Глава четвертая. ОТ «ПУШТУНВАЛИ» К КОММУНИЗМУ?

С ростом сложности устройства общества непосредственный опыт восприятия происходящих в нем событий играет все меньшую роль в качестве источника информации и основы для суждений, в отличие от символически опосредованной информации об этих событиях.

Альберт Бидерман[683]

Утром 19 августа 1981 года Валерий Сидоров, крупный комсомольский работник из Ленинграда, прибыл в Кабул в сопровождении семьи, чтобы начать двухлетнюю работу в Афганистане[684]. Первый день его пребывания в стране оказался совершенно безумным. Встречавшие Сидоровых русские и афганцы отвезли их в отель «Кабул», где Валерию выдали ключи от номера 104, находившегося в одном коридоре с номером 117, где двумя годами ранее маоисты убили американского посла. Семья улеглась спать, чтобы восстановить силы после смены часовых поясов, однако для самого Сидорова день оказался рабочим. Несмотря на жару, он переоделся в черный костюм и поспешил в вестибюль гостиницы, откуда правительственные служащие повезли его на встречу с Генеральным секретарем НДПА Бабраком Кармалем. Кармаль выразил свое восхищение тем, что такие специалисты, как Сидоров, — советники из числа комсомольских работников — приезжают в страну, чтобы консультировать молодежную организацию НДПА — Демократическую организацию молодежи Афганистана (ДОМА). Довольный, но сильно уставший Сидоров еле дошел до машины, и его отвезли обратно в отель.

Вечером того же дня Сидоров уложил жену и детей спать и пожелал им спокойной ночи. Выйдя в коридор, он постучал в комнату Николая Захарова — руководителя группы комсомольских советников. Захаров впустил друга в комнату, пожаловался на удушающую жару, но сказал, что у него припасено кое-что освежающее. Захаров достал дыню, положил ее на стол и взрезал. Однако разрезать до конца не получилось: нож на что-то наткнулся. Оказалось, что в дыне была спрятана бутылка «Столичной». По словам Сидорова, эта дыня была из числа «особого сорта дынь и арбузов, выведенных в Афгане советниками». Мужчины разрезали дыню на маленькие куски, разлили водку и не без волнения, но с большим чувством подняли стаканы за будущее социализма в Афганистане.

Сидоров и Захаров были членами одной из групп комсомольских советников, занимавшихся делами молодежи, которых отправляли в Афганистан с 1979 по 1988 год. Это была самая масштабная операция из всех, которые когда-либо проводил ВЛКСМ в странах третьего мира. В 1967 году, через два года после основания НДПА, ее лидеры создали Народную молодежную организацию, занимавшуюся агитацией в университетах Кабула и в армейских казармах[685]. Однако эти усилия оказались почти бесплодными: к 1978 году в организации состояло всего пять тысяч членов, большинство из которых жило в Кабуле. Но проблема заключалась не в карликовых размерах. Маркс, Энгельс и Ленин недвусмысленно указывали на то, что молодежь — это будущее социалистического государства. Без аппарата привлечения молодежи НДПА не имела реальной опоры в обществе. ВЛКСМ, начинавший с нуля, а затем превратившийся в массовую организацию, был именно тем, к чему стремились афганские коммунисты: административным резервом, призванным пополнять ряды партии, полиции и армии, способствуя построению рациональной кадровой системы. Коммунистической элите третьего мира, которая лишь в незначительной степени контролировала территорию своего государства, перспектива создания мобилизирующей и централизованной структуры под управлением партии казалась весьма привлекательной. Вскоре после Апрельской революции НДПА запросила такую помощь у Москвы[686].

Заведующая сектором кадров ЦК ВЛКСМ Н. В. Янина направила в Афганистан дюжину секретарей обкомов комсомола. Однако вскоре после того, как летом 1979 года в Кабул прибыла группа «Комсомол-1», страна погрузилась в хаос. Демократической организацией молодежи Афганистана ранее руководили парчамисты, но после Апрельской революции Тараки и Амин превратили эту организацию в часть «Хальк»[687]. Советники ВЛКСМ в Кабуле не доверяли НДПА, которая, как им казалось, использовала комсомол, чтобы подстрекать к «установлению в Афганистане исламской республики отнюдь не просоветского типа»[688]. Позднее, в ноябре 1979 года, Захаров, который готовил вместе с Абд аль-Рахманом Амином (сыном Хафизуллы) посвященную комсомолу выставку, подслушал, как Абд аль-Рахман говорил: «…мы не допустим никаких внутренних оппозиционных выступлений, даже если придется идти по трупам!»[689] Было ли происходящее социалистической революцией, для поддержки которой эти люди рисковали своими жизнями?

В декабре Амин-старший был ликвидирован, и оккупировавшие страну советские войска привели к власти парчамистов во главе с Кармалем. И все же потребность в молодежной организации по-прежнему оставалась насущной. Весной 1980 года Янина подняла свой личный архив и проехала по городам СССР, чтобы провести набор подающих надежды комсомольских работников. Секретарь Воронежского обкома ВЛКСМ Иван Образцов вспоминал: «Весной 1981 года пригласили в Киевскую республиканскую комсомольскую школу поделиться опытом работы нашей комсомольской организации. Там оказалась Наталья Янина, зав. сектором кадров ЦК комсомола. Стала расспрашивать: образование, знаю ли технику, могу ли водить автомобиль и так далее. Поговорили, этим дело и кончилось. А потом вдруг звонок из Москвы. „Есть предложение направить в Афганистан советником ЦК ВЛКСМ“»[690]. Саид Каримов, аспирант, редактировавший русско-дарийские словари в Государственном университете им. Ленина в Душанбе, увидел объявление о том, что требуются переводчики с языком фарси для работы в неназванной стране[691]. После сдачи первоначальных экзаменов в комитете комсомола таджикской столицы Каримова посадили за стол напротив Яниной и одного из носителей таджикского языка. Они несколько часов испытывали его на знание тонкостей перевода между русским, таджикским и дари. Планка была высокой, но Каримов ее преодолел.

Однако, как и все другие комсомольские советники и переводчики, перед отъездом в Кабул Каримов должен был пройти курсы в Москве, Ташкенте и Чирчике (место под Ташкентом, где находилась военная база), чтобы больше узнать об афганской культуре, пройти армейскую подготовку и поучиться у Яниной тому, как должен вести себя советский человек в Афганистане. «Янина была строгая, строгая женщина», — вспоминал Каримов. Из четырнадцати обучавшихся в Чирчике советников и переводчиков за лето пятерых отчислили: четырех за попытку самовольно покинуть пределы территории, а пятого из‐за того, что Янина не одобрила его небрежность во время обеда в столовой. «Это не советский человек, — заключила она. — Нам никаких некультурных людей не надо». Советник умолял его не выгонять: остававшаяся в Ленинграде жена угрожала развестись с ним, если он не получит работу в Афганистане, где платили большие премиальные[692]. Тем не менее Янина отправила его следующим рейсом, вылетающим из Ташкента, сказав ему: «Вы не таджик, Вы не русский, Вы советский советник. Вы — гражданин Советского Союза». А для таких, как Каримов — людей, которым нечего было терять, но имевших определенные амбиции, — оставалось одно: день за днем питаться жидкой солдатской кашей, учиться метать гранаты и ежедневно вскакивать в половину шестого утра по команде уже одетой в форму Яниной (ей, кстати, в то время было уже 63 года). Все это было не такой дорогой ценой за ассимиляцию. К 1988 году около двухсот человек прошли под руководством Яниной подобную подготовку, после чего каждый из них улетал, как ранее Сидоров, в жаркий Кабул для выполнения интернационального долга.

Прибыв на место, комсомольские советники уходили в работу с головой. Образцов, получивший назначение в Герат, вспоминал: «Молодежь охотно шла на контакты. И как бы впитывала в себя наши идеологические установки. Помню первого секретаря молодежного обкома Кадыра Мантыка. Паренек 18 лет цитировал на память работу Ленина „Что делать?“. Приходили девчата в парандже, приобщались к молодежным акциям. Для них революция обещала новую жизнь, и они шли к ней через свой комсомол»[693]. Работа была опасной, но позволяла реализовать высокие устремления. Однажды Образцов сопровождал караван от советско-афганской границы до Кандагара: «Мы везли туда все. Колонна из ста машин идет с Кушки до Кандагара, в ней цемент, керосин, шифер, мука, гвозди — все-все, в стране практически никакого производства, никаких промышленных объектов. А мы таким образом пытались поднять экономику страны, встроить в рамки современной цивилизации. Сейчас я понимаю, насколько это было нереальным. А тогда не возникало никаких вопросов. Я знал, что выполняю священный долг: защиту рубежей нашей Родины». Некоторые советники работали в кабульских учреждениях, таких как Институт молодых кадров ДОМА[694]. Однако большинство из них попали в главные города провинций в девяти административных зонах, на которые ВЛКСМ поделил Афганистан. Как рассказывал советник из числа таджикских комсомольских работников Зайдулло Джунаидов, перед ними стояли непростые задачи. В СССР комсомол существовал в институциональной экосистеме коллективизированного сельского хозяйства, командной экономики, городских поселений и мирной обстановки[695]. Но как насадить советскую систему в стране с частным сельским хозяйством, рыночной экономикой и неграмотным сельским населением? Как навязать территориальный режим нетерриториальному государству? Как перейти от «пуштунвали» к коммунизму?

ЛОКАЛЬНАЯ ХОЛОДНАЯ ВОЙНА

Прежде чем мы обратимся к деятельности комсомольских советников в пограничных восточных районах Афганистана, нужно восстановить предысторию этих земель в то время, когда на них стали разыгрываться эти эпизоды глобальной холодной войны. Как доказали неудачи немецких лесоводов в Пактии, для понимания восточного Афганистана нужно было принимать во внимание происходящее за пределами линии Дюранда. Действительно, на всей полосе земли от Асадабада до Хоста постоянно происходили разнообразные обмены, связывавшие Афганистан с Пакистаном, Китаем и Таджикистаном. Здесь действовали торговые коридоры — например, такой коридор шел вдоль реки Кабул, связывая города Кабул и Пешавар. Другие маршруты вели из юго-восточного Афганистана в пакистанские Федерально управляемые зоны племен и дальше к перевалам на север; другие — из северных районов долины Кунар к хребтам Каракорум и Синьцзян; третьи — от той же отправной точки до Бадахшана на севере и до долины Панджшер на юго-западе[696].

