В то время Кюсаку был директором «Токива Сёдзи». Тридцатипятилетний Сигэру Токива в антракте на спектакле итальянской оперы встретил в фойе своего однокурсника, который работал в звукозаписывающей компании. Однокурсник познакомил его с одним композитором. Это был худой высокий мужчина, – он на целую голову возвышался над толпой, – с резкими, как у итальянца, чертами лица. Композитор кого-то очень напоминал Сигэру, но кого именно, ему никак не удавалось вспомнить. Они представились, пожав друг другу руки, обменялись впечатлениями от оперы, и тут Сигэру вдруг осенило: «Кафка». Лисьи глаза, как будто остерегающиеся чего-то, были в точности как у Франца Кафки.
Поразительная сила голосов Джузеппе ди Стефано[12] и Тито Гобби[13] потрясла всех троих, и, когда опера закончилась, они, чтобы остудить возбуждение, отправились на Гиндзу.[14] Там поели бифштексов, и Сигэру пригласил своего однокурсника и композитора в клуб, куда сам он частенько захаживал. Композитор был молчалив, но хорошо понимал юмор и оказался идеальным собутыльником. Сигэру спросил его, какую музыку он сочиняет.
– Хотите сыграю? – И композитор, согнав клубного пианиста с его места, исполнил свое произведение.
Это был меланхоличный вальс. Перед глазами возникала ясная картина: на поле, окутанном северным туманом, разбитая ревматизмом старуха, утопая в грязи, танцует вальс с призраками – зрелище, надо сказать, комическое. Ритм терялся, будто старуха подворачивала ногу, а потом о мелодии словно совсем забыли, – она поперхнулась и внезапно оборвалась.
Сигэру с приятелем улыбнулись:
– Как называется эта вещь? Сначала мы думали, это грустный вальс, но потом словно послышалось щелканье суставов.
– Эта вещь называется «Элегантные сентиментальные утопленники», – пробормотал композитор тихим голосом. – Я хотел представить, как утонувшие пассажиры «Титаника» танцуют вальс под звуки волн.
Улыбка застыла на лице Сигэру. Приятель прошептал ему на ухо:
– Вот почему он ничего продать не может. – только такое и пишет.
– Но музыка запоминается с первого раза. И давно ты написал этот вальс утопленников? – спросил Сигэру.
– Только что, – бесстрастно ответил композитор.
Сигэру был поражен: надо же, импровизация, которая вызывает у слушателей четкий образ, да к тому же заставляет смеяться… То ли он гений, то ли ненормальный.
– Он чувствует по-другому, не так, как мы, – прошептал Сигэру приятель. – Может представить себе ощущения танцующих утопленников. Удивительный человек.
Так Сигэру Токива встретился с Куродо Нодой. В ту ночь они зашли еще в три бара. Сигэру проникался все большим интересом и уважением к таланту и оригинальности Ноды, на прощанье он спросил:
– Ты откуда?
– Я родился в Харбине, – ответил Нода. – Мой отец – в Нагасаки, а мать – в Петербурге. Наша семья любила путешествовать. Началось путешествие в конце девятнадцатого века, и сам я родился в пути. Вот и тяну эту лямку, доставшуюся мне от отца, продолжаю путешествие. Это тебе не эстафета.
– Ты японец? – спросил Сигэру. Он был пьян и не стеснялся задавать прямые вопросы.
Нода вздернул брови, пристально посмотрел на Сигэру и сказал:
– Во мне намешано много кровей, но я японец. Как лапша Нагасаки-тянпон.[15] Ты любишь тянпон?
– Да, вкусное блюдо.
– В следующий раз приготовлю тебе.
Сигэру уже и думать забыл, что его обещали угостить тянпоном, когда на его имя пришел большой конверт. Отправителем значился композитор, с которым они выпивали полгода назад в барах Гиндзы и который произвел на Сигэру сильнейшее впечатление. В конверте лежали три страницы – ноты фортепианного произведения. К нотам была приложена записка:
Уважаемый господин Сигэру Токива,
разрешите поблагодарить Вас за прекрасное угощение.
В знак благодарности примите эти ноты, мой скромный подарок.
Куродо Нода.
На титульном листе стояло шутливое название «Нагасаки-тянпон № 1».
Оказалось, что композитор живет на противоположном берегу реки, всего в двух станциях езды от дома Токива. Они стали вместе выпивать, с того времени и начались прогулки Сигэру. У Куродо Ноды и его жены Кирико недавно родился мальчик, и в знак дружбы Куродо попросил Сигэру дать ребенку имя.
Мальчика назвали Каору. Всякий раз при звуках «Колыбельной», которую написал для него отец, он с беспокойным выражением лица начинал сучить ручонками, как будто пытался ухватиться за что-то, и агукал. Если никто не обращал на него внимания, он повышал голос на три тона и заходился в крике.
Каору с самого младенчества кричал хорошо поставленным голосом.
Куродо Нода изучал композицию самостоятельно, по учебнику Шенберга. Может быть, из-за надменного отношения к окружающим, которое выражалось и в словах и в поступках Куродо, а может быть, из-за того, что он не принадлежал к узкому академическому кругу – так или иначе, ему приходилось мириться с положением, абсолютно не соответствующим его способностям. Ему не давали работу ни на радио, ни на телевидении, ни в кино. На конкурсах композиторов он никогда не доходил до последнего тура. Чтобы содержать семью из трех человек, он работал концертмейстером, брался за аранжировки популярных песен.
