Очередное тяжкое пробуждение. Минут десять я проклинаю все свои бессонные ночи, лишние бокалы, сигареты, которые я курила, когда мне этого не хотелось, дозы кокса, которые ничуть мне не помогали, и я принимаю решение больше никогда не выходить по вечерам, перестать пить, курить, отныне рано ложиться спать и есть только суши и свежие фрукты.
Я закуриваю сигарету и сразу же откладываю ее. Я еще лежу с закрытыми глазами. И вдруг вспоминаю о самом ужасном.
В час я обедаю с родителями. Почему я и почему именно сегодня? Приходится тащиться в ванную под горячий душ, который ни капельки не облегчает мне головную боль, выпить стакан воды, принять три таблетки ди-анталвика, запустить компакт-диск с Бобом Синклером, чтобы хоть немного встряхнуться (все без толку), сделать все, чтобы иметь презентабельный вид, потому что обед как-никак с владельцем капитала, а я рассчитываю объявить ему, что на 2000/2001 учебный год мне необходим отпуск.
Фен для волос, унылое, как понедельник, произведение фирмы «Никель», совершенно напрасно торчащий на витрине «Терракотты», внимательный осмотр себя в зеркале стоящего напротив окна шкафа — и я решаю во время всего обеда не снимать темных очков.
Черт побери, ведь сегодня у меня такой насыщенный день, назначен визит в салон «Карита» — эпиляция, лицо, маникюр, а еще я хотела сделать UV[13], а еще обещала Сибилле сходить с ней за коксом, она боится идти к своему дилеру одна. Придется позвонить в салон и умирающим голосом отказаться, а Сибиллу отложить на завтра.
Что касается UV, посмотрим. Если хватит сил.
Я натягиваю «потертые» джинсы от Хлоэ, серебристые «найки», белый в сетку пуловер от Поля Ка и темные очки от Гуччи, беру большую плетеную сумку с монограммой Вюиттона, сую в нее медок, номер «Вуаси», косметичку, записную книжку и футляр для очков, потом бегом выскакиваю из дома, потому что опаздываю уже на три четверти часа.
Хватаю такси и мчусь с быстротой молнии в «Мюрат», где ждут меня родители, они наверняка уже взвинчены.
— Наконец-то пожаловала… А ведь тебе назначили встречу в час. Мы уже сказали себе, что если бы приехали без пятнадцати два, то имели бы удовольствие ждать тебя всего десять минут…
Я не столько сажусь, сколько рушусь на свое место. Я не в состоянии достойным образом внимать нравоучениям, мои мысли плывут от авеню Монтень к «Калавадосу», и я пристально вглядываюсь в номерные знаки всех черных «порше», проезжающих за окном…
— …тебе надо начать этот год посерьезней, твои каникулы длятся уже полгода, на три месяца дольше положенного, не забывай, решается твое будущее… и ты можешь снять темные очки, когда я с тобой разговариваю?
Я мотаю головой.
Подходит официант взять заказ, я прошу сигареты, сама мысль о том, чтобы что-то съесть, вызывает у меня рвотный позыв, но если я не закажу ничего, мать чего доброго подумает, что у меня анорексия.
Я заказываю суп из креветок, лакричный напиток и лимонный ликер, потом заявляю отцу, что решительно не собираюсь что-либо делать в этом году, что бак[14] окончательно изнурил меня, к тому же меня переводят в какую-то другую школу за прогулы, что в университет я не собираюсь, там и преподавателей толковых нет и вообще сплошное мещанство, что школьная система меня не устраивает и вообще не устраивает никакая система, и мне надо испытать на себе, что такое ничтожество, человек, который ничего не делает, чтобы у меня появилась настоящая потребность в каком-то деле, появилась всерьез и надолго, и ничто, ничто не заставит меня изменить свое решение.
Отец ошеломлен, он возражает. Пусть возражает.
Я не притрагиваюсь к супу в своей тарелке, что тревожит мать, а это, в свою очередь, тревожит меня, и не зря, потому что она с ходу начинает:
— Ты ничего не ешь, ты не больна? Ты все время шмыгаешь носом, должно быть, у тебя насморк, надо показаться врачу, хочешь, я договорюсь с ним? Впрочем, при той жизни, какую ты ведешь, тебе не врач нужен, а нужно, чтобы мы запретили тебе шляться, нет, ты видела, какие у тебя синяки под глазами, ты худеешь, ты постоянно как в тумане, я надеюсь, у тебя нет анорексии?