Большинство пуштунов на востоке были гильзаями, которые (тут мы рискуем повторить колониальные стереотипы) соблюдали главные пуштунские традиции: «али-бадал» (кровная месть), «малмастия» (гостеприимство) и «нанавати» (убежище), а кроме того, сохранили нехарактерную для других мест эгалитарную военную социальную структуру. Племена, живущие в этой части Афганистана, создавали «лашкары» — небольшие племенные армии и осуществляли «бадрага» — вооруженное сопровождение гостей и путешествующих торговцев. Можно утверждать, что различие между гильзаями и пуштунами дуррани на юге Афганистана заключалось прежде всего в расхождении между культурами, определяемыми понятиями «нанг» («честь») и «каланг» («налоги»)[697]. Представления о централизованном, с работающей налоговой системой государстве, возможно, приводили в восторг городских пуштунов, к которым принадлежали и основатели НДПА, так же как в прошлом эти идеи руководили стремившимися к иерархической организации общества правителями из Дурранийской династии и иностранными специалистами. Но у более эгалитарных племен — у живших в гордой нищете пуштунов-гильзаев — централизация часто возникала только в результате усилий правителей. Чиновники из Кабула приезжали к ним не для того, чтобы что-то дать, а для того, чтобы что-то взять. Племена, соблюдавшие «нанг» и не озабоченные так называемым «прогрессом», стремились защищать свои важнейшие ресурсы и взаимодействовать с государством не на его, а на своих условиях[698].

Именно по этой причине восток Афганистана оказался практически не затронут экономическим развитием. Выходцы из Пактии, такие как Хаджи Мухаммад Икбал, ключевая фигура в системе логистики, лоббировали помощь «своей» провинции[699]. Икбал поступал достаточно разумно, учитывая выбранную им отрасль, продвигая строительство международной автомагистрали, соединяющей афганскую кольцевую дорогу с Пакистаном через Пактию. Другие деятели мечтали о чем-то большем. Учитывая впечатляющий экономический рост Пакистана в 1960‐е годы, эмиграцию афганских пуштунов в Пакистан, а также то, что афганские националисты называли диктатурой пенджабцев, некоторые считали, что по отношению к Пактии имело политический смысл применение Пьемонтского принципа[700]. Если бы пакистанские пуштуны понимали, насколько хорошо это делают их афганские собратья, они поддержали бы ирредентизм. Как заявил Шер Хан, представитель племени Тани, «угнетенный пуштунский народ еще не смог реализовать свои права, и население нашей провинции может помочь ему во многих отношениях, даже несмотря на то, что их жизнь <в Пакистане> отнюдь не легка»[701]. Перспектива подчинить восток централизованному управлению, особенно с помощью иностранцев, на которых можно будет возложить вину за неудачи, также сыграла определенную роль.

Пактия была не единственной восточной провинцией, где проводились «научные» социальные преобразования. Так, например, водосборный бассейн реки Кабул занимал центральное место в советских планах развития Афганистана. Советские инженеры построили плотины и гидроэлектростанции Наглу и Дарунта для борьбы с наводнениями и для обеспечения электроэнергией Кабула и Джелалабада соответственно[702]. В 1964 году советские специалисты занялись сельским хозяйством вокруг Джелалабада[703]. Профессор Идрис Ахундзаде из ВНИИ цветоводства и субтропических культур определил, что здешние земли пригодны для выращивания цитрусовых, фиников и маслин. Вскоре бульдозеры, экскаваторы и самосвалы убрали валуны, которые столетиями оседали в почве из‐за речного стока. Инженеры построили для полива 70-километровый канал, помогавший выращивать урожай государственным предприятиям[704]. «С какой надеждой смотрели на нас местные жители! — вспоминал Ахундзаде. — Через долину проходят пути кочевников, а они прекрасно понимали, что значит для страны, для них самих, если оживут эти мертвые земли. И уже во время строительства кочевники оседали в окрестностях Джелалабада, наблюдая за нашей работой, а потом и помогая нам. Вы бы видели их глаза»[705]. По словам Ахундзаде, азербайджанские маслины, выраставшие в окрестностях Джелалабада, были раз в пять крупнее маслин, созревавших в садах в пригородах Баку. Но дело было не только в эффективности. «Вы знаете, о чем я тогда мечтал? — спрашивал Ахундзаде. — Чтобы Джелалабадский ирригационный комплекс помог обеспечить малоземельных крестьян орошаемыми сельскохозяйственными участками».

И все же зародившиеся в эпоху развития надежды были похоронены. «Проект развития провинции Пактия не оправдал ожиданий населения», — резюмировал один из представителей региона во время парламентских слушаний[706]. «Крупные суммы западногерманских марок и афгани расходуются на приобретение автомобилей, строительство коттеджей, прием всевозможных гостей и закупку горючего, причем отдача от всего этого мизерная». Регион, жаловался другой депутат, «находится в очень тяжелом положении, страдая от неграмотности, темноты, отсутствия больниц и лекарств. Народ не знает даже, что обозначает слово „доктор“». Число таких обвинений росло. Правительство не строило школы, больницы и дороги в достаточном количестве. Оно не сумело помешать племенам вырубить кедровые леса[707]. Ранее представители регионов, где проживали племена, начинали восстания из‐за слишком большого давления государства; теперь — из‐за слишком слабого его присутствия.

Социализм дал язык, на котором можно было сформулировать решения этих проблем. В 1963 году Кабульский университет открыл в Джелалабаде филиал, где студенты знакомились с левыми идеями, а средние школы, которые правительство строило по всему региону, дали работу представителям левой интеллигенции из числа пуштунов-гильзаев[708]. Эти люди были на целое поколение моложе лидеров НДПА. Как и Тараки, они стремились приобщить новое поколение гильзайской молодежи к транснациональному левому пуштунскому движению. А поскольку пакистанское государство, где доминировали высшие военные, промышленники и крупные землевладельцы, угнетало пуштунских социалистов, их усилия казались справедливыми и получали отклик. Пуштунов-гильзаев было очень много среди армейских офицеров, которые получали армейскую и политическую подготовку в СССР, а затем возвращались на военные базы в восточном Афганистане (именно там находилось большинство этих баз). В офицерском корпусе возникали ячейки халькистов[709]. К середине 1970‐х годов треть членов НДПА составляли выходцы из семи восточных и юго-восточных провинций[710].

Тем не менее на пути замыслов лидеров «Хальк» стояли мощные силы, не последнюю роль среди которых играли крупные землевладельцы и пакистанский истеблишмент. В поисках скрытых коммунистов 22 апреля 1970 года (в день 100-летия со дня рождения Ленина) муллы выступили против центрального правительства, называя афганское руководство «отступниками и агентами коммунизма»[711]. Один из лидеров протестующих осудил Захир-шаха и род Моджаддеди как предателей ислама[712]. Правительственные полицейские силы арестовали его, что вызвало 27 мая 1970 года ряд ответных протестов в Джелалабаде и Газни, в ходе которых было убито тринадцать мулл[713]. По-видимому, никто из протестующих не принадлежал к элите Нангархара, продолжавшей поддерживать Захир-шаха. Никто не был вооружен чем-то более серьезным, чем кирпич или дубина[714]. Однако признаки нестабильности росли. В ноябре 1970 года толпа напала на акцию протеста НДПА в Михтарламе и растерзала одного из правительственных активистов. Ходили слухи, что среди зачинщиков беспорядков был «пакистанский мулла»[715].

Государственный переворот, совершенный в 1973 году Даудом, усилил напряженность в приграничных районах. Если Захир-шаху муллы просто не доверяли, то Дауда они объявили марионеткой Советского Союза. Когда Дауд начал широкое строительство дорог в зонах проживания племен, их вожди заподозрили, что он больше стремится к завоеваниям, чем к усилению государства. Дауд не заботился о том, чтобы развеять эти слухи, и в то же время пытался взимать больше прямых налогов с отдельных общин и брать в свои руки контроль за трансграничной торговлей[716]. Число сторонников Дауда в провинциях уменьшалось, а его прямолинейные требования создания «Пуштунистана» держали Исламабад в состоянии повышенной готовности. Дауд окончательно подорвал к себе доверие, когда предоставил убежище семьям белуджских повстанцев из Пакистана. Однако после неудавшегося пакистанского государственного переворота 1975 года триада, состоявшая из спонсируемых Межведомственной разведкой Пакистана исламистов, НДПА и племен, вынудила Дауда поменять прежнюю риторику, призвав к «достойному решению» вопроса о «Пуштунистане». Дауд почти достиг соглашения с Зия-уль-Хаком во время своего визита в Исламабад в марте 1978 года. Оттолкнув от себя афганскую религиозную элиту и вождей племен, Дауд стал полностью зависим от состоявших в НДПА офицеров, которые привели его к власти.

Однако, когда в апреле 1978 года эти офицеры свергли Дауда, их дальнейшая политика только подстегнула сопротивление народных масс. Халькисты, возможно, были радикальны в своей позиции по отношению к «Пуштунистану», но лозунги Демократической организации молодежи Афганистана («Каждый афганец должен быть советистом» и «Во всем равняться на Советский Союз») мало способствовали ослаблению страха перед советским господством[717]. В мае 1978 года муллы пытались спровоцировать восстание, объявив новое правительство «антиисламским»[718]. В Пактии и Кунаре повстанцы жгли леса, а осенью были подожжены также офисы НДПА в провинциях Забуль и Газни. Менее горячие головы искали политическое решение; летом 1978 года старейшины племен из Джаджи, Мангала и Джарджана отправились в Рим, чтобы просить жившего там в изгнании Захир-шаха восстановить монархию. (Бывший король предпочел остаться на своей итальянской вилле.) Попытки смягчить ход событий провалились. Получали распространение листовки, печатавшиеся по обе стороны границы, в которых Тараки и Амина обвиняли в том, что они советские шпионы, и такие способы полемики становились повсеместными[719].

