Смуглый, длинноногий, большелобый мальчишка долго стоял на берегу озера. Его глаза щурились на солнце. Озеро тоже щурилось, и по нему плавали живые золотинки, как блестки жира в наваристой тайменьей ухе.
Ночью мальчишка спихнул с берега лодку-долбленку и, осторожно хлюпая веслами по воде, уплыл куда-то. Вода поплескалась чуть-чуть, чтоб смыть след от лодки, и застыла.
Где-то в горах подвывала волчица. Мальчишка недавно унес у нее пятерых волчат, теплых, лопоухих, зубастых.
Заимка спала — крохотный уголок человеческой жизни, отгороженный от большого мира озером, горами, кедрами. Мальчишка убежал с заимки в большой мир.
Когда чуть пожиже стала ночь, к озеру пришел высокий, костлявый человек в круглой фетровой шляпе. Он увидел, что лодки нет, но словно бы и не заметил этого. Он взошел на мостки, слаженные из двух досок, и опустил в озеро измерительный шест. Потом он что-то записал в большую, крытую клеенкой тетрадь, подошел к тому месту, где раньше лежала на берегу лодка, постоял, посмотрел в озеро и сел на камни. Он поставил локти на острые колени, цепко обхватил пальцами голову и держал ее так долго, словно самой ей не под силу было держаться. Подвывала в горах волчица. Не понять было, о чем думает человек. Человек этот был отец мальчишки, наблюдатель гидрометпоста Костромин. А мальчишку звали Алексеем.
Алексей кинул в лодку мешок с пятью волчьими шкурками. Он сам добыл эти шкурки и считал себя вправе взять их с собой.
В Карточаке, в конторе «Заготживсырье» за них дали премию — много денег. Заведующий конторой, известный всем охотник Галлентэй, похвалил Алексея.
— Давно пора, — сказал он, — нечего тебе делать на заимке. Батька твой одичал там совсем.
Алексей молчал. Ему не приходилось особенно раздумывать о батьке, какой он. Но обида на батьку скопилась большая. Пора уже ему бросить свою привычку учить детей ременными вожжами. Если б не обида, Алексей и не ушел бы с заимки.
Да нет, все равно бы ушел. Ведь учился в школе, кончил семь классов, знал о машинах и моторах, которыми владели люди. А тут надо плавать по озеру в лодке-долбленке и слушать, как тоскливо ноют деревянные уключины.
Восемнадцатый год шел Алексею, и его желания и страсти ворошились под смуглой кожей, как волчата в мешке, которых он принес из тайги, просились на волю.
Алексей убежал с заимки, сдал шкурки, получил премию. Что делать дальше, он не знал. Не знал, куда прислониться. Ни солнце, ни звезды не годились здесь, чтобы выбрать правильную тропу. Без дела жить Алексей не умел. Машины по-прежнему были далеки и недоступны, хоть видел их и мог пощупать рукой. Чтобы стать шофером или мотористом на катере, или хотя бы электропильщиком в леспромхозе, надо было учиться, надо было опять ждать, жить без денег. Он слишком долго ждал...
Растерялся. И, конечно, нашлись плохие попутчики, и он пошел с ними. Сидеть бы ему в тюрьме, да отец приехал в Карточак, хлопотал, просил как мог за сына.
Поверили слову старшего Костромина, знали, что оно крепко. И сам Алешка Костромин жалобно, от души, каялся и плакал.
Но на заимку он так и не вернулся. Неизвестно, что бы стало с ним дальше, если б не армия. Алексея взяли в авиационные войска за его звериное здоровье, за верный глаз.
В большом городе на людной улице девушка Лариса торговала цветами. Цветы потягивали потихоньку водичку из ванночки, и этого хватало им, чтобы жить — и ноготкам, и гладиолусам, и львиному зеву, и георгинам. Ванночка была вделана в зеленую тележку. Над тележкой брезентовый козырек. Под козырьком Ларисино лицо. Много цветов в тележке. Только не надо им быть рядом с Ларисиным лицом. Не видно их. Потерялись.
