Освещение менялось, но настолько медленно, что глаза, устремленные в небо, не замечали разницы. Они видели лишь нагромождение перепутанных картинок, время от времени выплывающих в произвольной последовательности. В центре происходящего все еще неоспоримо присутствовало некое молчаливое существо, но теперь, видимо, утратившее способность различать между картинками и реальностью. Иногда створка в нижней части шара, покоящегося на мягкой подушке спасательного пояса, приоткрывалась, и оттуда доносились слова. Каждая фраза, однако, была отделена от последующей блестящими, яркими изображениями-сценками, в которых оно — это существо — тоже принимало участие и потому не могло понять, как эти сценки соотносятся со словами.
— Я же говорил, что меня затошнит.
— Питье. Еда. Разум. Спасение.
— Я назову их…
Но блестящие картинки не пропадали, хотя и менялись — не как облака, переливающиеся из одной формы в другую, а с полной и неожиданной сменой места и времени.
— Садитесь, Мартин.
— Слушаюсь, сэр.
— Мы рассматриваем вопрос о присвоении вам офицерского звания. Сигарету?
— Благодарю вас, сэр.
Неожиданная улыбка над щелкнувшей зажигалкой.
— Вам уже дали прозвище на нижней палубе?
Ответная улыбка, очаровательная, робкая.
— Скорее всего, да, сэр. Как же без этого!
— Пыльный Миллер или Модник Кларк? Что-нибудь в этом роде?
— Точно так, сэр.
— Ну и как вам с ними живется?
— Можно сказать — терпимо, сэр.
— Нам нужны люди образованные, с интеллектом, но, самое главное, с характером. Почему вы пошли на флот?
— Из чувства, что мой долг… как бы это сказать… помочь… Вы меня понимаете, сэр?
Пауза.
— Значит, на гражданке вы были актером?
Осторожно:
— Да, сэр. Боюсь, не ахти каким.
— Пробовали писать?
— Да пока ничего особенного, сэр.
— Кем же вам хотелось бы стать?
— Понимаете, почувствовал — это все же не то, не настоящее. То ли дело здесь. Уж вы-то знаете, сэр! Здесь, на корабле. Здесь действительно приближаешься к главному делу всей жизни — достойному делу. Я хотел бы стать моряком.
Пауза.
— Так почему вы хотите получить офицерское звание?
— Сэр, я самый обычный моряк, всего лишь крошечный винтик в машине. В качестве офицера мне, может быть, повезет, сэр. Представится возможность по-настоящему бить фрицев — за шестерых.
Пауза.
— Скажите, Мартин, вы пошли на флот добровольцем?
В документах же все есть. Достаточно в них заглянуть.
Со всей искренностью:
— Сказать по правде, нет, сэр.
Привычная маска выпускника Дартмутского морского колледжа не скрывает смущения, он краснеет.
— Благодарю вас, Мартин, это все.
— Да-да, сэр, благодарю вас, сэр.
Он заливается краской, как шестнадцатилетняя девица.
— Старик, она жена продюсера, соображаешь, что делаешь?
Необычно маленький французский словарик, похожий на необычно большую красную резинку.
Черная лакированная шкатулка для хранения денег, со стершейся позолотой.
В китайской шкатулке было что-то неуловимое. Иногда это была украшенная резьбой коробочка из слоновой кости, куда вложены еще несколько таких же, иногда — просто ящичек вроде тех, где хранятся деньги. Но при всей неуловимости с ней связывалось что-то значительное и что-то навязчивое.
Старик, она жена продюсера. Толстая. Белая. Как личинка с малюсенькими черными глазками. Я бы тебя съел. Я так хотел бы сыграть Дэнни. Я бы тебя съела. Я с радостью дала бы тебе роль. Как я могу тебе что-то дать, пока тебя не съем? Он со странностями. Он бы с удовольствием тебя съел. И я бы тебя с удовольствием съела. Ты, моя прелесть, не личность, ты — инструмент для получения удовольствия.
Китайская шкатулка.
Меч — это фаллос. Какая грандиозная, сногсшибательная шутка! Фаллос — это меч. Лежать, пес, лежать. Всеми четырьмя лапами. Знай свое место.
