Дамбу насыпали поперек Бии еще зимой, в январе. Тогда я не знал, для чего это, а теперь можно было ходить через Бию по мягкой оранжевой подстилке, смотреть, как вода все больше и больше берет верх надо льдом. Мне каждый день приходилось пересекать Бию: я работал собкором краевой газеты по городу Бийску и жил в Заречье.
Бийск — большой город, но когда я останавливался посреди реки и смотрел на него, все его дома и бийская гора казались малыми кочками в сравнении с уходящими в непостижимую высь и ширь массами голубого воздуха. И даже большая телевизионная мачта, поставленная на горе, была все равно что крохотная заноза, воткнувшаяся в край неба.
Повсюду вольготно расположились небеса. Они обрушивались на меня всем своим откровенно счастливым подвижным светом. Посреди реки мне нечем было укрыться от этого света, он проникал в меня, я наливался им до краев. Нельзя его было носить в себе. Я ходил по бийским улицам, по заводам и учреждениям, выполнял свои дела и каждую минуту готов был влюбиться. Я был совершенно к этому готов.
И возможности для этого были. Как пестрые птахи, стрекотали на новых кирпичных стенах ленинградские девчонки, приехавшие в Бийск на стройку. Неразличимо завлекательны были официантки в ресторане «Бия», куда я ходил обедать. Любовь должна была состояться вот-вот.
Однажды я встретил на улице Таню. Я знал ее, она работала экономистом на стройке. Таня была очень красивая женщина. Наверное, у нее был муж, а если мужа не было, то мало ли в Бийске интересных ребят? Не могла она быть свободной от любви!
Но на этот раз Таня выглядела необычно. На ней был надет серый трепаный макинтошик, на голове просто повязан грубый платок, а на ногах старомодные боты с отворотами, похожие на ушастых черных щенков. В этой одежде она казалась неожиданной, новой. И понравилась она мне — просто.
Я сказал ей без самолюбивой настороженности:
— Здравствуйте. Хорошо, что мы встретились.
На самом деле это было хорошо. Ничего в ней не осталось от прежней многозначительной бийской красавицы Тани. И женского-то в ней ничего не осталось: все скрыл жесткий макинтош. Только глаза, светящиеся густой темью, были прежние, очень женские глаза.
Я сказал:
— Пойдемте в кино.
Она посмотрела и сказала заинтересованно:
— Я по делам вообще-то. Начальник в город послал, в РЖУ. А в кино что идет?
Мне не вспомнить, что тогда шло в кино. Я смотрел на экран зря. Я потянул к себе Танину руку, едва лишь погас свет, и все прикасался к ней своими руками то чуть-чуть, то покрепче. В чем-то мне надо было поклясться, о чем-то рассказать, что-то попросить, и пожаловаться, и похвастать. Всю свою жизнь хотел я поведать ей, вложить в ее руку. Как я все езжу и езжу по долгим алтайским дорогам, как лежу по ночам в маленьком заречном домике, и не сплю, и чего-то жду. Как я жду любви.
Таня тоже пожимала мою руку, и я задыхался от благодарности к ней. Я еще не верил, не смел верить, что будет любовь. А вдруг она будет? Вдруг...
После кино я не отпустил Таню и не отпустил ее руку. Идти по улице, взявшись за руки, было неловко, и я сунул свой большой кулак вместе с ее подсохшей изнутри, чуть шершавой ладошкой в карман ее макинтоша. Тесно было в этом кармане. Мы шли, не глядя друг на друга, немного торжественно, ставя ноги невпопад. Я очень был взволнован, она, кажется, тоже.
Мы сидели на скамейке возле Бии. Лед уже оторвало от берега. Вода праздновала свою первую победу. Она весело и жестоко тащила отбившиеся ледышки, и стукала их о берег, и крутила, и урчала от удовольствия. Мне казалось, что сейчас она подхватит нас с Таней и тоже закрутит и понесет. Казалось, уже подхватила, уже несет. Все было живое, стремительное, все сорвалось со своих привычных, установленных мест.