Лариса стоит со своей тележкой и, похоже, качает ее плывущая мимо толпа, как детскую игрушку, куклу с закрывающимися глазами. Вот прошел мимо парень — качнуло Ларису, и парень увидел, какие у нее глаза, большие, серые. И снова нет их, спрятались. Прошел еще один парень — и снова явились глаза. И так весь день. Иногда только Лариса ходила в парадную покурить. Утром она прятала в кармашек этикетки с цветов, чтоб нельзя было узнать их настоящую цену, вечером считала выручку, ту, что не надо сдавать в магазин, что причиталась ей, Ларисе. Иногда выходило пять рублей, иногда все пятнадцать. На эти деньги Лариса ходила в кино, на танцы, а иногда вдвоем с подружкой в кафе — кутить.
Раз прошел мимо Ларисиной тележки сержант в фуражке с голубым летным кантом, с золотым угольником на голове — сверхсрочник. Был он высок, тонок и складен. Качнуло Ларису. Сделали положенное дело глаза. Сержант ушел и вернулся. Опять сработали серые глаза. Больше он не появлялся.
Вечером Лариса катила свою тележку по улице, и чья-то рука взялась за поручень тележки. Рука была смуглая, с тонкими пальцами, напряженная. Угадывалась в ней особенная, цепкая сила.
Лариса посмотрела на руку, потом на сержанта. Он очень волновался, этот сержант. Облизывал сохнущие губы.
— Разрешите, я помогу.
— Пожа-а-луйста.
Они пошли рядом по проезжей части улицы. Сержант подтянуто, серьезно и настороженно, Лариса небрежно, покачивая плечиками. Все смотрели на ее легкую, ловко охваченную форменным синим халатиком фигурку, на ее юное лицо.
Шли и почти ничего не говорили. Посвободнее стало сержанту, лишь когда пришли. Пришли во двор, заваленный дровами, пробрались меж поленниц к короткой и грязной лестнице, ведущей в подвал. Спустили туда тележку. Лариса открыла ключом дверь подвала и вошла первой, низко пригнувшись. В подвале повсюду стояли тележки и ванночки с цветами, с потолка и стен сочилась вода. Лариса достала откуда-то свечу, зажгла ее, накапала на пол стеарину, устроила свечу и села на опрокинутую ванночку. Сел и сержант.
— Давайте, — сказал он, — познакомимся. — Алеша. — И протянул руку.
— Лариса. Покурим, — сказала и открыла пачку «Казбека».
— Покурим.
— Если бы это было у нас, — сказал Алексей, — я бы вам шкуру медвежью добыл. Чтобы вам здесь сидеть было мягко.
— А где это у вас?
— В Сибири.
— Ой, там вообще медведи съедят. Это, наверное, очень скучно, когда медведи едят.
— Тогда не успеешь соскучать, если медведь есть начнет... — Алексей усмехнулся. Не над тем, что сказала Лариса, а над всем этим разговором, который шел так просто, зря. А другого разговора никак было не затеять.
Назавтра снова делали свое дело Ларисины глаза. И все не могли они остановиться на ком-нибудь, выбрать. Все боялась Лариса продешевить свою красоту. Кроме нее, она не знала ничего и ни во что не верила...
Сержант не отстал с первого раза, как отстали многие, остуженные Ларисиным равнодушием. Она давно усвоила себе это равнодушие. Его усвоили все ее подруги. Так было нужно. В этом состоял стиль.
В один из вечеров сержант поцеловал ее все в том же мокром подвальчике. Обыкновенный неуклюжий поцелуйчик, каких было в Ларисиной жизни много. И вдруг она почувствовала, как вздрагивает обнявшая ее рука сержанта. Что ж, бывало с ней и такое... Вдруг он взял ее коротко стриженную голову своими тонкими, вздрагивающими пальцами, сжал ее, притянул к себе и зашептал совсем невпопад: «Милая... любимая... родимая...»
— Психованный один дядечка попался, — сказала назавтра Лариса подружке. — Сержантик один, целует, а сам все чего-то шепчет, любимая, говорит... Потеха.
И не знала Лариса, что никакая сила уже не заставит сержантика отказаться от нее, уйти. Научился он в тайге не бросать волчьего следа, сколько бы ни отмахал за ночь серый, научился не отставать от соболя, сколько бы лиственничных макушек ни отсчитал зверек. Научился быть упрямым и брать то, что хотел взять. И еще научился любить красоту. Он не знал об этой своей любви. Она вошла в него мало-помалу, вместе с полыханьем «огоньков» в весенних альпийских лугах, с жадным и нежным цветением «марьина корня», с вечерней майской тишиной, звенящей, как хрусталь, прозрачной и чуть-чуть синей.
