Гюго не повезло в России. Будучи весьма известен, он не стал «своим». Иван Мятлев, автор «Как хороши, как свежи были розы», шестью годами старше Гюго, писал о нём:
То Вольтера, Ламартина,
То другого господина
Превозносят до небес;
То Байрону перевес
Присуждают официально,
То Гюго бранят формально...
Рассмотрим этот феномен на примере того, как к нему относились наши классики.
О более чем сдержанном отношении Пушкина к своему французскому собрату мы уже писали. Отрицал он не только Гюго, но и всю ему современную французскую словесность, за отдельными исключениями: «Сказать единожды вслух, что Lamartine скучнее Юнга, а не имеет его глубины, что Beranger не поэт, что V. Hugo не имеет жизни, т. е. истины; что романы A. Vigny хуже романов Загоскина; что их журналы невежды; что их критики почти не лучше наших Телескопских и графских. Я в душе уверен, что 19-й век, в сравнении с 18-м, в грязи (разумею во Франции). Проза едва-едва выкупает гадость того, что зовут они поэзией».
Пушкин при жизни был куда менее известен в мире, чем Гюго (впрочем, и сегодня ситуация вряд ли изменилась). Таким образом, старший современник был вынужден смотреть на младшего (пусть разница и составляла три года) как бы снизу вверх. Гюго представлял собой главный город мира, едва ли не самую важную и авторитетную на тот момент литературу, Пушкин же — ещё только нарождавшуюся, во многом варварскую, периферийную.
Сохранившиеся отзывы Пушкина о Гюго холодны в лучшем случае, в худшем — резко критичны. «Юго» для него поэт, идущий по ложному пути (в отличие от Байрона). Ему он предпочитал стихи Сент-Бёва и Мюссе, и прозу Мериме и Стендаля (обоих последних Гюго презирал). Что нашего великого поэта отталкивало от французского — понять несложно. Аффектация чувств, игра словами, чересчур бурные страсти и неправдоподобные сюжеты. В глазах Пушкина Гюго сходил со столбовой дороги французской словесности, которую проложили великие в XVII веке. Революционизируя русский язык, Пушкин отрицал революцию во французском, произведённую Гюго со товарищи.
...Он вынянчен был мамкою не дурой:
За ним смотрел степенный Буало,
Шагал он чинно, стянут был цезурой;
о, пудреной пиитике назло,
Растрёпан он свободною цезурой.
Учение не в прок ему пошло:
Hugo с товарищи, друзья натуры,
Его гулять пустили без цезуры.
А ведь они были во многом схожи. Интимная лирика Гюго напоминает пушкинские шедевры самоанализа. Его заметки «Виденное», как мы уже писали, перекликаются с пушкинскими «Table-talk» своими сжатостью, точностью, эпиграмматичностью, фиксацией метких словечек и красивых жестов. И точно так, как Гюго известен за пределами Франции своими романами, у Пушкина за границей читают лишь повести. Оба были слишком русским и французским. Можно напомнить и о таком аспекте, как попытки «разоблачений» и недооценка их творчества. Пушкина упрекали в отсутствии глубины и психологизма, противопоставляя ему Баратынского. Точно так же критиковали и Гюго, вознося на щит то Виньи, то Бодлера.
Фёдор Тютчев, казалось бы, далёкий от бурных страстей Виктора Гюго, скупой на слова, чьим наследием является небольшой томик стихотворений, да и к тому же антиреволюционер и консерватор, тем не менее интересовался его творчеством и перевёл монолог из «Эрнани», который мы уже цитировали.
