Яблони наконец дождались своего, яблочного года. Они огрузли плодами — и антоновка, и боровинка, и пепен-шафранный, и самая старая в костроминском саду яблоня бельфлер-китайка. Костромин подставил под ее ветви толстые колья-подпорки, и она оперлась на них доверчиво и изнеможенно. Костромин прикинул на глаз: должно было выйти не меньше пуда яблок. Это только с одной яблони. А яблонь в саду набралось уже полсотни.
Когда пришло время снимать урожай, на заимку приехал фининспектор из Карточака. Костромин не пошел с ним в сад. Он смотрел из окна, как незнакомый ему человек в черном глухом френчике ходит по саду, трогает руками яблоки и записывает что-то в тетрадь. Считает он их, что ли? Вон он оглянулся, сорвал яблоко и ест его спешно, откусывая помногу. Никто из костроминской семьи не попробовал еще нынче яблочка. Только любовались. Вон он, фининспектор, полез в гору, обмеряет зачем-то рулеткой терраски, отрытые Костроминым с сыновьями на склоне.
Ребятишки притихли, даже самые малые чуют тревогу. Прижалась к печи, смотрит на хозяина жена Матрена.
Фининспектор вошел в избу, распустил по всему столу свои бумаги. Лицо у него старое, морщинистое, глаза моргают.
— Придется тебя, Михаил Афанасьевич, обложить, — сказал он и посмотрел на Костромина с извинительной улыбкой. — С каждой плодоносящей яблони... Был тут из края представитель, говорил, что снимут налог, а пока что нет указаний... Да сверх того землицы у тебя под садом больше положенного. В районе об этом известно. Вот здесь распишись.
Костромин заглянул мельком в бумаги и сдвинул их с силой на край стола.
— Несправедливо это, — сказал он, — не подпишу я. Беззаконное это дело.
Инспектор подтянулся.
— Ну, об этом мы с тобой рассуждать не будем. А не подпишешь, пеняй на себя.
Что-то грустное наигрывал приемник в углу. Инспектор ушел. Всех в избе словно заворожила томящая музыка, никто не пошевелился. Костромин медленно поднялся, подошел к приемнику, взял его на руки. Привязанные к нему тонкими проводками батареи питания беспомощно заболтались в воздухе. Приемник поиграл еще немного на руках, и Костромин бросил его на пол и долго бессмысленно глядел на умолкнувший фанерный ящик. Ему хотелось сделать еще что-нибудь очень злое, хотелось порушить то, что создавал годами, на что ушла жизнь. Ведь все это оказалось ненужным. Никому, никому не нужно... Все труды обратились во вред ему и его семейству.
Костромин выбежал из избы, одержимый своей злой обидой. Он схватил в сенях топор и кинулся в сад, на террасу. Срубил одну яблоню и замахнулся на другую. И вдруг привиделось в этой изнемогшей, бессильно повисшей на подпорках яблоне что-то давнее, очень близкое, свое, необходимое ему. Вспомнилась вдруг Фаина Климова. Вот так же бессильно и изнеможенно положила она когда-то свою голову, свои руки и плечи на деревянный чемодан.
Костромин подчинился проснувшейся вдруг, заработавшей напряженно и четко памяти, и она привела к нему в сад на террасу живого Климова. Вон он встал напротив и смотрит на него, молодой, веселый, бородатый друг. Когда-то он тоже мечтал о яблонях, о садах вокруг озера. Не для себя мечтал вырастить сады, для людей.
А разве для себя растил свой сад Костромин? Много ли он попробовал своих яблок? Вот уже старость пришла, а яблони только входят в силу. Вся жизнь вложена в сад. Для кого ж он старался? Кто здесь хозяин? Костромину показалось вдруг, что он забрался с топором в чужие владения. Этот сад не принадлежал ему одному. Иначе не стоило жить, не стоило так трудиться.
Гавриил Степанович Климов, агроном из талыкчанского колхоза, утонул в озере. Смелый он был человек и нетерпеливый. Приехал из Бийска в Карточак ночью и ночью же отправился озером в Талыкчу. Пошел пешком: санный путь стал уже ненадежен, а иных путей не было. Идти ему предстояло семьдесят семь километров по льду. Утром его видели в Белюше. Он пил на кордоне чай и рассказывал лесникам о своей дальней поездке, о том, какие яблочные семена удалось достать в Москве и Мичуринске, каким теперь станет колхозный сад в Талыкче.