Он полюбил Ларису. Он любовался ею и был рад смотреть, как любуются другие. Он покупал у нее самые большие букеты цветов и тут же дарил их ей. Она спокойно опускала букеты в ванночку и продавала их снова.
Он купил у нее столько букетов, сколько не купил никто. И пришло такое время, когда она стала говорить всем знакомым парням, подходившим к тележке: «Я вышла замуж». Говорила, как всегда, равнодушно-насмешливо.
Может, не стал бы Алексей так скоро мужем Ларисы, если бы не помогла ее мать. Но когда-нибудь это все равно бы случилось. Потому что сколько ни приходило к тележке парней, никто из них не говорил Ларисе таких слов, какие знал сержант, никто не умел так любить, как умел сержант. Все волчата, барахтавшиеся в его душе, усмиренные армейской жизнью, волчата, о которых он забыл, поглощенный своими моторами и рациями, — все они вырвались наружу. Лариса узнала, какие они несытые, и сам Алексей, пожалуй, впервые узнал это.
Плавали золотинки в синих глазах стрелка-радиста Алексея Костромина, как блестки жира в наваристой тайменьей ухе... И друзья шутили над ним, как шутят мужчины спокон веку над молодоженом.
Один только раз Алексей загрустил. Они шли с Ларисой по улице и повстречали мужичка, какие часто идут по городу в субботний вечер. Мужичок шествовал, перекинув за плечи мешок да ружьишко. Такая вдруг зависть закипела в Алексее, что не унять ничем. Позавидовал не этому мужичку. Он не пошел бы с ним на его ненастоящую охоту. Позавидовал далекой, таежной, до последней палки в костре милой ему охотничьей жизни, которая вот уже седьмой год совершалась без него.
Алексей не мог жить без Ларисы и не мог жить больше без охоты, без тайги, без озера. Он понял это. Понял, что поедет домой. Демобилизуется и поедет: теперь, женившись, нечего ждать. А жена, что ж, поедет и жена. Куда ж она подастся без мужа? Так он понимал все эти дела.
Вот только совестно будет приехать к отцу без ребенка. Да просто нельзя. У отца тринадцать детей. Для него человек без потомства — это еще не совсем человек. А Алексею хотелось приехать к отцу достойно, справно. Он хорошо помнил, как отец спасал его от тюрьмы, как дрожали его скулы, когда сказал: «...думал сына ращу, а не вышло. Не получился из тебя человек, Алешка». Запомнилось об отце только правильное, хорошее, а обиды ушли, от них не осталось ничего.
Время было ехать. И вот тут-то началось для Алексея такое, чего не расскажешь никому, отчего проступили кости на щеках.
Год прошел с тех пор, как они поженились с Ларисой. Она была все такая же тоненькая девчонка.
— Лариса, — сказал он ей раз, — нам бы ребенка...
— Что ж ты плохо стараешься, — сказала она и засмеялась, хотя было видно, что ей не смешно. Глаза у нее были такие, как у соболя, попавшего в капкан. Алексею вдруг захотелось схватить и тряхнуть жену, как звереныша. Да скоро отошел, отмяк.
С этого дня началась для Алексея немая и нескончаемая мука. Все откладывал отъезд, все надеялся. Когда откладывать дольше стало нельзя, пошли с женой в Дом малютки, взяли себе на воспитание трехлетнюю девочку Светланку, ласковую, черноглазую, наголо стриженную.
В Карточаке пришлось ждать попутную лодку. Алексей зашел в лесхоз, договорился насчет работы. Потом сидели на берегу, сложив в кучу узлы и чемоданы, благо их было немного. Озеро щурилось на солнце, щурился и улыбался Алексей. А Лариса как-то вдруг увяла, потерялась рядом с озером. Слишком оно было большое и сияющее. Сидела, бледная, и было ей страшно и становилось все страшнее. Напугали ее все эти тысячи километров, что пришлось проехать в поезде, потом не менее долгие сотни километров, проделанные на машине, впереди маячили еще новые километры.