— Нет, это наркотики.
— Ты находишь это смешным?
Я закуриваю четвертую сигарету и выпиваю большой стакан воды, у меня дерет горло.
И тут я замечаю, что стол сервирован на четверых и рядом со мной стоит свободный стул. Кому он предназначен?
Я опасаюсь самого худшего, и самое худшее свершается: в ресторан входит Катрин, протягивает распорядительнице, встречающей гостей, свой дорогой элегантный плащ фирмы «Берберри». Катрин — лучшая подруга моей матери, а ненависть, которую я к ней питаю, более чем пропорциональна тому несправедливому чувству приязни, которое испытывает к ней моя мать. Катрин — постаревшая Аманда Вудворд, не понимающая, что стиль «деловая женщина» еще в восьмидесятые годы вышел из моды, неудачно вышедшая замуж, разведенная, бездетная, и она переносит на меня, переносит на меня… Я терплю ее уже восемнадцать лет на всех обедах, во время отпусков, она отравляет мне все мои дни рождения, из-за нее я не имею права сделать себе липосакцию. Я ее ненавижу!
Она усаживается, она заводит со мной разговор, она донимает меня, я уже не могу владеть собой… и я срываюсь. Разражается буря, мои родители дают наконец выход своему возмущению, которое они до сих пор сдерживали, и впадают в истерику (слишком хорошо воспитанные, в другое время они не допустили бы такого, но я нарушила самые элементарные правила вежливости, я сказала своей почти второй матери, чтобы она перестала действовать мне на нервы, правда, с «пожалуйста»). У меня болит голова, и я предпочитаю молча сносить их упреки, но когда это становится совсем уж невыносимым, я повышаю голос, я ору:
— Ладно, лишайте меня куска хлеба, я, чтобы заработать себе на жизнь, пойду продавать себя, и вы будете довольны!
Буквально помертвевшие от стыда перед сидящими за соседними столиками, стыда за такую мою порочность, родители умолкают, и я могу закурить. В тишине.
К сожалению, моя короткая вспышка не производит ни малейшего впечатления на Катрин, и она пользуется случаем, чтобы проявить свои мнимые таланты психоаналитика. Она без остановки засыпает меня вопросами, даже не слушая моих односложных ответов, обрушивается на мои сигареты, и я чувствую, как во мне поднимается ожесточение, я сдерживаюсь, сдерживаюсь… ведь она подарила мне на Рождество сумку от Гуччи…
Так и есть: она бросается на мои отношения с парнями: «Ты вспомни „Красотку“, где Вивиан признается, что ее называют жалкой приманкой…» И вдобавок она приводит в пример себя… И еще говорит мне о моем отце… Я вся сжимаюсь. Нужно закурить, но она своими кроваво-красными ногтями впивается в мою последнюю сигарету, и это переполняет чашу…
— Послушай, Катрин, с тех пор, как ты и тебе подобные прочли Фрейда, вы во всем видите угрозу, все воспринимаете в искаженном свете. Малейший объект, похожий на палку, у вас уже фаллический символ, любая спортивная машина — синоним фаллоса, ведь его хозяин — человеческое отродье, думающее только «об этом». Так считал Фрейд, этот старый извращенец. Вы копаетесь в себе, это, must-have[15], последнее дело, но копаться в других — еще хуже, это самое отвратительное. Хватит провоцировать меня на ответный удар, своим безапелляционным тоном ты договорилась до того, что во мне будто бы сидит какой-то «неуправляемый Эдип», что я его жертва, но, во-первых, я девушка, а не парень, а, во-вторых, если я в чем-то неуправляема, то, скорее, во мне сидит Электра, а не Эдип, так-то, дамы и господа, благовоспитанные последователи психоаналитиков. Ах вот как, значит, я влюблена в своего отца, и если бы он не был моим отцом, с удовольствием занялась бы с ним любовью? Ну что ж, пока ты здесь, посоветуй мне стянуть ключи от его «ягуара», завалить его там и насиловать, пока не разобью его прелести, а потом в результате усилий моих и его фаллоса, пристанищем для которых послужила его большая и очень дорогая машина, получив свою долю спермы, может быть, изнасиловать свою мать, чтобы она зачала эту дуреху Антигону. Отцеубийца, кровосмесительница и лесбиянка, я осуществлю наконец все свои фантазии и к тому же стану счастливой матерью своей маленькой сестры. Вот так!