Сигэру часто приглашал Куродо в ресторан, на скачки и на теннис, выступая в роли товарища по развлечениям. Кроме того, он давал ему заработать – например, во время приемов в «Токива Сёдзи» устраивал салонные концерты, где известные пианисты исполняли произведения Ноды.
Посещать дом на противоположном берегу реки стало для Сигэру естественной потребностью – так жарким летом хочется отправиться в горы подышать. Почему-то ему казалось, что сюда нужно возвращаться, и, сам того не замечая, Сигэру очень привязался к этому дому, который стал для него тем местом, где можно быть самим собой, никого не стесняясь. Вздыхать, когда вздыхается, громко смеяться, когда смешно. Конечно, все это благодаря незаметной заботе жены Ноды, Кирико. Когда Сигэру сидел по-турецки на полу чайной комнаты в доме Ноды, пил саке, которое наливала ему Кирико, ел восхитительную еду, которую готовила Кирико – от этой еды никогда не бывало изжоги, – ему хотелось передать кому-нибудь ждавшее его кресло управляющего «Токива Сёдзи» и остаться просто сыном хозяина, беззаботно живущим на доход от акций. Только одно останавливало его от исполнения этих праздных желаний: Кирико была женой его друга. Если бы не это обстоятельство, она могла бы стать для Сигэру самой желанной любовницей.
– В нашей семье во всех поколениях обожали матерей. Я был чрезвычайно привязан к матери, и мой отец тоже. Наверняка и Каору станет таким. Мужчины нашей семьи в любом возрасте очень нежно любили матерей, и тому есть глубокая причина, – однажды заметил Нода, рассказывая о своей семье, что бывало с ним крайне редко. Наверное, трехлетний Каору, с которым в чайной комнате играла мать, натолкнул его на эти мысли. Может быть, Нода хотел сказать, что ревнует жену к сыну.
– Значит, есть глубокая причина того, что все мужчины в семье сильно привязаны к матерям? Что же это за причина? – спросил полушутя Сигэру, и Нода ответил ему с многозначительной улыбкой:
– Когда-нибудь я подробно расскажу тебе об этом.
– Кирико похожа на твою мать? – спросил Сигэру, попробовав зайти с другой стороны.
Немного подумав, Нода тихо ответил:
– Просидев несколько часов кряду за сочинением музыки, я смотрю на Кирико, на ее непринужденные жесты и вспоминаю мать. Я не свожу с нее глаз, а она говорит мне с улыбкой: «Что смотришь?» Ее голос не отличишь от голоса матери в молодости. Правда, Кирико родилась в Ёсино провинции Ямато, а мать – еврейских кровей, что у них может быть общего? Но, как ни странно, море и небо похожи. В пасмурные дни граница между ними исчезает. Так и мать с женой, наверное, связаны линией горизонта.
– А каково быть сыном еврейской матери? – Сигару задал и этот вопрос.
Нода ответил:
– Да ничего особенного, – и в свою очередь спросил:
– А каково воспитываться в буржуазной семье?
Пока Сигэру пытался найти ответ, Нода сказал:
– Мы с тобой как принц и нищий. Завидуем жизни друг друга. Ты приходишь в эту заячью норку, чтобы примерить на себя кусочек моей жизни. Тебе до смерти надоели гольф и теннис, тебе хочется найти какое-то новое увлечение, вот ты и общаешься с бедным музыкантом. Разве не так? Ну, и я тоже, общаясь с тобой, узнал о мире, который не мог себе и представить. Но, как и ты, я увидел только маленький его кусочек, да и то краешком глаза. Ну а потом и я и ты, мы оба возвращаемся к своей, более подходящей нам жизни. Ты – исполнительный директор компании, успешно проворачиваешь торговые сделки, я сижу у рояля и пишу музыку, которую некуда пристроить.
На третий год знакомства Нода стал понемногу рассказывать о своей матери, об отце, о своем детстве, которое нельзя было назвать счастливым, а также о своих мечтах.
У Ноды было две матери.
Одна мать, еврейка, воспитала его, другая – дала ему жизнь, а сама умерла.
В его памяти осталась только еврейская мать, но и она умерла в разгар послевоенной сумятицы. После окончания войны они вместе с отцом были депортированы в Японию и некоторое время жили в Ёсино, на родине кровной матери Куродо.
– Моя любовь к матери непростая. Я не смог ничем отблагодарить мою еврейскую мать Наоми, которая научила меня игре на рояле и азам композиции. Наоми на иврите значит «радость». Имя матери всегда было связано в моем сознании с радостью от занятий музыкой. Я продолжал сочинять музыку, хотя бы в память о матери. В моей музыке кто-то может услышать нечто высокопарное и издевательское, но в ней – мои молитвы. С другой стороны, я всегда думал о той матери, которая дала мне жизнь. Я совсем не помню ее и не успел полюбить. Я узнал от отца о своей настоящей матери после смерти Наоми. У меня и сомнений не было, что я – сын Наоми. Хотя во мне текла другая кровь, внешне мы были похожи. Вообще-то нет, не знаю, как было на самом деле. Может, я действительно родной сын Наоми, как я считал до тринадцати лет, а может, и нет. Иногда я думаю, что отец солгал мне, чтобы воспитать из меня японца. То есть он взял и придумал другую, кровную, мать?!
Фотография Наоми сохранилась, а вот фотография родной матери пропала куда-то в послевоенной суматохе, и Куродо так и не узнал, похож ли он на свою родную мать.