— Танюшка, — говорил я, — что же нам делать? Ведь взорвут дамбу, и я останусь там, в Заречье. Как же я там буду? Танюшка, вон видишь изба? Она маленькая. Но нам хватит. Ведь хватит? Вот бы нам ее. Пока пройдет лед. Я бы ловил рыбу, а ты бы варила уху. Танюшка, это была бы хорошая жизнь. А? Как ты думаешь?
— Слишком хорошая, — сказала она.
На Бии рвали лед. Рабочие закладывали в лунки заряды, рысью трусили прочь. Над рекой неторопливо и прямо взлетали клочья льда вперемешку с водой и так же неторопливо, шипя, опадали. Ближе всех к берегу на реке стоял прораб. Он тоже заложил в лунку заряд, чиркнул спичкой, отвернулся и пошел прочь. Он шел по голому пузырчатому льду, как ходят только в замедленном кино. Он сдерживал свои ноги, которым хотелось бежать. Это было хорошо заметно на пустой реке. Его широкая, угластая спина закаменела.
Я сидел на сухом, теплом берегу, держал Танину руку, и мне стало немного не по себе от этой храбрости прораба. Я попытался представить самого себя там, на льду, но ничего из этого не вышло. Не хотелось мне идти на этот лед. Наверное, прораб был храбрее меня. Я покосился на Таню: вдруг она заметила это? Я почувствовал ревность.
— Храбрится паренек, — сказал я. — Пойдем походим.
Когда стемнело, мы целовались на автобусной остановке, прямо посреди асфальтовой дороги, проложенной от центра до Стройтреста, возле Таниного дома в северном поселке, в квартале «А». Таня смотрела на меня близко и влажно, глаза ее начинали косить, сползались вместе. Я знал, что так бывает от любви. От любви ко мне. Я не мог ошибиться.
Воздух был шершавый, подкрепленный морозцем, приправленный бензинным душком. Я не сел в автобус, а шел все двенадцать километров от стройки до дамбы, и ничто не могло меня удивить. Вся обычная жизнь словно отступила на шаг, оставила меня одного. Для меня открывалось такое, важнее и лучше чего нет на земле.
Посреди Бии жужжала машина. Я не удивился этому, хотя машины не могло быть на Бии. Но она там была и жужжала.
Назавтра машина исчезла. Я не заметил этого. Я слишком спешил прожить этот день до вечера, чтобы пойти к Тане.
У Тани оказался сын Серега, молчаливый, серьезный мальчик с большой головой и кривыми ногами. Сереже было полтора года. Он все смотрел на меня и ни разу не улыбнулся. Мои ухищрения понравиться Сереже были жалки. Он отверг их. В комнате едко, пахло пеленками.
Когда мы целовались с Таней, Сережа начинал беспокоиться. Ему явно не нравилось это дело. Он полз по дивану и норовил сесть между нами. Таня хватала его, прижимала к себе и целовала отрывисто и хищно.
— Сержик, я тебя люблю, — говорила она ему исступленно и смотрела на него потерянными глазами и отсаживала его подальше от нас.
Мы снова целовались, потому что я не знал, что говорить. Сережа снова полз к нам поближе.
Я встал, подошел к форточке и долго там стоял.
— Скоро я уложу его спать, — сказала Таня. Сказала откровенно и, мне показалось, зло.
Я вернулся на диван, и Таня рассказала немного о своем муже. Он работал инженером на стройке, год назад попал под машину, умер и теперь смотрел на нас со стены спокойно и отрешенно. И я тоже вдруг стал спокойный.
— Он был хороший, — сказала Таня. — Он ко мне так относился... просто... не знаю...
— Ну что ж, — сказал я, — опять замуж выйдешь.
