитого государства и должен понимать особенности страны, которая только вступает на путь развития: мирное или немирное сосуществование племен, с присущими им социоэкономическими структурами; их отношения собственности, которые нельзя игнорировать; их племенные распри по тому или иному поводу; их табу; их экстенсивный и отчасти кочевой способ землепользования; их способ мышления, ориентированный на удовлетворение только повседневных потребностей»[523].

Однако инвентаризация лесов Пактии, проведенная Лесоводческой группой, позволяет предположить, что немецкие специалисты были в меньшей степени заинтересованы в понимании ситуации, а в большей степени — в учете территории, и не принимали в расчет альтернативы. Те моральные проблемы или идеи транснациональной экономики, которые не соответствовали концепции «национальной экономики» Афганистана, просто подгонялись под принятую идеологию. Концепция развития лесов Пактии требовала переосмысления роли провинции не с точки зрения социальной реальности, а скорее с точки зрения понимания «естественной» структуры экономики в соответствии с ее физической географией. «Поскольку описание региона в терминах племенных территорий не дало бы разумного решения, — отмечалось в предисловии к инвентарной описи, — <концептуально наш отчет> объединяет системы долин и те регионы, из‐за географических особенностей которых экспорт древесины вынужден идти в одном направлении»[524]. Географические особенности, определяющие расселение людей, были просто вычеркнуты из доклада группы как «иррациональные». Лесоводческая группа признавала, что ее концепция «естественных» потоков древесины на афганские рынки, определяемая физической географией, не имеет оснований в реальности. Однако в ответе на газетную статью немцы утверждали, что, если афганские племена окажутся способны выйти за пределы пребывания в «вечном настоящем», они поймут «естественную» географию, из которой исходит Лесоводческая группа. Тем не менее «в свете того, что <племена> стремятся извлекать из лесных массивов все, что возможно, до тех пор, пока еще есть резервы, и использовать сиюсекундные шансы на получение прибыли до тех пор, пока ничего не останется, убедить их мыслить с точки зрения завтрашнего дня довольно сложно»[525].

Немецкие лесоводы, похоже, ни разу не проявили желания действительно понять что-то о местах, которые собирались преобразовывать. Их успехи оказались ограниченными. Они сумели добиться запрета экспорта обработанных брусьев сечением два на четыре дюйма через определенные пограничные пункты, но это было бессмысленно, поскольку «границы» в действительности не существовало. В большей мере, чем где бы то ни было, в приграничных районах было заметно, что Афганистан является пространством, через которое протекают экономические потоки, а вовсе не автаркическим национальным государством. Любое объяснение, которое линия Дюранда давала особенностям «национальной экономики», являлось иллюзией. Концепция территориального государства сулила Афганистану только неприятности. Старая фискально-административная модель Афганистана как области обмена больше не работала. Элитам давали советы зарубежные специалисты, которые считали афганское государство территориально замкнутым экономическим пространством. Но ни афганское правительство, ни немецкие лесоводы не могли заставить самих афганцев мыслить в терминах «естественных» потоков древесины, «рационального» образа будущего или «национального» рынка, развитию которого они должны были способствовать. Социологи могли говорить, спорить и писать отчеты, но они оказались неспособны понять ситуацию.

Постепенно у немецких специалистов стал усиливаться скепсис по отношению к Пактии. Один из дипломатов, побывавший в этой провинции, отмечал, что Пактийский проект фактически провалился. Географические представления лесоводов не работали: «Так же как Пактия в целом отделена от остального Афганистана высокими горами, некоторые отдельные части этой провинции отделены друг от друга горными хребтами. Долины, где расположены Хост и Чамкани, в торговом отношении естественным образом соотнесены с Пакистаном»[526]. Однако одновременно дипломат подчеркивал, что неудача произошла не по вине лесоводов: «В самом начале долговременного планирования можно было выбрать более подходящее место для регионального развития». Когда в том же году Курт Хендриксон беседовал с министром планирования Афганистана, тот объяснил, что запрет на экспорт древесины неосуществим. «Племена сильны, а государственная администрация коррумпирована», — кратко пояснил министр[527]. Скрытая от посторонних глаз попытка создать частно-государственную корпорацию (с контрольным пакетом акций у кабульского правительства), которая владела бы всеми лесами Пактии и выплачивала дивиденды племенам в обмен на жесткие ограничения на вырубку леса, ни к чему не привела.