– Но если твоя мать не еврейка, почему ты похож на Кафку? – спросил Сигэру.
– Это от отца, – коротко ответил Нода.
Отец Ноды был наполовину американцем, и Ноде передалась четверть дедовской крови.
– Во мне много чего перемешалось: и американцы, и евреи, и японцы из Ёсино. Кстати, Кирико тоже родом из Ёсино.
После войны Куродо вместе с отцом на время покинул превратившийся в пепелище Токио и поселился в деревне Кудзумура в Ёсино, на родине кровной матери, у ее родственников. Оказалось, что фамилия родственников – Нода. Так Куродо стало известно, что он носит фамилию матери.
Мать, о которой Куродо ничего не знал, звали Нами, она была из семьи потомственных синтоистских священников, служивших в местном храме. Отец с сыном прожили полгода во флигеле в семье человека, который приходился Нами дядькой, а потом вернулись в столицу.
Куродо было тогда пятнадцать лет. В деревне Кудзумура он давал уроки игры на фортепиано дочери деревенского старосты, которая впоследствии стала его женой. В ту пору Кирико исполнилось восемь лет.
– Деревня Кудзумура оказалась удивительным местом. Она словно растворилась в мире старинных легенд. Если задуматься, я впервые прикоснулся к Японии именно в Кудзумуре. Там был густой лес, где чувствовалось тихое дыхание деревьев, и поле, где жуки и букашки вели бесконечный обмен тайными знаками, и подвесной мост в долине, куда падали тонкие лучи света. Издалека сквозь туман слышался звон колокола. Отец много знал о Кудзумуре и рассказывал мне о ней, но, когда пришло время туда ехать, сокрушался: «Там моего японского не понимают».
Куродо родился в Харбине. Едва он вернулся в Токио, как его отправили в лагеря для иностранцев в Иокогаме и Каруидзаве, после войны он жил в гостинице «Империал», а затем провел по нескольку месяцев в Кобе и Нагасаки. То есть до Кудзумуры он жил в местах, напоминающих резервации. Сигэру название «Кудзумура в Ёсино» не говорило ни о чем. Правда, от приятеля, который работал в Министерстве финансов, он слышал, что там растут бумажные деревья, из которых делают бумагу для купюр. Он спросил Куродо, что за жизнь была в этой деревне, тот прищелкнул языком и ответил:
– Сладкая это была деревня.
– Что значит сладкая? – В отличие от гения, жившего одними эмоциями, Сигэру всегда нуждался в разъяснениях.
– Я часто ел там одно блюдо, его готовили из вареной редьки дайкон и батата и добавляли конняку – желе из сладкого картофеля. Сахара там не водилось, но привкус был сладковатый. Оказывается, в блюдо при варке добавляли сушеную хурму, которая и давала сладость. Деревенские жители ели и тушеную хурму, которую называли дзукуси. Чашечку у хурмы отрывали, выливали мякоть – этакое красное болотце – и хлебали ее деревянными ложками. Почему-то мне казался знакомым этот сладкий привкус хурмы, липко обволакивающей язык. Как будто я бывал там раньше. Я не знал свою мать, она умерла сразу после моего рождения, но каким-то образом чувствовал ее присутствие, пока жил в этой забытой богом деревне. В голосах цикад и шелесте веток мне чудился настойчивый шепот. На самом деле мне это только слышалось. Я поминутно оборачивался: все казалось – кто-то окликает меня по имени. Я думал, мама вернулась в свои родные места… Раз уж ты мой единственный слушатель, можно, я еще кое-что тебе расскажу? – спросил разрешения Куродо и, понизив голос, начал: – Это давнишняя история, поэтому не разберешь, где правда, а где вымысел, но в Ёсино, по слухам, был император, который происходил из другого рода, не из того, что император, ставший главным героем мировой войны. Впрочем, ко мне это не имеет никакого отношения.
– Ты о потомке южного двора?
– Мне Кирико об этом рассказала. Ты, наверное, слышал историю о том, как император по имени Годайго захватил власть, чтобы единолично править Японией?
– А, ты про реставрацию Кэмму?[16]
– Говорят, тогда шла гражданская война.
– Сам я свидетелем не был, но в школе на уроках истории это проходили.
– Ну вот, значит, тогда в Японии было два императора. Верно?
– Но южный двор прекратил свое существование через пятьдесят лет после смерти Годайго.
– А Кирико говорила, что он просуществовал больше ста лет. В тех местах, где она родилась, ходило много легенд. Говорят, у ее дальних родственников даже был дом, где император Годайго останавливался на три дня.
– На целых три дня, – еле удержался от смеха Сигэру. И потом добавил, как будто его озарило: – Нынешний император – потомок северного двора, а законным считается южный двор.
– Значит, получается, что нынешний император не принадлежит к законной ветви? То есть девиз «один двор на века» неправильный?
– В истории императорской династии полно противоречий. Так что не следует об этом распространяться.
– Почему не следует?
– Не знаю почему. Даже после войны никто не пытался разобраться в этих противоречиях, император правил, не нарушая официального принципа «один двор на века». На территориях, где скрывался южный двор, до сих пор вынуждены хранить молчание. История не любит отщепенцев. Может, на родине твоей матери остались старинные предания, но предания о побежденных безжалостно вычеркиваются со страниц истории.
Куродо был связан с родиной кровной матери только фамилией Нода, которая, как корона, украшала его имя. Наверняка отец дал сыну фамилию умершей жены, чтобы успокоить ее одинокую душу.