Восток Афганистана, который когда-то рассматривался как плацдарм для создания «Пуштунистана», разваливался. С точки зрения исламистов и пакистанского истеблишмента, виноват в этом был «Хальк». А по мнению левых пуштунов, империалисты-пенджабцы «де-пуштунизировали» их братьев посредством религиозной пропаганды[720]. В начале 1979 года Тараки и Амин дали сигнал. Они встретились с лидерами племен мангал, ахмадзай и тота-хел и гарантировали безопасное возвращение «улемов» из Пакистана. Но эти пропагандистские ходы представляли собой «рассчитанные на внешний эффект парадные мероприятия, и какого-либо осязаемого результата они не давали, кроме того, что вводили партию в заблуждение картиной внешнего благополучия»[721]. Кроме того, Амин и Тараки поступили глупо, объявив, что Апрельская революция совершилась для всех пуштунов «от Амударьи до Инда» (то есть как для афганских, так и для пакистанских пуштунов), что, как и следовало ожидать, спровоцировало Зия-уль-Хака на репрессии против левых сил в Пакистане[722]. Осенью 1979 года, когда Амин уничтожил Тараки, пограничные районы стали ареной сражений между примерно 15 тысячами моджахедов, с одной стороны, и правительственными войсками — с другой. В Асадабаде, единственном городе провинции Кунар, который контролировало правительство, афганская армия убила 800 мирных жителей. О полном отрыве Амина от реальности говорит то, что он переименовал Джелалабад в Таруншахр («Город Таруна») в честь убитого армейского полковника. Бабрак Кармаль пришел к власти, но это не решило основных проблем НДПА. Активистов-халькистов, возможно, ненавидели, но они, по крайней мере, знали жизнь того населения, которое их ненавидело. Парчамистам, получавшим назначения на восток Афганистана после 1979 года, пришлось бороться не только с теми, кто выступал против НДПА, но и с рядовыми халькистами, которые рассматривали «Парчам» как советскую марионетку.

Таковы были сложности, с которыми сталкивались прибывавшие в афганскую глубинку советники из СССР. В этой главе рассказывается, как комсомольские работники — представители страны, которая всегда была «неизбежно вовлечена в процессы, относящиеся не только к России», — имела в Афганистане дело с проблемами, возникавшими главным образом из территориальных предпосылок их проекта развития[723]. Несмотря на различия между идеологиями участников холодной войны, которыми они мотивировали свои проекты модернизации, развитие мыслилось в рамках «разграниченного» политического пространства[724]. Это напряжение между градиентом и многоугольником наиболее ярко проявилось, когда исторический подход Советского Союза к развитию, связывавший с территориальной властью не только экономику, но и политику, вошел в транснациональное пространство пограничных земель. «Пуштунистан? — размышлял бывший переводчик Абдулвахоб Вахидов. — Я был там. Его нет на карте, но я был там!»[725] Только к концу 1980‐х некоторые советники позабыли про воображаемые карты, отказались от мечты о полном подчинении сельских районов НДПА и передали власть местным племенам. Эта перемена, однако, поставила под сомнение сам смысл их присутствия: в Афганистане управление по советскому образцу оказалось не просто неэффективным, но превращало все на своем пути в хаос. Далеко не столь прямая, как Невский проспект, извилистая дорога от «пуштунвали» к коммунизму многое говорила о границах возможностей применения советского проекта в мире, который делался столь же взаимозависимым, как и считавшиеся изолированными пограничные районы, неожиданно ставшие ареной событий глобальной холодной войны.

ПО НАПРАВЛЕНИЮ К ПОЛИТИКЕ ТЕРРИТОРИАЛЬНОСТИ

Летом 1981 года советники из группы «Комсомол-2», к которой принадлежал Валерий Сидоров, разъехались по центрам провинций. Присылавшиеся ими отчеты свидетельствовали о том, что «военно-политическая обстановка в зоне „Восток“ за истекший промежуток времени не улучшилась и остается крайне напряженной»[726]. Джелалабад был единственным городом в регионе, который контролировали кабульские власти, и моджахеды убили всех старейшин, выступавших за НДПА. Армия была поражена дезертирством: «В провинции Кунар до проведения войсковой операции обстановка была критической. 90 % погранбатальона перешло к врагу, более 500 солдат и офицеров Царандоя, из них 320 человек с оружием, перебежало к бандитам». Годы писания отчетов для комсомольского начальства в советской глуши совершенно не подготовили советников к этим новым реалиям. Джелалабад был миром, отличным от того, что переводчик Абдулвахоб Вахидов называл «нашим Востоком» (он подразумевал под этим Узбекистан)[727]. В Джелалабаде, как вспоминал Вахидов, «люди жили нормально», но «народная власть» заканчивалась сразу за пределами городских стен. Моджахеды громили торговые ряды на базарах Джелалабада, а однажды, когда Вахидов посетил главный рынок в этом городе, ему пришлось спасаться в укрытии: взорвался нагруженный товарами верблюд. Бомба оказалась хирургически вживлена в его живот. Все вокруг было забрызгано кровью и разрушено. Цитрусовые и оливковые сады стали полями смерти.

В распоряжении комсомольских советников было мало хороших «колониальных справочников»[728]. Советский посол Ф. А. Табеев, оценив старания недавно поступившего на работу в посольство В. В. Басова, поручил ему написать «руководство для высшего и среднего звена руководителей советских военных и гражданских организаций, которые активно вовлекались в события в Афганистане»[729]. В подготовленной Басовым книге «Актуальные проблемы афганской революции» (М.: Наука, 1984) была предложена альтернатива официально принятому классовому подходу. Басов называл события в Афганистане гражданской войной, осуждал Пакистан как «пенджабское государство» и подвергал критике планы Исламабада по созданию «пенджабского сателлита». «Любой сдвиг восточных и южных афганских пуштунов к Пакистану или под его покровительство, — предупреждал Басов, — резко ослабит или расколет афганское государство и, следовательно, создаст сложности в обеспечении безопасности южной границы СССР»[730].

Остававшийся в Москве Ю. В. Ганковский прилагал все усилия, чтобы внушить политическому руководству свое понимание происходящего[731]. Всю зиму 1979/80 года ученый готовил для МИД доклад, в котором призывал к переоценке политики СССР по отношению к Афганистану. Как вспоминал впоследствии Ганковский, Ю. В. Андропов «выражал удивление и спрашивал меня, неужели ситуация действительно настолько плоха. По нескольким заданным им вопросам было ясно, что он представлял афганцев оседлыми». Однако Ганковский игнорировал или прямо высказывал свое неодобрение отступлениям Басова от марксистских догм и его настойчивым указаниям на то, что Пакистан является этнической диктатурой. Когда Басов представил книгу «Актуальные проблемы…» к защите в качестве докторской диссертации, Ганковский попросил своих учеников внести свой «вклад» в книгу Басова, превратив ее в коллективный «отредактированный том», и добился ограничения тиража книги 250 экземплярами[732]. В результате «нельзя признать случайным, что на протяжении всей второй половины советской афганской кампании большинство ответственных советских представителей в Афганистане не только не были знакомы с „Актуальными проблемами афганской революции“, но даже не слышали о наличии столь серьезной настольной книги»[733].

Таким образом, комсомольские советники отправлялись на войну с совершенно неадекватным концептуальным аппаратом. Александр Ребрик, один из главных комсомольских советников в Кабуле, подготовил текст к десятой годовщине основания ДОМА, написанный общепринятым тогда языком[734]. Этот текст начинался так: «Сегодня Афганистан представляет собой развивающееся государство, избравшее некапиталистический путь развития, ориентирующееся на идеалы социализма… Однако на пути прогрессивных преобразований встали контрреволюция и империализм»[735]. Объяснения Ребрика, против кого они боролись, также не отличались точностью: «Очень непросто ответить на вопрос: „Кто же они такие, душманы? — писал он. — Сколько их, сколько же может все это продолжаться и почему?“ Заправляют в контрреволюционных формированиях те, кого революция лишила награбленных богатств, положения, кому чужды интересы и нужды народа, цели Апрельской революции»[736]. Общий уровень знаний был невысок. Впоследствии один из советников признавался: «Что такое Афганистан, что там происходит, ни я, ни моя жена не знали»[737].

При всем том ДОМА едва ли можно было считать несуществующей организацией. По состоянию на август 1981 года половина ее членов из провинции Нангархар проживала в ее главном городе — Джелалабаде, но имелись (или, по крайней мере, числились в учетных ведомостях комсомола) также десятки членов в неподконтрольных партии и правительству районах[738]. ДОМА должна была создать «первичные организации» в школах и на промышленных предприятиях в регионах, находящихся под контролем правительства, а в регионах, которые все еще управлялись моджахедами, — подпольные ячейки. После того как афганская армия и «ограниченный контингент советских войск» захватывали территорию, ДОМА должна была создавать на этом пространстве партийные организации по образцу того, как КПСС и ВЛКСМ охватывали территории и предприятия в СССР. Эта задача не была новой для комсомольских советников. Когда консультанты рассказывали о своей деятельности в Афганистане, они говорили, что занимались там «молодежной» или «комсомольской работой» — такой же, как на родине. В этой деятельности, с их точки зрения, не было ничего интересного для описания. «Молодежная работа — что я могу вам сказать?» — как говорил один из них[739]. И они были правы: формальных различий между работой, которую им доводилось вести в Пскове, в Каунасе, на Сахалине или в Джелалабаде, не было.

Именно в этом, однако, во многом и состояла проблема. Комсомольская работа внешне казалась одной и той же в Калининграде и Кандагаре, но Афганистан не был создаваемым с нуля объектом, которому надлежало развиваться так же, как СССР. Советский проект был основан на определенных предположениях об экономике и политическом управлении: «В отличие от большинства некоммунистических политических партий», члены КПСС «вступали в партийные ячейки по месту работы. Эти ячейки были сгруппированы по территориям: действовал так называемый „территориально-производственный принцип“. Такая структура затрудняла руководство жизнью неработающих групп населения, таких как пенсионеры или матери-одиночки, а также контроль за жилыми районами в целом, хотя местные партийные ячейки при желании могли создаваться и по месту жительства. Исторические истоки территориально-производственного принципа не до конца ясны. Он возник в дореволюционный период из общей марксистской веры в то, что жизнь в современном мире строится вокруг фабрики, а также из идеи, что Коммунистическая партия — это партия рабочих, которых следовало искать на фабриках»[740].