Виссарион Белинский, ведущий литературный критик своего времени и законодатель мод для радикальной интеллигенции, человек малообразованный, не знавший иностранных языков, демонстрировал чудеса невежества, когда касался Гюго. После первоначального одобрения он перешёл в яростные атаки, показывая разом и предвзятость, и отсутствие чутья, и просто непонимание предмета: «Имя Гюго возбуждает теперь во Франции общий смех, а каждое новое его произведение встречается и провожается там хохотом. В самом деле, этот псевдоромантик смешон до крайности. Он вышел на литературное поприще с девизом: “le laid c’est le beau” и целый ряд чудовищных романов и драм потянулся для оправдания чудовищной идеи. <...> Его пресловутый роман “Notre Dame de Paris” этот целый океан диких, изысканных фраз и в выражении и в изобретении, на первых порах показался гениальным произведением и высоко поднял своего автора... Но то был не гранитный пьедестал, а деревянные ходули, которые скоро подгнили, и мнимый великан превратился в смешного карлика с огромным лбом, с крошечным лицом и туловищем. Все скоро поняли, что смелость и дерзость странного, безобразного и чудовищного — означают не гений, а раздутый талант и что изящное просто, благородно и не натянуто».
Зато некогда ученик Белинского — Фёдор Достоевский к Гюго относился с пиететом. Как вспоминала его жена: «Вернулся из-под ареста Фёдор Михайлович очень весёлый и говорил, что превосходно провёл два дня. Его сожитель по камере... целыми часами спал днём, и мужу удалось без помехи перечитать “Les Miserables” Виктора Гюго...» «Вот и хорошо, что меня засадили, — весело говорил он, — а то разве у меня нашлось бы когда-нибудь время, чтобы возобновить давнишние чудесные впечатления от этого великого произведения?»
Как отмечает Георгий Фридлендер, в письме, написанном в апреле 1878 года на имя президента Международного литературного конгресса в Лондоне Эдмону Абу, Достоевский назвал Виктора Гюго «великим поэтом», гений которого со времён его детства оказывал на него неизменно «мощное влияние».
Из крупных русских писателей один лишь Иван Тургенев — другой поклонник Белинского — был лично знаком с Гюго и общался с ним. Но, будучи на 16 лет его моложе, русский прозаик принадлежал уже к иному поколению в литературе и Гюго не принимал, считая его устаревшим и грешившим демагогией. Эстетика французского поэта была ему абсолютно чужда, и он не слушал своих французских друзей, таких как Гюстав Флобер и Эдмон Гонкур, понимавших, с кем имеют дело в лице Гюго. Почему тот же Флобер, при всей своей иронии, восхищался поэтом, а Тургенев оставался к нему глух, можно объяснить, наверное, тем, что русскому прозаику не хватало интимного знания французского языка, оно было у него, при всей лёгкости общения на нём, всё-таки книжным. От этого такие оценки: «В. Гюго в последних его произведениях сознательно и упорно становится головою вниз». Стоит заметить, что Тургенев и Пушкина ставил ниже... Гейне!
Единственным из русских классиков, безоговорочно принимавших и восторгавшихся Гюго, был Лев Толстой, самый непоэтичный из них. В известном смысле Толстой, после смерти Гюго в 1885 году, выступил в роли его преемника — и как самый великий из живущих писателей, и как моральный авторитет мирового масштаба. У обоих были сложные отношения с церковью, в лоне которой они воспитывались, — католической и православной, соответственно. Оба испытали преследования со стороны власти, выступали как еретики — религиозные и политические. Толстой мечтал быть сосланным или изгнанным. Смерть и похороны обоих стали событием национального масштаба.
Но если Толстой занимал анархические позиции, часто идущие вразрез со здравым смыслом, то Гюго при всей своей неортодоксальности был воплощением всё-таки нормальности. Толстой часто высказывался невпопад, нёс явную околесицу — отрицая плотскую любовь, собственность, поедание мяса, Шекспира. Гюго, напротив, плотскую любовь воспевал, но при этом выступал как защитник прав женщины, в то время как Толстой женской эмансипацией демонстративно пренебрегал. Гюго был против социалистической уравниловки, и мысль Толстого о запрете частной собственности на землю показалась бы ему абсурдной и вредной. Английского драматурга, в отличие от русского графа, он превозносил — пусть и интуитивно, не читая в оригинале.
