На солонце

Сосенки прилепились к горе, круглые, колючие, цепкие, как шишки репея. С них начиналась тайга. Вниз к озеру вела открытая, сплошь заросшая травой и цветами по́кать.

Снизу было видно, как забралась в сосняжек маралуха, как она бродит там или лежит, как мелькают ее светло-коричневые, седоватые бока и рыжая подпалина на заду. Однажды под вечер маралуха спустилась к самым крайним сосёнкам, вытянула шею, стала смотреть вниз, на заимку, притулившуюся подле озера. Она увидела маленький, как улей, черный домишко и около него, и поодаль от него, там, где начиналась гора, белые хлопья снега на зеленых деревцах. Она только пошевелила своими длинными, пугливыми ушами.

Человек в розовой рубахе, в серой круглой шляпе ходил среди обсыпанных снегом деревьев. Он держал в руках лопату, втыкал ее в землю и нагибался. Маралуха заметила человека, и уши ее прижались к голове, затаились. Ею овладел древний, непонятный страх перед человеком. Это был страх ее предков, всей ее звериной породы. И все-таки маралуха осталась стоять. Человек в круглой шляпе ни разу еще не сделал ей худого, и она начинала верить в него день за днем, год за годом.

Осенью, замирая, маралуха слушала, как трубят в пихтовнике рогачи, и дарила свою благосклонность сильнейшему. В начале лета она пришла к заимке, чтобы родить пятнистого мараленка. Она пришла сюда уже в третий раз. В сосняжке над заимкой ее никто не трогал. Лаяли внизу псы, ходил человек в круглой шляпе, и это отпугивало волков, и выше в горы забирались хозяева тайги медведи.

Человек заметил маралуху, повернул к ней лицо и стал смотреть, приподняв угловатые, заросшие седой щетиной скулы и сощурив маленькие голубые глаза. Так они и смотрели друг на друга — опасливый зверь, вышедший из тайги, и уставший, немолодой уже человек, ковырявший с утра лопатой землю.

Лайка Динка подбежала, лизнула хозяину низко свесившуюся руку. Рука была соленой на вкус. Динка показала носом на маралуху и тявкнула трижды и всем своим видом выразила готовность: бежать, лаять, скалить зубы, добыть зверя. И уже рванулась вперед, да хозяин остановил голосом: «Стой, Динка, стой! — Собака оглянулась удивленно и увидела, что хозяин улыбается. — Стой. Ну чего ты? Своя ведь это. Своя корова-то. Да вот прошлую весну-то телиться приходила. Забыла, что ль? Назад, Динка!»

Соль белыми пятнами высыпала по всему склону. Может быть, земле тяжко было цепляться за голые отвесные камни, держать на себе траву и деревья? Может, это пот земли солью проступил на черствой, бурой горе?

Ночью маралы приходили лизать соль. Они спускались к озеру и видели утонувшие в нем черные горы. Где-то на самом дне барахтались звезды. Звери стояли завороженные, и с их губ, с седых ворсинок шерсти звонко падали в озеро капли.

Июньской ночью на солонец пришел мараловать охотник Галлентэй. Вместе с ним пришли на солонец лесник Дмитрий, молодой еще парнишка, щуплый и одноглазый, и друг Галлентэя егерь Параев, известный всему озеру браконьер.

Лодку оставили под каменным кряжем на узкой полоске прикатанных водой камешков. Здесь же сложили костерок из принесенного озером, выбеленного солнцем сушняка, попили чайку, посидели до темноты, не густо перебрасываясь словами. Параев разглядывал карабин Галлентэя, вскидывал его к плечу, щелкал затвором, не скрывая своей зависти:

— С таким оружием что не охотиться. Ну-у-у! Нам бы такое оружие да еще бы прицел оптический...

— Бодливой корове да бог рог не дал, — проворчал Галлентэй, — заведись у тебя карабин, через год на озере ни одного паршивого козла не добудешь.

— Да что, Семен Иванович, если уж так считаться, то первый истребитель по здешним местам это вы и есть. А мы что? Сосунки. Первогодочки.

Параев подал вперед свое большое, костистое лицо, плотно обтянутое забуревшей кожей, глянул озорновато на Галлентэя. Тот забеспокоился, зашевелил жесткими усами, свел угрюмые, неровные брови:

— Ты слушай, Параев, слова-то подбирай. За «истребителя» ты мне и ответить можешь. Понял? Я по законности действую. У меня лицензия. А тебя мы знаем. Ты у нас вот... Понял? — Галлентэй стиснул в кулак короткие, тупые пальцы, искоса глянул на Дмитрия.

Параев усмехнулся:

— Об чем и речь, Семен Иванович. Рука руку...

Дмитрий, по обыкновению, не принимал участия в разговоре. И на охоту он попал лишь потому, что был с делами в Карточаке и сел в попутную галлентаэвскую лодку, рассчитывая добраться в ней до своего кордона. Плохая это была, незаконная охота...

