Ленинградец

Осень пришла. Стыли деревья в Алайском городском парке. Днем их чуть грело парадное, блестящее, как медаль, солнце. Вечером в парке раскачивались под ветром мутные электрические фонари. Ветер налетал с Алая, трепал деревья, рвал листья, швыряя их на стертые доски танцевальной площадки под ноги танцующим. Тьма и холод владели миром, но все-таки люди танцевали, послушные резким, ритмичным звукам, что посылали в ночь четыре горластых рупора. Смотреть на это было тоскливо. Григорий Верешин сидел на холодной, отсырелой скамейке, грустил. Он видел не только эту танцевальную площадку и двигавшихся там людей, но и большой, далекий, светлый Ленинград.

Ветер принес с деревьев капли дождя, а может быть, ледяные брызги с Алая. Верешин встал, сказал негромко: «Да, так надо. Я прав. В Ленинграде жить проще, чем здесь. Но... можно и здесь. Можно, Григорий Сергеевич. Еще как можно!» Он пошел по мокрому хрусткому гравию. Смешная детская песенка складывалась в такт шагам: «Ско-ро я по-еду в го-род Ленин-град!»

В пустой темной аллее стояли четверо. Стояли молча, засунув руки в карманы, курили. Верешин шел прямо на них. Бессознательно насторожившись, с затвердевшими вдруг руками он заставлял себя еще выговаривать слова песенки в такт шагам, но радостный смысл этих слов внезапно пропал.

— Алё, керя... — Один из четверых шагнул навстречу. — Дай прикурить!

Верешин остановился, не спеша вынул из кармана спичечный коробок. Парень стоял рядом. Было в нем что-то знакомое: широколицый, в круглой кепчонке, с реденькими, торчащими врозь волосиками на подбородке.

— Прикуривай! — Верешину вдруг захотелось улыбнуться так, чтобы парень улыбнулся тоже. Но разбухшее, пьяное лицо придвинулось вплотную.

— Убью, сволочь, — прошипел парень.

Тогда внезапная ненависть охватила Верешина. Он ударил парня в скулу, и тот сел на землю. Второго Верешин схватил за ворот пиджака и далеко отшвырнул от себя. Третий побежал по аллее. Верешину стало весело. Он догнал парня, сбил его с ног, и вдруг ощутил такой сильный удар в затылок, что не мог повернуться, и упал рядом с парнем. Верешин попытался подняться, но не смог. Ярким заревом полыхнул где-то на горизонте Ленинград. И все погасло.

А давно ли два дружка-одногодка ходили неразлучно по длинным институтским коридорам, в день выдачи стипендии пили пиво в тесном буфетике, курили папиросы «Север», болтали о чем попало. Один из них — Олег Салов, темноволосый, с влажными глазами. Другой — Гриша Верешин, высокий, белоголовый, с властной повадкой.

Олег рисовал смешные картинки для настенных «молний». Гриша занимался борьбой «самбо», легкой атлетикой, волейболом и еще чем придется, смотря по сезону. К институтской науке друзья не проявляли особенного рвения. Им это прощали: Салову — за «художественный талант», Верешину — за его «незаменимость» в спортивных соревнованиях.

Вместе шли друзья по не очень обременительной для них студенческой дорожке. Вместе, с третьего захода, сдавали сопромат, чертили по ночам, ходили на танцы в Мраморный зал. Говорили друг дружке: «Кончим институт — махнем куда-нибудь подальше. Что тут, в Ленинграде? Тоска. Поездить надо, посмотреть». Но все это было еще впереди. А в жизни, сегодняшней, можно было загорать до черноты на пляже у Петропавловки, целоваться с однокурсницами на ленинградских лестницах, разгружать по ночам вагоны с картошкой в Пискаревском овощехранилище. Среди этих неотложных дел не находилось ни одной минуты, чтобы подумать, зачем он нужен, этот сопромат, где и когда понадобится дружкам институтская наука. Другое дело Славик Турецкий. Для него решать интегралы — удовольствие. Все говорили, что у него «научный склад ума», что путь ему один — в аспирантуру.