Он вскрикнул: перед ним возник чей-то профиль. Профиль одной из покрытых перьями летающих рептилий. Усевшись на каменной плахе, она скосила глаз, уставилась на него. Он вскрикнул, и широкие крылья забились, захлопали, умчались прочь. И тотчас синее небо и камень заслонила блестящая картинка. Яркое пятно, то опрокинутая на бок восьмерка, то круг. В круге переливалось синее море, над которым кружили чайки — кружили, покачивались на волнах, что-то смаковали и дрались. Он ощутил, как под ним тряхнуло эсминец; на мостике воцарилось зловещее спокойствие и тишина; рядом скользнул какой-то дрейфующий на воде предмет — неприметный, и мерзкий, и тихий, среди дерущихся клювов, инструмент для получения удовольствия.
Он выбрался из щели на солнце, встал и вяло сообщил воздушному пространству:
— Я проснулся!
Глубокая синева с белыми бликами и сверкающими вспышками. Пена, пышно взбитая вокруг трех скал.
И провел черту под ночью:
— Сегодня день размышлений.
Быстро раздевшись до брюк и свитера, он раскидал одежду на солнце и спустился к Красному Льву. Вода стояла так низко, что мидии оказались совсем рядом, на уровне ватерлинии.
Мидии можно было есть, но они скоро надоедали. На миг он задумался: не набрать ли несколько леденцов? — но желудок не принял эту мысль. Тогда он подумал о шоколаде, вспомнил о фольге. Он сидел, механически пережевывая мидии, а мысленно видел, как на солнце ярко вспыхивает серебро.
— А ведь меня могут снять отсюда еще сегодня.
Он поразмышлял об этом и пришел к выводу, что сама мысль о спасении оставляет его безучастным, так же как и мидии, к которым он утратил всякий интерес, — неприятные на вкус и отталкивающие, как пресная вода в запруде. Он добрался до нее и вполз внутрь. У ближнего края протянулась полоса красного осадка около двух дюймов шириной.
Он крикнул в дыру, откуда доносилось эхо:
— А дождь еще будет!
Самоутверждение личности.
— Нужно промерить эту лужу. Установить норму, чтобы всегда иметь столько воды, сколько требуется. Нельзя остаться без воды.
Колодец. Пробить в скале. Ямка для сбора росы. Оградить глиной и соломой. Учесть осадки. Образование. Разум.
Вытянув руки, он стал ощупывать пальцем дно. Когда рука погрузилась до костяшек, кончик пальца коснулся ила и тины… Под ними — камень. Он глубоко вздохнул. Дальше, ниже уровня окна, стояла совсем темная вода.
— Дурак полез бы вперед и растратил понапрасну воду, вымывая ее с этого края, — просто чтобы удостовериться, сколько еще осталось. Я сделаю не так. Я дождусь, пока воды поубудет, и вот тогда поползу. А до того еще будет дождь.
Он быстро вернулся к сушившейся одежде, достал фольгу и обрывок веревки и вскарабкался обратно к Гному.
Он хмуро оглядел Гнома, начал рассуждать сам с собой:
— Восток или запад — все равно. Откуда бы ни появился конвой, скалы ему так или иначе не миновать. Но караван может появиться с юга или, что менее вероятно, с севера. А северная часть не освещается солнцем. Значит, лучше всего сделать ставку на юг.
Он снял голову Гнома и осторожно положил камень на скалу. Опустился на колени и принялся разглаживать фольгу, пока бумага не засверкала. Затем плотно прилепил фольгу к голове и обмотал ее обрывком веревки. Поставил серебряную голову на место и, отойдя к нижней части Смотровой Площадки, уставился в непроницаемое лицо Гнома. Он стал сгибать колени, пока взгляд не установился на уровне фольги, все время улавливая искривленный солнечный свет. Еле передвигая ноги, стараясь удерживать в поле зрения солнце, он описал дугу, насколько позволила южная оконечность Смотровой Площадки. Снова снял с Гнома серебряную голову, потер фольгу о гольфы и, отполировав ее до полного блеска, поставил камень на место. Тут даже солнце ему подмигнуло. На Смотровой Площадке стоял самый настоящий человек с мигающим сигналом на плечах.
— Меня спасут сегодня.
И чтобы придать этому бессмысленному утверждению силу и глубину, он пустился было в пляс, но сделал три па и, сморщившись от боли, остановился:
— Спасут!.. Как же!