Стемнело. Отсырели камни. Как трухлявый пень, развалился костерок. Сверху, от горы Туулук, надвинулась туча. Она до того набухла дождем, что тяжко спустилась на озеро и задрожала, засочилась миллионами слабеньких дождинок. Охотники поднялись и пошли на солонец.

Галлентэй, пользуясь правом почетного гостя и лучшего стрелка, занял самое надежное место на зверовой тропе, где вся земля была изрыта копытами и где особенно густ был налет соли.

Параев знал, что иногда звери минуют тропу и выходят к солонцу в неожиданных местах. Он быстро определил один из таких возможных подходов, сел на попавший под ноги камень и стал ждать. Дмитрий остался на берегу.

И пошла ночь, наполненная шорохом ленивого и мозглого дождя, глухая, неприютная.

Зачем это надо было Параеву — сидеть в такую ночь на камне? Он любил удобную, легкую охоту. Она всегда была доступна ему, егерю. Параев выругался вслух, громко, закурил и пошел на берег. Нашел сухое место под нависшей глыбой, затеплил огонь, стал пить чай. Скоро туда же пришел и Дмитрий. Галлентэй остался на солонце. Он сидел, широко расставив ноги, обхватив пальцами ствол карабина, не шевелясь.

Марал прошел стороной. Зверь был такой же темный, зыбкий и мокрый, как вся эта ночь. Шум его шагов ничем не отличался от всхлипов и чавканья воды. Зверь был просто куском этой ночи, только более густым и плотным.

Галлентэй выстрелил, но зверю удалось уйти, забрызгав кровью траву, и листья, и землю.

Снова все втроем пили чай у костра. Откуда-то издалека подбиралось к озеру солнце. Его не было видно, но белые вершины гор на западе вдруг порозовели, словно кто-то опрыснул их теплой еще маральей кровью и она впиталась в снег. Кто-то стягивал понемногу с гор серое покрывало, сотканное из ночи, дождя и холода. Горы прояснялись, гляделись в озеро и видели там свое колеблемое отражение, а глубоко, на самом дне, светился, плавился, растекался все шире кусочек солнца.

— Сдохнет все равно маралуха, — мрачно сказал Голлентэй и прихлебнул чаю. — Крови много сбросила. Если бы сразу в пятку пойти, добыть можно.

— Да ну, — лениво возразил Параев, — ишо ходитъ за имя. Сами придут.

Все трое почмокали кусочками сахару.

— Вон к Костромину под самую заимку маралуха уже третье лето повадилась... — Параев улегся на спину, зевнул.

— Ага, пришла, — вдруг оживился Дмитрий, — я видел. В сосняк забралась. Вечером ее видать, как ходит.

— Как ты ее возьмешь? — засомневался Галлентэй.

— С твоим карабином чего думать, как, — откликнулся Параев. — Вон выбрал место где ни то на мысу за заимкой и карауль. На шестьсот метров у тебя всегда доберет, а там и того нет.

— Нету там, — с необычной горячностью поддержал Параева Дмитрий.

— Какое шестьсот, близко совсем пускает. Подойти к ей совсем близко. Еще прошлый год охотник один хотел стрелить, да Костромин заругался. Убить эту маралуху — ух, он и злой будет, ух, будет злой...

— Да ты, однако, и самого Костромина не прочь... Слышал, Семен Иванович, как у Митьки прошлый год невесту чуть не из кровати увели, Костромина дочку, Надьку? Митька теперь на всех на них как волк.

— Слыхал. Много он берет на себя, Костромин. Многовато. Лишнее берет. За браконьерами следить лесоохрана есть. Когда-нибудь нарвется. — Черные глаза Галлентэя глянули из своих глубоких впадин, как глаза ощетинившегося ежа. — А маралуха, говоришь, по вечерам показывается?

Костромин ходил меж цветущих яблонь, рыхлил землю, укутывал берестой тонкие стволики. Яблони цвели так жадно, что Костромину становилось иногда боязно за них и за себя. Вот опадут цветки, и нельзя уже будет на них смотреть и волноваться неизвестно отчего и предчувствовать неизвестно что. Старый он уже был человек, а все волновался, все предчувствовал.

...Топтались на цветках обремененные делом пчелы. Наносило с гор теплые запахи спелой земляники, подсыхающей травы, полыни. Костромин так и не успел к ним привыкнуть за тридцать лет жизни на заимке.

Человеческая фигура мелькнула на мыске, заросшем поверху дикой смородиной и ежевичником. Кусты не могли скрыть стоящего человека. Если скрылся — значит, присел, значит, не хочет, чтоб его видели. Человека Костромин узнал. Это был Дмитрий, лесник. Уж год, как он, минуя заимку, стороной протоптал новую тропку к озеру, не мог простить обиду, что нанесла ему Надежда Костромина.