Возле преподавательской стоял древний, весь истертый диванчик на гнутых ножках. Ни разу Верешин не присел на этот диванчик. А другие студенты садились, толковали о чем-то с профессорами. Особенно часто сидел там Турецкий. Верешин проходил мимо, не удивлялся и не завидовал. Так и должно было быть. Но однажды, уже на третьем курсе, он увидел и Олега Салова, дружка, на том самом заповедном диванчике. Скривил презрительно рот, да не спастись было от непонятного, ревнивого чувства. Нельзя было и подойти к Салову, спросить: гордость не позволяла.

А в Салове появилось что-то новое, стал он держаться так, словно поднялся на ступеньку выше, словно яснее увидел с этой ступеньки окружающее его и пустить к себе наверх никого не хотел. Выступать стал на всех собраниях бесспорно и веско.

Было это новое неуловимо для постороннего глаза. Ни слова друг другу не сказали об этом товарищи. И никто не знал, зачем вдруг зачастил в Публичную библиотеку Гриша Верешин, бесшабашный спортсмен, не сдавший ни одной сессии без троек. И никто не знал, зачем взял он для своей курсовой работы неясную, ни одним учебником не предусмотренную тему: «Применение циклонных топок в малой энергетике».

Верешин и сам не знал вначале, для чего взял он эту тему. Просто ему надо было доказать что-то самому себе, подняться на ту, верхнюю ступеньку, где стоял Салов. Но вскоре Верешин понял, что писать о циклонной топке — дело явно стоящее: взять и приспособить циклон к котлам малой мощности! В этом убедила его одна из журнальных статей, прочитанная в Публичной библиотеке. В крупных котельных установках циклон использовали успешно. Почему же не применить его на малых котлах? Автор статьи утверждал, что сделать это в принципе можно и что это очень важно для промышленности. Как сделать — на это статья не давала ответа. Верешин решился ответить на это, потому что шел ему двадцать второй год и маловато становилось для жизни одного только спорта. И еще потому, что жила в нем ничем, кроме спорта, не подкрепленная, но очень стойкая и даже заносчивая вера в свою силу, которой все дела по плечу.

И, конечно, не ответил. Но много ли требуется от студенческой курсовой? Один Верешин знал, что ему для этого потребовалось. Потребовалось впервые по-новому, не для зачета заглянуть и в сопромат, и в технологию металлов, и в другие учебники. Пришлось Грише Верешину основательно заняться и английским языком, чтобы читать технические журналы. Поздним вечером выходил он из Публички, усталый, спокойный, счастливый. Шли домой вместе со Славкой Турецким, разговаривали о циклонных топках и других важных вещах.

И хотя Верешин не ответил на вопрос, как применить циклон в малой энергетике, работа его все же не была похожа на обычную студенческую курсовую. Вложенный в нее упорный полугодовой труд давал себя знать на каждой странице — в формулах, которых не встретишь в учебнике, в сведениях, которые почерпнуты невесть где, в выводах, которые доступны только самостоятельной мысли.

Сам декан, сидя подле Верешина на профессорском диванчике, сказал ему однажды ту самую фразу, что говорил вот уже без малого двадцать лет: «Работа ваша может иметь самостоятельное научное значение, если...» Но вторую половину фразы Верешин слушал совсем невнимательно. Лишь на одну минуту замаячил перед ним новый путь. Верешин знал ему название: бить в одну точку. Вот сделан первый удар. Теперь только не отступиться, бить, бить!.. И вдруг Верешину стало скучно.

От ревнивого чувства к Салову ничего не осталось. Салов сказал как-то в перерыве между занятиями, когда студенты собрались всей группой покурить у окошка. «Гришуня-то у нас в науку попер!» Нехорошо сказал, не то с завистью, не то с издевкой.

Когда пришло время «распределяться» на работу, Салова оставили в аспирантуре, а Верешин согласился поехать в город Алайск на котельный завод. Почему он избрал именно этот город, Верешин не знал. Ему было, в сущности, все равно, поедет ли он в Читу, в Сарапул или в Абакан. Он считал, что в наше время единственно достойное для мужчины занятие — техника (потому-то он и пошел в индустриальный институт). Он считал, что смолоду надо работать подальше от Ленинграда, в неустроенных местах, и потому решил ехать в неведомый город Алайск.