— Да... какие там мужья... — Сказала с тоской так, что я вдруг ощутил свою щенячью молодость, нельзя мне было вмешиваться в эту жизнь, что совершалась рядом со мной, в жизнь чужой мне женщины, Тани.
На стройке кончался день. Уже кто-то распахнул окно, и к нему приникла радиола, и привычно вступила в свои права «Муча». Воздух розовел. Голоса перемешались. Ленинградские девчонки в лыжных штанах, в беленых известью ватниках и кокетливых косынках пробежали мимо окна. С достоинством прошли парни в одинаковых, воробьиного цвета кепочках. Тонко гукнул паровозик, привезший с четвертого участка три вагона девчонок и парней.
Я оглянулся. Комната мне показалась темной. Таня по-прежнему сидела на диване. Сережа тоже. Я почувствовал вдруг, что все зря.
«Придумал, опять придумал. Ничего нет. Ничего не может быть», — сказал я себе.
Мягко гомонила за окном стройка. Мне очень завелось туда. Но уйти теперь было нельзя. Я сидел и ждал. И Таня тоже ждала. И оба мы знали, чего ждем, и знали все друг о друге. И нельзя уже стало ничего говорить, потому что все бы было не то.
А рядом, за форточкой, совершалась иная, моя прежняя легкая жизнь. До чего она была молодая, та жизнь. Зачем я ее бросил? Зачем? Если бы мне опять туда, чтобы просто идти и смотреть на небеса. Далеко ухнул взрыв. Рвали лед на Бии.
— Пойду, пожалуй, — обрадовался я. — А то дамбу взорвут, ночевать негде будет.
— Вы можете ночевать здесь, — сказала Таня с отвращением.
Я стал надевать пальто. Теперь я уже не мог остаться. Не надо ей было ничего говорить.
Опять, как вчера, я шел пешком все двенадцать километров и удивлялся себе, своему целомудрию, и встречным лицам, и уцелевшим по краям дороги соснам-одиночкам и умилялся...
У входа на дамбу висело объявление о том, что ее взорвут завтра, в воскресенье, в 10 утра. Я без раздумий спустился по лесенке и пошел против течения людей, покидавших Заречье. Надо мне было побыть там одному, поработать. Все это было кстати, хорошо и правильно. Но, перейдя Бию, я остановился на берегу, отгороженном от реки перилами, и постоял немного. Показался мне город Бийск большим праздничным кораблем. Вон сколько народу спешит попасть на него по узенькому трапу. Сейчас корабль тронется и пойдет, пойдет. Вон уже гудок взлетел над высокой трубой Мясокомбината. А я останусь в Заречье, посреди маленьких домиков со слеповатыми окошками. Я испытал легкую и грустную зависть провожанья. Наверное, и другие зареченские жители, стоявшие рядом со мной, испытали то же.
— Ладно, — сказал я себе. — Хватит. Ничего не может быть. Все уже было. Работать надо. Работать. Работать. — И пошел в свой домишко.
Работал долго. Под утро лег, но не спал, а думал.
— Дурак, — говорил я себе. — Дурак!
Утром, едва встав, я помчался к дамбе. Я не видел ни неба, ни солнечного дня, занимавшегося над Бией. Я видел только два женских глаза. Они косили, сползались вместе от любви ко мне. Я мог их потерять.
Дамбу уже взорвали в трех местах. Милиционеры, отбившие натиски зареченцев, которым, как и мне, была необходима дамба, теперь отдыхали душой. Воронки были наполнены белым ледяным крошевом. Каждый кусок льда в воронках шевелился сам по себе, ерзал и шуршал. Я потрогал крошево подошвой своего сапога.
Я сам отдал себя в руки милиционерам, которые ждали меня на берегу. И все-таки они меня поймали. Я заплатил штраф и пошел через Бию в том месте, где раньше ходили машины, прямо по воде.
Вместе со мной пошел ярый шофер, рвавшийся домой в Бийск. Видно, он только приехал издалека.
