МОЛОДОЙ РОЯЛИСТ


Сын матери-роялистки, тяготившийся разлукой с ней и пребыванием в пансионе по желанию отца-бонапартиста, Гюго не мог не стать сторонником династии Бурбонов, к тому же принёсших Франции мир после стольких лет войн. Поэтому его первые серьёзные произведения выдают автора — не только классициста по творческой манере, но и убеждённого роялиста по убеждениям. Сборник «Оды и различные стихотворения» вышел в 1822 году. Основу его составляли верноподданнические оды молодого поэта, проклинающего революцию и воспевающего её жертв, соболезнующего престарелому Людовику XVIII после убийства его наследника — герцога Беррийского (за это стихотворение он получил от двора 500 франков).

В 1819—1821 годах братья Гюго издавали журнал «Литературный консерватор». Старший, Абель, занимаясь коммерцией, имел кое-какие деньги, чтобы начать выпуск издания, впрочем, долго не продержавшегося. Трудолюбивый и плодовитый младший — Виктор был основным автором, опубликовав в нём 112 статей и 22 стихотворения. Таким образом с юности Гюго много работал не только в поэзии, но и в различных прозаических жанрах, выступая и как литературный критик, и публицист, и театральный хроникёр. Искусство журналистики стало ему знакомо с первых шагов в жизни и впоследствии не раз пригодилось.

Тогда же Виктор написал свой первый роман — «Бюг Жаргаль» и чуть позже второй — «Ган Исландец». Первый был сочинён за две недели в возрасте шестнадцати лет, причём на спор в дружеской компании. Призом за выигранное пари — напишет ли Виктор роман за две недели? — стал обед в трактире. «Бюг Жаргаль» повествовал о восстании негров-рабов на острове Гаити во время Французской революции. Российскому читателю эти события известны по повести Анатолия Виноградова «Чёрный консул». Французская часть острова Сан-Доминго, как он тогда назывался, до революции являлась важнейшей колонией метрополии, где выращивался сахарный тростник. Её потеря существенно отразилась и на экономике страны. Но ещё более сильным было культурное впечатление от самого факта победного восстания рабов, бегства плантаторов с острова, принёсших с собой рассказы об ужасах, творившихся на острове.

Как раз во время выхода романа в свет шли переговоры между Парижем и властями негритянской республики о компенсации владельцам сахарных плантаций за утраченное имущество, что и обусловливало его актуальность. Кроме того, в памяти была свежа катастрофическая экспедиция, направленная в 1801 году Наполеоном на Гаити и в 1804-м потерпевшая поражение, после чего произошла резня белого населения.

В 16 лет Гюго продемонстрировал и силу воображения, и прирождённый талант рассказчика, сумев графически точно набросать увлекательное повествование. Семью годами ранее новеллу «Обручение на Сан-Доминго» опубликовал другой великий писатель — Генрих фон Клейст. Так, неведомо друг для друга, пересеклись в экзотической земле сюжеты двух известнейших романтиков — немецкого и французского. Надо заметить, что в своём первом варианте, появившемся в 1820 году на страницах «Литературного консерватора», «Бюг Жаргаль» представлял собой скорее повесть, даже новеллу по образцу Клейста. И лишь при отдельном издании в 1826 году, после существенной переработки автором, книгу можно было назвать романом в полном смысле слова. Крупнейший бразильский поэт XIX века Кастру Алвес, известный своей борьбой с рабством, перевёл в стихах отрывок из «Бюга Жаргаля», захваченный повествованием.

«Ган Исландец», второй роман Гюго, вышел, без указания имени автора, в 1823 году. Это произведение в жанре «готического романа», чьё действие происходит в Норвегии в XVII веке. Данный жанр возник в Англии в конце XVIII столетия, отвечая потребностям читающей предромантической публики об ужасном, загадочном и мистическом. Первый шаг в этом направлении сделал ещё Хорас Уолпол, написав роман «Замок Отранто», а продолжили его и придали готическому роману законченный вид Анна Радклиф («Удольфские тайны»), Мэтью Льюис («Монах»), Чарлз Роберт Мэтьюрин («Мельмот-скиталец» — «гениальное произведение», по оценке Пушкина), Мэри Шелли («Франкенштейн, или Современный Прометей»), Последние три книги вышли как раз незадолго перед «Ганом Исландцем», так что Гюго словно включился, как представитель своей страны, в готическую эстафету.

Стоит заметить, что роман имел неожиданный отклик в России — в 1856 году Модест Мусоргский задумал оперу «Ган Исландец» на сюжет Виктора Гюго, из которой, как композитор вспоминал впоследствии, «ничего не вышло, потому что не могло выйти» (Модесту было всего 17 лет).

Для Франции, где ужасы доминировали в основном в бульварной прессе, его роман, пусть и юношески неистовый, стал новым словом, поскольку поднял макабрический жанр до уровня серьёзной литературы. На него откликнулись такие авторитетные писатели, как Стендаль, Шарль Нодье и Альфред де Виньи, причём первый из них жёстко бранил автора в английской прессе. В «Гане» Гюго продемонстрировал и свою незаурядную эрудицию, и склонность к замысловатым фантазиям. Несмотря на критику Стендаля, роман вскоре перевели на английский, выпустив его с рисунками знаменитого Джорджа Крукшенка, друга и иллюстратора Чарлза Диккенса.

Сегодняшнему читателю названия «Бюг Жаргаль» и «Ган Исландец» ничего не говорят, но их написание стало серьёзной школой для начинающего прозаика. Без опыта, полученного при их создании, были бы невозможны шедевры зрелого Гюго. Как видим, его романы с самого начала шли параллельно со стихами, и его двойная ипостась — прозаика и поэта, думается, была заложена в нём от рождения. На самом деле, это довольно редкое сочетание, когда поэту удаётся писать прозу, равную по своим достоинствам его стихам. Даже Гёте и Пушкина мир знает по преимуществу как поэтов, а «Вертер» и «Повести Белкина» воспринимаются как всего лишь добавления к основному корпусу сочинений в стихах. У Гюго же, как мы отмечали в предисловии, мировая слава держится именно на романах.

Хотя поэзия и проза проходят по «одному ведомству» — литературе, думается, в голове за них отвечают разные отделы мозга: эти дарования могут пересекаться, а могут и нет. Конечно, стихотворцу легче написать нечто прозаическое, чем прозаику — стихи. Но всё равно — Грибоедов и Тютчев не писали ни романов, ни рассказов. Написанное Некрасовым в прозе совершенно невзрачно. Очерки и воспоминания Фета к шедеврам не относятся. Умение подметить восхитительную деталь в пейзаже, передать внезапно охватившее чувство, сжато выразить пришедшую на ум сентенцию — и всё это в стихах — не коррелирует с таковой способностью изложить это же в прозе.

Гюго же был литературно одарён вдвойне — оба основных жанра словесности подчинялись ему в равной степени, хотя, конечно, он был в первую очередь поэтом и ощущал себя таковым. Важно отметить, что Гюго-прозаик не только романист. Его заметки, которые он вёл в течение всей жизни (посмертно опубликованные под названием «Виденное»), выдают в нём первоклассного наблюдателя и рассказчика, с необычайной чёткостью описывающего всё достойное упоминания. При этом в «Виденном» нет никакого романтизма — это шедевр реализма. Лаконичность, внимание к деталям, не переходящие в многословие. Можно сказать, что Гюго раздваивался и как прозаик (либо был одарён вдвойне) — он писал как романтические, «неправдоподобные» вещи, оснащённые бурным вымыслом и захватывающим сюжетом, так и строго реалистические тексты, своего рода фотографические снимки с действительности. Добавим к этому способности к эссеистике, критике и журналистике, а также к ораторскому искусству. Гюго-драматург так же многообразен — он писал пьесы и в стихах, и в прозе.

До юного Гюго снизошёл сам Франсуа Рене де Шатобриан, самый крупный писатель того времени, несравненный мастер романтической прозы («Рене», «Атала»), которыми увлекался начинающий литератор, почему и написал знаменитое: «Хочу быть либо Шатобрианом, либо никем». Как мыслитель Шатобриан повлиял на целое поколение французских интеллектуалов своим философским трактатом «Гений христианства», вернувшим их к религии. Как видный политик, убеждённый сторонник Бурбонов, дошедший в своей карьере до поста министра иностранных дел, он организовал военную экспедицию Франции в Испанию в 1823 году, которая, в отличие от наполеоновской, закончилась победно и малой кровью.

Встреча Гюго и Шатобриана была устроена дома у последнего. По словам поэта, его кумир оказался больше гением, чем человеком. Всем своим видом он демонстрировал трагическое одиночество, и подростку было неуютно со столь нелюбезным мэтром и во время последующих нескольких визитов. Но ещё больше его страшила жена писателя. Спустя много лет Гюго вспоминал: «...она принимала меня плохо, точнее говоря, не принимала вообще. Я входил, приветствовал. Мадам Шатобриан меня не замечала, я пугался. Этот страх делал мои визиты к г-ну Шатобриану настоящим кошмаром, о котором я думал все пятнадцать дней и ночей заранее. Мадам Шатобриан ненавидела любого, кто бы зашёл к её мужу не через двери, которые она открыла. Я был ей явно омерзителен, и она мне это показывала».