После распределения студенты не собрались уже, как водилось раньше, всей группой у окна. Поделилась группа на две неравные части: на тех, что уезжали, и тех, что оставались. Курить вместе и болтать уже нельзя: что-то мешало. И те, что оставались в Ленинграде, первыми ушли из институтского коридора.

Вечером Верешину позвонил Салов:

— Гришуня, надо встретиться. Обязательно! Тряхнем стариной.

Тряхнули. Поздно вечером ехали куда-то в темной машине. Верешин щурился, презрительно кривил рот. Салов говорил:

— Я не могу. Ну, никак не могу. Тебе просто, а у меня семья. Тебе этого не понять. И потом, у меня цель: я буду писать диссертацию. Ведь главное — найти точку. Понимаешь? Мне кажется, я ее нашел.

Верешин молчал.

Мартовский вечер похрустывал тонким морозцем. Густая синь опустилась над городом. Город прятал свои серые стены, ребристые крыши, острые углы. Он опоясался цепочкой огней, жил особой, весенней, вечерней жизнью. Парок тянулся ввысь, к звездам. Тянулись ввысь строгие шпили и купола. Верешин смотрел в окно машины, а Салов все говорил.

— Почему это у нас так? Если ты поехал в Конотоп, то ты герой, а если остался в Ленинграде, то вроде какой-то подонок. Я ленинградец и люблю Ленинград. Я тут родился и не желаю никуда уезжать. Просто не могу.

Верешин, все еще глядя в окно, сказал:

— Я тоже родился в Ленинграде. Вон там, за углом, в больнице Эрисмана.

Он повернулся к Салову и с минуту глядел своими отчужденными глазами в глаза друга.

— Ну, я не знаю, как тебе все объяснить! — тоскливо сказал Салов. — Но я должен был... остаться в Ленинграде.

Верешину трудно было привыкнуть к городу Алайску. Вечерами укрывал город комнатную свою жизнь крепкими ставнями, густая тьма текла из боковых улочек к центральной площади, к городскому саду.

В конструкторском бюро Котельного завода, куда определили работать Верешина, целыми днями корпели над чертежными досками молодые специалисты Марк Финкель, одессит, и Володя Володько, харьковчанин.

В один из дней скука выползла из-под верешинской чертежной доски и тихонечко взяла Григория за сердце. Тоненько заныло выносливое сердце спортсмена, запросилось прочь от сидячей, размеренной жизни. Все это было не то. Хотелось чего-то другого, настоящего. А чего — сам не знал. Сказал раз Володе Володько:

— Знаешь, парень, какой-то ты затхлый. Лежалый. Нафталином от тебя несет, что ли? Хоть бы тебя побил кто, понимаешь?

Володины брови сломались пополам.

— Попробуй, — произнес он, — побей.

В тот же день Верешин подал заявление начальству, просил о переводе в цех помощником мастера. Надоело, невмоготу стало ходить по городу Алайску каким-то гостем. Простоты захотелось, родственности с ширококостными людьми в замасленных спецовках, что толпились по утрам на остановке автобуса: «Центр — Котельный завод».

Но в цех Верешина не перевели. Начальник котельного сектора Лебедев позвал его к себе. Они сели друг против друга, закурили. У Лебедева была крупная с проседью голова и глаза, темные, добрые, под тяжелыми веками.

— Я понимаю вас, — сказал Лебедев. — Это поучительное дело — постоять самому у станка. Я вас не держу в КАБЭ. Я только хотел предложить вам участие в одной интересной работе.

Лебедев взял карандаш, подвинул к себе листок розовой миллиметровой бумаги и несколькими точными, скупыми штрихами наметил схему котла, выпускаемого заводом.

— Вот, — сказал он, — котел с пневмомеханическим забрасывателем топлива. Он считается неплохим котлом. Во всяком случае, лучшего пока у нас ничего нет. Ну, вы знаете, что потери топлива в этом котле мы только планируем до двадцати процентов. На самом деле они гораздо больше. Мощность наших котлов два, четыре, шесть, восемь и, наконец, десять тонн пара в час. Так ведь? Десять — это предел. А котлы таких габаритов дают сейчас до двадцати тонн. Спрашивается, что же мы должны делать?

