Он лежал, зажатый между двумя расселинами. Сначала была скала, подветренная, не теплая, но, по крайней мере, и не холодная, укрытая от холода, исходящего от моря или воздуха. Скала несла с собой отрицание. Она служила телу укрытием, и в некоторых местах приступы дрожи затихали — вернее, просто загонялись внутрь, не принося облегчения. Он ощущал боль почти во всем теле, но то была далекая боль, — иногда казалось, не болело, а жгло, как от пламени. Пламя жгло ноги, но не слишком сильно, разгораясь в каждом колене. Он мысленно видел это пламя, поскольку его тело составляло вторую, внутреннюю, расселину, где он обитал. И под каждым коленом бились невысокие языки в уложенных костром палках, деловито горя, словно костер под умирающим верблюдом. Но разум он не потерял… Он терпел этот обжигающий огонь, приносящий не тепло, а боль. Приходилось терпеть, потому что попытка встать или хотя бы сделать движение могла лишь усилить боль — подбросить палок, раздуть пламя, распространяющееся под распростертым телом. Сам же он обитал в дальнем конце внутренней расселины собственной плоти. Там, удаленная от языков пламени, на спасательном поясе лежала верхняя часть туловища, перекатываясь взад-вперед при каждом вздохе. Сразу за ним начинался круглый костяной шар, составлявший Вселенную, и он сам, подвешенный внутри. Половина Вселенной горела и замерзала, но боль казалась ровнее и терпимее. Только ближе к верхней части этого мира иногда возникал внезапный толчок, словно кто-то втыкал в него гигантскую иглу. Тогда с этой стороны накатывала дрожь, будто сейсмические волны сотрясали целые континенты; толчки следовали чаще, но были не столь интенсивны, меняя сам характер этой части шара. В ней возникали серые или темные силуэты, появлялось белое пятно, которое, как он смутно припоминал, было его рукой. Вся другая сторона шара утопала во тьме и не причиняла страданий. А сам он, подобно полузатонувшему телу, висел в центре шара. И, находясь в этом подвешенном состоянии, знал, как аксиому бытия, что должен довольствоваться самой малой из всех наименьших отпущенных ему милостей. Все распростертые в разные стороны части тела, с которыми он был связан, с тлеющими под ними кострами, несущими боль и мучения, находились, по крайней мере, на достаточно далеком расстоянии. Если бы ему удалось найти способ существовать в полном бездействии, при некоем внутреннем равновесии, характер второй расселины обеспечил бы возможность держаться на поверхности и в центре шара, не двигаясь и не испытывая боли.
Иногда ему почти удавалось достичь подобного состояния. Он съеживался, а шар увеличивался, пока терзаемые болью распростертые конечности не оказывались в межпланетном пространстве. Но эта Вселенная была подвержена катаклизмам, шедшим из глубин космоса и распространявшимся подобно волнам. Тогда он снова разрастался, ощущая каждый уголок впадины, проносясь над языками пламени, задевая их вопящими от боли нервами, вторгаясь в глубину шара, заполняя его собой, — и игла пронзала угол правого глаза, проникая прямо во тьму внутри головы. Пока боль продолжала пульсировать, он смутно различал одну белую руку. Затем медленно опять погружался в центр шара, уменьшаясь в размерах, и снова плыл посреди темной Вселенной. Так возник ритм, рожденный в ходе всех предыдущих веков и на все грядущие.
Этот ритм ослабевал, но не менялся по сути, когда стали возникать картинки — воспоминания о событиях, происходивших с ним, а иногда и с кем-то еще. Они были ярко освещены и затмевали языки пламени. Накатились волны, закрыв его Вселенную с болтающимся внутри стеклянным морячком. Загорелись слова команды. Проплыла женщина, не похожая на тех, прежних, — на белые тела со всеми подробностями, — у этой было лицо. Возник темный четкий силуэт идущего в ночи судна — вздымающаяся палуба, медленные толчки, гудение. Он двигался вперед вдоль мостика, направляясь к тускло освещенному нактоузу. Ему было слышно, как Нат, оставив свой пост бортового наблюдателя, спускается по трапу. Спускается в туфлях на низком каблуке, а не в ботинках или парусиновых тапочках. Нат неуклюже нес свою длинную тощую фигуру, двигаясь осторожно, как женщина. За все эти месяцы так и не научился ни одеваться как следует, ни спускаться по трапу как положено моряку. Рассвет застиг его дрожащим от холода, нелепо одетым. Жилая палуба встретит его издевками. Мишень для насмешек, затравленная, послушная, никчемная.