И лишь один раз супруга гения приняла Гюго иначе:

«Однажды я вошёл, маленький бедняга, как обычно очень несчастный, с видом испуганного лицеиста, крутя шапочку в руках... Было утро летнего дня. На полу блестел луч солнца. Но что меня ослепило и поразило сильнее луча, так это улыбка на лице госпожи Шатобриан!

— Это вы, г-н Гюго? — сказала она.

Мне показалось, что я полон видений из “Тысячи и одной ночи”, мадам Шатобриан улыбается! Мадам знает моё имя! Произносит его! Впервые она соблаговолила заметить моё существование! Я поклонился до земли. Она продолжила: “Я рада видеть вас, — я не верил своим ушам, — я вас ждала, вы давно к нам не приходили”. — Я даже подумал на какое-то время, что что-то стряслось либо со мной, либо с ней. Между тем она мне показала пальцем на некую довольно высокую кучку чего-то на столике перед собой и добавила: “Я приготовила это для вас, я думаю, это вам понравится, знаете, что это такое?”».

Оказалось, что это был так называемый «церковный шоколад», который продавался для благотворительных целей. Гюго пришлось купить его на 15 франков, на которые он мог бы питаться целых 20 дней. Для его более чем скромного бюджета это был серьёзный удар. Писатель добавил не без лукавства: «Это была самая дорогая женская улыбка, за которую мне пришлось заплатить».

Но нет худа без добра, по Парижу был пущен слух, что Шатобриан назвал Гюго «возвышенное дитя», и это определение надолго пристало к Виктору. Литературный вес Шатобриана был не сравним с таковым Нёфшато, и сам факт одобрительной оценки от живого классика помогал Гюго открывать двери салонов. Вскоре последовало ещё два важных знакомства — с Альфредом де Виньи, старше его на четыре года, и с Шарлем Нодье, который был старше на целых 22 года.

Виньи в то время служил лейтенантом королевской гвардии. Стихи его впервые появились в журнале братьев Гюго, что сблизило их автора с Виктором. Аристократического происхождения, несколько церемонный, мечтавший о подвигах, но так и не побывавший на войне и изнывавший от скуки гарнизонной жизни, Виньи был очарован братьями и в особенности младшим из них, словно угадывая в нём своего соперника за титул лучшего французского поэта своего времени. Но в те времена речь о соперничестве не шла, оба будущих вождя романтизма делали первые шаги в литературе и относились друг к другу по-братски, не случайно Альфред де Виньи стал у Виктора свидетелем на свадьбе. Возможно, во всей истории французской литературы это была самая знаменитая пара жених — шафер. Потом их дороги разойдутся, и в старости Гюго уже не будет вспоминать о Виньи, но тогда, на рассвете жизни, это была прекрасная дружба двух блестящих дарований, общение которых обогащало обоих.

Виньи писал куда меньше Гюго, ему не были свойственны буйство фантазии и неиссякаемая плодовитость младшего товарища. Да и по отношению к миру он был настроен пессимистично, что особенно проявилось в поздние годы в его лучших стихах. Виньи являлся безусловным гением в поэзии и талантливым прозаиком, в 1826 году написавшим первый французский исторический роман романтической школы — «Сен-Мар». То, что роман оказался забыт на фоне «Собора Парижской Богоматери», показывает не столько слабость произведения Виньи, сколько творческую силу Гюго.

Шарль Нодье, родившийся в 1780 году в Безансоне, как и Гюго, был по роду занятий библиотекарем. Он много писал в журналы. Известность ему принёс разбойничий роман «Жан Сбогар» на материале провинции Иллирии (современные Словения и Хорватия), где Нодье служил редактором французского официоза (при Наполеоне Иллирия перешла под власть Парижа). Затем он плодотворно работал в жанре фантастической новеллы, став своего рода «французским Гофманом». Нодье представлял новейшие романтические веяния, и общение с ним для Гюго было в высшей степени плодотворно.

Выйдя из пансиона Кордье в 1818 году, Виктор Гюго более нигде не учился. Можно сказать, что он был самоучкой, а его обширные знания стали результатом жадного чтения. Но в то время университетский диплом получал лишь ничтожный процент населения. Вспомним, что и Пушкин окончил лицей в 18 лет и на этом завершил своё образование, но никто не считал его необразованным человеком. Так и Гюго — вопрос о его «недостаточном» образовании никогда не поднимался. Можно сказать, что в 17 лет он стал профессиональным литератором и жил отныне только литературным трудом.

Первые публикации стали успешным дебютом молодого автора, повлекли за собой не только славу и знакомства, но и деньги, что было важно ввиду того, что Гюго пришлось начать жить самостоятельно, рано вступив в брак. Помимо гонораров, он получал и пособия от королевского двора — обычное дело по тем временам. После 500 франков, которые ему велел выдать король Людовик XVIII, он добился получения ежегодной выплаты в 1200 франков, вскоре к ним были прибавлены ещё две тысячи.

Женитьба Гюго прошла по всем романтическим канонам — первая любовь, приведшая к браку; противодействие многих сил и счастливое воссоединение влюблённых в законном супружестве. Старым знакомым Леопольда Гюго был Пьер Фуше, служивший секретарём трибунала, а далее сделавший чиновничью карьеру, но в военном ведомстве. Фуше являлся полной противоположностью Леопольду, осторожным, расчётливым буржуа, погруженным в семейную жизнь. У него имелась только одна дочка — Адель, родившаяся в 1803 году. Виктор познакомился с ней ещё в Италии, где их отцы вместе служили при дворе Мюрата. Затем он с матерью жил во дворе Фельянтинок, неподалёку квартировало семейство Фуше, и Адель приводили играть с братьями Гюго.

Детская дружба незаметно переросла в серьёзное чувство, причём взаимное. Несмотря на строгие нравы в обеих семьях, подростки могли встречаться — хотя и на виду у родителей, поскольку Гюго часто заходил в гости к семейству Фуше. Как жених он был сомнителен — слишком юный, нигде постоянно не работающий, да ещё и небогатые родители.

Впрочем, его мать сильнее противодействовала увлечению сына, нежели родители Адели, которые снисходительнее относились к чувствам генеральского отпрыска. Софи Гюго не хотела, чтобы её сын в таком раннем возрасте связал себя браком, да ещё с девушкой из пусть и обеспеченной, но буржуазной семьи, тогда как его отец был генералом. Тут материнская гордость взяла верх над чувствами обиженной супруги.

Разлучённый со своей возлюбленной, Гюго искал любой повод, чтобы увидеть Адель: он подстерегал её на улице, был готов часами ждать, лишь бы увидеть её на мгновение. Он вёл дневник, куда заносил все, даже мимолётные встречи с Аделью, не говоря уже о том, когда с ней удавалось поговорить, обменявшись хотя бы парой слов.

Как и в творчестве, основанном на противостоянии чёрного и белого, добра и зла, в жизни Гюго трагедия освещала путь к торжеству. Смерть матери открыла ему путь к свадьбе. Софи Гюго ушла из жизни 27 июня 1821 года в возрасте сорока девяти лет. Сыновья преданно ухаживали за ней во время её скоротечной болезни, по всей видимости, воспаления лёгких, но она скончалась. За ней остались одни лишь долги. Последние месяцы она целиком находилась на содержании старшего из сыновей — Абеля.

Софи Гюго была противоречивой натурой. Её воспитание сыновей было довольно пуританским и ригористичным, типично буржуазным. Виктора она приучила к ответственности и дисциплине, привила ему отвращение ко всякого рода лжи и лукавству, но при этом мать не понимала поэзии, подавляла личность ребёнка. Её опекой Виктор, по-видимому, тяготился, хотя, конечно, от всего сердца любил родительницу, желавшую ему только хорошего — как она это понимала.

Разлад между родителями отравил детство Виктора, и как умный мальчик, он не мог не замечать противоречивости матери — того, что исповедуемые ею мещанские добродетели вступали в противоречие с её поведением. Её любовная авантюра с де Лагори, участие в политических интригах должны были наводить на мысль о неоднозначности любых моральных оценок и несводимости личности человека к одной-единственной роли. Отец же, не выждав и месяца, женился на своей давней сожительнице — тоже материал для грустных размышлений о непостоянстве человеческих чувств и привязанностей.

Семейство Пьера Фуше отправилось на лето в городок Дрё в 70 километрах от Парижа. Обретший полную свободу Виктор решил проведать там Адель и, не имея денег на дилижанс, отправился туда пешком и дошёл до Дрё за три дня. Все Фуше были поражены поступком Виктора, особенно, конечно, Адель. Переписка с невестой, каковой её теперь все считали, включая семью Фуше, возобновилась официально.

Вернувшись в Париж, Гюго поселился в бедной мансарде со своим двоюродным братом по матери и жил очень скромно, если не сказать — в нищете. Ещё при жизни матери он неуклонно приучался к жёсткой экономии. Теперь наступила пора следовать её заветам, быть расчётливым и зарабатывать деньги. Такой опыт выживания наложил отпечаток на всю последующую жизнь Гюго, и он постоянно вёл тщательный учёт своих расходов и доходов, умело торговался с издателями. Впоследствии писатель получал немало упрёков от людей нерасчётливых, богемных, каковыми являлись многие собратья по перу, за свою «расчётливость», но это было лишь проявлением зависти. Те, кто не обладал деловой хваткой и волей Гюго, компенсировали собственные недостатки распространением сплетен. Поэт всегда много тратил на благотворительность, помогая большому количеству знакомых и незнакомых людей, при том, что сам имел семью с четырьмя детьми.