Этот принцип заходил очень далеко. Например, в документальном фильме 1986 года, посвященном ДОМА, повествование начинается с рассказа о крошечных сельских комитетах, но вскоре зритель попадает в детский дом, где сыновья и дочери погибших солдат афганской армии выполняют столярные и швейные работы и учатся работе радиоведущих[741]. Затем показаны члены организации, работающие на фабрике по изготовлению фотоаппаратов. Приводится короткое интервью с человеком, представленным как Азизи Яхья, призванное показать, какова жизнь в социалистическом Афганистане. «Я благодарен за предоставленную мне возможность закончить аспирантуру в Москве, — говорит бывший машинист. — Вернувшись домой, я стану преподавателем университета». Сегодня, когда люди часто определяют себя прежде всего по признакам пола, сексуальной ориентации или модели потребления, мысль о том, что способ производства создает идентичность, может показаться не слишком очевидной. Но идея о том, что политическая идентичность так же органично «выделялась» местом, занимаемым рабочим на фабрике, как человеческий лоб выделяет пот, была аксиомой для многих марксистских теоретиков до наступления постиндустриальной эпохи.

Если европейские профсоюзные деятели сталкивались с проблемой закрытия прежних источников политической конфронтации в масштабах национального государства — угольных шахт, сталелитейных заводов и железнодорожных компаний, то в Афганистане ни одно из подобных предприятий никогда и не существовало. «Группы неработающих» составляли подавляющее большинство населения, что признали даже афганские картографы при издании первого официального атласа ДРА[742]. За исключением небольшой полосы, идущей от Кабула к Мазари-Шарифу, в стране не было массовых предприятий[743]. В Джелалабаде — городе с населением 100 тысяч человек — насчитывалось всего сто рабочих. Показанные в фильме кадры с рабочими, производящими фотоаппараты, создавали «индустриально-территориальный» образ, но это был всего лишь образ.

Таким образом, как отмечал в 1982 году еще один прибывший в Джелалабад советник, Нодар Гиоргадзе, в афганской глубинке ДОМА сталкивалась с непосильными проблемами. Даже пакистанское государство за линией Дюранда, писал он, никогда не управляло своими племенными территориями напрямую[744]. Однако вселяло надежду наследие профессора Ахундзаде: Джелалабадский ирригационный комплекс может «превратить Нангархар — пограничный с Пакистаном, в цветущий край и этим решить не только экономические задачи, но социальные и политические проблемы, и приобщить пуштунов к оседлой жизни». Если НДПА восстановит совхозы, то большая часть населения станет оседлой и законопослушной, превратится в субъект территориальной политики.

Но кто сможет организовать это население? Гиоргадзе был просто советником. Ответственность должна была взять на себя ДОМА. Гиоргадзе приложил к своему докладу 1982 года подробные характеристики руководства Джелалабадского комитета этой организации, что было тогда обычной практикой в рамках консультативной помощи ЦК ДОМА в Кабуле. Гиоргадзе хвалил своего коллегу Маазудина Хатака, двадцатилетнего секретаря Нангархарского провинциального комитета ДОМА. У Хатака было славное революционное прошлое: он «являлся членом подпольного ПК НДПА и секретарем подпольной молодежной организации. За политическую деятельность, за работу с массами и высказывания против режима Дауда, в еще несовершеннолетнем возрасте был осужден и сидел в тюрьме. Тов. Маазудин из племени пуштунов, холост, образование 12 классов, член НДПА с 14 лет, из семьи интеллигенции, родился в провинции Лагман»[745]. Важно и то, что в том же кишлаке, что и Хатак, «родились секретарь ПК НДПА Нангархара, губернатор, командир царандоя, зав. отделом народного образования пр. Нангархар». Кроме того, его уважали старейшины племени и муллы. «Тов. Маазудин скромен, смел, предан делу Саура и Советской дружбе (это чувствуется в нем на каждом шагу и искренне)». Хатак был из тех людей, которые могли объединить пуштунских левых с советским глобальным проектом. Гиоргадзе рекомендовал повысить его; он намекал, что Нангархарский комитет НДПА хочет избрать его заместителем секретаря, чтобы помогать первому секретарю, который был родом — разве это не подозрительно? — из той же деревни, что и Хатак.

Но у Хатака, по мнению Гиоргадзе, были и недостатки: «Работать с ним надо аккуратно», но Гиоргадзе оговаривался, что «практически в разных размерах эта особенность характерна всем племенам пуштунов»[746]. Такая доморощенная антропология была широко распространена среди советников, в особенности среди таджиков. Зайдулло Джунаидов так выбирал эпитеты для характеристики пуштунов: «Неуважительный… необразованный… вспыльчивый… что еще?» На вопрос о том, какой из эпитетов наиболее часто встречался в отчетах комсомольских советников, Джунаидов дал однозначный ответ: пуштуны «вспыльчивые». «Очень вспыльчивые»[747]. Преподаватель Кабульского политехнического института Мамадшо Давлатов высказался еще однозначнее: «Пуштуны — варвары»[748]. Джунаидов подчеркивал, что несмотря на то, что пуштуны находились у власти, управлять государством умели только таджики и те из пуштунов, кто воспринял персидскую культуру. По его мнению, историю Центральной Азии можно объяснить как борьбу между прогрессивной оседлой иерархической персидской культурой и неуправляемым эгалитарным пуштунским варварством. Эти замечания отражали горькую постколониальную иронию: оба они, особенно Джунаидов, были ассимилированными гражданами советской империи, и оба они много сделали для получения знаний о Центральной Азии. Однако вместо того, чтобы искать какую-либо возможность солидарности со своими «собратьями»-мусульманами, Джунаидов воспроизводил старые колониальные стереотипы о пуштунах — разрушителях государства, которыми объяснялась реакция Ульяновского в мае 1978 года на Апрельскую революцию. Однако не следует делать из носителей подобных взглядов «мальчиков для битья». Советские востоковеды, такие как Ульяновский, были достаточно мудры, чтобы напрямую препятствовать насильственному «одеревниванию» — практике, которой занимались, например, ориентировавшиеся на Советы коммунисты в Эфиопии. Афганцев считали отсталыми не только советские деятели. Джери Лейбер из Human Rights Watch вспоминала своих коллег, которые возводили хулу на афганцев, называя их варварами, которые плохо обращаются с женщинами и не имеют понятия о правах человека[749].

Комсомолу приходилось управлять, исходя из тех концептуальных инструментов, которые у него имелись. Серьезная работа началась в марте 1982 года, когда Хатак и семь членов ДОМА посетили район Шинвар, «для установления каких-либо контактов с местным населением»[750]. Гиоргадзе остался в Джелалабаде, но Хатак получил часть «советской безвозмездной помощи и подарки, присланные от комсомола Грузии». В ходе поездки завязались доверительные отношения с племенами маманди и шинвари, что позволило съездить к ним повторно в июне того же года. ПК ДОМА отправил туда «агитационный автомобиль», с радиотрансляцией и кассетами, на которых были записаны речи Бабрака Кармаля, а также с сувенирами на пионерские темы и детскими игрушками. Собрания посетили два муллы, которые, по слухам, были «известны и пользовались авторитетом в Нангархаре». Комсомольцы побывали в деревнях Азорану и Торкхам, а затем отправились в районы Назян, Лалпур и Яни Хель. «Почти везде группу принимали очень сердечно, — докладывал Гиоргадзе, — слушали концертную программу, песни, стихи, выступления руководителей партии и государства, грамотные читали газеты и листовки, охотно присутствовали и слушали выступления наших активистов на народных собраниях. В большинстве племен членов группы на ночь в гости принимали старейшины и вожди племен»[751].

Провинциальный комитет стал смелее. Он привлек больше мулл, считавших молодежную организацию, по их словам, делающей «справедливое, божественное дело». Получив согласие старейшин, ДОМА основала первичные организации среди племен маманди и шинвари, которых она посетила в мае того же года. И «несмотря на то что эти племена освобождены полностью государством от военной службы, по 25 человек, членов ДОМА, старейшинами было направлено в действующие пограничные войска на границе с Пакистаном» — таким способом предполагалось найти замену афганским пограничникам, которые перешли в Пакистан. Гиоргадзе увидел и нечто новое: «Неослабление начатой полезной работы позволило то, что на 1 ноября от племен Маманди и Шинвар 300 молодых членов ДОМА с оружием в руках в качестве солдат пограничных войск надежно защищают границу республики».

Тем не менее обеспокоенность Гиоргадзе «границей республики» доказывала его способность мыслить только в территориальных понятиях, даже когда он находился в совершенно «до-территориальных» условиях. Подобные аналитические проблемы возникали на каждом шагу. Гиоргадзе отмечал, что всего за один календарный год число членов ДОМА увеличилось вдвое. В провинции Нангархар организация насчитывала пятьдесят пять первичных ячеек, в том числе такие, как «Домохозяйки месты Кераль-1», «Подпольная организация „Патан“» и лицей в Наранге. Все это звучало впечатляюще. Но что стояло за этими цифрами в действительности? Три года спустя другой комсомольский советник, Георгий Киреев, узнал, что в провинции было всего 10 тысяч членов НДПА, не считая тех, кто состоял на службе в армии или Царандое[752]. Не все члены ДОМА обязательно становились членами НДПА, но Гиоргадзе, похоже, заблуждался, утверждая, что только в Восточной зоне было 6400 членов молодежной организации[753].

Советская административная культура мстила своим адептам. Комсомольским советникам приходилось раз в два года составлять отчеты по 50 машинописных страниц через один интервал, в которые включались десятки статистических таблиц. Отчеты делались по единому образцу: военные и политические события, идеологическая работа, оргработа и (по желанию) подразделы о работе с пионерами и девушками — членами ДОМА. Отчет завершался разделом о развитии кадров. Подобные нормы порождали то, что советники называли «бумаготворчеством», «канцелярщиной» и «отчетностью», а чаще всего — «бюрократизмом». Теоретически в последнем разделе отчета разрешалось предлагать нововведения, но слишком строгая форма препятствовала критике «внешних» факторов, которые на самом деле играли решающую роль. Поскольку строительство социализма подразумевалось в отчетах как эндогенный фактор, в них никогда не фигурировали «экзогенные» факторы «феодальной» экономики и «племенных» отношений. Советская система, успешно связав воедино в самом СССР политику, экономику, территорию и партию, стала инертна и невосприимчива при объяснении внешних явлений.