Он быстро окинул взглядом горизонт справа по борту, затем оглядел конвой: в раннем предрассветном освещении еле-еле выступали корпуса кораблей. Они рассекали линию горизонта, сливаясь в непрерывный ряд призрачных железных стен, на которых теперь были почти видны длинные, полустертые следы ржавчины.
А Нат все еще брел на корму в расчете хоть на пять минут укрыться в одиночестве у леера, чтобы пообщаться с вечностью. Он неуверенно продвигался к бомбомету по правому борту — не потому, что предпочитал это место лееру левого борта, а потому, что всегда тащился именно сюда. Он терпеливо переносил порывы ветра и вонь двигателя, жирную пыльную грязь и убогость военного эсминца, потому что сама жизнь со всеми ее прикосновениями, вкусами, образами, звуками и запахами была бесконечно далека от него. Он и будет терпеть, пока привычка не сделает его полностью ко всему безразличным. По правде сказать, ноги его не было бы на флоте, потому что его огромные ножищи всегда были направлены совсем в другую сторону. Попал сюда по чистой случайности, тогда как человек, живший внутри его существа, молился совсем иным богам, ожидая встречи с вечностью.
Но корабельные часы отсчитывали следующий галс зигзага. Он внимательно поглядел на второго помощника:
— Пятнадцать право руля!
Слева по борту разворачивался «Уайлдбист». В сером свете у него под кормой показалась кильватерная струя — в том месте, где переложили лопасть руля. Когда мостик наклонялся, казалось, что «Уайлдбист» задним ходом меняет позицию, пока не лег на параллельный курс как раз по траверзу.
— Прямо руль!
«Уайлдбист» продолжал разворот. Слитый ступнями ног на стальной обшивке с длительными колебаниями и покачиваниями серовато-зеленой воды под собой, он мог с точностью предсказать крен на левый борт. Но движение самой воды не было столь же предсказуемо. На последних нескольких градусах разворота он увидел огромную серую массу. Седьмая волна, не задев носа, ушла под эсминец. Наклон кормы увеличился, и, соскользнув с волны, она неожиданно накренилась, и эсминец на несколько градусов отклонился от курса.
— Так держать!
Да пропади оно все пропадом — флот и эта растреклятая война вместе с ним. Он сонно зевнул и увидел завихрение под кормой у «Уайлдбиста», когда тот ложился обратно на курс. Наружные языки пламени там, у второй расселины, снова вспыхнули, вонзилась игла, и он снова очутился внутри собственного тела. И тут же, следуя сложившемуся ритму, огонь погас.
Эсминцы охранения, выстроенные в виде буквы «V», сделали поворот «все вдруг». В перерывах между отдаваемыми командами он прислушивался к слабому попискиванию гидролокатора. Караван торговых судов, пыхтя, двигался со скоростью шесть узлов, а эсминцы расчищали перед ним путь, чистя море своими невидимыми метлами, выгребая все лишнее. И вместе меняли курс, словно связанные единой нитью.
Услышав сзади приближающиеся по трапу шаги, он принялся деловито брать пеленг, — это мог быть капитан. С особой тщательностью уточнил местоположение «Уайлдбиста». Шаги продолжали звучать, но никто так и не заговорил. Наконец, обернувшись как бы невзначай, он увидел старшину Робертса — и первым его приветствовал:
— Доброе утро, шеф.
— Доброе утро, сэр.
— Ну что? Раздобудешь для меня рюмашку?
Близко посаженные глаза под козырьком фуражки слегка скосились в сторону, рот растянулся в непринужденной улыбке.
— Вроде можно, сэр…
И добавил, все взвесив, прикинув собственную выгоду, улыбнувшись еще шире:
— Что-то у меня сейчас туговато со спиртным. Если уж очень понадобится…
— Ладно. Спасибо.
Ну а дальше что? Предписание о назначении? Представление к офицерскому званию? Что-нибудь незначительное и легко осуществимое?
Старшина Робертс вел чересчур тонкую игру. Что бы за ней ни скрывалось, куда бы ни вела запутанная система обязательств, сегодня требовалось только одно — с благодарностью оценить его здравый смысл и проявить понимание.
— Насчет Уолтерсона, сэр.
Изумленный смешок.
— Нат? Старый мой приятель? Что он там еще натворил? Уж не угодил ли в список провинившихся, а?
— Что вы, сэр, ничего такого. Только…
— Что же?
— Да вы просто взгляните, сэр, на корму по правому борту.