Месяц спустя начальник политического отдела афганского МИДа побеседовал с представителем посольства Германии о мятежах и вспышках насилия, происходивших в Пактии между Мангалом и Джаджисом. Он сообщил, что о военном вмешательстве не могло быть и речи[528]. А когда в 1973 году получившие подготовку в СССР офицеры афганской армии (многие из них были уроженцами пограничных районов) свергли Захир-шаха и привели к власти его двоюродного брата Дауда, пактийский проект был закрыт.

И все же в одном немцы были правы. «Афганистан мог бы стать зеленым, — сетовал Хезельбарт. — Там могли бы вырасти леса. Страна стала бы похожа на Израиль». Но большая часть работы, которую проделали Хезельбарт и Лесоводческая группа для озеленения приграничных земель, прошла впустую. Племена вырубили леса, превратив Пактию в пустыню и ускорив упадок этой провинции[529]. Более того, в течение десятилетия то, что еще оставалось от прежних лесов, сгорело. «Когда пришли русские, — рассказывал Хезельбарт, — они сожгли с помощью напалмовых бомб многое из посаженного нами. Партизаны прятались в наших зеленых насаждениях, так что пришлось все это сжечь». Вскоре лесное покрытие в пограничных землях исчезло полностью. «Все вывезли из Афганистана, — вспоминала одна из афганских женщин-активисток, — все, что было в земле, и все, что было в воздухе. Рубили деревья, чтобы увозить их в Карачи, и ловили птиц, чтобы продавать их на птичьих рынках в Саудовской Аравии»[530]. Сегодня Пактия может похвастаться совсем небольшим количеством лесов, да и те находятся в состоянии упадка. Данные, которые собирали немецкие лесоводы, разумеется, свидетельствуют о беспомощности социальных наук, но они же остаются невольной приметой времени, свидетельствующей о возрасте, разнообразии и красоте лесов, которые росли в Пактии в эпоху развития Афганистана — важнейшую эпоху, которая оказалась столь же хрупкой, как cedrus deodara.

ЗАКЛЮЧЕНИЕ

Афганистан прошел головокружительный путь. После обретения независимости в 1919 году королевское правительство сделало страну коммерчески независимой от англо-индийских торговых связей. Благодаря обретенному суверенитету Афганистан выжил в имперском мире, но сделался барометром отношений между Великобританией, СССР и ФРГ. Однако в тот самый момент, когда Кабул, казалось, уже достиг своих целей, раздел Индии преобразовал Центральную Азию, сделав ее областью территориальных государств, где больше не работали принятые в межвоенную эпоху стратегии. Афганская персоязычная элита желала продолжать свою политику крайне медленной модернизации и привлечения иностранных субсидий, для чего ей пришлось превратить страну в площадку для экспериментов, основанных на представлениях иностранцев о путях экономического развития и о территориальном государстве. Единственным способом осуществления этого казалось приспособление старых британско-индийских концепций пуштунского национализма для целей государства, в котором правили персы. Такая политика представляла собой часть более широкой стратегии, в ходе которой затемнялась, объявлялась несущественной и игнорировалась суть Афганистана.

Этот план провалился, однако на помощь кабульскому правительству пришла холодная война. Явились ученые — специалисты в области социальных наук. Идеи, зародившиеся в пригородах Филадельфии, «сформировали» афганское государство. Созданные в московских лабораториях вакцины прививались афганским крестьянам американскими вакцинаторами. Афганистан оказался в плену различных заманчивых образов: немецкие леса, пустыни американского Юго-Запада, нефтяные вышки и мужчины-рабочие. Многим казалось, что возникает возможность создания единого для всех мира. В 1970 году молодая американка, занимавшаяся прививанием оспы в Афганистане в составе Корпуса Мира, написала родителям письмо, в котором рассказывала о молодом афганце, с которым у нее завязалась дружба и даже нечто большее, чем дружба: «Ахад стал очень важным для меня человеком в последние полгода, — писала она. — Надо сказать честно: он единственный, за кого я могла бы выйти замуж». Однако ее одолевали сомнения, и потому она перечеркнула последние слова и написала вместо этого: «…он единственный, за которого я хотела бы выйти замуж»[531].