Подходили люди, узнавали Алексея, здоровались с ним. Все они были кряжеватые, в голенастых сапогах, в ватниках, широкоскулые и скалозубые. Глаза у них смотрели остро и цепко и ничуть, ни капельки не таяли, не восхищались Ларисиной красотой. Все они чокали и балагурили грубовато и озорно.
— Чо, девок-то таких в армии на паек выдают? — спросил один у Алексея.
— Да ты чо, — сказал другой, — это и не девка, парень. Волоса-то вон острижены под «наше вам».
Подошел охотник Галлентэй, тот самый, что принимал у Алексея волчьи шкурки семь лет назад.
— Ну что, Алексей Михайлыч, — спросил он, — в гости к отцу или как?
— Видно будет, — сказал Алексей.
— Не сможешь ты там жить. Тем более с женой. — Он оглядел внимательно Ларису. — С такой женой. Нельзя с твоим отцом жить. Дикий человек.
— Папа правильно живет. — Алексей нахмурился и отвел глаза.
Радовалась Светланка, таскала с озера камешки да букашек. «Папа, смотри, мама...» Папа смотрел, а мама нет.
...Плыли по озеру в большом карбазе, вместе с туристами. Один из них, чернявый, все смотрел на Ларису. Глаза его таяли, восхищались Ларисиной красотой. Ларису укачивали эти взгляды. Все стало в точности так, как было в городе, возле тележки с цветами. И совсем не важно было, что громоздились кругом горы, что близкие их вершины были повязаны облачками, как белыми газовыми шарфиками.
— В кого й то у вас дочка? — спросил чернявый у Алексея.
Алексей не заметил в этом вопросе подвоха, ответил простодушно:
— Не знаем. Такая уж вышла.
Не мог он сейчас думать о плохом, да и вообще не хотел думать. Хотел только смотреть, смотреть, смотреть на озеро, на горы, на самую большую гору Туулук, что уже стала видна в прозрачном воздухе, что была уже совсем близко. Там, под этой горой, — крохотный уголок человечьего жилья — заимка, пост гидрометслужбы, отец, мать, ребятишки. Семь лет прошло... Алексей мог только улыбаться.
Старый Костромин — он стал старым за эти семь лет — встретил карбаз, сказал туристам:
— Вот. Ночевать здесь будете. У меня специально навес сделан. В избу мы ночевать не пускаем, своя семья большая. Овощи на тех вон грядках можете брать. Это бесплатно. А если молоко пожелаете купить, то мы по два рубля продаем. Это уж здесь цена такая.
Определив полностью свои отношения с туристами, старик обратился к сыну и невестке.
— Пойдемте, — сказал, — я вам устроил. Да вот жить-то где. Пока это. А потом дом будешь ставить или на кордон пойдешь, сами решайте. А пока вот здесь в баньке придется. Это уж вы как молодые. Отдельно чтобы. — Глаза у старика были совсем счастливые. Первым вернулся Алексей в семью, пройдя свою науку там, далеко, за озером. По всему было видно, что наука пошла сыну впрок. Старик шел впереди, высоко, радостно вскидывал подбородок и все говорил, говорил, спешил сказать приятное.
— Корову я тебе купил. Так уж, для обзаведения…
...Началась жизнь. Алексей работал с отцом с пяти утра и до заката: пилили доски продольной пилой, латали старый хлев, ходили в тайгу за жердями, ставили городьбу, рыбачили... Алексей рассказывал про армию, про самолеты. Старик слушал жадно, не пропуская ни слова. Однажды он спросил, как бы между прочим:
— Баба-то у тебя бесплодная?
Алексей рассказал, как смог, все.
...Лариса попробовала приложить свои маленькие, вялые руки к противному ей делу: чистить рыбу, доить корову, топить русскую печь. Не умела она этого. Сначала над ней смеялись по-доброму, дивились ее неловкости, но дела от нее больше не ждали. Стала она за Светланкой присматривать, шлепала ее раздраженно и зло, даже за маленькие проступки и просто так.