Они вместе перешли на правое крыло мостика. Натаниель все еще общался с вечностью. На пробковой поверхности кортисена[1] его ноги держались только трением, костлявый крестец был прислонен к лееру у самого бомбомета. Лицо закрыто руками, а вся невероятно длинная фигура раскачивалась в такт волнам.
— Вот кретин.
— Слишком уж часто он так развлекается, сэр.
Старшина Робертс подошел поближе. Ну и врун. Дыхание донесло запах спиртного.
— Стоило бы за это внести его в список провинившихся, сэр, но я подумал: раз вы с ним друзья по гражданке…
Пауза.
— Ладно, шеф. Я сам ему намекну.
— Спасибо, сэр.
— Тебе спасибо, шеф.
— А про выпивку я не забуду, сэр.
— Вот спасибо.
Отдав честь, старшина Робертс удалился, спустившись по трапу.
— Пятнадцать лево руля!
Один на один с языками пламени под коленями и пронзающей иглой. Один на один с палубой, где дуло орудия поднято над кортисеном. Мрачно улыбнувшись своим мыслям, он восстановил, что творилось в голове у Натаниеля. Должно быть, Нат улегся на корме между орудийным расчетом и вахтой у бомбомета в надежде на уединение. Но на «малютке» матросу негде уединиться… Раз уж не хватило ума найти себе спокойную должность на берегу… Или он переместился на корму, чтобы укрыться от быдла, засевшего в носовом кубрике? От одной мерзости, где людей набилось как сельдей в бочке, к другой, чуть-чуть иной, разве что продуваемой ветром. Недостает мозгов понять, что если где и обретешь уединение, так в переполненной кают-компании, — ту полную отстраненность, какую ощущаешь в лондонской толпе. Осёл! Предпочитает терпеть мрачные взгляды, которыми окидывают его вахтенные у бомбомета, наблюдая за тем, как он молится. И не может уразуметь, что они все равно будут глазеть на него, потому что им больше нечем заняться.
— Прямо руль! Так держать!
Зиг.
Знай себе молится там внизу, тратя на это время, вместо того чтобы валяться, покачиваясь, в койке. И все потому, что ему сказали, будто во время вахты нужно вести наблюдение за каким-то сектором в море. Вот он и наблюдает. Исполнительный морячок, только мало что соображает.
Темный центр внутри головы переместился, увидел, как наблюдатель с левого борта ушел за рулевую рубку, отметил покачивающуюся антенну радиопеленгатора, трубу с дрожащим над ней горячим воздухом и струйкой дыма, перегнулся через мостик и взглянул на палубу правого борта.
Натаниель все еще стоял там. При его немыслимо высоченном росте в сочетании с худобой — этакая жердина, какую и вообразить невозможно! — леер был ему надежной поддержкой. Ноги у него вывернуты, подошвы держатся на палубе только за счет трения. Темный центр продолжал наблюдать. Вот Натаниель отнял руки от лица, схватился за леер, выпрямился. Двинулся вперед вдоль палубы, широко расставив ноги, вытянув перед собой руки, чтобы удержать равновесие. Дурацкая матросская шапочка сидела на самой макушке, а волнистые черные волосы, слегка распрямившиеся от ночной влаги, торчали во все стороны. Заметил мостик — по чистой случайности — и на полном серьезе поднес правую руку к виску. Вот так! Никаких тебе вольностей, отметил центр, знает свое место, такой же безропотный на борту, как и на гражданке, такой же нелепый, без тормозов.
Но тут равновесие, с трудом сохраняемое длинной фигурой, нарушилось из-за упражнения, которое старалась выполнить правая рука; фигура дала крен в сторону, попыталась отдать честь, не смогла и, растопырив руки и ноги, всерьез занялась решением возникшей проблемы. От толчка она закачалась. Повернулась, направилась к кожуху двигателя, пощупала его, проверяя, нагрелся ли металл, снова обрела устойчивость, встала лицом к мостику и медленно отдала честь.
Темный центр заставил себя приветственно помахать неясным очертаниям стоящей внизу фигуры. Даже с такого расстояния было видно, как изменилось лицо Натаниеля. На нем появилась радость узнавания — настоящая, а не фальшивая, приклеенная, как улыбка старшины Робертса, когда тот скосил свои слишком близко посаженные глаза. Нет, радость вспыхнула сама собой, повинуясь сигналу из центра, управляющего лицом. Она свидетельствовала об идеальной доброте, вызвав сердцебиение от сводящей с ума привязанности и ярости. В нижних слоях сферы сделались спазмы, от которых игла, вонзившись в угол глаза, стала проталкиваться к центру, все это время плывущему по течению, не ощущая боли.
