Рассказ о студенте

В полдень на Велькой ко мне подошел мальчик в суконной куртке: «С вами хотят поговорить». Я пошел за ним по Вильчей. В доме на Кошиковой, перед которым он остановился, несколько окон были замурованы красным кирпичом. Мальчик остался у парадного: «Шестой этаж. Квартира двенадцать». Витая лестница на железных опорах, черная, узкая, вела к круглой розетте в потолке из молочного стекла. За стеклом скользили безмолвные тени голубей.

Дверь на шестом этаже была приоткрыта. Я увидел темную прихожую, услышал шорох, женщина, прикалывавшая к волосам черную шляпку, отвернулась от зеркала, набросила на плечи атласную шаль и молча прошла мимо меня к лестнице. Из глубины квартиры донесся мужской голос: «Это вы? Безумно рад. Входите». Я узнал голос. Он принадлежал мужчине из-под моста. Я остановился на пороге. Одет он был изысканно: мягкая фланель, золотые запонки, лаковые туфли. Странное зрелище в пустой комнате, единственным украшением которой были портьеры из грязноватого плюша, закрывающие кровать с почерневшей позолотой на спинке. На стенах светлели прямоугольники от снятых картин. Руки мужчины казались тяжелыми от колец и перстней.

При виде женщины с мертвым от румян и белил лицом, которая, не глядя в зеркало, воткнула в черные волосы длинную шпильку, а потом прошла мимо меня, оставляя за собой крепкий запах духов, мне стало тоскливо, но сейчас, заметив загромождающие комнату коробки и кофры, я почувствовал облегчение. Уезжает? «Да не стойте вы так. Садитесь, вот сюда. — Он пододвинул мне стул с вытертой обивкой. — Есть о чем поговорить. Собственно, нам бы следовало подружиться. Нас ведь многое связывает…» Я почувствовал, как во мне закипает гнев. Он полез в шкаф светлого дерева. «О, тут кое-что имеется, — он поднял кверху бутылку. — Французское. Жаль. У Арбузова получше, севастопольское. Знаете эти вина? Кавказский букет, крымская сладость. Будто утренний свет смешался с лунным». Я перебил его: «Деньги понадобились?» — «Ох, — он махнул рукой, — ничего срочного. Дела могут подождать. Это скорей приглашение, желание поговорить по душам, а то и кое в чем признаться». Говорил он мелодично, с певучим акцентом, как купцы из Одессы, которые охотно вставляли в деловые беседы французские слова из «Revue de Deux Monds». «А вы все стоите, сядьте наконец, негоже так». На столе три рюмки зеленоватого стекла. Некоторое время он внимательно меня разглядывал: «Трудные минуты вас ждут». У него были холодные глаза с золотистыми ресницами. Я старался овладеть собой: «Сколько?» Он покачал головой: «Экий вы суровый нынче, человека перед собой не желаете увидеть. А человеческая душа — святая тайна. Заглянули бы в Почаевскую лавру, многое бы поняли. Красивейший белый монастырь над огромным озером. Вдали от мирской грязи. Там можно вглядеться в самую глубь собственной души».

Он подошел к окну. «Спрашиваете, сколько? — он сощурился от солнечного блеска. — У меня есть некие планы, а для этого нужно… — он сделал рукой движение, которое могло обозначать и удар ножом, и торопливое благословение. — Что ж, времени у нас много, можно и поговорить». — «О чем?» — «О чем, о чем… Разумные люди всегда найдут о чем поговорить».

Он дразнил меня, но вряд ли ему это доставляло радость. Лицо живое, подвижное, глаза сощурены, брови насуплены, но руки тяжелые, едва шевелятся, словно он постоянно перемогает сильную усталость. Уселся в кожаное кресло. «Вы нынче суровый, нелюбезный, враждебный, а я даже готов вам кое-что рассказать. Некую историю, которая может вас позабавить». Он наполнил две рюмки и отставил бутылку. Потом принялся медленно водить пальцем по краю пустой рюмки. Стекло тихонько запело.

«Жил да был один студент в Петербурге, славном северном городе, где солнце — как известно — никогда не заходит, блеском своим денно и нощно озаряя небосвод. Прилежно изучал юриспруденцию, дабы не обмануть надежд почтенной своей матушки, офицерской вдовы. Однажды в разгар лета познакомился с девушкой, что сердце свое золотое ему отдала — как пел тенор Еремеев в знаменитой пиесе Кузнецова. А далее? Далее уж совсем банальная история. Она заболела, так что он стал частенько захаживать в церковь и даже заключил уговор с Всевышним. Пускай Господь его приберет, лишь бы ее от этой участи избавить. Ибо Маша — так она звалась — начала харкать кровью. Наилучших врачей приглашали, сам Керженцев пришел, выслушал, прописал лекарства, заверил, что в скором времени произойдет улучшение, только красавице необходим горный воздух. Ну и отец с матерью отправили ее в чудесный город на Кавказе, а студент за ней — как на крыльях. И снова уговорился с Всевышним, что жизнь за жизнь отдаст. А поскольку хотел судьбе подсобить, поскольку дни проходили без толку, оскорбил офицера Преображенского полка, что, ясное дело, не могло не завершиться дуэлью. Эполеты, пистолеты… Когда же они где-то загородом встали в десяти шагах друг от друга — а пистолеты хорошие, бельгийские, нарезные, из города Лейдена, — студент даже рассмеялся тихонечко, потому как руки у него давно дрожали, так что, похоже было, Господь возьмет его сторону. Да и зачем Ему смерть такой красавицы? Неужто мир от этого лучше станет, прекраснее? Выстрелил — и сердце офицера перестало биться. Пришлось студенту бежать — горами, морем, — сел на корабль и в Одессу, а девушка меж тем — что тут долго рассказывать — безвозвратно скончалась. Но он не видел причин нарушать уговор…»