Одна отрада была у Ларисы: сбегать вечером потихоньку от свекра к туристам, что нет-нет и ночевали под навесом. Там кое-кто восхищенно смотрел на нее, сочувствовали ей, и все было так, как прежде в городе. Старика она боялась панически, смертельно. Как сядет вся семья за стол, как положит он на стол свои тяжеленные руки, так Ларисе нейдет в горло кусок, и слезы подступают, щиплют глаза. Жалко-жалко станет себя, и горько, и непонятно: зачем это все? Зачем этот суровый старик, зачем эта большая чашка на столе и тянущиеся к ней пятнадцать ртов?
Один раз Костромин остановил Ларису, когда она пробиралась кустами под навес к туристам.
— Не место тебе там, — сказал он. — Серьезно. Нехорошо это.
Лариса слушала, оцепенев, не смея ни возразить, ни пошевелиться. А потом навзрыд плакала в баньке. Алексей, очень уставший за день, успокоенный, умиротворенный простым земляным трудом, сказал только:
— Привыкай. Папа не легкий человек. Но вообще он правильный, справедливый.
— С волками жить, по-волчьи выть, что ли? Не буду я. Не бу-уду.
— Ну ладно, ладно. Покажу я тебе и настоящих волков. Как раз собираюсь сходить проверить логово.
... — После тебя никто на логове не был, — сказал как-то старик Алексею. — Вероятно, и сейчас оно там.
Алексей подогнал затвор в совсем расшатавшейся винтовке-тозовке, кинул в мешок солдатский котел, осьмуху чаю, сахар да хлеб и пошел в тайгу.
Весна медленно поднималась в горы. Выйдя утром из дому, Алексей к обеду уже догнал ее. Он узнал ее сразу. Свистнул рябчик, напряженно и страстно, как в апреле. Мелькнул белый клок снега под корневищем, словно зимний заяц притаился. Захлюпала под ногой талая вода.
Внизу, у озера, Алексей уже не застал весну. Уже на кустах черемухи завязались крепкие зеленые ягоды… А здесь, в горах, черемуха цвела. Весна, поднимаясь снизу от озера, коснулась заждавшихся черемушных ветвей, и на них вспыхнули гроздья белых фонариков.
От всего этого повеяло на Алексея таким счастьем, какое уже довелось пережить однажды там, внизу, в большом людном городе.
— Вот бы сюда Лариску, — вслух сказал Алексей. — Надо было взять ее с собой. Пусть бы она увидела все это.
И он решил сразу же, вернувшись домой, взять с собой жену и повести ее в горы и показать ей все, что увидел сам.
Тропа долго еще вела Алексея вверх и наконец потерялась под снегом. Алексей обогнал весну и пошел дальше. Глухарь слетел со снега, и в такт его резким, быстрым крыльям метнулись к тозовке руки Алексея, затолкалось сердце. Значит, был он прежний, молодой, неистовый охотник. Значит, прежней была тайга.
Ноги уходили в размякший снег, как в воду. Никак им было не нащупать дна. Алексей ложился грудью на снег и подтягивал ноги — одну и другую — и снова погружал их в снег. Так шел он до вечера, ни разу не отдохнув. Вечером остановился под большой пихтой. Теперь можно было сесть, уронить голову и спать.
Но Алексей опять шагнул в снег. Он брел по нему до тех пор, пока не нашел палый листвяк. Листвяк долго не поддавался топорику, и злые щепки все норовили выбить Алексею глаз. Но в конце концов листвяк распался надвое. Тогда Алексей приподнял одну половину дерева, подсел под нее, и дерево грузно легло ему на плечо. Он принес его к выбранной пихте, потом принес вторую половину и зажег костер. Листвяк загорелся жарко, без искр. Алексей нарубил ворох пихтовых лап для постели, сварил чаю, высушил портянки и брюки и лишь тогда позволил себе сесть и посидеть просто так, распустив все мышцы и всю волю, все желания. Тепло, покойно было сидеть у костра. Близко-близко обступила костер тайга, своя, родная, понятная Алексею. Она могла быть иной, чужой и холодной, но Алексей не пожалел себя, он укротил тайгу своим трудом, и она дала ему тепло, покой и радость.
Костер освещал пихтовый ствол, и на нем ясно была видна сделанная медведем отметина. Вон он царапнул лапой по хвое и содрал кусок древесины, и трехпалый след от когтей остался на хвое. Это медведь хвастал своей силой, стращал соперников во время гона. Когда-то мальчишкой Алексей дрожал у костра, глядя на такие отметины, и отец нарочно уходил, оставлял его одного, чтобы он привык, сладил со страхом.