Он вцепился в нактоуз, то есть в скалу, и выкрикнул, корчась от отчаяния и безысходности:
— Неужели никому не понять, что я чувствую?
И снова распластался по выбоинам внутренней расселины, а языки пламени, разгораясь все ярче, мучили и терзали плоть.
Среди прочих шумов возник еще один, новый. Он шел от неподвижных комочков чего-то белого, находящегося снаружи. Сейчас они выглядели отчетливее, чем раньше. И он ощутил, как прошло какое-то время. То, что казалось ритмом вечности, было часами, проведенными в темноте. Вновь появившийся слабый свет вернул ощущение полноты личности, придал ей границы и целостность. Шум оказался гортанным кудахтаньем одной из чаек, устраивающихся на ночлег.
Он лежал, мучась от болей, отвлекая себя мыслями о свете и наступающем дне. Если не бередить охваченный пламенем угол глаза, можно исследовать одеревеневшую левую ладонь. Он заставил пальцы сжаться, и они, дрогнув, сомкнулись. И тотчас почувствовал, что вновь управляет ими, и снова ощутил себя человеком, втиснутым в глубь расселины на голой скале. В упорядоченной последовательности вернулись знание и память. Он вспомнил воронку, щель. Теперь, в ярком свете дня, он стал потерпевшим кораблекрушение и осознал всю тяжесть и безысходность своего положения. Он начал перемещать тело, вытягивая себя из пространства между скалами. Пока он выбирался из впадины, чайки с протестующим гамом пробудились ото сна и взлетели. Но тут же вернулись, чтобы разглядеть его, и, пронесясь прямо над головой и огласив воздух резкими криками, опять боком взмыли вверх. Как они не похожи на осторожных чаек на людных пляжах и прибрежных скалах! Нет в них и первобытной невинности дикой природы. Это чайки военного времени, которые, встретив одинокого человека посреди моря, приходят в неистовство от излучаемого его телом тепла и медленных, странных движений. Приближаясь почти вплотную, паря над ним и хлопая крыльями, они словно говорили ему, что предпочли бы иметь дело с трупом, который качался бы на морских волнах, как лопнувший гамак. Рванувшись, он что было сил ударил одеревеневшими руками по скоплению чаек:
— Вон! Убирайтесь! Вон отсюда, гадины!
Они взмыли вверх, с шумом описывая круги, и опять вернулись, ударяя крыльями ему в лицо. Он в панике саданул по ним, и одна из чаек, накренившись, отлетела с подбитым крылом. Тогда и другие удалились, но, описывая над ним круги, продолжали наблюдать. У них были узкие головки. Какие-то летающие рептилии. Он содрогнулся от извечного отвращения к существам с когтями, наделяя этих птиц с гладкими очертаниями всеми необычными свойствами летучих мышей и вампиров.
— Валите отсюда! За мертвяка меня принимаете?
Круги расширились. Чайки улетели в открытое море.
Он снова переключил внимание на свое тело. Казалось, его плоть сплошь состоит из болей и затвердений. Вся управляющая система разладилась: приходилось обдумывать каждую команду, которую он посылал своим ногам, каждой по отдельности, будто к телу были прикреплены какие-то неповоротливые ходули. Переломив эти ходули посередине, он выпрямился. И сразу вспыхнули новые языки пламени — крошечные очаги невыносимой боли на фоне общей. Один из них, в углу правого глаза, пылал настолько близко, что и искать не приходилось. Он встал, упираясь спиной в стенку расселины, и огляделся.
Утро было пасмурным, но ветер стих, а вода лишь тихонько плескалась, утратив поступательное движение. И еще одно открылось ему — шум моря, который никогда не слышит моряк на корабле. Нежным полутоном звучало тихое плескание маленьких волн, непрерывно раздавалось бульканье и чмоканье — от звука быстрого глотка до медленного смакования.
Раздавались звуки, которые, казалось, вот-вот обратятся в слова, но почему-то застревали на полпути, как бывает, если сглотнуть слюну, когда хочется пить. И над всем этим стояла одна, легко различимая нота, поющий свист, легкое прикосновение воздуха к камню, непрерывный, едва уловимый, нескончаемый шелест.
Сверху донесся крик чайки. Подняв руку, он взглянул из-под локтя, но чайка, развернувшись, улетела прочь. Крик стих, и все окутал мягкий, безмятежный, безобидный покой.