Будучи предоставлен самому себе с семнадцати лет, нигде не служа, Гюго рано стал профессиональным писателем и должен был полагаться на собственную работоспособность, плодовитость, умение выстраивать отношения с редакторами журналов и издателями, театральными директорами, ведущими артистами, учитывать интересы и вкусы публики.

Последний год перед свадьбой Виктор уже на правах официального жениха посещал Адель, ему больше не нужно было высматривать её тайком, и он теперь позволял себе в письмах невесте поучать её: как себя держать и как одеваться, выказывая себя одержимым ревнивцем, как всякий романтически влюблённый девственник. После того как утряслись вопросы с пособиями от королевского двора и Министерства внутренних дел — необходимое условие для согласия на брак как со стороны родителей невесты, так и отца поэта, жившего после выхода в отставку на пенсию в Блуа, была назначена свадьба. Внезапно обнаружившейся проблемой стало отсутствие у Виктора свидетельства о крещении — следствие антирелигиозной кампании во время революции, когда этой церковной процедурой пренебрегали. Недаром в войну 1812 года в России с ужасом говорили о наполеоновских солдатах, что иные из них, возможно, не крещены. По совету отца Гюго заявил, что таинство его крещения было совершено в Италии (откуда получить подтверждение было невозможно), и свидетельство жениху выдал сам Фелисите Робер де Ламенне — видный французский религиозный деятель, на тот момент ещё священник, а позже ставший основоположником либерального католицизма и порвавший с Ватиканом. Знакомство с де Ламенне свидетельствовало, как высоко ценили двадцатилетнего юношу именитые и состоявшиеся люди.

Венчание состоялось 12 октября 1822 года в церкви Сен-Сюльпис. Одним из свидетелей со стороны жениха был Альфред де Виньи, ещё не женатый, вторым — бывший учитель из пансиона Феликс Бискара, который первым оценил дарования своего ученика.

Свадьба стала ещё одним из контрастов света и тьмы в жизни Гюго. Средний брат Виктора — Эжен, чей характер давно уже отличался угрюмостью и замкнутостью, вёл себя всё более странно, после того как молодых оставили в спальне одних, придя к себе домой, впал в буйное помешательство. Подозревали, что он также любил Адель и брачное торжество брата стало тем «триггером», как принято сегодня выражаться, спровоцировавшим психический кризис, после которого он так и не пришёл в себя. Его отослали к отцу в провинцию, но просвета сознания не наступало. В итоге Эжен был помещён в лечебницу, где и находился до своей смерти в 1837 году. Виктор иногда навещал его там, всякий раз ужасаясь увиденному — его брат, также когда-то писавший стихи, терял человеческий облик. Эжен стал «чёрным человеком» романтической поэзии для Виктора, его роковым двойником, наглядным напоминанием того, что может случиться с каждым.

Через девять месяцев после свадьбы родился первенец — хилый малыш, названный Леопольдом Виктором, в честь деда и отца одновременно. Но ребёнок умер через три месяца — довольно типичный случай для того времени, когда младенческая и вообще детская смертность была очень высока. Удивительно скорее то, что все следующие четверо детей достигли взрослого возраста. Дети у супругов Гюго рождались один за другим, с интервалом два года: в 1824-м — старшая дочь Леопольдина, в 1826-м — Шарль, в 1828-м — Франсуа Виктор, в 1830-м — младшая Адель.

Вскоре после свадьбы случилось примирение с отцом, который в провинциальном спокойствии обратился к писательству. В 1823 году Леопольд Гюго опубликовал свои «Воспоминания», а в 1825-м — роман «Тирольское приключение». Видимо, литературные способности у Виктора возникли не на пустом месте, а были унаследованы от отца, столь сильно отличавшегося от матери. Это был порой легкомысленный, но добрый человек, снисходительный, жизнелюбивый, храбрый, но без грубости, вояка.

По сути, ранее Виктор отца и не знал, живя с ним в разлуке. И только после смерти матери и женитьбы у них стали восстанавливаться отношения. Леопольд пригласил пожить к себе первого внука с кормилицей, а в 1825 году молодые супруги наконец-то осуществили визит в Блуа, где их радушно принимали отец вместе со второй, теперь уже законной женой, некогда «девицей Тома». Для Виктора поездка за 150 километров от Парижа была целым путешествием, и он наслаждался общением с отцом, в котором теперь видел героя, который рассказывал ему о своих приключениях и подвигах. Отец, купив и дом в Блуа, и загородное поместье, вёл идиллическую жизнь в провинции на генеральскую пенсию, об увеличении которой Виктор хлопотал в Париже через своих высокопоставленных знакомых. Так что сын служил для отставного военного незаменимым помощником, что заставляло относиться к нему с уважением. Литературные занятия Виктора, к которым Леопольд относился как к чему-то несерьёзному, оказались способными приносить практическую пользу и признание. А когда в 1825 году поэт получил орден Почётного легиона, отец ликовал. Это превзошло все его ожидания.

Главным для Виктора Гюго занятием всегда была литература. Несмотря на молодость, он быстро выдвинулся в первые ряды французских литераторов, сделав себе имя прежде всего благодаря стихам. После выхода в 1822 году «Од» он был признан одним из ведущих поэтов своего поколения. Его единственным серьёзным соперником мог считаться только Альфонс де Ламартин, чьи «Поэтические размышления» (в сборник входило знаменитое «Озеро») вышли в 1820 году и сразу сделали их автора известным. Виньи тогда ещё только делал первые шаги. Можно сказать, что французский романтизм в поэзии начался с Шенье, чей посмертный сборник появился в 1819-м, и с Ламартина, чьи меланхоличные стихи, оживлённые непосредственным чувством, стали заметной вехой. Гюго познакомился с Ламартином в начале 1820-х годов. Оба поэта уважали и признавали друг друга, но близких отношений, как в случае с Виньи, между ними не возникло. Ламартин был непрост в общении и не был склонен подчиняться, хотя бы эстетически, Гюго, привыкшему быть лидером.

Поэтому Виктор нашёл себе друзей на регулярных собраниях у Шарля Нодье, ставшего библиотекарем наследника престола графа д’Артуа — брата короля Людовика XVI11. Нодье имел кабинет в Арсенале, где у него и собирались поэты и писатели, издававшие журнал «Французская муза», первый номер которого вышел 28 июля 1823 года. Нодье являлся, так сказать, мозгом кружка, известного как «Сенакль», а Гюго — его душой. Или наоборот. Главное, что у его участников было два признанных вождя, и под конец лидерство Гюго стало безусловным. Имена большинства участников нам сегодня ничего не говорят — поэты Александр Суме, Александр Гиро, Эмиль Дешан, но тогда это были известные авторы, более чем на десять лет старше Гюго; кто-то из них впоследствии стал даже академиком. В разное время собрания «Сенакля» (организации совершенно неформальной) посещали и Виньи, и Бальзак, а под конец его существования и юный Альфред де Мюссе, которого туда привёл шурин Гюго — младший брат Адели Поль Фуше, учившийся вместе с Мюссе и ставший затем драматургом и журналистом. В «Сенакле» участвовали не только писатели, заходил на огонёк и молодой художник-романтик Луи Буланже, ставший другом Виктора Гюго и прославившийся картиной «Мазепа» по мотивам поэмы Байрона.

Программа «Сенакля» отличалась умеренностью. В политике это признание тогдашней королевской власти, которая опиралась на хартию, сочетая в себе консерватизм и либерализм; в эстетической области — ориентация на католический романтизм Шатобриана — осторожное идейное новаторство при строгости формы.

В сентябре 1824 года умер Людовик XVIII, и наследником был провозглашён его младший брат, взошедший на престол под именем Карла X. Новому королю было 67 лет. Он резко отличался от усопшего — был красавцем в молодости и в зрелые годы сохранял осанку и стать, чем выигрывал на фоне тучного и подагрического брата. В политике Карл X придерживался крайних взглядов. Если Людовик XVIII первое время доверял либералам, не предпринимал репрессий против бывших революционеров, стараясь стоять над партиями, и ввёл в действие хартию — прообраз конституции, то Карл, особенно после того как в 1820 году шорник Лувель заколол его младшего сына — герцога Беррийского, поддерживал исключительно «ультра».

Лувель убил наследника, поскольку на тот момент династия Бурбонов не имела наследников по прямой линии — у Людовика не было детей, у старшего сына Карла — герцога Ангулемского — тоже, а у герцога Беррийского на момент его смерти была только дочь. Таким образом, после смерти Карла и герцога Ангулемского династия должна была пресечься. Однако вдова герцога Беррийского через восемь месяцев после убийства мужа родила долгожданного наследника — Генриха Шарля д’Артуа, герцога Бордоского, графа де Шамбора, прозванного «Дитя чуда». Династия была спасена. В честь его рождения и Гюго и Ламартин написали восторженные оды.