Лесники говорили потом, что не советовали Климову идти через озеро, но он не послушал, пошел. Больше его никто не видел. Только фанерный его чемоданчик прибило низовкой в устье речушки Чии. Он долго скребся там в береговые камни, словно иззябший голодный кот в хозяйскую дверь. Чемодан выловил Михаил Афанасьевич Костромин. Первым он узнал о том, что сделало озеро с его другом Гавриилом Климовым.
Костромин положил климовский чемодан в лодку и поплыл сначала в Белюш. Вода все стучала, ломилась в днище. Видно, очень ей надо было что-то такое важное рассказать Костромину. Он не слушал воду и не глядел на нее. Глаза как остановились на том, что осталось позади, так и не шевельнулись за всю дорогу.
Из Белюша Костромин поплыл в Талыкчу. Целые сутки провел он на озере. Все греб, все ворочал тяжелые весла. В Талыкче он сразу пошел к жене Климова Фаине. Климовский дом стоял в стороне от деревни на берегу зеленой реки Талыкмана. Он принадлежал когда-то монастырю.
Костромин прошел берегом Талыкмана, потрогал руками голенькие, чуть оттаявшие стебельки яблоневых саженцев, выстроившиеся двумя короткими рядами, остановился у серого четырехгранного столбика, сбитого из досок. От столбика был виден дом, где жил Климов, и река Талыкман, и вишнево-розовые колотые скалы на том берегу.
Одиннадцать фамилий было выведено черной краской на столбике. Костромин прочитал их все и подумал, что надо бы теперь приписать сюда двенадцатую фамилию: Климов. Припомнились те одиннадцать. Их зарезали кайгородовские бандиты вон в той монастырской церквушке со сбитым куполом. Припомнилась осенняя ночь и ледяная вода Талыкмана, как подхватила она его, упруго и властно, и понесла куда-то прочь от смерти. Гавриил Климов плыл тогда рядом с ним.
И еще подумалось, что хорошо бы, когда придет срок, лечь вместе с теми одиннадцатью под серый столбик. Вместе приехали в двадцать первом году из Питера на Талыкман, вместе гнали из Талыкчи монахов, вместе строили коммуну. Вместе и лежать... После гибели коммунаров Костромин задумался надолго, ссутулился, отошел от людей. Может, страшного увидел больше, чем положено человеку, а может, взяли свое побои и раны и последовавшая за ними тяжелая болезнь. Вытащил его тогда Климов из воды, выходил, и Костромин уехал куда-то, пропадал два года, а потом вернулся. Видно, оставил на озере что-то такое, без чего не стоило жить в иных местах. Вернулся и поступил работать на пост, созданный Новосибирским отделением гидрометслужбы в урочище Чии. С тех пор стал он там бессменным наблюдателем.
Климов остался прежним, веселым. Женился на красивой алтайке Фаине, помогал строить в Талыкче колхоз, стал работать в нем за агронома, хотя специального образования не имел.
Костромин вошел в дом, и Фаина поднялась ему встречу так же весело и радушно, как умел это делать ее муж. Многому она научилась у мужа — растить яблони, читать газеты и даже улыбаться. Ну, конечно, это же климовская широкая улыбка проступила на смуглом, резко и точно очерченном лице женщины.
— Здравствуй, Фая... — Костромин поставил чемодан и протянул Фаине руку. Она не заметила его руки... Что-то такое вдруг случилось с ее лицом, может быть, заволокло его дымом из трубки, которую Фаина держала в зубах?
Она подошла к чемодану, опустилась над ним и потрогала его. Глаза ее протянулись к Костромину, снизу вверх, словно руки, просящие, повелевающие и жалкие. Взгляд был осязаем и невыносим.
— Да ничего, Фая, может, еще ничего и нет. Неизвестно ведь. Может, обронил чемодан в озеро. Да вот, Гавриил-то Степанович. Подождать надо. Серьезно.
Фаина зашептала что-то на своем алтайском языке. Застонала и изо всех сил прижалась щекой к черному ребру чемодана.
Костромин стоял, низко свесив руки, мял ими края своей синей шляпы. Пришел председатель колхоза Аргамаков. Пришли еще разные люди. Всякий в Талыкче знал Михаила Афанасьевича Костромина, всем хотелось поговорить с ним и потрясти его руку.
Узнав о гибели Климова, помолчали немного. Но плакать и сетовать никто не стал. Куда-то увели Фаину. Раскрыли климовский чемодан. Нашли в нем размокшие, совсем негодные журналы по садоводству да мешки с яблочными семечками. На мешках растеклись чернильные непонятные слова: «боровинка», «анисовка», «пепен-шафранный», «бельфлер-китайка».
Все разглядывали мешочки, качали головами, покуривали, попыхивали трубочками.