Он взглянул на линию горизонта и провел языком по верхней губе. Чайка опять вернулась, задев его крылом — проверяя, затем скрылась. Он сглотнул, широко раскрыл глаза, превозмогая колющую боль. Дыхание участилось.
— Воды!
И так же как на море в момент отчаянного кризиса, в его теле произошла перемена: оно обрело силу и волю. Он выкарабкался из расселины, поднялся на ноги — уже не деревянные. И стал пробираться среди упавших сверху камней, которые сами-то еле держались разве что собственным весом; он соскальзывал в наполненные белой водой канавы, прорезавшие вершину скалы. Когда он приблизился к ее краю, на который уже карабкался прежде, одинокая чайка, вывернувшись у него из-под ног, унеслась прочь. Он с усилием повернулся кругом, едва удерживаясь на обеих ногах. Горизонт повсюду выглядел одинаково. Он сумел сориентироваться только после того, как исследовал каждый уголок, сверяясь с характером местности в разных точках находящейся под ним скалы. И снова обошел утес.
Наконец настала очередь самой скалы, и он пополз вниз, но уже медленнее, перемещаясь от одной впадины к другой. Оказавшись ниже той отметки, где белыми пятнами лежал птичий помет, он приостановился и начал исследовать скалу фут за футом. Распластавшись в расселине, уцепился за ее нижний край, быстро переводя взгляд из стороны в сторону, словно следил за полетом осы. Заметив на плоском камне лужицу, подполз вплотную, прикрыл ладонями и опустил в нее язык. Сомкнув губы, он стал всасывать воду. От лужицы осталось только влажное пятно. Он снова пополз. Добрался до горизонтальной трещины сбоку расселины. Под трещиной от скалы откололся камень, и тут тоже скопилось немного воды. Прижавшись лбом к скале, он поворачивал голову, пока щека не очутилась прямо над щелью, но до воды так и не дотянулся, хотя просовывал язык все дальше, царапая о камень рот; вода оставалась недосягаемой. Тогда он ухватился за треснувший кусок и принялся яростно его трясти, пока тот не отвалился. Но лишь расплескал воду, растекшуюся по дну впадинки. Он стоял над ней, держа в руках отломанный камень. Сердце колотилось.
— Шевели мозгами, парень. Шевели мозгами.
Оглядев иззубренный склон, он двинулся вниз, методично перебираясь с одного места на другое. Заметил в руках обломок камня, выбросил. Он двигался от впадины к впадине, протискиваясь между камнями. Наткнулся на рассыпающиеся кости рыбы и мертвую чайку; ее перевернутая грудная кость напоминала киль брошенного корабля. Потом попались участки, покрытые серым и желтым лишайником, и даже следы земли — холмик, поросший мхом. Кругом валялись панцири крабов, обрывки мертвых водорослей и клешни омаров.
В нижней части скалы в нескольких выбоинах скопилась вода, но она оказалась соленой. Он снова взобрался вверх по склону, позабыв об игле и языках огня. Прошелся пальцами по расселине, в которой пролежал всю ночь, но поверхность была почти сухой. Вскарабкался на каменную плиту, давшую ему укрытие.
Плита была расколота надвое. Должно быть, когда-то здесь шел вертикальный пласт породы, и этот кусок уцелел, остальные со временем выветрились. Потом он упал и раскололся надвое. Большая его часть лежала поперек впадины у края скалы, одним концом выступая над морем, а сама впадина уходила вниз в виде желоба.
Он лег ничком и протиснулся вовнутрь. Передохнул. Затем, словно тюлень, вертящий хвостом и опирающийся на ласты, отталкиваясь, потащил себя вперед. Низко опустив голову, он шевелил губами, причмокивая. Потом затих.
Место, где он обнаружил воду, напоминало маленькую пещеру. Дно ложбинки, где стояла вода, имело небольшой наклон — с этого края лужа выглядела совсем мелкой. Камень расплющил стенку пещеры с правой стороны, так что хватало места, чтобы лежать, расставив локти. Другой камень, который служил пещере крышей, нависал под углом, поэтому ее дальний край не был полностью прикрыт. Высоко, под самым сводом, зияло небольшое отверстие, через которое бил яркий солнечный свет и виднелся клочок неба. Падавший сверху свет отражался в воде, отчего на каменном своде трепетали неясные блики. Вода оказалась пресной, но неприятной на вкус, вызывая какие-то гадкие ассоциации, хотя непонятно, с чем именно. Она уменьшала жажду, но не утоляла ее. Этой жидкости было предостаточно: лужа тянулась на много ярдов вперед и у дальнего края казалась глубокой. Он вновь опустил голову, втягивая влагу. Теперь, когда здоровый глаз и половина другого, где засела игла, привыкли к свету, он заметил под водой какой-то илистый, красноватый осадок. Этот рыхлый осадок легко взбаламучивался и там, где он пил, поднимался со дна, перемещался, сворачивался в кольца, зависал и вновь оседал. Он тупо наблюдал за этим шевелением.