Мы зашли по щиколотку в воду и остановились.
— Парень, — позвал шофер парня в резиновых сапогах с поднятыми голенищами, — пройди передом. У тебя сапоги. Не бойся...
— А у тебя что, — ответил парень, — тапочки?
Мы вернулись на берег. Я побежал кромкой туда, где Бия кончалась, повстречавшись с Катунью, где начиналась Обь. Не мог я остаться в Заречье. Я бежал до тех пор, пока увидел открытую воду. Она синела широко, по всей Бии. По воде быстро и густо шла шуга.
Парень с нахлобученными на лоб волосами чинил лодку.
— Перевези, друг, — сказал я парню.
— Да ну, — лениво ответил тот, — какой теперь перевоз?
— Проберемся, — слушай, не затрет, — сказал я жалостно.
— А хотя бы и затрет.
— Слушай, друг, ну, за четвертную...
Парень еще больше наморщил лоб, и мы поплыли. Берег сразу же подался влево, все зашуршало, понеслось.
— По Бии, — сказал он, — не поплаваешь — жизни не узнаешь.
— Да, — сказал я. — Правым давай, правым, льдина идет. — И незаметно для парня вцепился пальцами в борта.
...У Тани сидел мой знакомый крановщик со стройки. Я писал о нем очерк и снимал его для газеты. Сережа сидел на кровати и серьезно смотрел на него.
— Пришел интервью брать? — сказал мне крановщик без заметного дружелюбия.
— Да, — сказал я, — пришел брать. — И сделал глазами быстрый выпад, чтобы поймать врасплох Танины глаза: что там в них. Нет, не вышло. Ее глаза ушли в сторону от меня. И все время они уходили.
Мое довольство собой и своей жизнью обращались понемногу в неподвижную ярость.
«Зачем, — твердил я про себя, — зачем мне все это?»
Крановщик был спокоен.
— Ну, — сказал он мне, — все пишешь? — Он взял со стола бутылку с пивом, подцепил двумя пальцами железную пробочку и сколупнул ее на сторону.
— Пойдем, — сказал я Тане, — погуляем.
— В кино поехали, — сказала она и посмотрела одинаково на меня и на крановщика. Я не мог этого вынести. Сказал: «Сейчас приду» и пошел вон из комнаты, старательно ставя ноги. Таня вышла за мной на лестницу.
— Пойдем, — сказал я ей. — Пойдем. Ну, пойдем.
— Ты хороший парень, — сказала Таня. — Только какой-то ты... Все работают, а ты чего-то ходишь, пишешь... Он за меня, знаешь, душу отдаст.
Я медленно пошел по лестнице, потом по улице. Все казалось, что сейчас меня догонят и позовут обратно. Но никто меня не позвал. Я вышел на берег и стал смотреть. Что-то показалось на Бии знакомое-знакомое. Показалось и унеслось прочь. Уплыла дамба. Я не устоял и побежал за ней следом, да скоро бросил. Наплывали всё новые, незнакомые мне льдины. Все они торопились в новые, незнаемые места.
Припомнился мне парень-перевозчик. Как он сказал: «По Бии не поплаваешь — жизни не узнаешь». Эти слова все отдавались в голове: «Жизни не узнаешь, жизни не узнаешь...»
Почему я остался опять один? Почему не подружился с Сережей, серьезным мальчиком? Почему отступил перед крановщиком? Почему я испугался своей любви? Ведь она могла быть. Могла...
А теперь ее нет.
... — Жизни не узнаешь, — сказал я громко. — Не узнаешь жизни. — Захотелось побежать и что-то вернуть. Но было поздно бежать и некуда.
Я стоял и смотрел. Рядом со мной стояли сосны и тоже смотрели. Ветки на них шевелились, на ветках шевелились иглы. Каждая игла норовила поглубже воткнуться в теплую синь. Каждая игла топорщилась, наливалась веселой зеленой решимостью: жить!