Карл X принял решение короноваться в традиционном для французских королей месте — Реймсском соборе. (Людовик XVIII не был коронован вообще). Торжество готовилось со всей пышностью и замышлялось как демонстрация мощи и величия французской монархии. И среди прочих на него были приглашены звёзды «Сенакля» — Шарль Нодье и Виктор Гюго.

Но прежде Гюго совершил ранее откладывавшуюся поездку в Блуа к отцу — в апреле 1825 года он отправился туда с женой и дочкой Леопольдиной. Почти месяц Виктор наслаждался уютом и спокойствием, осматривал замки Луары. Затем он поспешил через Париж в Реймс, где 28 мая 1825 года в старинном соборе состоялась коронация.

Собор в Реймсе — шедевр французской готики — был построен в XIII веке. Но уже начиная с XI века почти все короли Франции короновались именно в Реймсе. Самой знаменитой была церемония 1429 года, когда Карлу VII возложили корону в присутствии Жанны д’Арк. Виктор Гюго своим цепким взглядом осматривал конструкцию собора, его стены с аркбутанами, колонны, горгульи, витражи, вимперги, шпалеры... Реймсский собор давал богатую пищу для размышлений. В воображении проносились сцены из истории Франции, лица королей, фигуры придворных. Нельзя было не задуматься и о судьбе начинающегося правления.

Но больше Виктора занимали красоты архитектуры и скульптуры. Богатейший орнамент собора включал более 2300 скульптур. На их внимательное рассмотрение не хватило бы и месяца. В те времена во Франции готическое искусство не ценилось, считалось варварским. Но Гюго с его чутьём настоящего художника — художника именно в области изобразительного искусства — признал и понял всё величие средневекового шедевра. Постичь красоту готики помогал Шарль Нодье.

Тут следует сказать об универсальности дарований Гюго. Он был не только чутким мастером слова, который слышал все тонкости французской речи и мог передавать в поэзии любые мысли и чувства с неподражаемой красотой и силой, но и обладал всеми задатками настоящего художника, способного задумать и воплотить на бумаге полноценный и оригинальный художественный образ. У Гюго не просто имелись способности к рисованию — они были у многих поэтов, достаточно вспомнить и Лермонтова, и Шевченко. Он обладал истинным талантом в графике. Его скорее можно сравнить с его старшим современником Уильямом Блейком, который был и гениальным поэтом, и великим художником (едва ли не единственный случай за всю историю) и о котором Гюго вряд ли когда-либо слышал. Рисунки Гюго напоминают своей экспрессией и драматизмом гравюры Блейка. Его излюбленные темы — мрачные пейзажи, фантастические крепости, «марина» — бурные волны стихии, и карикатуры. Впрочем, в последнем жанре Гюго не был особенно силён, другой великий романтик — Эрнст Теодор Амадей Гофман рисовал карикатуры выразительнее, но зато в изображении диких ночных ландшафтов, кораблей, борющихся с бурей, и таинственных замков в готическом стиле ему было мало равных и среди «настоящих» художников. Всего до нас дошло около четырёх тысяч рисунков.

Заметим, что, не получив профессионального образования как художник, Гюго от этого только выиграл. В противном случае его творческая оригинальность была бы задавлена господствующими в то время вкусами и условностями. А так он, ни на кого не оглядываясь, творил по свободному велению души, используя порой такие экзотические средства, как кофейную гущу.

Если человек обладает хотя бы двумя дарованиями, то они существуют в его голове независимо друг от друга. Стихи Блейка имеют мало общего с его гравюрами. Но в случае с Гюго его художественное дарование обнаруживало себя в его прозе, полной точнейших наблюдений живописца. Достаточно почитать его описания зданий, интерьеров комнат, одежды — в них виден точнейший глаз художника, несравненная зрительная память, умение выбирать наиболее запоминающиеся детали. Вот, например, отрывок из «Виденного»:

«Панель, которая висела напротив кровати, была настолько почерневшей от времени и покрытой пылью, что на первый взгляд на ней можно было различить лишь запутанные линии и неразборчивые очертания; но, хотя он был погружен в мысли о чём-то другом, его взор возвращался без конца со странной настойчивостью и непроизвольностью... отдельные детали начали вырисовываться из хаотичной тёмной мешанины. Его любопытство живо проснулось, внимание зафиксировалось как пятно света, и гобелен начал понемногу появляться во всей своей полноте и вырисовываться отчётливо, словно неясно освещённый, на мрачной стене.

Это был геральдический щит, который нёс на себе герб древних владельцев замка, но герб этот был необычен.

Орнаментальный щит находился внизу панели и не бросался в глаза сразу. Он был в форме германских гербов XV века. Он стоял прямо, хотя и был закруглён снизу, на поросшем мхом старом камне. Его левый верхний угол сворачивался подобно листу старой книги. Другой угол, развёрнутый на столько же, насколько был сложен первый, нёс большое и величественное изображение в профиль, где нижняя часть шлема плотно прилегала к забралу, что делало его страшным и похожим на пасть рыбы. В качестве наконечника — два крыла орла, больших, сильных, узловатых, поднятых и расправленных, одно красное, другое — чёрное, и среди перьев крыльев, просвечивающихся ветвей, перекрученная и почти живая морская водоросль, напоминающая больше гидру, чем перо. Посреди перо перевязано лентой, достигающей почти до кончика рогов, больших и вставленных прямо в землю, и оттуда спускающаяся прямо до руки, которая их держит».

В соборе находилось знаменитое рукописное Реймсское евангелие XIV века, написанное кириллицей и глаголицей, на которое короли, присягая, возлагали руку.

Поэт с интересом рассматривал и город, который он посещал впервые. Если не считать поездок раннего детства, то всё остальное время отрочества и юности он провёл в Париже и нигде не бывал. Поэтому так ценны для него были поездки и в Блуа к отцу, и сейчас в Реймс.

Пребывание в Реймсе было полезно ещё и тем, что Гюго получил аудиенцию у Карла X, которому он преподнёс свою большую оду, описывающую торжественное событие и заканчивающуюся рифмованной молитвой, где есть следующая строка: «О Боже! Храни всегда короля, которого обожает народ!» — за что удостоился королевских подарков. Уже второй по счёту французский монарх узнавал имя поэта и читал его стихи, отмечая их наградами. Так Гюго входил в большую политику, пусть пока и опосредованно.

В том же 1825 году Гюго с женой и дочерью и в компании всё того же Шарля Нодье с его супругой совершил третье и самое протяжённое путешествие — в Альпы. Началось оно с приглашения Ламартина посетить его поместье Сен-Пуан в южной Бургундии, откуда путешественники уже сами добрались бы до долины Шамони у подножия высочайшей вершины Альп — Монблана.

Поскольку денег было мало, а расходы предстояли значительные, друзья подрядились написать «Путешествие поэтическое и живописное на Монблан и в долину Шамони» и полученным у издателя авансом профинансировать поездку. Помимо Гюго и Нодье, в работе над книгой должны были участвовать Ламартин, обещавший дать в неё что-то из своих «Размышлений», и барон Тейлор, видный театральный деятель и художник-дилетант, который должен был представить путевые зарисовки. Семьи Гюго и Нодье прибыли в городок Макон на Соне, где их встретил Ламартин, чьё поместье находилось поблизости. Долго задерживаться у Ламартина в Сен-Пуане и любоваться старинной усадьбой с башенками и окрестными бургундскими холмами путешественникам не пришлось, они спешили далее на юг. По долине Соны, через Лион они проследовали в Женеву, которая к тому времени уже десять лет по решению Венского конгресса находилась в составе Швейцарии. Из Женевы они поехали в Лозанну, а оттуда повернули назад и через Верхнюю Савойю прибыли наконец в Шамони.

Спустя 18 лет после того путешествия в Италию к отцу Гюго вновь любовался величественными вершинами Альп. Простым созерцанием туристы не удовлетворились и, оставив жён внизу, Гюго с Нодье совершили восхождение на ледник Монтавер, лежавший на северных склонах Монблана. В то время это было популярным туристическим развлечением. Молодой и неопытный проводник, который шёл с поэтом, заблудился и повёл не той дорогой. В итоге ему и Гюго угрожала участь потеряться среди ледяных расщелин. Но, попав в передрягу из-за ошибки проводника, Виктор вёл себя мужественно, и когда они целыми и невредимыми спустились вниз, то Гюго записал в книжечке своего гида (это было нечто вроде обязательного отзыва, на основании которого власти оценивали работу проводников) только то, что «рекомендует Мишеля Девуассу, так как тот спас мне жизнь». Последний, прочитав характеристику, сиял от счастья, так как очень боялся плохого отзыва.

В сентябре путешественники вернулись в Париж, причём их карманы были пусты: у Нодье оставалось 22 франка, у Гюго — 18. Из-за проблем у издателя книга так и не вышла в свет, но Виктор, желая быть полностью честным и отработать свой гонорар, написал отчёт о части путешествия из Салланша в Шамони. В этом отрывке уже чувствуется стиль зрелого Гюго с его лаконичностью, афористичностью и некоторой риторичностью: «Долина Салланша — это театр, долина Серво — это гробница, долина Шамони — это храм».