Карандаш Лебедева вновь твердо прошелся по бумаге. Верешин увидел схему неизвестного и совсем еще непонятного ему котла.

— Что, если попробовать вот так? — Лебедев поднял припухшие веки и посмотрел на Верешина удивительно доверчиво, как смотрят на испытанного помощника, друга.

— Видите, это наш котел ДКВ, только с циклонной топкой. Никаких откровений тут нет. Ведь вы представляете себе, что такое циклон?

Да, Верешин представлял себе это. Даже очень хорошо представлял.

— Пока все это рисуется нам еще в весьма общих чертах, но циклон — такая штука... — Карандаш сделал по схеме несколько округлых движений. — Завихрения воздушного потока в топке. Благодаря интенсивности горения потери топлива снижаются примерно втрое. Это — раз. Дальше. Температура горения: зола будет плавиться — небо не будем коптить! Ну, и главное. Мы сможем поднять мощность котлов, не меняя их габаритов. Вот такие у нас, так сказать, прожекты.

Лебедев по-стариковски подвигал, пошевелил губами, улыбнулся.

— Если они вас устраивают, Григорий Сергеевич, давайте работать вместе. Милости просим. У нас многие товарищи просто заболели циклоном. Правда, не все. Володько Владимир Иванович принципиально против. Марк Израилевич Финкель еще как-то, так сказать, не определил своего отношения к циклону. Ну есть и еще... главный конструктор, например. — Лебедев сощурился хитро и весело. — Вот, пожалуйста, думайте. Работы — бездна. Работать придется вечерами. И причем, учтите, пока все это абсолютно бесплатно. Так сказать, во имя идеи. Пока мы не представим эскизный проект — хотя бы для начала, — никто нам не поверит на слово.

Лебедев убрал со стола листок со схемами, спрятал карандаш.

— Да, я согласен, — сказал Верешин и напряг все свои душевные силы, чтобы ничего не выдал взгляд, чтобы остался, как всегда, спокойным, прохладным.

После первого вечера, проведенного в КАБЭ, после всех этих конструкторских споров, Верешин понял, каким он был недоучкой тогда, на третьем курсе, доказывая преимущества циклона и ничуть не представляя себе реального котла с этим циклоном, не имея даже понятия о том, как можно создать его. Здесь говорили о том, как сделать новый котел в цехах Алайского завода. Верешин не знал завода, и снова захотелось ему уйти в цех, учиться, узнавать, стать рядом с людьми в замасленных спецовках.

Но на следующий вечер Верешин снова остался в КАБЭ и получил задание рассчитать и вычертить деталь будущей топки. Детали этой не существовало ни на листах ватмана, ни в металле. Верешин должен был сам сконструировать ее, создать усилием своей мысли.

Дома Верешин перелистал немногие технические книжки, перечитал сохранившийся черновик своей курсовой работы. Страницы, формулы, цифры...

Какой будет эта циклонная топка? Верешину было страшно взять в руки карандаш и провести первые линии на бумаге. Никогда в жизни не приходилось ему ничего создавать.

Верешин снова и снова затачивал и без того острый карандаш. Наконец графит сломался. Верешин отбросил карандаш прочь и вновь принялся листать страницы книг.

И с этого вечера вдруг не осталось у Верешина времени для размышлений о своей жизни в скучном городе Алайске.

Лебедев не торопил. Он как будто даже вовсе забыл о порученном Верешину деле. Шли дни, наполненные шелестом восковок, синек, уехал в Харьков Володя Володько, отсиживал за столом третий свой обязательный год молодой специалист Марк Финкель. Верешин выполнял каждодневную работу, чертил, считал. Рядом с этой работой шла в его голове другая. Эта другая работа не прекращалась ровно в шесть часов вечера, когда можно было встать из-за стола и уйти домой. Он думал о циклонной топке в обеденный перерыв; вечерами он лежал на кровати, смотрел в грязный потолок и тоже думал, подсчитывал. Он думал о циклоне в автобусе, по пути от общежития к заводу, и по воскресным дням — в горах, на охоте.

Когда он принес свой эскиз Лебедеву, тот сразу же стал с ним спорить. Лебедев не браковал и даже не критиковал эскиз. Он просто спорил с верешинским решением детали. Спорил так, словно конструировать детали для Верешина было привычным делом, словно Верешин был абсолютно убежден в правильности своего решения, и надо было его разубедить...