Отца вызвали в столицу, и Куродо вместе с ним уехал из Кудзумуры. Своей ученице Кирико он пообещал когда-нибудь встретиться вновь. Наблюдая, как маленькая Кирико старательно играет на рояле, Куродо представлял себе свою родную мать в детские годы.
Кирико исполнилось девятнадцать лет, и она приехала в столицу, надеясь, что Куродо поможет ей устроиться. Шел 1959 год. Куродо было двадцать шесть. В тот год наследный принц, ровесник Куродо, познакомился с принцессой. Куродо встретил Кирико как младшую сестру и поселил ее в своей пятнадцатиметровой квартирке. Для Кирико Куродо стал нитью, которая связывала ее с Кудзумурой.
Как только Сигэру Токива исполнилось сорок, его отец умер, словно он откладывал свою смерть до юбилея сына. Сигэру подавил заговор директоров «Токива Сёдзи», унаследовал восемьдесят процентов акций отца и стал новым президентом компании. Он начал проводить кадровые реформы, ввел новые направления бизнеса, пропадал на работе, вырабатывая план большой рекламной кампании, которая была призвана оповестить всех о грядущем росте фирмы. Только через три месяца у него появилось время, чтобы предаться горю в связи с кончиной отца.
Сигэру хотелось сделать что-нибудь для отца, который теперь покоился на кладбище. И он придумал заказать Ноде реквием.
Он тотчас же позвал Ноду в ресторан и рассказал ему об отце, так же как Нода когда-то рассказывал ему о своей матери. Нода слушал молча, разделяя с Сигэру печаль о покойном. На предложение Сигэру он ответил согласием, но с одной оговоркой:
– Я не христианин и не могу написать такой реквием, как Верди или Форе. Но я постоянно тоскую по мертвым, и моя душа с ними. Я не верю в бога, но верю в мертвых. Если тебя это не отталкивает, я с удовольствием примусь за работу.
– Вот и договорились. – И Сигэру пожал ему руку. Однако «Песнь мертвым» совершенно не продвигалась.
А вот рак, развившийся в горле у Ноды, прогрессировал с устрашающей быстротой, перекинувшись на лимфоузлы и легкие.
Кто мог предугадать такое развитие событий? Зловещим образом «Песнь мертвым» становилась реквиемом по композитору, ее сочинявшему. Несмотря на это, Куродо работал, отложив борьбу с болезнью на потом. Взяв заказ, он сразу решил, что это будет мелодия для сопрано. На первой странице партитуры Куродо написал слова, которые прошептала ему в свой предсмертный час его еврейская мать: «В гроб ложишься один. Но к чему печалиться? Мертвые сотканы из той же материи, что и те, кто нам снится. Мы встретимся, как только захочешь».
Нода положил на ноты эти слова матери, воспитавшей его, и больше не сумел написать ни строчки «Песни мертвым».
– Извини. Кажется, я не смогу выполнить своего обещания.
Из его тела словно выкачали все соки, он терял голос. Сигэру говорил первое, что приходило ему в голову:
– Да что ты. Не смей верить врачам. Ты сильнее рака. Я знаю кучу людей, которые избавились от этой болезни усилием воли. Возьми себя в руки. После «Песни мертвым» напишешь оперу. Я тебе закажу. – Так он пытался подбодрить Ноду, но тот уже подчинился неизбежному.
– Вот незадача. Ни деньги, ни слава меня никогда не любили, зато полюбила болезнь.
– Не только болезнь. Тебя любили твоя мать, и Кирико, и я, буржуйский сынок, – говорил Сигэру.
Нода ответил со вздохом:
– В нашей семье все не только были чрезвычайно привязаны к матерям, но и умирали рано. Об этом-то я совершенно забыл.
Сигэру переживал: не сократил ли Ноде жизнь его заказ написать «Песнь мертвым»? Как тут было не вспомнить историю последних дней жизни Моцарта.
Однажды к Вольфгангу пришел человек, одетый в черное, и попросил его написать реквием. Моцарт согласился, взяв в качестве аванса какую-то сумму денег. В те годы Моцарт ушел из-под опеки дворца, стал фаворитом буржуа – любителей музыки, стремился изменить свою жизнь. Он был очень занят: сочинительство, дирижирование, частные уроки и любовные похождения. Бывший вундеркинд, вступая в зрелый возраст, чувствовал упадок физических сил и духовное опустошение и только в сочинительстве достигал совершенства. Однако эта троица: упадок сил, опустошение и вместе с тем достижение совершенства в музыке – не покидала Моцарта, изматывая его до предела. В обществе после французской революции царило смятение, прежней элегантности, изысканности как не бывало. Мария Антуанетта, которой он сделал предложение в шестилетнем возрасте, была казнена на гильотине. И вот он получает заказ на реквием.
Наверное, как только он обмакнул перо в чернила из кальмара и написал первые строки реквиема, у него в голове зазвучала грустная мелодия, исполняемая на альтовом кларнете. Эта мелодия казалась Моцарту голосом, провозглашавшим конец утонченному и щедрому XVIII веку. Мужчина в черных одеждах время от времени приходил поторопить его. Вольфганг, как ребенок, увидел в нем ангела смерти и тем самым приблизил свой последний час.
Сигэру чувствовал себя обязанным искупить роль ангела смерти, которую он невольно сыграл. Перед смертью Нода часто шептал: «Бедные Кирико и Каору». Сигэру пообещал, что будет помогать им сколько сможет. Пусть это станет реквиемом, который он посвятит Ноде.