Он сел, прислонившись к Гному с южной стороны.
Сегодня день размышлений.
— А я не так уж плохо поработал.
Нахмурившись, он изменил форму нависающего над окном свода.
— Конечно, в идеале камень должен иметь форму шара. Тогда, откуда бы ни появился корабль, солнце будет отскакивать от Гнома по дуге в сто восемьдесят градусов, попадая прямо куда нужно. Если корабль пройдет за линией горизонта, отсвет, скорее всего, угодит в «воронье гнездо», неотступно следуя за ним, и не отпустит, как рука закона на плече преступника, пока даже самый тупой из матросов на заметит и не поймет, в чем дело.
На горизонте по-прежнему было пусто.
— Нужен шар. Может, мне удастся с помощью другого камня изготовить нечто похожее, если стану колотить их друг о друга, пока не добьюсь круглой формы. Плюс ко всему еще и каменщик. Кто это высекал пушечные ядра из камня? Микеланджело? Но мне нужно найти камень покруглее. Ни секунды покоя. Прямо как в том боевике!
Он встал, спустился к морю. Изучающе оглядел край маленького утеса возле скопления мидий, но ничего подходящего не увидел. Целая гряда камней среди зеленых водорослей отделяла его от трех скал, но он, повернувшись, пошел прочь. Он отправился к Проспекту и, цепляясь за выступы, спустился к отмели. Но на ней была только масса вонючих водорослей. Утомленный спуском, он ненадолго завис над водой, изучая поверхность скалы в поисках чего-нибудь стоящего. Лицо почти касалось поверхности коралла, тонкой и розовой, как глазурь. Дальше розовый цвет, словно передумав и решив навсегда сменить окраску, переходил в фиолетовый. Он погладил пальцем мягкое вещество. На корабле такая краска называлась «Румянец барменши». Неопытные, неумелые руки матросов военного времени расплескивали ее целыми галлонами. Считалось, что в опасные предрассветные часы корабль под таким камуфляжем сливается с морем и воздухом. Бесконечные акры затвердевшей розовой краски — совсем как розовая глазурь или коралловые поселения на рифах — наслоились вокруг иллюминаторов, на козырьках орудий, целые поля — по бокам и вокруг такелажных приспособлений, у острых углов и главных проходов, возле с таким скрипом уступаемых кубриков на сторожевых кораблях Северного патруля. Он поднял лицо от кожуха и, повернувшись, стал взбираться по трапу на мостик. Должно быть, там целые акры этой краски, розовой, что задница у младенца. Как в Тресселине. Там-то Нат и овладел ею — овладел в обоих смыслах, да еще благодарил за подсказку.
Эсминец сильно качало: Нат как раз спускался по верхнему трапу и, словно долгоножка, осторожно переставлял длиннющие конечности, пытаясь удержать равновесие. И тут — вот незадача! — прямо перед ним возникли лицо и фуражка. Нат отдал честь, как всегда почти теряя равновесие, хотя на сей раз устоял на месте, сбалансировав обеими ногами.
— А… Нат! Как служится? Доволен?
Почтительная Натаниелова улыбка, правда, чуть-чуть приторная. Нужно же и хорошо ее видеть.
— Да, сэр.
Ногами-то перебирай по корме, ты, болван долговязый.
Наверх, наверх. Мостик, слабый ветерок, полдень.
— Привет. Общий курс ноль-девять-ноль. Идем зигзагом, курсом один-один-ноль. И, доложу тебе, позиция закреплена намертво, а не так, как в твое дежурство, не мотаемся по всему океану. Получай корабль в полное свое распоряжение. Да, учти, старик не в духе, так что будь начеку.
— Когда «зиг»? Через десять секунд? Я поймал ее.
— Увидимся в полночь, когда ведьмы слетаются.
— Пятнадцать лево руля! Прямо руль! Так держать!
Он быстро оглядел конвой и взглянул на корму. Нат был там, с унылым постоянством стоя на своем обычном месте, широко расставив ноги, заслонив лицо руками. Покрытая пробковой массой палуба ходила под ним ходуном, постоянно меняя положение, а он, уцепившись за леер, раскачивался вместе с ней. Освещенное окно, наблюдавшее сверху за его телодвижениями, скривилось в гримасу, замаскированную под усмешку.