Под впечатлением от поездки в Альпы было создано стихотворение «Что слышно на горе» из сборника «Осенние листья», по мотивам которого Ференц Лист написал свою первую одноимённую симфоническую поэму. Позже композитор Сезар Франк тоже сочинил симфонию «Что слышно на горе».

Долгая и богатая литературная традиция Франции мешала формированию романтизма и сильно тормозила развитие французской словесности в целом. Поэтому авторы «Сенакля» были столь осторожны. Революция, которую готовили Гюго со товарищи, заключалась не в сломе формы (традиционный александрийский стих и восьмисложник с рифмой оставались нетронутыми), а в новом содержании. Быть романтиками для них в первую очередь означало обращение к экзотическим сюжетам, к новым переживаниям, к запретным ранее темам. На смену классической величавости и спокойствию приходили бурные романтические страсти.

Поездки 1825 года совпали с переходом в творчестве Гюго от од к балладам. Переиздание его сборника «Од» вышло в 1826 году под заголовком «Оды и баллады» (в 1823-м и 1824-м книга переиздавалась с прежним названием — «Оды и различные стихотворения»). И это означало коренную смену эстетических установок автора. Первоначально, как писал сам поэт в 1822 году, перед ним было две основные цели — «литературная и политическая; но, по замыслу автора, последняя вытекает из первой, ибо история человечества являет поэзию не иначе как судимую с высоты монархических идей и религиозной веры». В соответствии с этим поначалу у Гюго преобладали стихотворения, в которых он заявлял себя твёрдым легитимистом, приверженцем династии Бурбонов. Достаточно обратиться к их названиям — «Вандея», «Девы Вердена», «Киберон», «Людовик XVII», «Восстановление статуи Генриха IV», «Смерть герцога Беррийского», «Рождение герцога Бордоского», «Крещение герцога Бордоского». В первых он превозносил подвиги защитников монархии во времена революции, в последующих — благословлял Бурбонов, принёсших Франции мир и процветание.

Разумеется, имелись в «Одах» стихотворения и иных жанров — на библейскую и античную тематику («Моисей на Ниле», «Песнь с праздника Нерона»), причудливые экзотические фантазии — «Девушка с Таити», философско-теологические рассуждения — «Антихрист», «Иегова».

Не менее, чем содержание, важна формальная сторона: «Оды» написаны разнообразными размерами, и в них нет александрийского монотонного стиха. Восьмисложник чередуется с десятисложником в одной строфе, используются разнообразные способы рифмовки. Эпиграфы, которые имеются практически к каждому стихотворению, показывают широкую начитанность автора в классической и современной литературе.

Но подлинным прорывом стал жанр баллад, которых в последнем издании «Оды и баллад» 1828 года было пятнадцать. В предисловии к изданию 1826 года Гюго отметил необходимость чёткого различия между одами и балладами. К первым он отнёс свои религиозные стихотворения, об античности, переводы, написанные о современных событиях, или личные впечатления, ко вторым — произведения, написанные по народным легендам, поверьям или по воле собственной фантазии. Гюго видит себя продолжателем традиций средневековых трубадуров. По словам поэта, в оды он вкладывал больше души, а в баллады — больше воображения. Гюго делает шаг к разрыву с классической французской традицией, которая пренебрегала такими «низкими» жанрами, как баллада. Он защищает фольклор в качестве источника вдохновения и уподобляет его диким джунглям Нового Света, противопоставленным подстриженным и ухоженным с безупречной аккуратностью садам Версаля. «Где больше гения?!» — восклицает он. Точно так же он защищает готическое зодчество, в котором находит больше соразмерности, чем в современной ему архитектуре, подражающей творениям Греции и Рима. Гюго в этом же предисловии примиряет Шекспира и Расина, в отличие от Стендаля, который чуть ранее в своём трактате «Расин и Шекспир» всё же отдал пальму первенства англичанину.

Стендаль и Гюго, хотя и выступали в защиту романтизма, вращались в разных сферах, а в своём творчестве были вовсе противоположны. Не случайно потому их отклики друг о друге так холодны. Надо заметить, что Стендаль при жизни так и не получил признания и был «открыт» как гениальный писатель лишь через полвека после своей кончины — и уже после смерти Гюго, так что последний и не узнал, чьим, по мнению потомков, он являлся современником. С другим великим романистом — Бальзаком отношения, при всём расхождении эстетических и политических взглядов, складывались совсем иначе.

В балладах юношеская, но уже вполне зрелая виртуозность Гюго достигает своего расцвета. В «Охоте бургграфа» восьмисложная строка чередуется с односложной на протяжении нескольких страниц, благо строй французского языка это позволяет. Любопытно, что в русском поэтическом переводе М. А. Донской был вынужден использовать двусложник, ибо наш язык не предоставляет возможностей для точного воспроизведения французского оригинала. А длинная баллада «Турнир короля Иоанна» целиком написана трёхсложным стихом!

В балладах, как и в некоторых одах, угадывается уже Гюго, написавший «Легенду веков» — свободное передвижение в веках и пространстве, богатая фантазия, с одновременной точностью в деталях, придание описаниям давно прошедших дел морально-философских заключений. О том, что баллады Гюго вовсе не остались в своём времени, говорит тот факт, что одну из них — «Легенду о монахине» крупнейший шансонье XX века Жорж Брассенс положил на музыку и с успехом исполнял.

На новый сборник Гюго уже в январе 1827 года обратил внимание сам Гёте. Он сказал своему секретарю Иоганну Петеру Эккерману, автору прославленного дневника: «Это большой талант, и на него повлияла немецкая литература. Юность поэта, к сожалению, была омрачена педантическими сторонниками классицизма, но теперь за него стоит “Глоб”, а следовательно, он выиграл битву. Мне хочется сравнить его с Мандзони. Его дарование объективно, и он, по-моему, ни в чём не уступает господам Ламартину и Делавиню. Внимательно в него вчитываясь, я начинаю понимать, откуда происходит он сам и ему подобные свежие таланты. От Шатобриана, бесспорно, обладающего риторически-поэтическим даром. Для того чтобы представить себе, как пишет Виктор Гюго, вам достаточно прочитать его стихотворение о Наполеоне “Les deux isles” (“Два острова”)... Разве его образы не превосходны?.. А как свободно он трактует тему!.. Посмотрите вот на это место, я считаю, что оно прекрасно!»

Далее Эккерман пишет: «И он прочитал несколько строк о грозовой туче, из которой молния, снизу вверх, ударила в героя.

— До чего хорошо! А всё потому, что такую картину и правда наблюдаешь в горах, где гроза частенько проходит под тобой и молнии бьют снизу вверх».

Конечно, сравнение с Делавинем, ныне прочно забытым, не очень лестно, но старик в далёком Веймаре мог позволить себе поверить на слово французской прессе. Гёте тогда мечтал о всемирной литературе, и этот разговор с Эккерманом словно являлся иллюстрацией волновавшей великого немца темы. Для Гюго же стать в неполных 25 лет предметом восторженных рассуждений прославленного старца, было куда более впечатляюще, чем иметь благосклонный отзыв Шатобриана или журнала «Глоб», органа сенсимонистов, считавшегося главной цитаделью нарождающегося романтизма, но только он о том, что удостоился похвал веймарского патриарха, даже не догадывался. Да и сам Гёте вряд ли тогда предполагал, что молодой поэт пойдёт так далеко и займёт во Франции место, схожее с тем, которое в Германии принадлежало ему самому.

Стихотворение «Два острова» было посвящено Наполеону, и в нём он уже не трактовался как демонический герой, представляющий силы зла — как полагалось бы автору-легитимисту. Через несколько дней после того как её прочёл Гёте, в Париже приключился немалый скандал. Приехавших на приём в австрийское посольство наполеоновских маршалов швейцары, по указанию посла Аппони, представляли не по их почётным титулам (герцог Тарентский или герцог Далматский), дарованных им императором, а по фамилиям (Макдональд или Сульт). Обиженные маршалы кто покинул посольство, кто возмущённо потребовал разъяснений. Гюго отреагировал моментально, написав «Оду к Вандомской колонне», опубликованную в феврале в «Журналь де Деба». В воинственных и грохочущих стихах он выражал и свой гнев, и гордость недавними победами французского оружия и писал про себя: «Я был солдатом, будучи ребёнком». Наполеона он сравнивал с Ахиллом, Александром Македонским и Карлом Великим. Отныне Гюго уже не был поклонником бурбонских лилий, сторонником умеренной монархии.

За пять лет, если сравнить «Оду к Вандомской колонне» с написанной в 1822 году одой «Буонапарте» (где его фамилия представлена на итальянский манер — Buonaparte), отношение поэта к поверженному императору радикально изменилось. В «Буонапарте» тот — «ложный бог», уподобляемый метеориту на ночном небе, который лишь вводит в заблуждение и вспышка которого не является солнечной зарей. Кстати, Владимир Набоков в своих комментариях к «Евгению Онегину» задавался вопросом — не повлиял ли образ из «Буонапарте» Гюго на пушкинскую «тень зари» из стихотворения «Герой», отмечая, что «Оды и баллады» имелись в библиотеке Пушкина. Со своей стороны добавим, что «тень зари» русский поэт употреблял по отношению к Наполеону дважды, первый раз в 1824 году в стихотворении «Недвижный страж дремал на царственном пороге», так что заимствование исключено.