– Я не хочу умирать, но отпущенный мне срок не изменишь. Люди умирают со стопроцентной вероятностью.
Сознание Ноды было затуманено морфием, он изо всех сил старался улыбнуться, что ему не было свойственно.
– Хотя ты и не лампа Аладдина, – обратился он к Сигэру Токива с просьбой, – но может, все-таки выполнишь три моих желания?
– Я сделаю для тебя все, что в моих силах, – прошептал Сигэру на ухо Куродо.
Первое желание состояло в том, чтобы Сигэру стал опекуном Каору.
Умер отец или уехал надолго – для шестилетнего Каору это были пока что события одного порядка. Но постепенно он начнет понимать, в чем разница. Наверное, что-то напомнит ему об отце, хотя бы отцовский день[17] в школе. А может, когда он будет писать сочинение «Мой папа» или когда пойдет в парк с аттракционами, в зоопарк или в аквапарк… Всякий раз он почувствует пустоту, печаль, будто ему чего-то не хватает… И наконец поймет значение этих слов: «отец умер». Сигэру хотел заменить Куродо до тех пор, пока Каору не осознает смерти отца. Кроме того, в его обязанности опекуна входила забота о будущем Каору. Ноде было нестерпимо жаль оставлять «Песнь мертвым» незаконченной, и он хотел поручить ее Каору. Он надеялся, что придет день и Каору продолжит начатое отцом: закончит произведение и передаст его заказчику – Сигэру Токива. Сигэру пообещал, что будет помогать и поддерживать Каору, чтобы тот мог сочинять музыку.
Второе желание состояло в том, чтобы Кирико не страдала от одиночества.
– Кирико должна постоянно о ком-то заботиться, иначе она впадает в депрессию. Прошу тебя, заходи сюда время от времени. Кирико, наверное, захочется окружить тебя заботой. Если ты не против, не отказывай ей в этом удовольствии. Она наверняка испытывает к тебе симпатию. – Этими словами Нода намекал, что будет рад любому развитию отношений между Сигэру и Кирико.
Последнее желание Ноды заключалось в том, чтобы Сигэру запомнил и передал Каору историю его семьи. Нода боялся, что с его смертью будут навечно забыты его отец и две матери, его дед и бабка, что история его семьи будет стерта из памяти потомков.
– Биографии членов моей семьи, которые страдали излишней привязанностью к матерям и рано умирали, к тебе не имеют никакого отношения и, вероятно, не представляют для тебя никакого интереса. Но если рассудить так, то вся история будет состоять из сплошных пробелов. Если оставить все на произвол судьбы, моей семье суждено полностью исчезнуть со страниц истории. Не забывай того, что я расскажу тебе, по крайней мере пока Каору не вырастет. Потом передай ему. Если ты пообещаешь, что Каору узнает хотя бы часть истории своих предков, мне не так тяжело будет умереть.
Сигэру дал обещание передать все Каору.
Куродо Нода умер в тридцать семь лет.
Его сыну Каору было всего шесть.
У Каору остались лишь смутные воспоминания.
– Папа зовет тебя. Иди сюда, – позвала его медсестра.
Он зашел в палату, и когда приблизился к отцу, тот улыбнулся ему и сказал:
– Я уеду ненадолго, позаботься о маме. Если соскучишься – я приду к тебе во сне.
Эти слова стали для Каору завещанием.
Сигэру продолжал посещать чайную комнату в доме на противоположном берегу реки и после смерти Ноды. Он, конечно, выполнял обещание, которое дал Ноде перед смертью, но вместе с тем его сочувствие к Кирико незаметно превратилось в сладостное желание. Он запрещал себе желать ее, но это порождало еще более безумные мысли. Был бы я подлецом, смог бы убедить Кирико принимать мои ласки в обмен на заботу о ее тяжелой вдовьей жизни, – думал Сигэру Но сбросить с себя маску друга Куродо он не мог.
Кирико пыталась прожить на свой заработок: она готовила школьные завтраки и переписывала ноты. Сигэру каждый месяц перечислял ей на банковский счет двести тысяч иен под предлогом оплаты жилья. Но Кирико к ним не притрагивалась. Эти деньги предназначались для обучения Каору.
– Когда понадобятся деньги на учебу, я заплачу. Приоденься чуть-чуть, выйди куда-нибудь, развейся, – говорил Сигэру, но Кирико всегда отвечала-.
– У меня есть траурное кимоно, и этого достаточно.
Кирико даже в домашней одежде, стоило ей немного подкрасить губы, выглядела красавицей. Наверное, именно такая красота сражает наповал. Белая, упругая кожа, не загрубевшая от ежедневного труда, стройная осанка, твердый, прямой взгляд говорили о гордости матери, воспитывающей сына в одиночку.
Когда во время траура по Ноде Сигэру смотрел на Кирико в траурном кимоно, ему казалось, он понял, что любил в ней этот композитор, болезненно привязанный к матери. Непосредственность, с какой она старалась не опускать руки ни при каких обстоятельствах. Трогательная улыбка в тяжелые минуты жизни. Сигэру попытался примерить на себя материнский взгляд, которым она смотрела на Каору, и ощутил нежность, какую никогда не вызывала в нем жена. С детских лет Кирико испытывала материнские чувства ко всему хрупкому и утонченному. Без сомнений, композитор, болезненно привязанный к матери, тоже искал в Кирико материнскую заботу.