Господи, как же я тебя ненавижу! Так и съел бы с потрохами. Потому что ты постиг ее тайну, обрел право задирать ей перелицованную твидовую юбку; потому что вы вдвоем соорудили себе местечко, куда мне путь заказан; потому что благодаря своей идиотской невинности ты получил предназначенное мне и без чего я сойду с ума.
Им овладел новый прилив ненависти к Натаниелю, и не из-за Мэри, не из-за того, что этих двоих свел слепой случай, с тем же успехом Нат мог споткнуться, налетев на рым-болт. Нет, все дело было в том, что он мог позволить себе сидеть вот так, раскачиваясь в такт с морем, когда они на волоске от гибели, от конца, который будет одновременно мучительным и несущим успокоение — как при разрыве фурункула.
— О Боже!
«Уайлдбист» сделал поворот.
— Тридцать право руля! Средний вперед обеими машинами!
Из той точки, где сходились эсминцы охранения, уже прорывался беспорядочный сигнал.
— Прямо руль! Так держать! Малый вперед! Дружно!
Послышался топот шагов по трапу.
— Какого черта! Это что еще за игры?! — набросился на них капитан.
Торопливо и без запинки:
— Сэр, мне показалось, я видел обломки кораблекрушения по носу справа, но я не был уверен, поэтому продолжал держать курс и скорость, пока не освободился проход.
Капитан застыл на месте и, положив руку на козырек мостика, наклонился к нему:
— Что еще за обломки?
— Бревна строевого леса, сэр, их несет прямо под нами.
— Наблюдатель по правому борту!
— Да, сэр?
— Вы видели какие-нибудь обломки?
— Нет, сэр.
— Простите, сэр, я мог ошибиться, но рассудил, что лучше удостовериться, сэр.
Капитан протиснулся к нему поближе, лицом к лицу, и, вспоминая эту сцену, он крепче вцепился в скалу. Большое бледное морщинистое лицо, глаза воспалены от недосыпания и джина. На секунду-другую они сосредоточились на том, что показывало окно. Две смутно очерченные ноздри по обе его стороны уловили слабый, сладковатый запах. Затем в лице произошло изменение, но не резкое, а постепенное и оттого не сразу заметное. Лицо менялось, как у Ната, изнутри. Под бледной кожей с влажными складками, в уголках рта и возле глаз, мышцы еле заметно сдвигались, свидетельствуя о сложных, напряженных отношениях, пока лицо полностью не преобразилось; оно несло на себе отпечаток презрения и недоверия, в открытую унижая собеседника.
Рот раскрылся:
— Продолжайте нести вахту.
Замешательство оказалось слишком сильным, чтобы подобрать ответ или отдать честь. Он просто наблюдал, как лицо отвернулось от него, унося по трапу вниз свое понимание и презрение.
Жар и кровь, стучит в висках.
— Сэр, сигнал от капитана Д. «Куда это ты направляешься, красотка?»
Сигнальщик с деревянным лицом. Жар и кровь.
— Доложите капитану.
— Да-да, сэр.
Он снова повернулся к нактоузу:
— Пятнадцать лево руля! Прямо руль! Так держать!
Из-под руки он видел, как Нат проходит по шкафуту мимо связного, передающего сообщения с мостика.
Отсюда, сверху, он казался летучей мышью, свисающей вниз головой со свода пещеры. Нат двигался дальше своей валкой походкой, покачиваясь, пока не скрылся в носовом кубрике.
Он поймал себя на том, что проклинает невидимого Ната — проклинает за Мэри, за презрение на лице старого пьянчуги. Центр, вглядываясь поверх нактоуза в перевернутый мир, оказался захваченным целым шквалом эмоций, едких, темных, жестоких. И прежде всего чувством крайнего изумления: неужели такого доброго человека, как Нат, которого невольно любишь и за лицо, всегда меняющееся изнутри, и за истинное, вдумчивое внимание, и за бескорыстную, нерассуждающую любовь, можно так же до дрожи ненавидеть, словно смертельного врага? Изумление, что любовь и ненависть теперь составляли единое целое, сливались в одно нераздельное чувство. А может, удастся их разделить? Ненависть была ненавистью, такой, как всегда, — кислотой, разъедающий яд которой можно вынести только потому, что тот, кто ненавидит, достаточно силен.
— Я умею ненавидеть!