— Шибко много семян привез Гаврила Степаныч, — сказал председатель Аргамаков. — Наш народ — горный народ. Скот разводить, медведя скрадывать, кедрашничать — это мы знаем. Яблоко выращивать — это русский народ знает. Мы не знаем. Фаина знает, да что она, слушай, Михаил Афанасьевич, одна сделает? Женщина есть женщина. Как по-русски сказать, баба. Я так думаю, бери ты эти семена. Гаврила Степаныч был тебе друг. Бери, Михаил Афанасьевич.
— Возьму я, — сказал Костромин глухо и торжественно. — Только условие себе такое поставлю. Да вот перед всеми здесь скажу. Не для красного слова, а так уж, как есть. Сто яблонь я обязуюсь вырастить на озере. В память это, значит, о лучшем друге моем, о Климове Гаврииле Степановиче. Да вот и обо всей нашей коммуне тоже...
Но яблонь не получилось из семечек, привезенных на озеро Климовым. Может, потому что семечки отсырели в воде, а может быть, не по вкусу им пришлась земля или ветреная зима. Но одна яблоня вышла. Она не сразу стала яблоней. Сначала это был тоненький стебелек. Сквозь глянцевую его кожицу просвечивала зелень. Землю вокруг стебелька посыпали пеплом от жженых рыбьих костей, поливали разными животворными смесями. Внутри стебелька появилась белая чистая косточка. Тогда стебель косо срезали ножом и привязали к срезу веточку уже плодоносящей яблони. Она приросла понемногу, и стебель превратился в саженец. Саженец высадили рядом с другими яблонями, укутали от зайцев берестой и повесили на него деревянную бирку с надписью: «Бельфлер-китайка».
Яблоня росла, раскрывала весной перепончатые листья-ладошки, ловила в них жаркое сибирское солнце. С каждой весной листьев становилось больше. Всё новые и новые саженцы появлялись в саду. Все они подставляли солнцу перепончатые, шершавые листья-ладошки.
В одну из весен бельфлер-китайке пришло время цвести. Она еще только догадывалась об этом, только предчувствовала, а Костромин уже знал точно, и привез в ту весну особенно много сытного талыкчанского чернозема. И охаживал яблоню и смотрел на нее со спокойной, умиленной нежностью.
И вдруг пошел снег. Он валился с небес как попало: большими лохматыми клочьями, жесткой перловой крупкой, задумчивыми тополевыми пушинками. Снег грузно, по-хозяйски расселся на беспомощных яблоневых ветках, и они согнулись, горестно качались. После снега на неделю зарядил теплый дождь. Он сшибал снег с веток, снег шипел и таял. Жаркое солнце довершило дело. Чия хватила через край хмельной весенней водицы и пошла к озеру напролом, не разбирая пути. К вечеру она добралась до костроминской заимки, поддела невзначай избу, и изба упала, как игрушечный ребячий домик.
Семейство Костроминых загодя ушло на ближний горный склон, сбилось там в кучу, кое-как спасалось от дождя и ветра в худеньких своих ватниках и шубейках. Сам Костромин остался внизу. Мокрые, трепаные волосы облепили лоб. Не хотел он поддаться воде, этот сутулый, упрямый человек. Поглядел отчужденно, как вода проволокла мимо драночную крышу с его избы, и тотчас отвернулся и продолжал свое дело: загонял колья в землю, крепил к ним яблоневые стволы. Но вода валила и яблони и колья, и самому человеку трудно уже становилось держаться в этой ошалелой воде. Он понял бесплодность своего дела, остановился, широко расставив ноги, и смотрел, как яблони одна за одной медленно опускаются в воду. Они колыхались, дрожали, изо всех сил цепляясь корнями за землю. Очень им не хотелось плыть в огромное, черное озеро. Но талыкманской земле, уложенной на каменную подстилку, самой не за что было держаться. Сама она плыла, растворялась в воде. Плыли яблони.
Костромин вдруг заметил что-то, рванулся с места и упал в широко бегущую воду. Вода протащила его немного, а когда он встал, в руках у него была яблонька. Он принес ее на склон, где спасалось от воды семейство, положил на землю и принялся ладить костер, чтоб согреть ребятишек. Почти ничего не говорил, да и не стоило говорить, не стоило спорить слабым человечьим голосом с упившейся своим ночным могуществом речкой.
На рассвете стало видно, что к яблоньке, принесенной Костроминым, привязана бирка с расплывшимся чернильным словом: «Бельфлер-китайка».
К полудню вода ушла. Там, где она куражилась ночью, где раньше был дом и сад, поблескивали чисто вымытые гладкие камни. Но бельфлер-китайку выходили. Посадили на специально отрытой в склоне горы терраске. Снова ее потчевали пеплом и талыкманской землей. Она заглядывала вниз в озеро и вздрагивала от высоты.