Я перебил его: «Лермонтова начитался». Он обрадовался: «Угадали? Так, сразу? Ох, сударь, экий вы ученый. С умным человеком поговорить и приятно, и пользительно. Но если вам рассказ не по вкусу пришелся, я другой могу».

Я смотрел на его руки, а он пролил вино и стал пальцем водить по столу, рисуя что-то, складывающееся в очертания лица Иисуса. Поднял глаза: «Похож?» Я пожал плечами: «На кого?» Он облизнул губы: «На меня», — потом перечеркнул изображение и размазал контуры. «Бог принял смерть Сына своего, чтобы спасти людей. Жизнь за жизнь взял. А я? Что я? Мой дар он отверг».

Я почувствовал жалость и отвращение, однако не мешал ему говорить, надеясь отвлечь от наихудшего. Пусть болтает, может, о другом помолчит. Или он насмехается над моими пустыми надеждами? «Я не спешу. Да и зачем спешить? Но придет час, распущу слух про братика…» — «Ты этого не сделаешь». Он остановил меня изысканным жестом: «Таковое потрясение душу мальчика углубит, а возможно, и возвысит. Тяжко ему придется, когда все узнают, однако…» Я с трудом сглотнул: «Сколько?» Он пожал плечами: «Вы только о деньгах, а есть более важные вещи». Опять положил палец на край рюмки. Стекло запело высоким птичьим голосом. «Красивая у вас там, на Новогродской, квартира. Роскошная. Со вкусом. Недурно живете. — Он оторвал палец от рюмки. Стекло умолкло. — Но разве эта ваша жизнь — настоящая? — Он лениво потянулся. — Солнце высоко. Бог смотрит на Землю. Но на что тут смотреть? Мелкое зло, мелкое добро. А знаете, — он принялся разглядывать свои ногти, — когда начинается настоящая жизнь? Ну, как вы думаете? Когда? Охотно вам подскажу. Настоящая жизнь начинается в ту минуту, когда мы попадаем в руки подлого человека. Лишь тогда Господь открывает нам глаза. А тебе, сударь, доводилось бывать в руках подлеца?»

Дольше терпеть я не мог. Вытащил голубую банкноту: «Этого должно хватить». Он тотчас схватил бумажку, с притворной поспешностью сунул в карман. Я пошел к двери. Он с подчеркнутой любезностью меня сопровождал. Взялся за дверную ручку: «К чему торопиться? Это ж ничего не изменит, а беседа преинтересная. Позвольте, расскажу еще на прощанье один анекдот, весьма поучительный.

Итак, вхожу я однажды в московскую гостиницу — а там на стене начертано крупными буквами: “Просим не красть”. Вот это обращение! Казалось бы, каждый, кто б ни зашел, должен обидеться и впредь туда ни ногой. Однако заметьте: разве десять заповедей не более оскорбительны? Как же так: Всевышний с тобою сразу на “ты”! “Да не будет у тебя других богов, кроме Меня… Почитай отца твоего… Не убивай… Не кради… Не прелюбодействуй…” Это ведь благородную душу, что полагает свободу священной своей принадлежностью, и отвратить может. Тут потребна большая деликатность — мы уже не те, что раньше, до того, как была разрушена Бастилия! Новые времена-с! Почему бы Господу нашему не обратиться к нам, скажем, так:

Primo. Прошу покорнейше, уважаемые дамы и господа, не заводить иных богов, кроме меня.

Sekundo. Будьте любезны не упоминать имени моего всуе.

Tertio. Было бы преотлично, если б Вы поразмыслили, не стоит ли святить день субботний.

Quatro. Нижайше просим почитать отца и мать.

Quinto. Убедительная просьба: не убивайте ближних своих.

Или еще лучше: господин Мюллер — меня Мюллером звать, — воздержитесь хоть на недолгое время от прелюбодеяний!

О, если бы Господь наш пожелал обратиться ко мне с этими словами, я был бы другой! Но, увы — не пожелал. Оттого я такой».

Я отстранил его от двери: «Уезжаешь?» Он прикинулся удивленным: «Я? А куда? И зачем? Куда направить свои стопы? На берлинскую дорогу? На петербургский тракт? Нет, я тут останусь, а потом…» — «Что — потом?» — «Ничего. Вы будете давать деньги, а я буду жить. Благородный поступок. Мария Андреевна, супруга нашего генерал-губернатора, что своей благотворительностью — как известно — славится, поклонилась бы вам земным поклоном». Я начал спускаться по лестнице. «До свидания. — Стоя в дверях, он помахал мне рукой. — А если станете меня искать, спрашивайте Майерлинга. Я иногда Майерлингом зовусь».

Загрузка...