Потом, словно очнувшись, пробормотал:
— Спастись. Думай, как спастись.
С трудом прокладывая себе путь обратно, он сильно ударился головой о своды пещеры. И пополз вдоль впадины, карабкаясь на вершину скалы, снова и снова всматриваясь в линию горизонта. Встал на колени, опустился на четвереньки. В голове быстро вспыхивали и гасли мысли.
— Я не могу все время быть здесь, наверху. И не успею крикнуть, если покажется корабль. Нужно изготовить чучело, муляж. Поставить здесь вместо меня. С борта заметят что-то, похожее на человека, и подойдут ближе.
Рядом, упираясь в стенку, по которой прошла ровная трещина, лежал отколовшийся камень. Он сполз вниз и вступил в борьбу с непосильной тяжестью. С трудом приподнял камень под углом. По телу прошла дрожь, камень свалился. Он в изнеможении упал рядом и какое-то время лежал не шевелясь. С этим камнем ему было не справиться, и он с усилием пополз вниз по маленькому утесу, среди разбросанных обломков скалы, пробираясь к тому месту, где промывал глаз. Увидел замшелый валун, поднял его и, прижав к животу, проковылял с ним несколько шагов, уронил, поднял, снова понес, сбросил на высокий выступ над воронкой и вернулся назад. Над стенкой впадины свисал еще один камень, напоминающий чемодан. Подумав, что и этот может пойти в дело, он уперся ногами в противоположную стенку и подставил под чемодан спину. Тот со скрипом сдвинулся с места. Он подтолкнул его с краю плечом. Чемодан скатился в следующую расселину и раскололся. Невесело усмехнувшись, он втащил большую часть камня на колени, а затем, перекатывая с боку на бок, привалил обломок к стенке и, толкая перед собой, поволок вверх по склону разбитой, но не покорившейся скалы.
Теперь уже два камня оказались наверху, один со следами крови. Он бросил взгляд на горизонт и снова спустился по склону. Остановился, приложил руку ко лбу, внимательно осмотрел ладонь. Крови не оказалось. Он произнес вслух голосом, одновременно глухим и хриплым:
— Я весь мокрый от пота.
Он обнаружил и третий камень, но не сумел втащить по стенке впадины. Тогда, отступив назад, стал толкать его по дну — туда, где стенка была пониже, пока не набрел на достаточно низкое место, чтобы одолеть препятствие. К тому моменту, когда ему удалось присоединить последний камень к двум другим, руки были совершенно разбиты. Опустившись на колени рядом с камнями, он принялся разглядывать небо и море. Солнце светило тускло, облачность уменьшилась. Он растянулся на трех камнях, хотя они и причиняли ему боль. Лучи солнца, к полудню добравшиеся до этой части скалы, падали на левое ухо.
Он встал, напрягаясь изо всех сил, водрузил второй камень на третий, а первый на второй. Высота всех трех сверху донизу достигала почти двух футов. Он сел, прислонившись к камням спиной. На горизонте было пусто, море спокойно, солнце на месте — чистый символ. Над водой неподалеку от скалы кружила чайка; теперь эта белая птица обрела округлые очертания и выглядела безобидной. Он прикрыл больной глаз ладонью, давая ему отдых, но долго удерживать руку в таком положении оказалось не под силу, и он снова опустил ладонь на колено. Превозмогая боль в глазу, пытался думать:
— Еда?