Партийные и государственные руководители брежневской эпохи, разумеется, имели представление об этих проблемах. Как пишет Питер Ратленд, «партия обещала обеспечить СССР „ускоренное социально-экономическое развитие“» и умела «прекрасно играть на своем „научном“ подходе к социальным проблемам». Местным партийным секретарям рекомендовали переосмыслить управленческую работу, особенно в конце 1970‐х годов, когда в моду вошли «эксперименты»[754]. И все же зачастую было трудно определить, в чем именно состояли такие эксперименты. По словам Ратленда, «имелись такие примеры, как ростовский метод „работы без отстающих“; точное административное и экономическое содержание этого понятия остается неясным, сколь бы тщательно вы ни изучали многочисленные материалы, в которых с восхищением говорится о его достоинствах». Эксперименты, имитирующие рыночные механизмы, такие как так называемый «щёкинский метод», ставили под сомнение основы командной экономики. В более широком смысле, без последующего дискурсивного разделения понятий «социализм» и «застой», было трудно рассматривать проблемы как специфически советские, а не порожденные бюрократией как таковой.

Одним словом, «нереалистичные образы сохранялись потому, что здравый смысл, общие знания или полевые наблюдения утратили право их дискредитировать»[755]. «Формализм» сформировался в территориальном мире Советского Союза, где реальные фабрики занимали реальное место в пространстве, где люди действительно работали и где партийные ячейки действительно существовали. Как гордо заявляла одна из комсомольских руководительниц, на своем пике «комсомол был, я повторяю, в каждой отрасли промышленности»[756]. Виктор Стручков, работавший главным комсомольским советником в Кабуле с 1983 по 1985 год, считал, что «комсомол был мощной системой дисциплины. Нравится это кому или нет, но Советский Союз был огромной системой обработки и подготовки молодежи, без альтернативы»[757]. Но этот дискурсивный мир, «переведенный» в Афганистан, утрачивал внутреннюю связность. Слова, с помощью которых комсомольцы критиковали своих коллег из ДОМА («слабые», «инертные»), содержали в себе скрытое предположение, что ситуация улучшилась бы, если бы афганские товарищи стали «активнее». Но это было не так: улучшить ситуацию не могла ни активность, ни административный стиль комсомольского руководства. Создавалось впечатление, что дискурс «был столь полезен, столь срочно и жизненно необходим для работы системы, что ему даже не нужно было искать для себя теоретического обоснования или просто когерентной структуры»[758]. По словам Киреева, «организация становится самоцелью»[759]. Как вспоминал Абдузахир Захиров, «что-то в отношениях между государством и народом было неясно. Государство само по себе, народ сам по себе»[760].

Хитроумные афганцы временами играли на этих противоречиях. Так, например, в 1983 году комитет ДОМА в Нангархаре создал в провинции первичную организацию мулл. Гиоргадзе заполнял свои таблицы и отправлял статистику в Кабул и в Москву. Образ действий устоялся. Гиоргадзе оказывал покровительство Провинциальному комитету ДОМА, тот предоставлял ему необходимые для отчетов цифры, а местные руководители использовали ПК для каких-то нужных им скромных дел (например, для уборки мечети). Хотя советники подолгу корпели над своими отчетами, в архивах и воспоминаниях их кабульских руководителей сохранилось мало свидетельств о том, что кто-либо их действительно читал[761]. Советники на местах обменивали документы на покровительство, даже не подозревая об этом. Как в «отчетности», так и в своих отношениях с ДОМА они стремились создавать впечатление, что если к партии присоединится еще одна организация домохозяек, то будет охвачен весь народ. И все же многие из них жаловались впоследствии, что чувствовали в своей работе отсутствие «действия» и «содержания». Партнерство комсомола и ДОМА, призванное создать основы современного территориального государства, поневоле приобрело постмодернистские черты: советникам оставалось только укреплять «свое положение в обществе… исполняя определенные ритуалы», как поступают «и любые другие группы тружеников сферы дискурса — юристы, политики, журналисты»[762].

Эта негласная договоренность была явно ненадежной. Гиоргадзе приходил в отчаяние, думая, как навести порядок в провинции Кунар на пространной границе с Пакистаном, через которую «интенсивно, почти беспрепятственно проходят бандформирования»[763]. При этом у него не было недостатка в кадрах. Дауд Махмад, двадцатилетний активист ДОМА из Асадабада, учился в Ташкенте, «предан делу НПДА и дружбе с СССР»[764]. Однако, по всей вероятности, Махмада не учили в Ташкенте тому, как управлять колониальной границей: административные задачи, которые должен был выполнять комсомол, исходили из представления о жестко контролируемых границах. Режимы, подобные СССР, «твердо стояли на том, что власть и эффективность государства основываются на насыщенности пространства внутри границы»[765]. Ни одна точка внутри нее не должна была остаться незатронутой возможностями, предоставляемыми печатным станком, дактилоскопией и сталью. Этот акцент на ограниченном пространстве порождал «впечатляющие модели пограничной охраны, призванные сделать традиционную территориальность понятной для всех», что было особенно заметно в случае Берлинской стены[766]. Однако в Афганистане такая установка порождала нереалистичные ожидания. Граница ничего не значила, и тем не менее ее присутствие на картах заставляло советников прибегать к стратегиям, исходящим из представлений о замкнутости, чтобы преобразовать невидимые линии в места учета и насилия.

Могло показаться, что советская административная система работала превосходно. Она связывала партию с экономикой, а то и другое — с территорией. Но «связывая и интегрируя продукты многих экосистем и сообществ», советская система «затемняла те связи, которые она создавала. Ее тенденция состояла в том, чтобы полностью вырваться из пространства, управляя своей деятельностью с помощью организационных диаграмм, в которых акцентировалась функциональность, а не география»[767]. Успех системы сделал экономику похожей на интеллектуальное построение — не поддающееся упрощению и не сводимое к многочисленным, но хорошо прослеживаемым этапам создания. Афганистан совершенно не подходил для этого административного лоскутного одеяла. В результате членами ДОМА оказывались в основном студенты и полицейские, но отнюдь не порождаемые воображением социалистов «пролетарии». Как ни старались комсомольцы создавать свои первичные организации в отдаленных горных кишлаках, эти усилия леваков-«территориалистов» были обречены на провал в условиях, когда не было ни контроля над границами, ни дымовых и фабричных труб. Достижения СССР были огромны, но характерное для Советов отсутствие понимания местных социальных связей мешало советникам увидеть специфику определенного момента в истории суверенности.

«ЕСЛИ НЕ ЗА ВЕЛИКУЮ ИДЕЮ…»

Прежде чем начать рассказывать о событиях второй половины 1980‐х годов, следует обратиться к вопросу о том, как сами советники понимали свою миссию. Практически все они подчеркивали, что политика принуждения со стороны партийных органов практически исключала сознательное решение отдельных людей отправиться в Афганистан. «Принимали такое решение, значит, надо», — рассказывал Зайдулло Джунаидов[768]. «Мы все жили под словом „надо“, — объяснял Вячеслав Некрасов, — каждому пришлось не раз услышать: „Есть мнение направить вас…“»[769]. Афганистан часто был всего лишь одним из пунктов великой командировки жизни. Личность Некрасова сформировалась в трудных условиях: два года службы в армии на границе с Китаем; работа на БАМе; и наконец, Афганистан. Партийные назначения в азиатские командировки настолько укоренились в сознании, что, когда Некрасову позвонили из Свердловского обкома и сказали: «Есть мнение направить вас» (в Афганистан), ему «пришлось придумывать легенду для семьи. Сказал, что собираюсь в Монголию. Годик поработаю, а потом всех перевезу. Даже русско-монгольский словарик для убедительности где-то откопал». Как и неосвоенный, завалившийся в пыльный угол монгольско-русский словарь, Афганистан в сознании многих имел отношение к какой-то смутной «дали»: это были не трудности, не приключения, а всего лишь еще одна остановка в череде переездов, которых было много в жизни советского человека.

Такое отношение к делу может показаться прохладным энтузиасту-либералу, видящему в работе по развитию возможность «изменить ситуацию». Как бы то ни было, очень немногие комсомольские советники горели желанием поехать в Афганистан. «Я был самый обычный человек», — вспоминал Некрасов[770]. Бесконечные переводы с места на место, пока партийный босс не решит «перевести нас всех куда-то еще», мешали воспринимать происходящее как этапы карьеры, а тем более как опыт изменения собственной личности. Комсомольские назначения были эпизодами, когда человек «оказывался» в том или ином месте или «попадал» на ту или иную работу, а не возможностью для личностного роста; один из советников характеризовал коллегу так: «Он был просто нормальным человеком, который оказался в этой системе»[771]. От этого отделялась область «человеческих отношений» и «человеческих», а не карьерных ценностей, где было возможно выражение эмоций и достижение совместных целей, которых не давал комсомол. И это не должно удивлять. Весь смысл организации заключался в том, чтобы превратить эмоционально окрашенную «работу с молодежью» в товар, имевший одинаковую ценность в Кандагаре и в Риге.

И все же советская система непреднамеренно создавала возможности для индивидуальных экспериментов и продуцировала новые идеи о международной работе как способе осуществления этих экспериментов. Например, служба в Афганистане вырабатывала особое отношение к «идеальному детству»: человек одновременно отдалялся и парадоксальным образом приближался к нему. Так, Стручков писал о том, что советскую историю можно понять как борьбу поколения, рожденного после катастрофы, за создание разумного мира для детей[772]. «Нравится или нет, — говорил Стручков, — Советский Союз был системой для работы с молодежью — пионеры, комсомол, партия». В жизни чередовались трудности и «энтузиазм», проявляемый ради мирной жизни следующего поколения. Результатом стало «беспощадное производство пространств, предназначенных для конкретных, предсказуемых и „правильных“ форм социального взаимодействия… мягкого ГУЛАГа», при котором детство вне комсомола считалось ненормальным[773].

Но после того, как эта цель была достигнута при «развитом социализме», подобное нормирование детства (или по крайней мере понимание того, что раз детство нормировано, то им можно научно управлять) стало порождать новые проблемы. «Нормальность» была установлена ценой необходимости определять успех мерками пионерской организации, комсомола и партии. Что они сделали по сравнению с поколением отцов, сражавшихся в Великой Отечественной войне? Первое мирное советское поколение получило то, о чем мечталось десятилетиями, — спокойное детство. Однако это достижение парадоксальным образом заставляло людей «испытывать себя» в «настоящей жизни».