А Верешин ни в чем не был уверен. Он трусил, как школьник на экзамене, хотя глаза его глядели, как всегда, невозмутимо и холодно. Но Лебедев не сомневался в верешинской убежденности, он уважал ее, но считал необходимым спорить с Верешиным всерьез. И Верешину пришлось спорить. И вдруг сами собой нашлись слова, которые нужно, необходимо было сказать Лебедеву. У стола собрались конструкторы. Они слушали Верешина, возражали ему, и он мог теперь возразить им. Он почувствовал вдруг себя не лишним здесь, среди этих чертежных столов. Это было приятное чувство: он, Верешин, уже кое-что мог сказать, сделать.

Ему поручили рассчитать следующую деталь. Потом еще и еще. Общими усилиями дело успешно продвигалось к своему завершению. Один за другим подтверждались предварительные выводы и расчеты. Понимающе и весело поглядывали друг на друга конструкторы из лебедевской группы.

Это было отличное время. Верешин ходил по улицам города Алайска и чувствовал себя так, словно он, Верешин, был хозяином этого города. Он заглядывал в лица прохожих требовательно и весело; он командовал людьми, которые почему-то все хотели разом протиснуть свои тела в узкую автобусную дверь. И люди слушались его, Он брал за шиворот и выводил на улицу подростков, что толпились поздними вечерами у кассы кинотеатра.

Раз вечером Верешин пошел в городской театр. В антракте медленно ходил он по фойе, зашел в буфет. Молоденький, щуплый парнишка с красной повязкой на рукаве внушал что-то круглолицему парню, сидевшему в углу. Редкие белесые волоски в разные стороны торчали у парня на подбородке. Он был пьян и сильно сквернословил.

— Ты что расшумелся? — спросил Верешин, решив помочь комсомольскому патрульному.

— А ты что расстраиваешься? — хрипло сказал парень. — Ты-то кто? Лучше выпей со мной, керя! — Но Верешин отстранил от себя протянутую кружку.

В это время подошел милиционер. Парень повернул к Верешину свое побелевшее лицо и сказал:

— В свидетели лезешь. Попомню, падла. Не жить тебе в нашем городе.

...День за днем ушли неделя, другая. Исчез куда-то парень, и Григорий Верешин забыл о нем.

Близок, совсем близок был конец трудам над проектом нового котла. Ночь, еще ночь у чертежных столов. Последние споры, последние расчеты. Верешин знал теперь: новый котел будет вдвое мощнее прежнего. Вот он, этот новый котел, спрятанный в хитросплетенных линиях, в синьках, восковках! Ликующее чувство заслуженной, заработанной свободы толкало Верешина бродить по улицам и улыбаться. Привык Верешин за эти три года к городу Алайску: «Теперь можно съездить в Ленинград, — подумал он как-то. — Почему бы нам не съездить туда, Григорий Сергеевич?» И удивился: в самом деле, почему бы не съездить?

И обрадовался. И песенка, наивная, в первый раз сложилась в голове:

«Ско-ро я по-еду в го-род Ленин-град...»

Научно-технический совет завода отверг проект котла с циклонной топкой, отказал конструкторам в просьбе изготовить опытный образец. Был этот проект своим, доморощенным, заводским. Не был он скреплен и узаконен росписями ученых. Не существовало еще сегодня в малой энергетике котлов с циклонной топкой. Не взял на себя такой ответственности — вложить государственные деньги в никем не виданный котел! — директор завода. Промолчал главный инженер. Подверг сомнению реальность проекта главный конструктор. Вопрос о циклонном котле решили пока отложить.

Верешин узнал об этом в больнице. Лежал он в ней долго. Швы зарастали медленно, скверно было на душе.

— Что же делать? Что? — порой говорил себе Верешин и стискивал зубы.

Однажды в палату пришел Лебедев. Положил на тумбочку свертки — обязательные больничные приношения. Сел, поглядел на больного своими добрыми глазами.

— А мы всё воюем, — не спеша проговорил Лебедев. — Понимаете, какая забавная ситуация сложилась. Никто не отказывается от нашего котла, и никто не берется делать.