Уже в первые годы Реставрации в общественной жизни Франции возник тот феномен, который получил название «наполеоновской легенды» и который не мог не отразиться в дальнейшем на взглядах и творчестве Гюго, как чуткого к политическим тенденциям представителя своей эпохи.

Бывший император, находившийся в 1815—1821 годах в ссылке на далёком острове в южной Атлантике, возбуждал у многих французов, особенно юных, чувство симпатии и восхищения. Если для поколения Шатобриана он олицетворял тиранию и несвободу, то для молодёжи, сочувствующей узнику Святой Елены, напротив, — вызов тиранам. На антимонархические чувства наслаивались чувства патриотические — не важно, что Наполеон проиграл в итоге и что в его войнах погибли сотни тысяч французов. Важнее были одержанные ими победы — Маренго, Аустерлиц, Ваграм. Даже такая катастрофа, как русский поход, воспринималась в ретроспективе как великий подвиг, борьба с лютой зимой и голодом.

Подобный культ Наполеона не являлся достоянием одной только Франции. Стихи об императоре и Пушкина («И миру вечную свободу / Из мрака ссылки завещал»), и Мандзони (ода «Пятое мая»), и Лермонтова («Воздушный корабль»), и перевод Жуковского баллады Йозефа Кристиана фон Цедлица «Ночной смотр», положенный на музыку Михаилом Глинкой, свидетельствуют о всеевропейском увлечении экс-императором. Даже у Гоголя в «Мёртвых душах» Чичикова принимали за Наполеона.

Яркая и фантастическая жизнь скромного офицера с Корсики, в 30 лет ставшего властелином Франции, волновала не одно поколение европейцев. То, что победители гуманно отнеслись к поверженному императору, что он не был казнён или заключён в тюрьму, после того как сбежал с острова Эльба, где был полновластным правителем, игнорировалось общественным мнением, настроенным прямо враждебно к законным монархам, правившим после Венского конгресса. Наполеон однозначно принимался за жертву.

Гюго пережил сложную эволюцию отношения к бывшему императору. Ярый легитимист в юности и, соответственно, безусловный враг Наполеона, он с годами постепенно переходил на иные позиции, начав находить романтику и повод для национальной гордости в наполеоновских победах. Перемене во взглядах писателя способствовали и общественное мнение, становившееся всё более «пробонапартовским», и сближение с отцом — наполеоновским генералом, и рассказы дяди Луи. Оскорбление маршалов в австрийском посольстве стало лишь удобным поводом во всеуслышание объявить свою позицию.

Войны периода Империи, славные сражения заняли немалое место в его поэзии. В «Легенде веков» выделяется своеобразный цикл, написанный по рассказам отца и дяди — «Кладбище в Эйлау», «После боя», «Слова моего дяди» («Сестра милосердия»), У Гюго имелось личное, родственное отношение к той эпохе.

Поэт родился в самом начале промышленной революции, которая во Франции происходила позднее, чем в Англии. Ему было пять лет, когда Роберт Фултон продемонстрировал первый коммерчески удачный пароход. За 19 лет до его рождения братья Монгольфье запустили воздушный шар, это изобретение, впрочем, не имевшее практической ценности и служившее скорее развлечением, заняло в творчество Гюго важное место как олицетворение человеческого прогресса. Двумя годами ранее Джеймс Уатт создал первую паровую машину полного цикла. А паровоз Джорджа и Роберта Стефенсонов побежал по железной дороге, когда Гюго было уже за двадцать. Фотография и электрический телеграф появились значительно позже, первая стала доступной в начале 1840-х годов, а телеграф — десятилетием позже.

Где-то до 1840 года Франция в технологическом плане оставалась на уровне XVIII века. Особенно это было заметно в военном деле — ружья и пушки времён Наполеона мало чем отличались от таковых эпохи Войны за испанское наследство столетием ранее. Можно сказать, что первые три десятилетия своей жизни Гюго жил в обстановке, как и во времена Руссо и Вольтера. Но вот в духовной жизни произошли разительные перемены.

Период 1815—1830 годов во Франции был временем напряжённой парламентской жизни, которой сопутствовала бурная журнально-газетная деятельность. То время больше напоминало современность, нежели недавние времена — от предреволюционных лет, когда Франция представляла собой абсолютистскую монархию, до наполеоновской империи. Печатные издания обсуждали уже не слухи из высших сфер, а парламентские дебаты и вносимые законопроекты. Гюго сформировался при Реставрации, то есть уже в эпоху модерна.

За 15 лет Реставрации правительственный курс менялся несколько раз. Первое правительство де-факто возглавлял легендарный Шарль Морис де Талейран. После Ста дней премьером стал герцог Арман Эммануэль дю Плесси де Ришельё, знаменитый генерал-губернатор Новороссии, тот самый «Дюк», памятник которому стоит в Одессе. Так называемая «бесподобная палата» депутатов французского парламента, избранная на волне ярости, поднявшейся после Ста дней, в 1815 году и состоявшая почти исключительно из ультрароялистов, в 1816-м была распущена. Новый состав нижней палаты оказался более либеральным. И де Ришельё, и любимец короля министр внутренних дел Эли Деказ старались проводить умеренную политику. Для покрытия национального долга были даже распроданы в частные руки конфискованные во время революции церковные земли. Пришедший им на смену в 1820-е годы премьер-министр Жан Батист Виллель, несмотря на свой имидж ультрароялистов, проводил весьма умеренную политику.

Оппозиция выступала в палате очень смело, равно каки печать. Уже в самом начале Реставрации, в 1816 году, когда произошло крушение фрегата «Медуза» у берегов Западной Африки (сюжет известной картины Теодора Жерико), пресса, обвинив капитана корабля в некомпетентности и назначении его из-за политической лояльности, добилась проведения расследования и военного трибунала. Будущие герои Июльской революции оттачивали свои полемические навыки в оппозиционных изданиях (например, Адольф Тьер в журнале «Глоб»). Поэтому слова о «реакции» в период Реставрации не должны вводить в заблуждение — Гюго с первых шагов взрослой жизни был приучен к «нормальности» парламентских дискуссий, оппозиционных запросов, острой критики властей в печати.

Мы уже отмечали, что в начале XIX века французская литература находилась в самом жалком состоянии за всё время после XV века, и сегодня нам это ещё заметнее, чем современникам Гюго. Из писателей того времени своё значение сохранил лишь Шатобриан, и то его повести «Атала» и «Рене» теперь никто не читает, как не читают, например, «Эмиля» или «Новую Элоизу» Жана Жака Руссо, и в истории родной словесности Шатобриан остаётся автором «Замогильных записок», опубликованных после его смерти, то есть в середине XIX столетия. Романы мадам де Сталь, столь известной при жизни, остались целиком в той эпохе, равно как и «Оберман» Этьена де Сенанкура, и «Адольф» Бенжамена Констана.

Первой ласточкой новых веяний стал сборник Ламартина «Поэтические размышления», за ним шли де Виньи и Гюго. Несмотря на все усилия мадам де Сталь привлечь внимание к немецкому романтизму (книга «О Германии»), французы свысока взирали на своих восточных соседей. Англичане, за исключением Байрона и Вальтера Скотта, также не оказывали заметного влияния. Впрочем, к этим двум именам можно добавить Шекспира, чьё творчество в более или менее оригинальном виде всё же нашло путь к французским сердцам. Дело в том, что в конце XVIII века пьесы английского драматурга ставились во французских театрах в переделках Жана Франсуа Дюси — сглаженных переводах во вкусе классицизма. Так, из «Гамлета» изгонялось всё сверхъестественное, как, например, тень отца Гамлета, — сцена на кладбище была вырезана.

В 1822 году в Париж прибыла британская труппа Самсона Пенли, которая играла Шекспира на английском языке. Французские зрители смогли увидеть великого трагика в подлиннике. И хотя английский мало кто понимал, впечатление, произведённое на публику игрой актёров, столь отличавшейся от привычного чтения монологов устоявшегося репертуара (а пьесы Корнеля и Расина были рассчитаны на торжественную декламацию, совсем не похожую на обыденную речь), было таково, что Стендаль в том же 1822 году предложил учиться у англичан правде жизни и следовать их принципам в создании нового театра, способного передать современные страсти и чувства. Через пять лет, в сентябре 1827 года, Виктор Гюго, сидя в компании Александра Дюма, Альфредаде Виньи, Шарля Нодье, Эжена Делакруа, Гектора Берлиоза, мог наблюдать игру труппы знаменитого Чарлза Кембла, младшего брата прославленной Сары Сиддонс и Джона Филипа Кембла. Но к тому времени Гюго уже был автором «Кромвеля» — пьесы, ставшей этапной в истории французского романтизма вообще и театра в частности, хотя и ни разу не поставленной на сцене.

Гюго не случайно обратился к сюжету из английской истории. После двух десятков лет войн времён революции и Наполеона у Франции с Англией наконец-то установились мирные отношения, и публика из Парижа и Лондона отправилась через Ла-Манш в противоположных направлениях знакомиться с культурой соседей. Шекспир, которого ещё толком не знали, почитался французскими романтиками божеством (и не только ими, Гёте ещё в 1771 году вознёс ему неумеренную хвалу в речи ко дню его рождения).