Скрипели по утрам уключины на озере. Это Костромин с сыновьями возили с Талыкмана новую землю взамен унесенной рекой. Все шире становилась терраса на горе. Внизу под ней появилась еще одна терраса, а выше еще одна. Валуны, которые приволокла с собой хвастливая Чия, Костромин калил кострами, поливал озерной ледяной водицей, и они потрескались, развалились. Подальше от озера, поближе к горам Костромин поставил новый дом, маленький, меньше прежнего. Появился новый сад. Яблонь в саду становилось все больше, и все они были для Костромина как дети. Такие же белоголовые по весне. Такие же требовательные на заботу, и неизвестно, когда из них выйдет толк. Такие же беспомощные и радостные сызмальства.
...И вдруг Костромин поднял на все это топор. Поднял — и увидел своего друга, мечтавшего о таких яблонях, и свой сад, и обступившие его понятные, добрые сибирские горы, и ласково прищурившееся сибирское озеро внизу, и яблоки, теплые, смуглые, обласканные сибирским солнцем. Любовь ко всему этому, умиленная нежность подступила к глазам, и две слезинки пугливо побежали по лицу, спрятались в седой щетине на подбородке.
Захотелось догнать фининспектора и дать ему много-много яблок. Может, он никогда их не пробовал, сибирский человек.
На другой день Костромина видели в Талыкче. Он привез ящик с яблоками и два пука саженцев. Саженцы Костромин привозил и раньше, а вот какие они на вкус, яблоки, — здесь еще не знали.
Оставил груз в правлении колхоза, а сам пошел к дому, где жили когда-то Климов с Фаиной. Постоял на берегу Талыкмана, посмотрел на дом, на забитые его окна, на заглохший сад, посаженный когда-то Климовым, пошел обратно в деревню.
Все, кого Костромин встретил на улице, трясли ему руку. Все, кто видел его из окон, спешили выйти на улицу. Всем хотелось поговорить с большим, сутулым человеком, лучшим охотником на озере, лучшим рыбаком, отцом тринадцати детей.
— Наш народ — горный народ, — сказал Костромину старый председатель Аргамаков. — На тракторах, на машинах ездить, электростанцию строить — это умеем. Яблоки сажать не умеем. Шибко долго, слушай, их ждать. Нам надо скоро. Во...
Костромин достал из ящика сомлевшее застенчивое яблочко и дал его Аргамакову. Председатель жевал яблоко медленно и удивленно. Лицо его было серьезно и даже задумчиво.
Кончив, он причмокнул и сказал:
— Сажай мне тоже яблоню. Нет, две яблони.
Костромин каждому давал попробовать по яблоку. Все причмокивали и просили его посадить яблоню.
К вечеру Костромин рассадил все свои саженцы. Ящик с яблоками он обшил мешковиной и снес на почту. Адрес написал такой: Москва. Совет Министров РСФСР. Поверх яблок положил письмо; в нем было написано:
«Дорогие товарищи! Посылаю вам яблоки, выращенные мной на сибирском озере. Это чтобы вы видели, что может тут дать земля, если к ней приложить труд. Особенно удался мичуринский сорт «бельфлер-китайка». Урожай у него выше, чем на родине, в Мичуринске.
Сам я уже становлюсь стар, и освоить мне все неподсильно. А люди здесь живут на кладе, и клад надо взять. Прошу обратить внимание и помочь в разведении садов на озере и на реке Талыкмане.
Уважающий вас М. Костромин»
Письмо пошло согласно адресу. Его повез молодой талыкманский почтальон Маруся. Маруся покрикивала на свою малорослую алтайскую лошадку: чок! чок! Лошадка трусила вдоль зеленого Талыкмана, щипала на ходу скудные, пробившиеся в щебенке травины. Маруся обязательно заехала бы к родителям в Кодро и погостила денек. Она всегда туда заезжала. Но следом за ней шел пешком Костромин. Он догнал ее к концу первого дня пути, и они вместе ночевали у пастухов. На другой день Маруся решила ускакать вперед, но поздно вечером, когда она уже принялась разжигать костер и развьючивать коня, большой, сутулый человек появился из тьмы, и опять они провели ночь вместе.
В Суукташе Костромин дождался почтовой машины. Он сам уложил в кузов свою посылку. Протянул шоферу аккуратно разглаженную десятку. «Вот, — сказал, — возьмите. Это не для взятки, а так уж. Чтобы надежнее довезли. Серьезно. Дело государственное».