В эту минуту звонит мой мобильник и спасает меня. Номера на дисплее нет, но я говорю «Алло!», уже зная, кто на другом конце связи.
— Ты где?
— В «Мюрате». С родителями. Заканчиваю обедать.
— Через пять минут я за тобой заеду.
Я беру свои манатки и ухожу не прощаясь.
На улице холодно, я стою лицом к ветру, предоставив ему стегать меня, я счастлива от одной мысли, что жду его. Он останавливается во втором ряду, и я сажусь в машину.
— Ну, чем ты хочешь заняться?
В другое время у меня была бы куча предложений, но сейчас он застает меня врасплох, и мое «что хочешь» звучит жалобно.
— Что я хочу? Все, что я хочу?
— Конечно, нет.
— Так я и думал. Ничего не поделаешь, если не заниматься любовью, займемся тем, чем можно. Жаль, что ты уже пообедала, я умираю с голоду.
— Я ничего не ела.
— Тогда поедем, пообедаем. Где ты хочешь?
— В итальянском…
Он едет в сторону от центра, мы минуем Порт-Майо… Куда он, ведь за Порт-Майо уже ничего нет! Я-то думала, что он повезет меня в «Реле дю Боккадор» или в «Карпаччио дю Рояль Монсо». Одни ворота, другие, третьи… Париж уже кончается. Андреа врубил музыку на полную мощность, невозможно даже сказать слово, на спидометре двести, машины съезжают с левой полосы, словно мы их пугаем, быстрая езда меня баюкает, мне все равно, пусть везет меня куда хочет… Он выезжает на автостраду, что ведет в Ле-Бурже, и тут я догадываюсь…
Мы отправились в Монако на самолете «Фалькон-50». Приземлились в Ницце, где шофер его монакского дяди встретил нас и отвез в «Рамбольди». Мы просидели за столиком четыре часа, мы пили «Амаретто», я не заметила, как прошло время, даже не заметила, что уже наступила ночь, мы были одни на свете, и я была очарована.
Потом мы поехали обратно на шестисотом «мерседесе». Я не захотела поцеловать Андреа, а в довершение всего задремала под его рукой.
В полночь он привез меня домой.
На следующий день мы отправились в Санкт-Мориц кататься на лыжах, а еще на следующий я прождала его звонка весь день. Он не пожелал дать мне свой номер, хотел все держать в своих руках, и я мучилась до десяти часов вечера, когда наконец-то он заехал за мной, чтобы отвезти в Довиль, в казино, где мы с улыбкой продули пятьдесят тысяч, в четверг у нас был шоп-тур в Милан, потом снова Лазурный берег и ужин на яхте его дяди неподалеку от Сен-Тропеза.
Шли дни, и чем дальше, тем лучше мы понимали друг друга, но мое упорство со временем только возрастало, я по-прежнему запрещала себе уступить… Это отнюдь не выводило из себя Андреа, он оставался невозмутимым, уверенным в себе, всегда у него находились какие-нибудь веселые истории, невероятные идеи. Мои отказы забавляли его, и это меня даже сердило.
Целую неделю мы пиратствовали во всех городах Европы, позабыв о городе самом прекрасном. В субботу вечером — передышка: ни самолета, ни какого-нибудь удивительного открытия. Мы пообедали в городке Мезон-Бланш — тюрбо и слишком много шабли, а потом несколько часов ехали в Париж, а там — от Восьмого округа к Пантеону, от кладбища Пер-Лашез к Монмартру. Около Сакре-Кёр мы вышли из машины, чтобы полюбоваться видом города.