Толстой часто упоминал Гюго в своих эстетических трактатах: «Если бы от меня потребовали указать в новом искусстве на образцы по каждому из этих родов искусства, то как на образцы высшего, вытекающего из любви к Богу и ближнему, религиозного искусства, в области словесности я указал бы на “Разбойников” Шиллера; из новейших — на “Les pauvres gens” V. Hugo и его “Misérables”... С одной стороны, лучшие произведения искусства нашего времени передают чувства, влекущие к единению и братству людей (таковы произведения Диккенса, Гюго, Достоевского; в живописи — Милле, Бастиена Лепажа, Жюля Бретона, Лермита и других); с другой стороны, они стремятся к передаче таких чувств, которые свойственны не одним людям высших сословий, но таких, которые могли бы соединять всех людей без исключения... Люди первой половины нашего века — ценители Гёте, Шиллера, Мюссе, Гюго, Диккенса, Бетховена, Шопена, Рафаэля, Винчи, Микеланджело, Делароша... наших любимых художников: Гёте, Шиллера, Гюго, романы Диккенса, музыку Бетховена, Шопена, картины Рафаэля, Микеланджело, Винчи и др.».
В письме Фету Толстой писал так: «Вы читаете Аристофана. Я это очень понимаю и читаю хоть и свежее, но в том же роде — “Дон-Кихота”, Гёте и последнее время всего Victor Hugo. Знаете что, о V. Hugo никто не говорит, и все его забыли, именно оттого, что он всегда и у всех останется, не так, как Байроны и Вальтер-Скотты. Читали ли вы в его полных сочинениях его критические статьи? Всё, что у нас об искусстве лет 10 тому назад, да и теперь, пожалуй, пересуживается à tort et à travers, 30 лет тому назад высказано им, да так, что нельзя слова прибавить и слова выкинуть».
Составляя список книг, оказавших на него наибольшее влияние в течение жизни, Толстой среди немногих им отобранных указал два романа Гюго. Он перевёл, точнее, изложил своими словами, для «Круга чтения» (сборника поучительного чтения) четыре рассказа из Гюго — два стихотворения из «Легенды веков», отрывки из «Отверженных» и «Постскриптума моей жизни». Впрочем, в своём дневнике Толстой так писал о последней книге, обозначая разницу между собой и Гюго: «Об inflni он расписывает расстояния звёзд, быстроту, продолжительность времени и что-то в этом видит величественное. Меня никогда это не озадачивало, не пугало, я всегда видел в этом недоразумение и никогда не признавал реальности этих страстей величин пространства и времени». Не без влияния Гюго была написана толстовская драма «Живой труп».
Говоря об отношении Толстого к Гюго, нельзя не упомянуть приписанной ему Максимом Горьким явной неправды в своих воспоминаниях о нём:
— Отсюда можно сделать очень, очень опасные выводы! Вы — сомнительный социалист. Вы — романтик, а романтики должны быть монархистами, такими они и были всегда.
— А Гюго?
— Это — другое, Гюго. Не люблю его — крикун.
Но вот слова самого Льва Толстого из его письма писателю Петру Сергеенко от 3 апреля 1908 года:
«3. Смесь. А смесь это то, что сведения, сообщаемые в газетах, — самые не только неверные и преувеличенные, но часто не имеющие никаких оснований, и даже на те из них, которые доходят до него, Лев Николаевич не в состоянии и не желает отвечать, восстановлять справедливость факта. Как образец этого, вот эти сведения, которые мне попались:
1) о том, что я перевожу Виктора Гюго, вызвавшие во французской печати почему-то замечания о том, что я не люблю Гюго, тогда как я — великий поклонник его, а переводил из “Postscriptum de ma vie” рассказ “Un athée”...»
Константин Случевский свою литературную деятельность начал в «Общезанимательном вестнике» в 1857 году, где опубликовал среди прочего и переводы из Гюго.
Поколение Чехова уже не знало Гюго, и с конца XIX века он считался в России писателем для детей и юношества. Но сам Чехов, пусть и иронически, упомянул Гюго в своей юмореске «Тысяча и одна страсть, или Страшная ночь», которой он предпослал следующие слова — «Посвящаю Виктору Гюго». В ней «Антоша Ч.» пародирует стиль французского писателя, которому тогда ещё оставалось целых пять лет жизни.