Поднявшись на ноги, он стал спускаться, перебираясь через выбоины и трещины. Внизу виднелись утесы в несколько футов вышиной, а за ними вразброс громоздились отдельные камни. Пока он решил оставить их без внимания. Все равно туда не добраться. Стены утесов были шероховатые. На всю глубину, какую мог разглядеть его здоровый глаз, их покрывал слой крошечных морских уточек, облепивших с помощью клейких выделений выступающую в море гряду. Желтоватые раковины блюдечек и разноцветные моллюски притягивались к скале и высыхали. Каждое блюдечко сидело в углублении, выкрошенном присоской. В паутине зеленых водорослей гроздьями висели синие мидии. Он оглядел боковую поверхность скалы снизу доверху… Ниже запруды часть камня, служившая крышей пещеры, выступала в море, подобно трамплину для прыжков в воду. Всю стену залепили мидии. В одном месте их скопилось такое множество, что скала казалась синей. Он осторожно спустился и исследовал ближайший утес. Под водой улов выглядел еще богаче, поскольку внизу мидии были крупнее, а по ним ползали моллюски. А среди блюдечек, мидий, моллюсков и морских уточек, подобно обсосанным леденцам, комками красной слизи расположились анемоны. Под водой их рты раскрывались, образуя из лепестков круг, оказавшийся возле его лица. В ожидании прилива они сморщивались и резко опадали, как женские груди, из которых ушло молоко.
Его мучил адский голод, сжимая под одеждой тело парой невидимых рук. Но когда он повис на скале, глотая слюну, горло, как от большого горя, перехватили спазмы. Он висел на ослизлой стене, прислушиваясь к звукам плещущей о скалу воды, к легким перестукам и шепотам, исходящим из глубин этой обильной, но не вполне растительной жизни. Проведя рукой у пояса, он нащупал ремешок, оттянул его и свободной рукой поймал нож. Поднеся лезвие ко рту, зажал его зубами и ухватил черенок. Подсунул кончик лезвия под раковину одного из блюдечек. Та сразу сжалась с такой силой, что, поворачивая лезвие, он почувствовал сопротивление сократившихся мышц. Оставил нож болтаться на ремне, подхватил падающее блюдечко. Перевернул на ладони раковину, перевел взгляд туда, где просвет был пошире. И увидел, как овальная коричневая ножка втягивается внутрь, все глубже и глубже, полностью закрывая просвет.
— А, черт!
Он отшвырнул блюдечко, и ракушечный домик, упав в море, слабо ударился о воду. Когда круги иссякли, ракушка, белея и покачиваясь, исчезла из виду. Некоторое время он глядел на то место, где она скрылась. Потом снова взялся за нож и принялся полосовать им, рассекая ряды морских уточек. Они выделяли влагу, сочась солоноватой, напоминающей мочу жидкостью. Он ткнул кончиком ножа в один из анемонов, и слизь, сморщившись, превратилась в тугую массу. Он придавил ее сверху плоскостью лезвия, и в глаз ему брызнула струя. Прижав нож к скале, он закрыл его. Вскарабкался обратно и сел, прислонившись спиной к трем камням — двум расколовшимся и третьему верхнему, обросшему ракушками.
И тут он почувствовал: приближается очередной приступ. Подтянув ноги, он откатился в сторону. Лицо оказалось прижатым к скале. Под отсыревшей одеждой тело корчилось, сотрясаясь от дрожи. Прижимаясь к камню, он шептал:
— Не сдаваться! Не сдаваться!
И тотчас устремился вниз. Двигался то ползком, то на четвереньках. Возле самого берега обнаружил еще несколько камней, но такой формы, которая его не устраивала. Выбрав один, он извлек его из воды и поволок на уступ к остальным. Снял верхний камень, водрузил на его место новый, а тот, замшелый, поместил над новым — на самый верх. Два фута и шесть дюймов.
— Ты должен. Должен, — бормотал он.
Теперь он спустился по склону со стороны скалы, противоположной утесу, усеянному мидиями. В этом месте были рифы, и вода, втягиваясь, то поднималась, то опускалась. Она была очень темной, на дне колебались длинные водоросли — вроде холщовых полосок — таких, какими путешественники иногда перевязывают чемодан со сломанным замком. Эти коричневые полосы висели, свернувшись кольцами у поверхности, а чуть подальше подымались в воде вертикально или медленно перемещались, похожие на щупальца или языки. Ниже стояла лишь черная вода, уходящая в глубину, ко дну бездонного моря. Он отвел глаза, взобрался на один из рифов. Порода везде была прочной, без отколовшихся кусков, хотя в одном месте по твердой поверхности рифа шла трещина. Он надавил на камень своими обтянутыми гольфами ступнями, но сдвинуть не сумел. Неуклюже повернувшись, он отполз, двинулся назад. У нижнего края большой скалы ему попалось несколько камней странной формы. Один за другим он перенес их в расселину и взгромоздил друг на друга. Исследовал щели, вытаскивая оттуда кубики и закругленные сгустки желтоватого кварца, опутанного водорослями, похожими на зеленые волосы. Отнес их к фигуре человека, которую пытался соорудить, и сложил горкой вокруг нижнего камня. Некоторые куски были не крупнее картофелин, и он вбивал их в щели между большими камнями, пока самый верхний не перестал шататься от прикосновения. Наконец он уложил последний камень поверх остальных, камень размером в свою голову.