Он бросил быстрый взгляд на вахтенного, на шедший рядом «Уайлдбист» и отдал приказы для смены курса.
А как же любовь? Его любовь к Нату? Она рождала горе, растворенное в ненависти, отчего и получился новый, смертоносный раствор, обжигающий грудь и внутренности.
Склонившись над нактоузом, он бормотал:
— Будь я стеклянной фигуркой, с которой играл, плавал бы в бутылке с кислотой. И ничто меня не волновало бы.
Заг.
— Так вот в чем дело. С того момента, как я повстречал ее, она разрушила привычный стереотип, появляясь внезапно, не подчиняясь никаким законам жизни, ставя меня перед неразрешимой, невыносимой проблемой самого ее существования. С того момента меня разъедает кислота. Я даже убить ее не могу — вот уж когда она одержала бы надо мной окончательную победу. Но пока она жива, кислота будет поедать меня. Она здесь, существует. Во плоти. И эта плоть даже не мила мне. С ее жалким умишком. Наваждение. Никакая не любовь. А если все-таки любовь, то в безумном сочетании с ревностью к самому факту ее существования. Odi et amo.[5] Вроде той книги, которую я пытался написать.
По обе стороны дубового служебного стола, на котором стоял запылившийся папоротник, благопристойными складками свисали кружевные занавески. От круглого стола в центре почти не используемой маленькой гостиной исходил свежий запах лака — когда-нибудь на него могут выставить гроб для прощания, но пока стол был пуст. Он поглядел на украшения и плюш, втянул затхлый воздух, еще с прошлого года задержавшийся с внутренней стороны окна и перемешавшийся с запахом лака, напоминая мерзейший столовый херес. Эта комната вполне по ней. Она в нее впишется, она и сама-то во всех смыслах — комната, если не знать о его наваждении.
Он взглянул в блокнот, лежащий на колене.
Зиг.
— И это лишь малая часть. А кислота делает свое дело. Да кому бы могло прийти в голову, что он в нее влюбится, вернее, угодит в ловушку, причем обеими ногами, прямо на пороге парадной гостиной?
Он начал мерить шагами мостик.
— Пока она жива, кислота так и будет разъедать. И вынести это невозможно. А убить ее — лишь сделать еще хуже.
Он остановился. Оглядел палубу, ют и опустевший леер по правому борту.
— Боже! Двадцать право руля.
Есть лишь одна возможность ее — вернее, кислоту — остановить. Во-первых, не передать сообщение старшины Робертса — иначе говоря, просто смириться с ходом событий. Но если, скажем, слегка подтолкнуть обстоятельства — не в том смысле, чтобы задушить собственными руками или уложить из пистолета, а осторожно подтолкнуть на путь, которым они могут пойти? А раз это лишь намек на возможное развитие событий, его нельзя считать тем, что строгий моралист назвал бы…
— И вообще, кому какое дело?
Все равно что проткнуть рапирой гобелен, без всякой надежды на успех.
— Он, может, никогда уже там не сядет.
Отдает же вахтенный офицер по долгу службы приказ рулевому: следи, чтобы не наскочить на обломки или дрейфующую мину, — и никому от этого не хуже.
— А если он сядет там снова…
Едкая жидкость затопила его целиком. Голос, идущий из глубины живота, прокричал:
— Я не хочу, чтобы он умирал!
Печаль и ненависть пронзили его и продолжали терзать. Он выкрикнул своим обычным голосом:
— Может хоть кто-нибудь понять, что я чувствую?
Наблюдатели обошли вехи. Он испепелил их взглядом, ощутив, как лицо вновь обдало жаром. В голосе прозвучала ярость:
— Возвращайтесь к своим секторам.
Он склонился над нактоузом. По телу прошла дрожь.
— Я хочу только одного — хоть немного покоя.
Румянец барменши с прической, как у ведьмы, — неприличной даже для барменши.
Он посмотрел на выступы скалы:
— Хоть немного покоя.
Заросли кораллов.
Он помотал головой, словно стряхивая с волос воду.
— Зачем же я пришел?
Но вокруг не было ничего — только водоросли, скала и вода.
Он снова вскарабкался на Красного Льва, подобрал несколько несъеденных мидий, оставшихся с утра, и по Проспекту поднялся к Смотровой Площадке. Сел с южной стороны подмигивающего Гнома и открыл створки раковин ножом. Он ел медленно, подолгу замирая с набитым ртом. Покончив с последней мидией, откинулся назад:
— Боже!