Афганистан предоставлял именно такую возможность. Стручков с радостью взялся за работу: «Если не за великую идею, хотели проверить, что ты значишь»[774]. После слишком нормального детства война представлялась «интересной штукой в жизни», позволявшей испытать свою храбрость. Но, разумеется, по иронии судьбы путешествие, предпринятое для того, чтобы проверить себя «вне» системы, проходило внутри нее — в комсомоле. Таков был один из многих примеров того, как социализм не только ограничивал, но и открывал возможности для самосовершенствования[775]. Оказавшись в Афганистане, советники посвятили себя ни больше ни меньше как профессиональному управлению детством. Некрасов, рассказывая, как он создавал детский летний лагерь на северо-западе Афганистана, замечал, что у многих афганских детей впервые в жизни появились своя кровать, одеяло и подушка. «Кто-то кормит их четыре раза в день, для них это было невероятно»[776]. Хотя советники гордились тем, что забота о детях стала частью их профессиональных обязанностей, память о собственном советском детстве в сочетании с афганской реальностью — детством как хаосом — укрепляла их приверженность государству, которое заботится об эмоциональном состоянии человека. Таким образом, ВЛКСМ не просто представлял возможность заниматься «партийной работой», но и стал для некоторых «организацией, которая привила своим членам глубокую духовность». В пользу комсомола говорило то, что хотя попытки исправлять чужое детство заставляли его членов искать новые индивидуальные формы деятельности за пределами того, что им предписывали, все эти люди оставались глубоко привязанными к самой организации[777].


Ил. 7. Приобщение афганских детей к символическому и материальному миру социализма. Обратите внимание на игрушечных медведей, широко распространенных в российской культуре, но очень мало известных в афганской, а также на кран и железную дорогу — материальные символы будущего социализма и модерности. Афганские пионеры получают игрушки из СССР. Дворец пионеров в Кабуле. Демократическая Республика Афганистан. Фото В. Суходольского, 1984 год (С разрешения РИА Новости)


Снова повторим: возникала странная симметрия между советскими советниками и европейскими гуманитаристами по обе (выбранные ими самими) стороны линии Дюранда. И те и другие указывали на моральный приоритет заботы о детях, но называли разные причины этого приоритета. Для СССР главным было то, что детство представляло собой тигель для формирования политического сознания. Например, когда японский режиссер документального кино (и в прошлом коммунист) Нориаки Цукимото посетил в 1985 году Кабул, кураторы включили в программу его пребывания поездку в детский дом «Ватан» («Отечество»), расположенный за пределами столицы[778]. Цукимото был сильно впечатлен. «Учителя назначались после тщательного отбора, потому что цель состояла в том, чтобы дать детям экспериментальное, образцовое образование. Я уверен, что политическое воспитание имело место, но приоритет отдавался практическим навыкам». Посетив столовую, режиссер отметил, что «у этих школьников будет возможность учиться в институтах Восточного блока». Вместо того чтобы оплакивать свои потерянные семьи, «эти дети, конечно же, принимают свою новую жизнь как нечто само собой разумеющееся и готовы вступить в счастливое будущее».

На самом деле воспитанников детского дома немедленно записывали в «Пишгаман» (эквивалент советской пионерской организации), а многих заставляли проходить десятилетнюю программу обязательного образования в Советском Союзе[779]. Дети становились частью политики: «Тех, кто не был членом „Пишгамана“, — вспоминал один из оставшихся в живых, — заставляли это сделать, вызывая в кабинет директора, где их избивали. Если они все равно отказывались, им давали письма с угрозами для передачи родителям. В этих письмах указывалось, что ребенок хотел поехать в Советский Союз». Вот почему дети-сироты и дети без отцов (другая основная группа в детском доме) были так ценны для НДПА. В отсутствие моральных возражений со стороны родителей государство могло формировать ребенка, исходя из своих политических целей. Когда советские граждане шутили, что их родина «не страна, а детский сад», они непреднамеренно проговаривались о мрачной правде: импорте методов формирования личности ребенка[780].

В то же время эта мрачная истина резко контрастировала с переменами в отношении к детству за пределами Советского Союза. Только после Второй мировой войны дети стали «символами одновременно и неурядиц военного времени, и послевоенного обновления»[781]. Утверждения историков о том, что детство является «изобретением» модерной эпохи, положили начало целому научному направлению — исследованиям детства, которые смогли показать, что и в Средние века, и в Новое время детство воспринималось как особая фаза жизни, подлежащая опеке[782]. Политика по отношению к детству «постепенно прогрессировала во всем мире после Второй мировой войны, особенно после того, как в 1946 году был создан ЮНИСЕФ, в 1959 году ООН приняла Декларацию прав ребенка, а в 1989 году — Конвенцию о правах ребенка. Этому прогрессу сопутствовал рост мобилизационной активности неправительственных организаций. Начиная с 1970 года они занимались вопросами жестокого обращения с детьми; в 1980‐е годы — вопросами детского труда и, наконец, в 1990‐х годах — проблемой педофилии и кровосмешения»[783]. В целом этот прогресс по отношению к детям как объектам международного мониторинга ознаменовал отход от характерных для середины XX века представлений о детях как «биологическом и политическом будущем национальных сообществ»[784]. Изнуренная Европа рассчитывала на детей в деле формирования однородных национальных государств, но к концу XX века подобные националистические практики, взятые на вооружение коммунистами из стран третьего мира, стали квалифицироваться как насилие над «до-политическими» по своей природе детьми. Переход от понятия «гордость нации» к представлению о невинном «секуляризированном младенце-Христе» был знаком перемен, в результате которых «гуманитаризм, поскольку он дистанцировался от идеи национального государства, ушел с политического поля» в область межчеловеческой солидарности[785]. А поскольку число афганских сирот постоянно увеличивалось, это противоречие между советской и гуманитаристской трактовкой детства приобретало все большую значимость[786].

С увеличением числа детей-сирот возникла потребность в большем количестве молодежных советников — в особенности владеющих языками Афганистана. Упомянутые выше вопросы идентичности оказались особо важны для такой группы советских граждан, отправленных умирать за «большую ошибку», как таджикские переводчики и советники[787]. Афганистан находился недалеко — «за речкой» — от Таджикистана, но за этой речкой уже не было привычной советской жизни[788].

Один из комсомольских советников, работавший в Бадахшане, вспомнил свои первые кабульские впечатления: только через несколько недель после прибытия он сумел избавиться от подозрений, что любой человек в тюрбане или «паколе» (головной убор, прославившийся благодаря Ахмаду Шаху Масуду) хочет его убить[789]. Ему предстояло многому научиться: как объяснил ему его шофер, советскому таджику следовало изменить форму усов: либо отрастить их в форме буквы «n», как это делали халькисты, либо придать им форму «u», как у парчамистов, либо сбрить полностью. Бесформенные усы могли привести к недоразумениям. Затем он вспомнил изумление афганцев, услышавших названия городов советской Средней Азии. «Душанбе… Ташкент», — произносил советник с улыбкой, понимая, что эти названия («Понедельник» и «Место камня» соответственно) прекрасно понятны афганцам. Но когда он назвал экономический центр своей республики, они пришли в ужас: «Ленинабад?!»

Если не принимать во внимание подобные истории, то можно заметить, что афганцы чаще воспринимали переводчиков в качестве «мусульман» или «таджиков», а не «советских граждан». В один из дней 1982 года Рахматулло Абдуллаев, таджикский переводчик, ехал с комсомольским советником Анатолием Макушевым из Джелалабада в Асадабад, чтобы провести встречу с членами ДОМА. «Вдруг появилось несколько душманов»[790]. Моджахеды были вооружены автоматами. Они окружили таджиков и русских. «Потом подошел к нам парень без формы, без автомата, без ничего, без оружия, а три или четыре человека окружали его, его телохранители. Кто он такой, мы не знали. Но было видно, что его уважают»[791]. Убедившись, что они могут общаться через Абдуллаева, лидер группы спросил: «Откуда вы?» Абдуллаев вспоминает, что последовало дальше:

Я сказал: «Из Советского Союза».

«А, — сказал он, — там у вас нет мусульман».

Тогда я сказал: «Давайте мы поспорим». Если я смогу ответить на ваши вопросы про ислам как представитель Советского Союза, как мусульманин из Советского Союза, <и вам не понравится>, то делайте с нами, что хотите. Но если я отвечу на ваши вопросы, то вы нас отпустите.

Было ясно, что это действительно серьезно. И вот начался… не столько разговор, сколько спор, я хочу сказать. Он стал задавать вопросы, а я на них отвечать.

«Главный бандит» задавал «примитивные вопросы» об исламе в Советском Союзе — есть ли там мечети, какие молитвы читают советские мусульмане, на что Абдуллаев отвечал с легкостью. Затем настала очередь Абдуллаева задать вопрос. Лидер бандитов злорадствовал: ни один кяфир не мог поставить его в тупик. Абдуллаев собрал все свое самообладание и начал: «Я сказал: „Вы мусульманин. Вот, допустим, вы садитесь на верблюда. Вы едете на кладбище. Вы хотите помолиться за умершего. Но не хотите слезать. Вы едете на верблюде. Можно ли произносить такую-то суру из Корана вслух, или только про себя?“ [Смех] Он думал об этом, думал…» У Макушева катились капли пота по лбу.

И ответил: «Можно вслух».

А я сказал: «Нет!» И вдруг все вокруг замолчали. Все, кто раньше что-то спрашивал, стали меня слушать. И я сказал: «Вот я вам объясню, почему нельзя». Напомню: вождь только что сказал перед всеми, что можно. <И я спросил:>

«Имя Аллаха появляется в <неслышном> аяте

«Да», — ответил он.

«А разрешено ли произносить имя Аллаха неверно?»

«Нет, ни при каких условиях», — ответил он.

«А когда вы едете на верблюде, то он вас подбрасывает, качает туда-сюда. Голос ваш меняется. Поэтому и нельзя произносить суру вслух».

Это было им интересно, и они сказали: «Хорошо», — и отпустили нас.