Любопытно, что жёнами де Виньи, Ламартина и Берлиоза стали англичанки. Галльский романтизм совокуплялся с романтизмом английским в буквальном смысле слова. Причём женой Берлиоза была актриса Гарриет Смитсон, прославившаяся в ролях шекспировских героинь. Композитор написал свою «Фантастическую симфонию», объятый страстью к британке, брак с которой, впрочем, стал несчастьем для обоих супругов.

Раз уж речь зашла об авторе знаменитой симфонии, заметим, что три великих французских романтика в литературе, музыке и живописи — Виктор Гюго, Гектор Берлиоз и Эжен Делакруа — стартовали примерно в одно время. Младшим из них был Берлиоз, родившийся в декабре 1803 года, а старшим — Делакруа, появившийся на свет в апреле 1798 года. Между собой они почти не общались, их жизненные пути, вкусы и личные пристрастия оказались слишком разными. Делакруа прославился раньше всех, в 1822 году он выставил в Салоне «Ладью Данте», а в 1824-м — «Резню на Хиосе». Берлиоз получил признание последним — в 1830-м со своей «Фантастической симфонией».

Но устойчивая слава выпала лишь на долю Гюго. Делакруа после 1830 года, когда он выполнил свою самую известную картину «Свобода, ведущая народ» (и откуда, как полагают некоторые, Гюго взял идею своего Гавроша — мальчик с пистолетами в руках), не создал более ничего столь же значительного. Его творчество последующих тридцати лет явно уступает шедеврам молодого возраста. Берлиоз вёл непростую жизнь, полную трудов и странствий, и был более известен при жизни как дирижёр, будучи одним из создателей этого искусства в современном смысле слова. Несмотря на посмертное признание в XX веке его поздних произведений, «Фантастическая симфония», написанная в 26 лет, остаётся самым известным и популярным творением. И лишь Гюго наращивал мастерство по восходящей, до самой старости продолжая развиваться и не увядать. И Берлиоз, и Делакруа не были чужды словесности и выражали себя в слове. Первый знаменит своими воспоминаниями, а также музыкальной критикой и теоретическими трактатами, второй — автор не менее знаменитого дневника.

Гюго, по принципу «большое видится на расстоянье», не заметил своих великих современников, соратников по созданию нового искусства взамен обветшалого классицизма. Да он и не был знатоком ни живописи (ему вполне хватало дружбы со скромным художником Луи Буланже), ни, особенно, музыки. Берлиоз же со своей стороны отзывался о Викторе Гюго весьма почтительно.

Эту троицу романтических гениев, в которой именно Гюго стал самым великим и признанным, чьё творчество, бесспорно, оказало наибольшее воздействие на современников и потомков, можно сравнить с современной им триадой Пушкин — Глинка — Брюллов. Как всякая аналогия, она, конечно, хромает, но ни Глинка, ни Брюллов при всех их достоинствах и одарённости, по значимости для русской культуры и статусу в ней не идут ни в какое сравнение с Пушкиным. Возможно, это происходит оттого, что поэт — создатель языка, а культура живёт языком, пусть даже она невербальна, как музыка и изобразительное искусство. Для национального самосознания язык важнее всего, и именно поэт становится олицетворением вершинных творений культуры своего народа.

Но вернёмся к англо-французским связям. Их зримым воплощением стал художник Ричард Бонингтон (1802—1826), одногодок Гюго, рано умерший от туберкулёза. Великий мастер акварели, Бонингтон может считаться «Китсом» в живописи — он прожил ровно столько же и умер от той же болезни, что и поэт. Сын английского фабриканта, он с пятнадцати лет жил во Франции, где познакомился с Теодором Жерико и подружился с Эженом Делакруа и, будучи младше, сумел на них повлиять. Именно Бонингтон познакомил французских художников с последними достижениями англичан в акварели и пейзажной живописи. «Береговой уступ», последняя картина Бонингтона, чем-то напоминает марины Гюго — и цветовой гаммой, и расплывчатыми контурами, которые словно возвращают нас к первообразному хаосу, с которым ассоциируются море и облака. Для становления Жерико и Делакруа как художников стали важными поездки в Англию, где оба находились под сильным впечатлением от картин Джона Констебля (которые во Франции продавались лучше, чем на его родине). Как и в литературе, в изобразительном искусстве Альбион обогнал Галлию. И лишь Делакруа, Камиль Коро, Оноре Домье смогли восстановить равновесие и стать не менее великими фигурами, чем Констебль и Уильям Тёрнер. Затем английское искусство, задавленное, как и литература, викторианским ханжеством, стало сдавать позиции. В живописи Эдуар Мане и импрессионисты оттеснили англичан на обочину на полстолетия или даже больше. Флобер решительно превзошёл современных ему английских романистов (Диккенс на его фоне кажется безнадёжно устаревшим сказочником), как и Бодлер, Малларме и Рембо превзошли английских поэтов. Впрочем, мы забегаем вперёд.

В 20-е годы XIX века влияние в театральном искусстве также шло в одну сторону — из Лондона в Париж. В историческом романе безоговорочно царил Вальтер Скотт, писатель, считающийся в Британии «шотландским», но для остального мира всё равно — английским. Виктор Гюго не мог остаться в стороне от «открытия» Англии. Его ответом стала историческая драма «Кромвель», напечатанная в декабре 1827 года.

Лорд-протектор Оливер Кромвель, избранный Гюго главным героем, на протяжении предшествующих полутора столетий имел противоречивую, по большей части отрицательную репутацию. Великий проповедник XVII века Жак Бенинь Боссюэ, современник Кромвеля, в своей надгробной речи Генриетте Марии Французской, жене казнённого короля Карла I, нарисовал портрет морального монстра. Английский поэт Томас Грей в своей знаменитой «Элегии, написанной на сельском кладбище» поминает, что Кромвель был виновен в пролитии крови в своей стране. Вождь республики считался образцом тирана, узурпатора, религиозного фанатика, и в общем-то к его образу писатели обращались редко.

Можно сказать, что у Гюго предшественников в этом сюжете не имелось. Ещё Проспер Мериме планировал что-то написать о Кромвеле, но так и не решился. Любопытно, что никому пока не известный Оноре де Бальзак в 1820 году написал пьесу в стихах под названием «Кромвель», что стало его первым литературным опытом. Блин, конечно, оказался, комом, профессор Андрие, которому отдали рукопись для рецензии, отозвался неблагосклонно: «Автор должен заниматься чем угодно, только не литературой».

Если у Бальзака пьеса заняла вполне стандартные две тысячи строк, то у Гюго она вышла почти в три с половиной раза больше — 6920 стихов. Не случайно она ни разу не была сыграна ни при жизни автора, ни после его смерти. Только однажды её постановку в сокращённом варианте осуществил в 1956 году режиссёр Жан Серж. В «Кромвеле» Гюго ломает канон классицистского театра — правило трёх единств (действия, места, времени). Вместо положенных двадцати четырёх часов действие длится гораздо дольше и перебрасывается из одного места в другое.

Драму «Кромвель» предвосхищало предисловие объёмом в 25 тысяч слов, ставшее манифестом народившегося французского романтизма. В этом трактате, в целом довольно бессвязном, Гюго смело опровергает устаревшие в литературе правила, но при этом почтительно отзывается о классиках, не призывая сбрасывать их «с парохода современности». Автор высказывает вполне банальные вещи, но тогда они звучали революционно: «Французский язык XIX века не может быть французским языком XVIII века, а этот последний не есть язык XVII века, так же как язык XVI века не есть язык XV века. Язык Монтеня уже не тот, что язык Рабле, язык Паскаля не тот, что язык Монтеня, язык Монтескье не тот, что язык Паскаля. Каждый из этих четырёх языков сам по себе изумителен, так как он оригинален. Каждая эпоха имеет свои понятия; ясно, что она должна иметь и слова, выражающие эти понятия... С человеческими языками происходит то же, что и со всем другим. Каждый век что-нибудь приносит и уносит из них. Что делать? Это неизбежно. Поэтому тщетны попытки закрепить подвижную физиономию нашего языка в той или иной её форме».

Гюго ставит Мольера выше Расина, осторожно иронизирует над Буало — «Буало не понял двух единственных оригинальных поэтов своего времени, Мольера и Лафонтена» — и оспаривает трактовку Кромвеля у Боссюэ, считая, что тот был гораздо более сложным персонажем.

Пушкину «Кромвель» не понравился. Он жёстко разобрал его в своей статье 1836 года «О Мильтоне и шатобриановом переводе “Потерянного рая”». В черновой редакции Пушкин писал: «Драма “Кромвель” была первым опытом романтизма на сцене парижского театра. Виктор Юго почёл нужным сразу уничтожить все законы, все предания французской драмы, царствовавшие из-за классических кулис: единство места и времени, величавое однообразие слога, стихосложение Расина и Буало — всё было им ниспровергнуто; однако справедливость требует заметить, что В. Юго не коснулся единства действия и единства занимательности (int6ret); в его трагедии нет никакого действия и того менее занимательности».