У могилы Ноды Сигэру следил за каждым движением Кирико. Кирико ставит цветы на могилу. Кирико обнимает Каору за плечи и что-то шепчет ему. Кирико закрывает глаза и складывает ладони в молитве. Кирико припадает к могиле, склоняет голову и молится. В голове у Сигэру была одна только Кирико. Он завидовал лежащему в могиле Ноде, над которым Кирико произносила свои молитвы. Если бы я превратился в пепел, Кирико так же молилась бы обо мне? Сигэру стоял и не сводил глаз с ее спины.
Может быть, Кирико почувствовала взгляд Сигэру и обернулась. Глаза Сигэру, который смотрел в пустоту своего сердца, и влажные глаза Кирико встретились. Она попыталась скрыть свои слезы и улыбнулась ему. Сигэру отвел взгляд, боясь, что его мысли будут разгаданы.
В ту ночь, когда Каору уснул, Сигэру и Кирико, оставшиеся вдвоем в чайной комнате, не говоря друг другу ни слова, жадно искали губы и тела друг друга.
– Он был для меня старшим братом, учителем музыки, мужем. Ощущение такое, будто я потеряла в одночасье трех дорогих мне людей. Я не знаю, как другие справляются с горем от потери любимого человека.
Сигэру был нужен Кирико для того, чтобы вспоминать о Куродо. Быть может, она приняла его ласки, чтобы мертвец мог приходить в этот мир. Несомненно, Куродо придет посмотреть на свою жену в объятьях друга. И у мертвеца есть право на ревность. А может, Куродо, потерявший человеческое обличье, воспользуется телом Сигэру, чтобы прикоснуться к своей жене.
В объятьях Сигэру Кирико наслаждалась призрачными ласками Куродо. Она всегда представляла себе, что Куродо присутствует в чайной комнате и слушает, что говорит Сигэру или Каору. Во время еды она ставила на стол тарелку и чашку Куродо. Внезапно она вспоминала что-нибудь из прошлого и, рассказывая об этом Сигэру и Каору, обращалась к Куродо, который, должно быть, тоже сидел в чайной комнате: «Правда ведь, так и было?»
– Когда я приехала в Токио, Куродо-сан встречал меня на Токийском вокзале у выхода Яэсу. Оказавшись рядом, мы не заметили друг друга. Ничего удивительного. Куродо-сан помнил розовощекую девятилетнюю девочку с короткой стрижкой, а я – шестнадцатилетнего Куродо с вечно всклокоченными волосами. Наконец мы узнали друг друга, и Куродо-сан сказал: «Вот уж не думал, что ты так вырастешь».
…Куродо-сан часто звал меня в кино. Ему нравилась актриса Таэко Мацубара, и он с уважением относился к режиссеру Я. О. Ему хотелось написать музыку к фильму, где она играет главную роль, но режиссер умер, а актриса ушла со сцены.
…Осенью, когда созревает хурма, он говорил: «Хочется спелой хурмы». Возьмет еще незрелую, с вязким вкусом, положит в корзину в укромном месте и ждет десять дней. Такие старания, а ни разу не вызрела. Кажется, спелая хурма у него была связана с какими-то воспоминаниями о Кудзумуре.
…Он говорил, что хочет свозить меня когда-нибудь в Харбин – туда, где он родился. Этому тоже не суждено было сбыться.
Когда в разговорах с Сигэру наступала пауза, Кирико всегда начинала говорить о Куродо.
Может быть, она решила последовать за Куродо, отказавшись от любви Сигэру?
Это был слишком короткий медовый месяц. К тому же медовый месяц, которому не хватало искренности. Кирико никогда не открывала Сигэру своего сердца. Еще шаг, еще два… Если бы ему удалось поглубже проникнуть в сердце Кирико, может быть, им открылась бы совсем другая жизнь? – думал Сигэру. Но с рассветом он отгонял от себя сомнения, пересекал реку и возвращался в дом в Нэмуригаоке. Да и Кирико не просила его остаться.
Они хотели друг друга, но существовала черта, которую они по молчаливому уговору не преступали. В знак благодарности Кирико отдавалась другу мужа, который заботился об их семье после его смерти. Сигэру избавлялся от мук совести за то, что любит жену умершего друга, давая ей деньги на жизнь. Но у этих отношений не было будущего.
Она покинула этот мир, оставив Каору, пока дух Куродо еще не успел исчезнуть из чайной комнаты.
Любовь Сигэру опустила занавес под короткое завещание Кирико:
– Прости, что не смогла заботиться о тебе. Береги Каору.
Мальчик не понимал, что происходит, и беспокойно оглядывался вокруг. Кирико сказала ему:
– Мама тоже уезжает далеко. Слушайся дядю Сигэру и хорошенько следи за домом. Я приду к тебе во сне, как только захочешь. – Кирико улыбнулась Каору, закрыла глаза и умерла, будто уснула.
Сигэру вернулся вместе с телом Кирико в чайную комнату, куда он так привык приходить. Он гладил Каору по голове, пребывая в полном замешательстве. Почему они остались вдвоем с этим мальчиком? Почему Каору стал сиротой – это божий промысел или несчастливый жребий, уготованный кому-то? Каору играл неподалеку от тела матери – собирал лего, катал машинки вдоль кромки татами. Худенькая спинка, слишком хрупкая, чтобы взвалить на себя груз материнской смерти. Каору надоело играть одному, и он спросил Сигэру:
– А где мама?
Каору не решался смотреть на тело матери, которая еще несколько часов назад говорила с ним. Каору догадывался, что ее там уже нет.