Максим Горький, не понимая французского, писал в своём привычном возвышенно-фамильярном стиле: «Твой сын Гюго — один из крупнейших алмазов венца твоей славы. Трибун и поэт, он гремел над миром подобно урагану, возбуждая к жизни всё, что есть прекрасного в душе человека. Он всюду создавал героев и создавал их своими книгами не менее, чем ты сама, за всё то время, когда ты, Франция, шла впереди народов со знаменем свободы в руке, с весёлой улыбкой на прекрасном лице, с надеждой на победу правды и добра в честных глазах. Он учил всех людей любить жизнь, красоту, правду и Францию. Хорошо для тебя, что он мёртв теперь, — живой, он не простил бы подлости даже Франции, которую любил, как юноша, даже тогда, когда его волосы стали белыми...»
Советские литературоведы — специалисты по французской литературе — выискали для обязательной ленинианы слова Крупской: «...потом, позже, во вторую эмиграцию, в Париже, Ильич охотно читал стихи Виктора Гюго “Chatiments”, посвящённые революции 48-го года, которые в своё время писались Гюго в изгнании и тайно ввозились во Францию. В этих стихах много какой-то наивной напыщенности, но чувствуется в них всё же веяние революции», — правда неправильно передав название сборника.
Поэтому Гюго, как прогрессивного писателя, отмеченного «самим», в СССР часто издавали и переиздавали. Вышло даже собрание сочинений в пятнадцати томах в 1953—1956 годах. Но поэту не повезло с переводчиками. Его стихи переводили сугубо для заработка, как хорошо оплачиваемую халтуру, без души, не понимая его специфики. Это касается даже таких крупных поэтов, как Анна Ахматова, которая была, мягко говоря, равнодушна к Гюго, но который позволил ей заработать 58 тысяч рублей — таков был её гонорар, гигантские деньги по тем временам. Лидия Чуковская записала следующий разговор с ней:
«Я спросила, нравится ли ей Гюго, которого она сейчас переводит.
— Ах, так вам ещё не хватает Гюго?.. Пожалуйста: плох необыкновенно. Напыщен, трескуч, риторичен.
— А сами-то французы его любят?
— Да. Очень. Когда у одного француза спросили, кто лучший поэт Франции, он ответил: “Hugo, hélas!” И это, разумеется, не соответствует истине: взять хотя бы Верлена, он в двадцать раз лучше».
До революции среди переводчиков стихотворений Гюго были и Дмитрий Минаев, и великий князь К. Р. (Константин Константинович Романов), но и тогда они смогли донести его до русского читателя. Впрочем, поэзия не переводима, а русская традиция, сохраняющаяся до сих пор, пытаться переводить, сохраняя и рифму, и размер, приводит только к тому, что Гюго предстаёт выспренным и многословным, без живого поэтического чувства.
Любовь Шапорина, автор ныне знаменитых дневников (и сама переводчица), записывала о пятнадцатитомнике: «Фальсификация планомерна и упорна. Я писала о прекрасных переводах Victor Hugo. Они прекрасны, но Бог, который всегда близок к V. Hugo, его нет совсем в переводах, Бог изъят. Христос допускается». Подбор стихотворений для этого издания был весьма характерным, в «Легенде веков» пропустили ключевую поэму — «Сатир». Естественно, не могло быть и речи об издании «Бога» и «Конца Сатаны».
В своём эмигрантском далеке Владимир Набоков несколько раз упоминал Гюго в своём комментарии к Евгению Онегину и сопоставлял с его стихотворениями те или иные пушкинские. Писал о Гюго и Паустовский в «Золотой розе».
В СССР порой обращались и к совсем неизвестным произведениям Гюго. Так, Вячеслав Бровкин поставил в 1983 году телеспектакль «Вознаграждение — тысяча франков» по посмертно изданной пьесе, которую к тому времени не видели и во Франции и главную роль в которой сыграл Валентин Гафт.
Частью официального признания французского писателя в Советском Союзе стало то, что его имя носят улицы в Донецке, Твери, Калининграде.