С Дмитрием были еще двое. Костромин узнал и их. Но виду не подал, продолжал ковырять лопатой землю. Потом медленно, не оборачиваясь, пошел к дому. Что они там замыслили, те трое? Почему не мог он спокойно трудиться в своем саду? Горько-солоно стало во рту от обиды. И вместе с обидой зашевелилось властное, угрюмое чувство правоты. Оно было протестующее и злое, это чувство. Оно требовало отпора, действия, борьбы. Оно было такое же молодое, как двадцать пять лет назад, когда речушка Чия вышла из берегов, унесла в озеро дом и сад, слизнула всю землю до камней — и все пришлось начинать с начала.

Костромин вошел в дом и достал из особого охотничьего ларя большой морской бинокль. Забрался на чердак, настроил бинокль и стал смотреть. Те трое залегли в смородинных кустах, тоже смотрели в бинокль. Смотрели туда, где топорщились на зеленой покати круглые, игластые сосенки. Рядом с Галлентэем лежал его боевой карабин, калибр семь и шестьдесят две сотых миллиметра.

Чуть подрагивал в руках старика бинокль; отчеркнутые круглой рамкой подрагивали трое людей в кустарнике. Все стало понятно Костромину. Слишком понятно. Он оглядел весь сосняжек, но маралуху не увидел, она куда-то скрылась.

Костромин снял со стены тулку-курковку, заложил в стволы половинные беличьи заряды и пошел, не взглянув на мысок, прочь от него в распадок, где текла речка Чия. Здесь его никто не мог увидеть. И сразу изменилась походка. Исчезла вялая неторопливость. Костромин набычил голову, как старый лось, и полез вверх по распадку, по камням, сложенным речкой на своем пути. Он лез долго, потом выбрался из распадка и скрылся в таежном густолесье. Шел по-охотничьи, скрадывая каждый шаг, каждое движение. Повернул книзу, косо пересекая склон, безошибочно и скоро выбрал такое место, откуда виден был мысок, и заимка, и сосняжек. Лег на землю, прополз до большого чешуйчатого камня и затаился за ним.

В бинокль было видно, как Галлентэй выдвинул вперед свой карабин и прижал приклад к правой щеке. Без бинокля стало видно, как вошла в сосняк маралуха, как она пошевелила ушами и стала глядеть вниз на заимку. Она не таилась, она, наверное, поверила в живущего внизу человека.

...Чуть заметно шевельнулись широко раскинутые пятки Галлентэя. Сейчас он будет стрелять. Сейчас совершится скверное, невыносимое для Костромина дело. Он высунул из-за камня свою тулку и выстрелил из обоих стволов. Маралуха застыла на мгновение, изумленная, и тут же обратилась в бег, и бег этот был единственным, что осталось у нее в жизни, что могло спасти эту жизнь и жизнь будущего пятнистого мараленка. От доверия к человеку, скопившегося понемногу, день за днем, год за годом, не осталось ничего. Только бег...

И сразу же ударил третий, сухой и жесткий выстрел. Пуля ткнулась в покать и вышибла из нее фонтанчик пыли. Костромин поднялся во весь рост и пошел напрямик к заимке. Те трое, заметив его, пошли туда же. Встретились как раз в саду среди яблонь.

— Брраконьерничаешь... — Параев радостно заглянул в лицо старику своими непонятными, цвета морской воды глазами. — Маралух бить вздумал, праведник? Так-так. Семен Иванович, при свидетелях давай акт составим. Солоно тебе придется, Костромин. Не хуже, что на солонце.

Лицо старика не изменилось, не изменился голос.

— Пустое это все, — сказал он, — ни к чему. Семеркой я стрелял. Так только. Для испугу. Чтобы, значит, вы ее не убили. Нельзя иначе было.

Галлентэй как-то весь забеспокоился. Заерзала кожа на его лице.

— Да ты о чем это? Да ты что это такое? Так ведь, знаешь, можно... Сам браконьерничаешь, понимаешь... Параев, давай пиши акт.

Параев написал что полагалось. Надо было только поставить свидетельские подписи. Галлентэй поставил, а Дмитрий вдруг повернулся и тихо-тихо пошел прочь, втянув голову в плечи. Все посмотрели на него, не понимая еще, зачем он пошел. А он добрался потихоньку до первой березки и словно почувствовал себя вольнее. Распустил плечи и шею, шагнул раз-другой широко и свободно, и пошел, пошел.

— Митька, — крикнул Параев, — ты куда, пес кривой?

Не оглянулся Дмитрий, ушел.

— Понял он, — сказал Костромин. — Да вот Дмитрий-то. Нельзя ему было не понять. В тайге вырос. ...Ну, я пойду. У меня свое дело, у вас свое.

И ушел. Двое хмурых людей остались стоять молча, не глядя друг на друга.

Загрузка...