Этот эпизод в воспоминаниях Абдуллаева показывает, что советская система, номинально противопоставленная культурной автохтонии, создавала возможности для впечатления исламской «аутентичности». «Я учился у человека, — рассказывал Абдуллаев, — отец которого работал кази еще до советской власти. Средним образованным человеком был, и нас он учил — тогда, вообще, мы не учились грамматике, не было вообще методологии, каждый мулла обучал своих учеников тем же способом, по которому он сам учился. И есть такие учебники, „Хафтияк шариф“, одна седьмая часть Корана, и там в основном суры не длинные, средние и короткие. И вот начинали мы с этих сур, и в принципе, мы изучали не язык — мы не понимали, что читаем, но мы учились правильно произносить, потому что сам мулла, который учил нас, я не думаю, что он знал арабский язык. Но он старался, чтобы мы правильно читали эти суры». Это образование Абдуллаев получал в частном порядке; до тех пор, пока у него были в школе хорошие оценки, можно было продолжать брать частные уроки. «После „Хафтияк шариф“, — рассказывал он, — обычно мы изучали Коран, потом мы изучали персидскую литературу на примере сборников газелей Хафиза[792], „Калилу и Димну“[793] и ряд других классиков. Потом есть такой сборник, который называется „Чахар Китаб“. Это проза великих, так сказать, ученых богословов-поэтов, которые говорили об исламе, об основных принципах в исламе, о религиозных обрядах, вот обычно такие книги. То есть нас учили основам ислама, основам веры, без глубокого знания арабского языка».

После школы Абдуллаев продолжил образование в Государственном университете им. Ленина в Душанбе, где изучал классическую персидскую литературу. «Мы получали светское образование, — рассказывал он. — Я учился в университете, мы там учились истории религии, истории не только ислама, но истории христианства, истории иудаизма, истории других религий — буддизма, конфуцианства, так что информация была у нас намного больше, чем у этого муллы, который тоже учился, как мы, <в деревне>». К тому времени, когда Абдуллаеву довелось вести переговоры с афганцами, он сочувственно относился к недопониманию деревенских мулл. «Я знал их проблемы, — говорил он, — потому что я знал, как они учатся, и поэтому они не могли овладеть… но и были те, которые учились в Аль-Ахзаре в Египте, очень образованные люди в Кабуле, в других городах, но их было мало, конечно. Но в основном сельские муллы, <у них была> роль путеводителя, они наставляли людей на путь истины, например, помогали им выучить несколько сур, чтобы совершать молитву, и больше». Одна из самых больших проблем в исламском мире сегодня, добавил Абдуллаев, состоит в том, что в нем «очень мало образованных мулл». Но что же в действительности означает «хорошо образованный»?

Советский опыт давал возможность для переосмысления многих вещей, и не только по отношению к религии. Летом 1987 года ВЛКСМ направил в Хост переводчика Саида Каримова, о котором мы уже упоминали ранее. Двадцать лет назад Хост был гораздо больше, чем сейчас, покрыт лесами. Днем на лесистых холмах прятались снайперы, а мины были закопаны повсюду по периметру города. Хуже того, Александр Балан, советник, у которого Каримов служил переводчиком, стал вести себя самым опасным образом[794]. Каримов вспоминал, что в 1987 году жена Балана в Ленинграде подала на развод, и тот впал в уныние и перестал принимать меры предосторожности в полевых условиях. У Каримова, однако, не было выбора: приходилось повсюду следовать за советником. Обеспокоенный, он обратился к афганским коллегам, которые тайно перешли на сторону врага или дистанцировались от Советов. Один из них тайно сообщил Каримову, что он с еще несколькими заговорщиками намерен убить Балана снайперским выстрелом в голову, когда русский выедет на своем джипе за город. Но при этом он ясно дал понять, что ничего не имеет против «собратьев»-таджиков. Афганцы знали, что Каримов должен был ехать с Баланом, и посоветовали ему сесть по диагонали напротив Балана в джипе с конфигурацией сидений два на два, чтобы пуля, пройдя навылет через Балана, не убила и Каримова. Каримову не довелось проверить этот рецепт на практике: вскоре комсомольский комитет был эвакуирован из Хоста по воздуху. Однако так же, как и встреча Абдуллаева с «собратьями»-мусульманами, встреча Каримова с «собратьями»-таджиками показывала всю сложность ситуации, с которой уроженцы советской Средней Азии сталкивались «за речкой».

Причиной этой сложности опять оказывалась советская система. Комсомол воспитывал советских таджиков в духе интернационализма. Как заметил один таджикский советник, он относился к Н. В. Яниной как к своей «мамочке». Яниной приходилось идти на определенный политический риск, выбирая для поездки в Афганистан таджика, а не еще одного русского. «Советник из такой маленькой республики — это была сенсация»[795]. Советская система обеспечивала равные карьерные возможности и для таджиков — уроженцев Горного Бадахшана. Если бы он родился по другую сторону границы в Афганистане, — размышлял этот человек, — то навсегда оказался бы заперт в клетке идиотской деревенской жизни. Советский Таджикистан, напротив, дал ему возможность стать профессиональным экономистом[796]. Действительно, советское высшее образование играло огромную роль. Востоковеды укрепили таджикский язык за счет кириллизации и стандартизации письменности, сделали его языком государственного управления и литературы. Как гордо вспоминал Абдуллаев, когда его комсомольский наставник в Душанбе дал ему русскоязычный технический документ для перевода на дари, он перевел без ошибок за отведенное время 33 из 37 страниц. При этом, по его словам, привлеченные извне переводчики из академических кругов справились только с парой страниц и наделали множество ошибок.

Но самым главным было то, что в Советском Союзе было создано таджикское государство, которое впоследствии, особенно в конце 1970‐х годов, стало тем полотном, на котором интеллектуалы рисовали свои представления о «таджикском» персидском мире[797]. Поездки в Афганистан давали возможность познакомиться с этими «потерянными» моментами «таджикской» культуры. «Переводчики, — пишет один таджикский ученый, — вернулись со множеством чемоданов, полных книг, копий полных рукописей „дивана“ Мауланы, произведений Хафиза и Саади — все это они увезли с собой в Таджикистан. Большое количество экземпляров перевода Корана с комментариями впервые прибыло в Таджикистан из Афганистана»[798]. Однако несмотря на то что поездки в Афганистан в качестве «таджиков» расширяли знания переводчиков о персидской цивилизации, им приходилось возвращаться в советский Таджикистан. Вот воспоминания еще одного таджика, служившего в советском посольстве в Мазари-Шарифе: «Таможенник в Термезе посмотрел на меня и спросил: „Что там в этих трех коробках? Что у тебя там?“ Все три коробки были заполнены книгами. „Откройте одну“, — приказал он. Я открыл. Он убедился, что это книги. Потом заглянул во вторую коробку. Я предложил открыть и третью, но он остановил меня и спросил, откуда я. „Из Таджикистана“, — ответил я. Он спросил: „Что ты делаешь? Люди зарабатывают богатство, вот и ты зарабатываешь какие-то деньги, и что ты с ними делаешь, кроме как покупаешь книги?“ Я сказал: „Это и есть богатство“». Уничтожение Советами Бухарского эмирата и слияние оставшегося от него фрагмента с Ферганской долиной, — этот проект оказался весьма успешным. Уроженцы Таджикистана, приученные рассматривать советскую этнографическую конструкцию как автохтонное образование, смотрели на мир с точки зрения «потерянной» таджикской культуры, центром которой являлся город, первоначально носивший невероятное название Сталинабад — еще один пример того, что Советский Союз создавал не меньше возможностей для творческого переосмысления, чем уничтожал.

ЗАКЛЮЧЕНИЕ

В мае 1986 года Бабрака Кармаля, занимавшего пост генерального секретаря НДПА после убийства Хафизуллы Амина, сменил Мухаммад Наджибулла, бывший начальник разведки (Службы государственной информации), который «был известен советским агентам в Кабуле, а также вождям в Москве еще до вторжения»[799]. Члены иностранных делегаций отмечали, что Наджибулла «источал доверие, а факты и цифры были у него всегда под рукой. Он производил впечатление эффективного, компетентного, настойчивого и осторожного человека»[800]. Вынужденный действовать в окружении множества соперников, у которых руки были по локоть в крови, Наджибулла предложил политику примирения идеи «Пуштунистана» с желанием СССР иметь сговорчивого социалистического соседа. Премьер-министр Афганистана Султан Али Кештманд объяснял: «Люди говорили, что следующим лидером Афганистана должен быть человек пуштунского происхождения, поскольку вполне возможно, что племена за линией Дюранда восстанут и будут бороться против вторжений Пакистана. Также существует вероятность того, что большие вооруженные группы, сформированные из числа пуштунов и получившие много оружия и значительную помощь от иностранцев и ставшие объектом доверия со стороны Пакистана, рассмотрят возможность переговоров и примирения с руководством пуштунов в Кабуле»[801]. Кармалю вскоре вручили ключи от квартиры в Москве и билет на самолет в один конец, а Наджибулла был готов править. Ему предоставили пакет помощи, большей по размеру, чем «СССР когда-либо направлял какой бы то ни было стране»[802].

Эта помощь должна была удерживать НДПА на плаву в то время, пока афганцы учатся самостоятельно управлять. К середине десятилетия советские советники доминировали на всех уровнях государственного управления. Наджибулла описывал типичное заседание Совета министров: «Садимся за стол. Каждый министр пришел со своим советником. Заседание идет, дискуссия разгорается, и постепенно советники придвигаются все ближе к столу, соответственно от стола отдаляются наши, а потом и вовсе за столом остаются одни советники, схлестнувшись между собой»[803]. Ю. М. Воронцов, опытный дипломат и посол в Кабуле в 1988–1989 годах, соглашался с этим: «Советники были повсюду, — говорил он, — абсолютно повсюду. Это был худший вид колониальной политики»[804]. Поскольку новый Генеральный секретарь ЦК КПСС М. С. Горбачев и министр иностранных дел Э. А. Шеварднадзе планировали вывод советских войск, ДРА должна была подготовиться к военному вакууму, чтобы не развалиться и не делегитимизировать СССР в глазах зависимых от него стран третьего мира.