Три фута.
Он отступил от нагромождения камней и огляделся. Сложенная пирамида заслоняла поле зрения от линии горизонта до самого солнца. Увиденное его поразило, и он сосредоточился, пытаясь определить, где находится запад. Заметил в отдалении скалу, спасшую ему жизнь, и чаек, парящих как раз над тем местом, где начинался откат волны.
И снова пополз вниз, туда, где отодрал от скалы блюдечко. С перекосившимся от отвращения лицом он просунул сжатые в кулаки руки под мокрую одежду повыше живота. И все же минуту спустя, зависнув на маленьком утесе, принялся отколупывать комки красной слизи. Сложив их на краю утеса, он какое-то время не смотрел в их сторону. Затем перевел на них взгляд, внимательно изучая, насколько позволяли полтора здоровых глаза. Комки лежали, словно горсть леденцов, едва заметно шевелясь. Капля за каплей сквозь них просачивалась чистая вода. Он сел рядом на краю утеса, стараясь не замечать комков. Страдание исказило лицо.
— Будь оно все проклято!
Пальцы сжались, захватили один леденец. Он быстро запихнул его в рот, смочил языком, проглотил. Его передернуло. Взял еще один, проглотил и как можно быстрее положил в рот следующий. Заглотнув всю горсть, он замер и сидел в оцепенении, пока они опускались по пищеводу. Чуть улыбнулся, откинулся назад. Взглянул вниз, на левую руку, — под мизинцем в каплях воды лежал последний леденец. Уставившись на него сквозь пальцы и борясь с тошнотой, он похлопал рукой по рту. Потом передвинулся поближе к запруде. Со дна снова поднялись завитки красного ила и слизи. Вокруг ближнего края тянулась красная полоска шириной около полудюйма.
Он выпил немного этой отвратительной воды. Резь в желудке уменьшилась. Пятясь, он выбрался из впадины наружу. Над скалой кружили чайки. Он с ненавистью посмотрел на них:
— Я вам не дамся! Не дамся!
И снова взобрался на вершину скалы, где стоял его каменный человечек — гном в три фута высотой.
Линия горизонта полностью просматривалась. Чисто. Он слизнул с губ капли воды.
— Воды мне хватит…
Он стоял, глядя на кусок камня, нависающий над хранилищем пресной воды, — туда, где тот выступал вперед, как трамплин для прыжков. Потом медленно побрел к утесу, спустился и заглянул под выступ. Уходящий в море край запруды был перегорожен разбросанными в беспорядке обломками камней, громоздившимися друг на друга. Сквозь мутное окно своего ослабевшего зрения он видел, как красный ил поднимается, сворачиваясь в кольца. Должно быть, изнутри камни были покрыты налетом, залепившим отверстия между ними. Эта слабая преграда и не давала воде вытекать. Перед глазами мгновенно возникла картина: скрытые от взгляда поверхности с ямками между ними, которые время заполнило и затянуло сплошным красным налетом, и пресная вода, которой здесь не положено быть, не вытекала в океан, смешиваясь с соленой, а стояла, но так ненадежно, что малейшее прикосновение — и его жизнь безвозвратно иссякнет…
— К черту!
Он протиснулся в щель, служившую ему укрытием во время сна. Забрался туда почти с головой — только уши торчали, — заполнив ее собственным телом и намокшей тяжелой одеждой. И тут же принялся вытягивать из задубевшего плаща рукава куртки, пытаясь прикрыть ими ладони. После некоторых усилий ему удалось защемить рукава пальцами и, сжав кулаки, накрыть их ворсистой тканью. Спасательный пояс снова поднялся на грудь к самому горлу. Положив ладонь под левую щеку, он лежал так, пробираемый дрожью. Солнце зашло, зеленое небо стало синим, темно-синим; чайки, кружа, опустились вниз. По телу прокатывалась дрожь, но в промежутках между приступами оно пребывало в покое. Рот раскрылся, глаза с тревогой вглядывались в темноту. И вдруг, когда его в очередной раз всего передернуло, само собой вырвалось:
— Плевать!
Чайка помахала крыльями и снова опустилась на скалу.