Пушкин, говоря современным языком, по полной программе «оттоптался» на драме Гюго:

«Изо всех иноземных великих писателей Мильтон был всех несчастнее во Франции... что сделал из него г. Альфредде Виньи, которого французские критики без церемонии поставили на одной доске с В. Скоттом? как выставил его Виктор Юго, другой любимец парижской публики? Может быть, читатели забыли и “Cinq-Mars”, и “Кромвеля” и потому не могут судить о нелепости вымыслов Виктора Юго. Выведем того и другого на суд всякого знающего и благомыслящего человека.

Начнём с трагедии — одного из самых нелепых произведений человека, впрочем одарённого талантом.

Мы не станем следовать за спотыкливым ходом этой драмы, скучной и чудовищной; мы хотим только показать нашим читателям, в каком виде в ней представлен Мильтон, ещё неизвестный поэт, но политический писатель, уже славный в Европе своим горьким и заносчивым красноречием.

Кромвель во дворце своём беседует с лордом Рочестером, переодетым в методиста, и с четырьмя шутами. Тут же находится Мильтон со своим вожатым (лицом довольно ненужным, ибо Мильтон ослеп уже гораздо после). Протектор говорит Рочестеру:

— Так как мы теперь одни, то я хочу посмеяться: представляю вам моих шутов. Когда мы находимся в весёлом духе, тогда они бывают очень забавны. Мы все пишем стихи, даже и мой старый Мильтон.

Мильтон (с досадою). Старый Мильтон! Извините, милорд: я девятью годами моложе вас.

Кромвель. Как угодно.

Мильтон. Вы родились в 99, а я в 608.

Кромвель. Какое свежее воспоминание!

Мильтон (с живостью). Вы бы могли обходиться со мною учтивее: я сын нотариуса, городового альдермана. Ну, не сердись — я знаю, что ты великий феолог и даже хороший стихотворец, хотя пониже Вайверса и Дона.

Мильтон (говоря сам про себя). Пониже! как это слово жестоко! Но погодим. Увидят, отказало ли мне небо в своих дарах. Потомство мне судия. Оно поймёт мою Еву, падающую в адскую ночь, как сладкое сновидение; Адама, преступного и доброго, и Неукротимого духа, царствующего также над одною вечностию, высокого в своём отчаянии, глубокого в безумии, исходящего из огненного озера, которое бьёт он огромным своим крылом! Ибо пламенный гений во мне работает. Я обдумываю, молча, странное намерение. Я живу в мысли моей, и ею Мильтон утешен: так, я хочу в свою очередь создать свой мир между адом, землёю и небом.

Лорд Рочестер (про себя). Что он там городит?

Один из шутов. Смешной мечтатель!

Кромвель (пожимая плечами). Твой “Иконокласт” очень хорошая книга, но твой чёрт, Левиафан... (смеясь) очень плох...

Мильтон (сквозь зубы, с негодованием). И Кромвель смеётся над моим Сатаною!

Рочестер (подходит к нему). Г-н Мильтон!

Мильтон (не слыша его и оборотись к Кромвелю). Он это говорит из зависти.

Рочестер (Мильтону, который слушает его с рассеянностью). По чести вы не понимаете поэзию. Вы умны, но у вас недостаёт вкуса. Послушайте: французы учители наши во всём. Изучайте Ракана, читайте его пастушеские стихотворения. Пусть Аминта и Тирсис гуляют у вас по лугам; пусть она ведёт за собою барашка на голубой ленточке. Но Ева, Адам, ад, огненное озеро! Сатана голый, с опалёнными крыльями! Другое дело; кабы вы его прикрыли щегольским платьем; кабы вы дали ему огромный парик и шлем с золотою шишкою, розовый камзол и мантию флорентийскую, как недавно видел я во французской опере Солнце в праздничном кафтане.

Мильтон (удивлённый). Это что за пустословие?

Рочестер (кусая губы). Опять я забылся! Я, сударь, шутил.

Мильтон. Очень глупая шутка!

Далее Мильтон утверждает, что править государством безделица; то ли дело писать латинские стихи. Немного времени спустя Мильтон бросается в ноги Кромвелю, умоляя его не домогаться престола, на что протектон отвечает ему: г. Мильтон, государственный секретарь, ты пиит, ты в лирическом восторге забыл, кто я таков, и проч.

В сцене, не имеющей ни исторической истины, ни драматического правдоподобия, в бессмысленной пародии церемониала, наблюдаемого при коронации английских королей, Мильтон и один из придворных шутов играют главную роль. Мильтон проповедует республику, шут подымает перчатку королевского рыцаря...

Вот каким жалким безумцем, каким ничтожным пустомелей выведен Мильтон человеком, который, вероятно, сам не ведал, что творил, оскорбляя великую тень! В течение всей трагедии, кроме насмешек и ругательства ничего иного Мильтон не слышит; правда и то, что и сам он, во всё время, ни разу не вымолвит дельного слова. Это старый шут, которого все презирают и на которого никто не обращает никакого внимания.

Нет, г. Юго! не таков был Джон Мильтон, друг и сподвижник Кромвеля, суровый фанатик, строгий творец “Иконокласта” и книги “Defensiopopuli”! Не таким языком изъяснялся бы с Кромвелем тот, который написал ему свой славный пророческий сонет:

Cromwell, our chief of men!

He мог быть посмешищем развратного Рочестера и придворных шутов тот, кто в злые дни, жертва злых языков, в бедности, в гонении и в слепоте сохранил непреклонность души и продиктовал “Потерянный рай”.

Если г. Юго, будучи сам поэт (хотя и второстепенный), так худо понял поэта Мильтона, то всяк легко себе вообразит, что под его пером стало из лица Кромвеля, с которым не имел он уж ровно никакого сочувствия. Но это не касается до нашего предмета. От неровного, грубого Виктора Юго и его уродливых драм перейдём к чопорному, манерному графу Виньи и к его облизанному роману».

Мы привели пространную цитату из Пушкина, ибо это единственный случай, когда Александр Сергеевич столь полно и страстно писал о своём французском современнике. И нам это вдвойне интересно — и как оценка драмы, и как отношение нашего классика к Виктору Гюго вообще. Для нас они стоят в разных эпохах, Гюго — кажется совсем близким к нам, а Пушкин — где-то далеко, даже дагеротипа с него сделать не успели. Но на самом деле их можно считать почти сверстниками.

Чем же вызвано столь резкое неприятие Пушкина?

Начнём с того, что Пушкин не был романтиком, по крайней мере в зрелые свои годы. Он уважал Буало, в отличие от Гюго, для него он был «Французских рифмачей суровый судия». И историю французской словесности Пушкин видел иначе, о чём и писал в наброске о «Ничтожестве литературы русской». В правилах классицизма он в первую очередь ощущал не стеснение, а способ придать языку силу и точность. Реформы романтиков казались ему не то детскими шалостями, не то сознательной провокацией, увёртками малоодарённых людей, желающих утвердиться, не имея к тому оснований.

Была у Пушкина и личная обида, в письме П. А. Плетнёву в 1831 году он писал о своём «Борисе Годунове»: «Пишут мне, что “Борис” мой имеет большой успех: странная вещь, непонятная вещь! по крайней мере я того никак не ожидал. Что тому причиною? <...> В Москве то ли дело? здесь жалеют о том, что я совсем, совсем упал; что моя трагедия подражание “Кромвелю” Виктора Гюго...» Разумеется, «Борис Годунов» по своим литературным достоинствам стоит бесконечно выше «Кромвеля» (да и любой другой пьесы Гюго), и Пушкину было неприятно, что его сравнивали с молодым ещё Гюго не в его же пользу, только потому, что последний жил в Париже, а русский поэт писал на никому не понятном языке, считавшемся варварским и грубым.

Пушкин сам смело нарушал в «Борисе» правило «трёх единств», но он делал это, не подводя особой теоретической базы, не стараясь привлечь к себе внимание именно новизной, и ориентировался, по собственным словам, на Шекспира: «...я расположил свою трагедию по системе отца нашего Шекспира и принёсши ему в жертву пред его алтарь два классических единства и едва сохранив последнее... По примеру Шекспира я ограничился изображением эпохи и исторических лиц, не гонясь за сценическими эффектами, романтическим пафосом и т. п.». Вот именно сценические эффекты и романтический пафос Пушкин не принимал у Гюго.

То, что Гюго вывел в числе действующих лиц Джона Мильтона, было не случайным. В творчестве обоих великих поэтов имеются переклички, «Потерянному раю» Мильтона соответствуют поэмы «Бог» и «Конец Сатаны», а также ряд больших стихотворений из сборников «Созерцания» и «Легенда веков». Задачей англичанина было «защитить вечное провидение и объяснить пути Бога к людям». Об этом же писал всю жизнь и француз. И Мильтон, и Гюго были активно вовлечены в политику и написали сотни страниц публицистики и памфлетов. Оба испытали на себе политические гонения. Думается, что когда 25-летний французский поэт обращался к образу Мильтона, он уже задумывался о собственной схожей роли.

«Кромвель», как было сказано выше, поставлен не

был, и даже речь об этом не заходила, но драму активно читали, а особенно — предисловие к ней. Гюго признали лидером романтического направления, раньше на эту роль мог претендовать Ламартин, но теперь им однозначно становился автор «Кромвеля», проявивший себя как теоретик и защитник новых принципов драмы. Оставалось создать нечто столь же значительное в стихах.

Загрузка...