Сигэру считал, что позаботиться о будущем Каору нужно прежде, чем горе раздавит его. Он вызвал сотрудника из секретариата компании и распорядился насчет похорон. Все, кто пришел на похороны, были полны жалости к Каору и не могли сдержать слез, но сам он не плакал. Внимательно слушал сотрудника секретариата и даже помогал в проведении траурной церемонии.
Два дня после похорон Сигэру не отходил от Каору, был вместе с ним в доме на противоположном берегу реки и носил траур. Затем обратился в фирму, занимающуюся перевозками, оттуда приехали и упаковали оставшиеся вещи. Все закончилось. Каору упирался:
– Не хочу никуда уезжать.
Но отчиму удалось убедить его:
– Ты же обещал маме. Мы бросим старый дом и будем жить в новом. В новом доме у тебя есть родители, старшие брат с сестрой, бабушка. А здесь пусто.
Но для Каору дом на берегу реки был наполнен голосами родителей, запахами, музыкой. Дом Токива, куда его привели, был для него пустым.
Прежде всего отчим повел Каору в парикмахерскую, где его постригли, обращаясь с ним как со взрослым господином. Потом он отправился с Каору в отдел детской одежды, где ему купили все новое: начиная с пиджака и брюк и заканчивая ботинками, бельем и ремнем. Продавщицы говорили ему: «Тебе идет, мальчик», и от этого ему становилось не по себе.
Это была церемония превращения сына Куродо Ноды в сына Сигэру Токивы. Отчим намекал ему: чтобы носить фамилию Токива, нужно и выглядеть подобающим образом. К тому же он опасался, как бы Каору своим жалким видом не вызвал у семьи Токива отторжения. Порог дома Токива нужно было переступить во всеоружии.
Каору, совсем еще ребенку, было страшно и неспокойно: возьмут и сделают из него другого человека. Увидев себя в зеркале, он понял, что больше не сможет вернуться в свой старый дом.
В первую ночь в доме Токива, в комнате Андзю, Каору так был смущен и так стеснялся, что не мог заснуть. Он тогда хорошо понял, что чувствуют попавшие в зоопарк обезьяны. Если бы на рассвете Андзю не подбодрила его, Каору, наверное, ни чуточки не задумываясь о последствиях, сбежал бы в пустой дом и носа бы из него не показывал. Бросить тот дом значило для него бросить самого себя – единственного оставшегося там человека. Что может быть страшнее?
Тем не менее со следующего утра началась жизнь в доме Токива. Стали устанавливаться отношения с матерью, Андзю, Мамору, бабушкой и Фумией. В конце концов Каору не оставалось иного выбора, как стать Токива. «Завтра можешь опять поспать у меня». Каору на всю жизнь запомнил эти слова Андзю. В благодарность он решил стать ей хорошим братом. Впоследствии Каору узнал, что все началось с детского каприза Андзю.
«Хочу братика» – так сказала четырехлетняя Андзю. И через шесть лет Каору привели в дом Токива, для того чтобы он стал ее младшим братом. Каору поклялся быть верным только Андзю. Прежде всего он был ее младшим братом, а уж потом вторым сыном Токива. Он не собирался подчиняться никому, кроме Андзю. Даже подумывал о себе как о зловещем младшем брате, посланном нарушить семейные узы Токива. До чего одинокая и незавидная участь! Только бы Андзю понимала, как он одинок
Каору исполнилось одиннадцать лет. В школе у него было много друзей, но чаще он проводил время в одиночестве. Воспринимал это как свое естественное состояние. К тому же, когда он оставался один, его никто не называл Токива, и он мог опять стать Каору Нодой, которого бросили на противоположном берегу реки. Фамилия Токива постоянно заставляла Каору притворяться. Ему удалось с грехом пополам усвоить уроки мачехи: как вести себя за столом, как разговаривать, но он не мог привыкнуть к общению с гостями, которых приглашали Токива. И смотрели гости на него не так, как на Мамору и Андзю. От этих еле уловимых различий во взглядах Каору становилось не по себе. Никто не называл его приемышем и не относился к нему свысока, но перед родственниками и теми, кто дружил с Токива семьями с незапамятных времен, его притворщицкий талант притуплялся, и у него ничего не получалось. Каору чудилось, будто он находится под пристальным наблюдением и будто за каждое его действие – за то, как он здоровается, как ходит и даже как пьет сок – ему выставляется оценка. Это делало его совсем неуклюжим. Когда мачеха спрашивала его на следующее утро: «Вчера что-то случилось?», Каору хотелось швырнуть оземь эту дурацкую фамилию Токива, как сорванную с головы шапку, и броситься со всех ног в чайную комнату в доме на противоположном берегу реки.
Прошедшие три года он самозабвенно пытался стать киборгом. На занятиях в школе, плавая или играя в футбол, он хотел достичь предела своих возможностей, как сделал это, впервые оказавшись в новой семье, когда пел перед ними. Пожалуй, это было единственное средство, способное успокоить его одинокое сердце.
Но Каору стал понимать, что его старания доказывают только одно: он и в самом деле киборг. Он получал сто баллов из ста по контрольной, а ему говорили: «Молодец, Токива. Хорошо постарался». Он забивал гол на футболе, а ему кричали: «Токива! Токива!» Мачеха тоже хвалила Каору. Но от него не ускользала едва заметная тень в ее улыбке. Как прекрасно было бы, если бы Мамору, а не Каору получил сто баллов и забил гол – вот что хотела сказать мама, – догадывался Каору.