Жизнь людей преобразилась. И все же обещанные социальными науками кардинальные перемены так и не произошли. Афганцы оказались окружены множеством привнесенных иностранцами примет современности, но лишь немногие из местных жителей видели улучшения в своей собственной жизни. Как сетовал один из тогдашних участников проекта развития, те афганцы, которые приезжали в Германию, переживали одну личную катастрофу за другой. Часто бывало так, что афганец «находил в Германии белокурую подругу, а затем старался либо остаться в ФРГ, либо увезти невесту домой и жениться. Однако рано или поздно брак летел ко всем чертям»[532]. Возвращавшиеся в Кабул желали служить только в качестве «белых воротничков — работать за письменным столом с телефоном, иметь слуг — и отказывались от любой „грязной работы“». Учительница русского языка в Мазари-Шарифе, устроившая в классе дискуссию об освоении космоса, с удивлением обнаружила, что ни один из школьников не хочет стать космонавтом. «Почему?» — спросила она. Из ответов она поняла, что проблема заключается не в том, что ученики не хотят становиться космонавтами вообще, а в том, что они хотели бы стать советскими космонавтами, поскольку Афганистан никогда не покорит космическое пространство; Афганистан — бедная страна[533]. Постколониальное национальное государство стало тюрьмой.

Боб Нэйтан размышлял над этой проблемой, ожидая рейса в аэропорту Кандагара. Это ожидание само по себе говорило о приближении небывалого будущего: возможность полетов на реактивных самолетах изменила первоначальные функции аэропорта, который строился для транзитных внутриазиатских рейсов. Нэйтан наблюдал за строительством современного терминала, которое «продвигалось вперед без надежды на завершение. Было ясно, что он останется приметой плохого планирования и дурного воплощения. Он будет стоить около 30 миллионов долларов и не оправдает этих затрат. Дело было в дурном политическом решении, которое обусловило нашу программу помощи на годы вперед»[534]. Нэйтан заключил, что у этой кандагарской аномалии есть только одна позитивная перспектива. «Говорят, что его превратят в военный аэродром. Неплохая идея: убрать его подальше с глаз гражданских. Это был действительно большой промах».

Эти слова оказались пророческими. Идея экономического развития Афганистана не оправдала себя. Для многих американцев крах войны во Вьетнаме развеял надежды на то, что с помощью открытых социальными науками истин можно приручить бывшие колонии. Время «модернизации» закончилось, настало время таких понятий, как «связи», «разрядка» и «доверие». Вашингтон делал главную ставку на Исламабад. Президент Никсон в 1970 году заявил: «Никто из хозяев Белого дома не относился так дружественно к Пакистану, как я»[535]. Но еще до прихода Никсона к власти расходы Америки на помощь Афганистану сократилась в процентном отношении к ВВП вдвое по сравнению с 1962 годом. Государственный департамент планировал закрыть посольство в Кабуле[536]. По мере того как Ostpolitik способствовала улучшению отношений Востока и Запада, ФРГ все меньше вмешивалась в сложные вопросы, касающиеся отдаленных стран третьего мира. В то же время советские советники неослабно осуществляли свои проекты в Афганистане.

Исламабад продолжал воспринимать Афганистан как потенциальную угрозу. Оазисы развития в долине реки Гильменд, в северных провинциях и в Пактии при ближайшем рассмотрении, возможно, оказывались миражами, однако в глазах пакистанских элит они составляли проблему. Настойчивое выдвижение Кабулом идеи «Пуштунистана» изменило отношение к линии Дюранда, а после того, как в результате Индо-пакистанской войны 1971 года Пакистан раскололся надвое, Исламабад стал считать установление лояльного себе режима в Кабуле важнейшим вопросом национальной безопасности. Но в мире, определяемом понятиями о территориальном суверенитете, добиться этой цели казалось невозможно. По иронии судьбы потребовалось вторжение Советского Союза — государства, представлявшего собой квинтэссенцию территориальной политики, — чтобы Пакистан смог преодолеть налагавшиеся суверенитетом препятствия. По мере того как после советского вторжения миллионы беженцев переходили на пакистанскую территорию, все большую роль начинали играть международные НПО — сначала в Пакистане, где оседали беженцы, а затем — поскольку страдания не знали границ — и в самом Афганистане. Эпоха развития закончилась, наступила новая эра. Утопии и дистопии, порожденные многочисленными интерпретациями линий, прочерченных на картах, собирались превратить пространство, именовавшееся «Пуштунистаном», в экспериментальную площадку, на которой будут взаимодействовать новые глобальные проекты, несущие ужасающие последствия тем, кто оказался между ними.

Загрузка...