Лебедев заулыбался хитро и пожевал губами.

— Как тут быть? Решили отстаивать свой проект на конференции по малой энергетике. Она откроется в октябре в Ленинграде. И думаем мы туда направить вас, Григорий Сергеевич. Вы ведь лучше нас всех драться умеете: доказали, так сказать, буквально.

И опять заулыбался.

Когда ушел Лебедев, когда вся больница уснула, Верешин вышел в коридор. Опираясь на палочку, большой, сутулый, заглянул в зеркало на стене, увидел свои впалые глаза на пожелтевшем лице, подмигнул:

— Ничего, Григорий Сергеевич. Скоро мы поедем в город Ленинград.

С того дня стал Верешин ходить, через две недели выписался из больницы. В октябре он приехал в Ленинград — веселый.

На другой день позвонил Салову.

— Гришуня, ты? — узнал его старый приятель. — Совсем приехал?.. Понятно! Обязательно надо встретиться. Приезжай ко мне.

Салов встретил его по-домашнему: в мягких туфлях, в мохнатом халате нараспашку. Заметно покрупнел Олег Салов, не было в нем прежней угловатости в движениях, щеки раздались вширь, подбородок увереннее выступил вперед.

Сели. Телевизор шипел, потрескивал в углу. Поговорили о том о сем, не зная, с чего начать. Салов накинул пиджак, сбегал вниз за бутылкой. Верешин повертел ее в руках.

Еще перекинулись незначащими словами. Посмотрели в мутное окошко телевизора. Ехал Верешин в Ленинград, заготавливал слова, те, что скажет другу: «Не надоело стулья просиживать? Брось! Ведь ты же мог бы стать незаменимым человеком. Скажем, у нас, в Алайске. Понимаешь, что это такое: незаменимый? Ведь ты талантливый парень. Нельзя смолоду удобно жить!»

Потрескивал телевизор. Сидел за столом напротив Верешина человек, довольный своей жизнью. И ничего не надо было ему говорить из того, что заготовил в дороге Верешин.

— Сына бы хоть показал. Где он у тебя? — спросил Верешин.

— Мишутка у нас в английской группе. Уже кое-что лопочет.

— Лопочет, значит? А ты как?

Вот и добрались до настоящего разговора. И бросился в него Салов, полный воинственных, тоже, видимо, давно заготовленных слов:

— Что это у тебя за снисходительный тон? Давай уж начистоту! Почему это принято у нас оценивать людей по географическому принципу? Я ленинградец. И почему это должен ехать куда-то в Сибирь, а на мое место обязан приехать сибиряк? Я люблю Ленинград! Тебе этого, может быть, не понять. Тебе все равно где жить, а мне необходим здешний воздух. Понимаешь, здешний воздух.

— Так и живи. Никто тебя не неволит.

Верешин помолчал. Скучно стало за столом. Завел обычный разговор об однокурсниках.

— Ну, а как Турецкий, — аспирантуру кончает?

— Нет, не попал он. Страшно трудно сейчас стало. Было пять мест, а теперь вовсе до двух обрезали...

Верешин встал, подошел к телевизору, покрутил рубчатый переключатель.

— Приятная штука!

Салов следил за ним глазами.

— Не получается что-то у нас разговор. Очень уж ты изменился, Гришуня. Какой-то в тебе появился провинциальный апломб.

Верешин поморщился. Все это было не нужно, не то. Захотелось стряхнуть с себя что-то лишнее, чтобы все стало прежним, студенческим, легким. Он даже пошевелил плечами — чтобы стряхнуть. Нет, ничего не осталось прежнего, простого. Все стало новым и сложным. Сказал медленно, раздумчиво:

— Разговор? Да, не получается разговор. Что ж, это не страшно. Это даже лучше, а то… еще поругаемся. Будь здоров.

Когда Верешин шел домой, все слова, сказанные за вечер, комком подступили к горлу. Верешин мотал головой, морщился, плевался, пока не заметил вдруг, не вспомнил, что о бок с ним — родной, светлый, три года не виденный Ленинград.

Тогда Верешин улыбнулся и сказал вслух:

— Ну, здравствуй.

Загрузка...