Мидии ничем не отличались от вчерашних, но он ощутил привкус разложения.
— Пожалуй, они слишком долго оставались на солнце.
Но они ведь часами висели на солнце в промежутках между приливом и отливом.
— Сколько дней я уже здесь?
Минуту-другую он напряженно думал, затем сделал на скале три засечки ножом.
— Нельзя упускать ни одного шага, укрепляющего во мне волю к спасению. Принимать решения и осуществлять их. Я сделал Гному серебряную голову. Я решил: не отвлекаться на глупости — не суетиться вокруг запруды. Сколько отсюда до горизонта? Пять миль? Я могу заметить «воронье гнездо» и за десять миль. Дать о себе знать на двадцать миль в диаметре. Неплохо. Ширина Атлантического океана здесь около двух тысяч миль. Две тысячи на двадцать дает сто.
Он опустился на колени и отмерил линию в десять дюймов длиной — с точностью, какую позволял его глазомер.
— Получается десятая часть дюйма.
Он положил лезвие на линию примерно в двух дюймах от края и стал медленно вращать рукоятку, пока острие не оставило белую отметину на серой скале. Усевшись на корточки, он поглядел на получившуюся линию.
— С большого судна меня заметят за пятнадцать миль.
Он снова вставил кончик ножа в отметину, чтобы углубить ее, немного переждал и принялся крошить камень, пока отметина не достигла величины серебряного трехпенсовика. Потом вытянул ногу и долго тер отметину тканью гольфа, пока она не стала серой, как будто существовала на скале с момента ее возникновения.
— Меня снимут сегодня.
Он встал и поглядел в серебряное лицо. Солнце еще слепило, отражаясь от фольги. Он мысленно прочертил линии от солнца к скале, перебрасывая их из одной части горизонта в другую. Подойдя вплотную к Гному, взглянул на голову, чтобы проверить, отражается ли в фольге его лицо. Солнце ударило в глаза. Он отпрянул и выпрямился:
— Воздух! Вот идиот! Тупица! Они же перегоняют тут самолеты и должны использовать это место для сверки курса — а Служба береговой охраны, наблюдающая за немецкими подлодками…
Прикрыв глаза ладонями, он медленно повернулся вокруг, глядя в небо. Ярко-синее, без единого облачка, только солнце стоит над морем с южной стороны. Опустив руки, он стал торопливо ходить взад-вперед по Смотровой Площадке.
— День размышлений.
Для кораблей Гном вполне сойдет — с борта высматривают силуэт. Заметят либо самого Гнома, либо отблеск от его головы. А вот с самолета нет — Гном сольется со скалой, а вспышку от фольги могут принять за отблеск кристалла кварца. На скале не было ничего, за что можно было бы зацепиться взглядом. С высоты в несколько тысяч футов, где они кружат, — в какой-нибудь миле или двух — не увидишь ничего особенного. Сверху камень будет казаться крошечным серым пятном, и если привлечет внимание, так разве что возникающими вокруг него бурунами.
В отчаянии он быстро взглянул вверх и вновь отвернулся к воде.
Образ.
Люди мыслят образами и накладывают их на окружающую природу. С высоты десяти тысяч футов скала будет казаться камешком. А что, если камешек полосатый? Он поглядел на расселины. Камешек уже и так полосатый. Поднятые вертикальные пласты будут выглядеть серыми, разделенными более темными линиями впадин.
Он сжал ладонями голову.
Шахматная доска. Полосы. Слова.
— От одежды я отказаться не могу. Без нее я замерзну до смерти. К тому же, даже если ее раскидать, она еще меньше заметна, чем это гуано.
Он взглянул сквозь ладони вниз на Проспект:
— Убрать! И здесь, и там, и отовсюду. Чтобы кругом было ровно. А одежду — в кучу. Этакий теневой SOS.
Он уронил руки и ухмыльнулся:
— Не будь ребенком.
Снова опустился на корточки и обозрел внимательно все, чем располагал. Одежда. Несколько листков бумаги — документы. Резиновый спасательный пояс.
А водоросли?
Он замер. И, воздев к небу руки, воскликнул победно:
— Водоросли!