А сейчас ему вдруг стало смешно, что такой большой и дремучий зверь хвастает своей силой, как мальчишка-школьник. Алексей лег на пихтовые лапы и стал думать о своей жене Ларисе. Думалось хорошо, радостно. Отошло в сторону все несказанное, темное, что стояло меж ними. Далеко внизу осталась Лариса, беспомощная девочка, горожанка. А он, Алексей, попробовал себя в тайге, одолел тайгу, гордо поверил в себя, как тот медведь, что хватил лапой по пихте и выдрал кусок древесины в полствола. Что она может без него, Лариса, куда денется?
...Назавтра Алексей перевалил белoк и разыскал на старом месте, в широком распадке, волчье логово. Шестеро лопоухих рыжеватых щенят, повизгивая и скаля зубы, неуклюже пустились бежать, спасать свои жизни от человеческих рук.
...Ночью опять потрескивал костер. Только спать Алексею не пришлось: выла волчица, неспокойно и вкрадчиво шелестели ее шаги по хрусткому насту. Повизгивал в мешке волчонок, зажатый со всех сторон пятью шкурками своих братьев.
На следующий день, ближе к вечеру, позади остался снег. К мешку был привязан огромный букет цветущей черемухи. Открылась внизу заимка: кособокий, детской рукой нарисованный домик, кривая изгородь, черные куски огорода, зеленые разводья яблонь и озеро, сощурившееся, синее, и золотинки плавают по нему, как блестки жира в наваристой тайменьей ухе.
Алексей добрался до последних отпрысков тайги, малорослых пушистых сосенок, сел на землю и стал смотреть. Вон отец прошел к озеру, ребятишки погнали с огорода телку, мать вышла на крыльцо. Ларисы не видать. Наверно, сидит дома — в баньке... Волчонок заскулил, заскребся в мешке. До чего хорошо стало Алексею. Ведь вот как все отлично сложилось. Шесть волчат... Премию дадут по пятьсот рублей за волчонка. Это три тысячи. Можно купить приемник, мотор к лодке. Можно оформиться пока лесником и переехать жить в родных таежных местах, ходить на охоту. Жить с любимой женой, с дочкой Светланкой... Алексей побежал вниз, притормаживая на ходу длинной палкой, с которой не расставался в тайге.
Он перескочил через изгородь, и лайка Динка, оголтелая от ярости, кинулась к его мешку. Он пнул ее сапогом, с невесть откуда накатившей тревогой распахнул дверь баньки. Прокопченный закуток. Полосатый, набитый сеном матрац на полу. Простыня скручена жгутом, вон видно, как по ней ходили грязными сапогами. Пусто. Нет жены.
— Лариска, — сказал негромко в дверь. — Лариска! — крикнул он, выскочив из баньки. — Лариска…
— Не надо кричать-то. Ни к чему это. Уехала она. Моторка была из Карточака. Галлентэй приезжал. На медведя ходили. С ними и уехала. Да и нельзя ей было не уехать. Не понять ей нашу жизнь. — Это отец подошел и говорил, говорил что-то негромким своим голосом.
Лайка Динка растрепала букет черемухи, подбираясь к мешку. Белые фонарики на ветках погасли, измялись. Скулил волчонок. Кто-то завыл в горах. А может, это показалось Алексею, может, это промычала корова. Он пошел, крепко ставя ноги, словно подымаясь в гору. Дошел до озера и сел на камни, уперев ноги в воду. Озеро разложило перед ним по кромке берега свои ночные дары: белые рыбьи кости, обглоданные, покореженные чурбаки, зализанные камни. Озеро словно хвасталось своей мрачной, мертвящей силой. Алексей поставил локти на колени, как делал это отец, обхватил тонкими пальцами свою лобастую голову. Не понять было, что он думает. Может быть, ему хотелось выть жалобно и страшно, как выла ночью волчица у костра?
Светланка подбежала сзади, обняла его шею голыми ручонками, залепетала что-то свое. Алексей прижался к ее теплой щеке и долго сидел так, не шевелясь. Потом встал, поднял Светланку, посадил ее себе на плечи и пошел к избе.