На пути к дому, когда мы проезжали через Квадратный двор Лувра, я почувствовала, что в машине мне не хватает воздуха. Мне вдруг захотелось прогуляться по площади Карусель. Как раз в это время мы говорили о том, что ведем жизнь пресыщенных детей, слишком много выпитого шабли ударило мне в голову, я в том состоянии, когда мысли путаются и ты все на свете ненавидишь. Я иду, меня познабливает, взгляд блуждает по мостовой, и я вслух рассуждаю:
— Мы живем… как кретины. Едим, спим, занимаемся любовью, выходим «в свет». Снова и снова. И снова… Каждый день — бездумное повторение предыдущего: пусть мы едим что-нибудь другое, пусть спим слаще или совсем не сладко, пусть трахаемся с кем-нибудь другим или идем в другое место… Но это все то же самое, без конца, без всякой цели. Но мы продолжаем, мы стремимся к надуманным целям. Вес в обществе. Башли. Парни или девушки. Мы лезем вон из кожи, чтобы все это реализовать. Но в результате или мы не реализуем это никогда и на веки вечные остаемся в проигрыше, или это происходит, и тогда оказывается, что нам на это наплевать. А потом мы выбиваемся из сил. Петля начинает затягиваться. Когда мы понимаем это, мы желаем только одного — затянуть ее немедленно, чтобы нам не бороться впустую, чтобы перехитрить судьбу, выбраться из ловушки. Но мы боимся. Неведомого. Худшего. И потом, хотим мы того или нет, мы все время чего-то ждем. Иначе бы мы умоляли, чтобы нам дали расслабиться, упаковками глотали медок, жали на бритвенное лезвие, пока не брызнет кровь…
Мы пытаемся развеяться, устраиваем себе праздники, мы ищем любви, верим, что нашли ее, а потом падаем. С высоты. Мы пытаемся играть с жизнью, заставить себя поверить, что она в наших руках. Мы ездим слишком быстро, но избегаем столкновений. Мы нюхаем слишком много кокса, но избегаем смертельных доз. Все это пугает наших родителей — банкиров, генеральных директоров, деловых людей, они просто с ума сходят, для них все это непостижимо. Некоторые пытаются что-то предпринять, другие заявляют, что они бессильны. А есть и такие, кто вообще не вмешивается, они просто молча подписывают в конце месяца чек. И мы клянем их за то, что они дают нам так много и так мало. Так много для того, чтобы мы разрушали свое здоровье, так мало для того, что по-настоящему ценно. А что для нас по-настоящему ценно, мы, в конце концов, и сами уже не знаем. Границы затушевываются. Мы нечто вроде свободных электронов. У нас вместо мозгов кредитная карточка, вместо носа вдыхатель для кокса, и ничего на том месте, где должно находиться сердце, мы чаще ходим по барам и ночным клубам, чем на занятия, у нас больше знакомых семей, чем настоящих друзей, в наших записных книжках две сотни телефонов, по которым мы никогда не звоним. Мы — золотая молодежь и не имеем права плакаться, ведь у нас есть, кажется, все, чтобы быть счастливыми. А мы — пресыщенные, напичканные коксом и антидепрессантами, но с улыбкой на губах, потихоньку подыхаем в наших огромных апартаментах, где лепные потолки заменяют нам небо…
Андреа молчит, он накидывает мне на плечи свое пальто, обнимает меня. И целует в лоб.
По моей щеке скатывается слеза, за ней другая. Я уже не в силах сдерживать их, слишком много противоречивых чувств переполняет меня, слезы катятся, я ничего не могу с собой поделать. Слишком пожившая, слишком юная и слишком одинокая. Я не заслуживаю того, чтобы обо мне заботились. Я не понимаю. Мне никто не нужен.
Мы ищем любовь, мы верим, что нашли ее. Потом падаем. С высоты. Может быть, падать легче, если никогда не подниматься высоко? Ты делаешь из своей жизни Голгофу. Уединенное место, умоляющие лица, грязные руки, плачущий ребенок, ночь, небытие… Небытие — главный вопрос жизни… Руки Андреа обнимают меня и прогоняют мою тоску, я чувствую его ласку на своих волосах, своих пылающих глазах, своих залитых слезами щеках, своих жадных губах. Не знаю, почему я плакала. Я больше не плачу. Правда, нет? Слезы еще текут, я просто не хочу их сдерживать. Мне так хорошо. Из глубины бездны возрождается надежда. Снова иллюзорная.
А может быть, это слезы радости…
Я не знаю.