Этот политический сдвиг означал изменения на уровне отдельных провинций, и эти изменения отразились в отчетах советников, работавших в восточных провинциях. В ноябре 1987 года комсомольский работник Олег Маслов писал из Кабула коллеге: «…считаю необходимым поделиться с Вами некоторыми размышлениями по поводу деятельности организации ДОМА на местах… Во-первых, то, что делается сегодня в Пактии, может после соответствующего отслеживания использоваться нашими ребятами в других провинциях. Особенно в Пуштунистане, где еще сильны родоплеменные отношения. Учитывая, что центральные советники собираются выезжать на места до нашего (зональных советников) приезда в Кабул, считаем, что материалы по Пактии могут пригодиться, как мне пригодилась бы информация из других провинций»[805]. То обстоятельство, что Маслов вообще высказывал свои предложения, говорило об изменившейся атмосфере в комсомольской организации; о том же свидетельствовали разговорный тон и отсутствие в отчете деления на разделы.

Прибыв в Пактию, Маслов размышлял о том, что здесь сохраняются «сильно развитые родоплеменные отношения»[806]. Моджахеды бесчинствовали. «В то же время капитализм проник в нашу провинцию, — писал Маслов, — и причудливо переплелся с общинным строем, родоплеменными отношениями. Приводит это, в частности, к тому, что „добрый пуштунский дух“ нередко подменяется выгодой, но не для племени, а для отдельных людей. Как правило, этими людьми являются старейшины. Они и самые богатые среди соплеменников (все как и положено при родоплеменном первобытнообщинном строе)». Сложность ситуации усугублялась бездействием ДОМА. Несмотря на то что ее возглавил динамичный молодой секретарь, «каждый отдел вел свои направления работы по достаточно абстрактным (без конкретных целей) планам»[807]. Комитет ДОМА провинции Пактия утверждал, что координирует деятельность первичных организаций на своей территории, но «многие работники редко посещают „первичных“, а в кишлаки едут единицы». У Маслова был приемлемый кандидат в ЦК ДОМА, но пост заместителя секретаря организации в Пактии продолжал занимать ленивый и озлобленный человек. Однако, поскольку это был халькист, Маслов не мог сместить его, не вызвав при этом внутрипартийных возмущений.

Маслов видел выход в так называемых «народных дивизиях». Он утверждал, что не имеет смысла поддерживать иллюзии о том, что организации ДОМА что-то делают или просто существуют в районах, не контролируемых советскими войсками. Тогда почему бы не снабжать племена оружием, не прекратить призыв в армию и земельную реформу? Об этом Маслов и местный комитет ДОМА договорились на встрече 10 ноября 1987 года. Советский советник писал: «В этом году было принято решение, и сейчас оно воплощается в жизнь, о создании народной дивизии племен Пактии. На мой взгляд, это то „главное звено“, потянув за которое можно вытащить „цепь“ национального примирения в нашей провинции. Суть этой идеи заключается в следующем: у племен, кроме своих „буров“, появляется сильная военная организация с современной боевой техникой и с кадровым составом из племен, обученных надлежащим образом. Это все дает племени народная власть. Руководство народной дивизии будет утверждено на джирге племен. Основная часть состава дивизии располагается по месту своего жительства и будет заниматься охраной кишлаков, проводкой караванов с продовольствием и материалами для своих племен, проведении котаров (строительство школ, ирригационных систем и т. д.)»[808].

Пактийский комитет ДОМА намеревался воплотить в жизнь план Маслова в течение зимы 1987/88 года. Во-первых, нужно было собрать сведения о племенах мангал, тота-хел, ахмадзай, гардези, ладай и ахмад-хел. Затем — отправить агитационные караваны для вербовки «пламенных пропагандистов». Как предполагалось, эти юноши будут приглашены в Гардез для обучения (хотя рассматривались также возможности получения стипендий для обучения в СССР и ГДР). Затем, пропагандисты вернутся в свои деревни, чтобы служить связующим звеном между комитетом ДОМА и племенами[809]. Если все пойдет по плану, активисты ДОМА, базирующиеся в Гардезе, смогут затем посетить деревни, чтобы обучать местных жителей грамоте и убеждать их принять оружие и помощь в обмен на прекращение вмешательства в их жизнь. По мнению Маслова, народные дивизии превратят ДОМА из набора дезорганизованных «первичек» в организацию, которой будут доверять даже те племена, которых напрямую не коснулись преобразования.

Эта политика свидетельствовала о переменах в советском административном мышлении. Первоначально смысл существования ДОМА заключался в рекрутировании афганской молодежи в полицию и армию. То и другое было не только практической необходимостью, но и, в более широком смысле, отражением территориального понимания суверенитета. Призыв на военную службу, особенно в пограничные войска, представлял собой «один из ключевых институтов, с помощью которого защита пространства идентичности встраивалась в жизненный цикл граждан мужского пола»[810]. Отвергнув идею ДОМА строить будущее афганского государства за счет детей, Маслов просто принимал реальность такой, как она есть. Но резкость и ясность этого отступления от прежней политики указывали на то, как ослабело «некогда обнадеживавшее совпадение пространства идентичности и пространства управления»[811]. Отношение советников к племенам изменилось: если раньше в «неуправляемых» племенах видели источник проблем, то теперь — источник решений путем смены политики от «навязывания к уступкам»[812]. Товары и услуги, которые Москва предоставляла пограничным территориям — оружие или стипендии для обучения в ГДР, — оставались прежними, но после того, как концепция ДОМА перестала быть территориальной, советники позволили этим инструментам насилия и мобильности оппортунистически тяготеть к альтернативным точкам свободы, к «уменьшенному контекстуальному неудобству»[813]. Привлекательность территориального национального государства в качестве принятого масштаба политической конфронтации уменьшалась.

Финал доклада Маслова удачно отразил произошедший ментальный сдвиг. Советник отмечал, что он убедил своих коллег из ДОМА тратить меньше времени на «абстрактную» работу и уделять больше внимания практике того, что он называл «деловыми играми»[814]. Он писал: «Исходя из того, что афганцы любят попеть, поплясать и разыграть друг друга», провинциальному комитету надо пригласить местных крестьян для участия в спорах-дуэлях с членами ДОМА по вопросам, касающимся социализма. Если крестьянин будет уверен, что выиграет такую дуэль, оставшимся в комнате членам ПК придется постараться его победить. Это до странности напоминало игру, в которую Рахматулло Абдуллаев предложил поиграть бандитам на дороге в Асадабад. Однако важнее было то, что это предложение говорило также о том, что исчезали прежние «формализм» и «отчетность». Политика уже не ограничивалась рассылкой по сельской местности громкоговорителей и записей выступлений Бабрака Кармаля, когда централизованная идеология, механически переведенная в звуковые и электромагнитные волны, вторила территориальному пространству. Еще меньше политика стала сводиться к созданию «на бумаге» первичных организаций ДОМА. Идея централизованного, координирующего, исходящего из единого центра территориального государства сменялась более неформальной, открытой к дискуссиям и гибкой политикой, которую искал и находил Маслов, отчаянно пытавшийся справиться с управлением с помощью тех постоянно сокращавшихся средств, которые у него пока оставались.

И все же у комсомола имелись драгоценные остатки времени для испытания предложений Маслова. Весной 1988 года Москва отозвала советников из Хоста и Пактии; из других провинций они были эвакуированы летом. В августе того же года корреспондент «Собеседника» Игорь Черняк передавал настроения советников, готовившихся к возвращению домой: «До предела сократился советнический аппарат. Наш микрорайон опустел: нет женщин, детей»[815]. Черняк ожидал отлета в кабульском аэропорту вместе с последними комсомольскими советниками — Александром Гаврей и Юрием Афанасьевым, а также с двумя таджикскими переводчиками. Перед этим команда завершила свой последний проект — строительство бани в Кабуле. «С будущего года все общественные организации в стране переходят на самофинансирование, — говорил Гавря. — Для ДОМА наступят трудные времена. А баня — как-никак источник дохода».

В столице сгущалась мрачная атмосфера. Гремели выстрелы. Гавря слышал, что моджахеды разрушили ракетами построенную с помощью комсомола школу. Один из советников, Александр Панкратов, выйдя из квартиры, подорвался на мине и чуть не истек кровью, пока врачи спасали его. «Вот незадача…» — бормотал Гавря. Группа советников сидела за столом с фруктами — виноградом и арбузом — и пила чай. Гавря настаивал на том, что им следовало бы остаться. «Ты уж передай там, — говорил он, — пусть не спешат нас отзывать. Мы еще нужны здесь». Черняк размышлял: почему? «Какая сила держит их здесь? Что заставляет рисковать жизнью ежечасно, ежесекундно? Да не обидятся на меня ребята. Я не буду передавать просьбу Гаври. Ведь как мы учим ребенка ходить? Вначале поддерживаем за плечи, потом за руку. Но наступает время, когда надо отпустить. Афганцы многое уже умеют. Они должны справиться сами».

Афганцам надо было срочно учиться «заботиться о себе». К осени 1988 года все комсомольские советники были эвакуированы. Так бесславно завершились три десятилетия попыток государственного вмешательства в афганские дела в целях развития. Даже пограничные провинции Нангархар, Пактия и Хост не исключались адептами прогресса из этого процесса. Но каковы бы ни были установки проектов развития — идеи западных специалистов о возможности сбора налогов, или включения Афганистана в глобальную экономику, или надежды немцев на развитие лесного хозяйства, или советские догмы о примате производительных сил, — ни один из этих проектов не учитывал, что проблема заключалась не в самом Афганистане, а в принципе территориальности. Никто не хотел понять, что приложение понятий XX века о территориальной принадлежности к колониальной границе XIX века не могло привести к успеху. Комсомольские советники начали было это понимать, но их вскоре заменили посттерриториальные НПО и моджахеды.

Контроль над физической территорией был не единственным вопросом, вокруг которого концентрировались интересы советских и гуманитаристских проектов. КПСС и НДПА всерьез полагали, что социалистическая революция может решить повсюду, и даже в Афганистане, то, что они называли «женским вопросом». Это было похоже на блестящий брак. Советский Союз «освободил» женщин Центральной Азии от паранджи; а Афганистан, хотя и выглядел «средневековым», на самом деле мог похвастаться активным женским движением у коренных народов. Однако разногласия между советскими сторонницами женского равноправия и их коллегами-афганками выявили определенные слабости в советской позиции. К концу десятилетия советский проект оказался в кризисе, ему противостояло возродившееся женское движение, сосредоточенное вокруг прав личности и «гендера», а не вокруг характерной для левых терминологии. Понятие территориальности оказалось смертоносным. Более миллиона афганцев было убито. Однако гуманитаризму, теперь представавшему в обличии врачей или феминисток, предстояло возродиться.

Загрузка...