Мальчик представлял себя героем из мультика и размышлял так даже потеряв руки и ноги, киборг Каору Токива исполнит свою миссию – он будет служить семье Токива. Но при этом рождались и другие мысли: киборг раньше был человеком. Так же как Каору Токива раньше был Каору Нодой. У киборга – человеческое сердце. Ради своих отца и матери, которые когда-то любили его, киборг может даже предать организацию. Он утешал себя тем, что когда-нибудь ему удастся перебежать от Токива к Нода.
Мамору исполнилось семнадцать лет, и он преуспевал в познании порока. Ему не приходилось ни о чем беспокоиться: он легко поднимался по уготованной ему лестнице – от младших классов до престижного университета, где учились сынки финансовых воротил и дочки местных знаменитостей. Мамору соревновался с одноклассниками в освоении глубин падения.
Однажды, когда родителей и бабушки не было дома, Мамору привел своих дружков и заперся с ними в гостиной. Вместо обычных оглушительных, сотрясающих стены звуков рок-н-ролла из гостиной послышался женский голос. Откуда там взялась женщина, непонятно. «Подожди, мне больно, не туда, перестань», – кричала она. Мамору привел девушку по вызову, которую нарядил в мальчишескую школьную форму, и вместе с приятелями увлеченно занялся пошлыми играми.
Он и Каору хотел сделать своим соучастником, чтобы тот никому не наябедничал. Мальчику завязали глаза и заставили играть в жмурки. «Направо, налево, назад» – вопили Мамору и его дружки, вынуждая Каору ходить по комнате с вытянутыми вперед руками. В довершение всего они ткнули его лицом во что-то мягкое, теплое, с кисло-сладким запахом. Каору показалось немного знакомым это ощущение, он сдернул повязку с глаз – перед ним сидела женщина лет двадцати с такой же повязкой на глазах и с обнаженной грудью.
Каору порывался убежать, но Мамору схватил его, завел ему руки за спину и силком заставлял прикоснуться губами к соскам девушки:
«Ну что, соскучился, поди, по мамкиной сиське?»
На груди девушки виднелись следы грубо хватавших ее пальцев. Каору вывернулся, упал на пол, укусил Мамору за ногу и убежал.
Он заперся в своей комнате и, стиснув зубы, поклялся своей умершей матери: «Я всегда все буду делать не так, как он. Буду злиться, когда он радуется, смеяться, когда ему грустно, и возненавижу все, что он любит».
– Здравствуй.
Каору, как всегда, в одиночестве кидал теннисный мячик об стенку в парке, когда с ним заговорила девочка чуть постарше его.
– Ты один?
Она остановилась, не слезая с новенького велосипеда, и с улыбкой смотрела на Каору, как будто знала его. Каору кивнул, смутившись от неожиданности, а девочка сказала:
– Ты ведь Каору, младший брат Токива.
Точно, она приходила на день рождения к Андзю, – вспомнил Каору. И велосипед ее он помнил. Год назад газета «Асахи для школьников» разыгрывала велосипед. В газете была напечатана фотография девочки, которой посчастливилось выиграть его. Везучей девочкой была она.
– Ты хорошо поешь, правда? Хочешь стать певцом?
– Я буду композитором, – со смущенной улыбкой ответил Каору.
Девочка слезла с велосипеда, подбежала к стенке и подняла обе руки:
– Сыграем!
Каору легко бросил мяч, который, пролетев по дуге, попал ей прямо в руки.
– Бросай как следует, – сказала она, и мяч, пущенный ею по прямой, угодил Каору в грудь. По ее осанке, по тому, как она держала мяч, было видно: она знает, как надо бросать.
Каору сделал, как она велела: завел руку за голову и бросил, вложив в бросок всю силу своего тела. Она поймала мяч обеими руками и сказала:
– Хороший удар.
Ему понравилось. Сердце у него прыгало от радости куда сильнее, чем в те мгновения, когда он вкладывал в удар о «стену плача» свою злость и обиду.
– Скажи сестре. Я скоро опять приду к вам в гости. – С этими словами она села на велосипед, улыбнулась белозубой улыбкой и умчалась.
– Каору, ты, говорят, играл в мяч с Асакавой-сан? – спросила его Андзю. Так Каору впервые услышал ее фамилию.
Фудзико Асакава – так звали ту везучую девочку. Ее имя в памяти Каору было как удар мяча, летящего по прямой.
Она училась с Андзю в одном классе, была первой и в ученье и в спорте, все уважали ее. Обо всем она догадывалась раньше своих одноклассников: до них через день-два наконец доходило, что она была права. В третьем классе учитель написал на доске числа от одного до десяти и спросил учеников, какие из них делятся на два. Дети называли четные числа, и только одна Фудзико сказала: «Все». Она уже знала про дроби. Эта история стала школьной легендой.
Ей не только легко давалась учеба в школе, она к тому же отличалась мгновенной сообразительностью. В шестом классе учитель загадал загадку: «После какого путешествия потом думаешь: лучше бы я остался дома?» Фудзико тотчас ответила: «После путешествия на корабле». Одноклассники недоумевали, почему, и Фудзико ответила: «Потому что раскаешься».[18] И засмеялась.
Будучи на редкость способной, Фудзико никогда не вредничала и не хвасталась, умела подбодрить в трудную минуту. Ее любили и учителя и одноклассники. Она была смелой и заступалась за тех, кто был не в ладу со школьными порядками.
– Андзю, ты дружишь с Асакавой-сан? – спросил Каору.
Андзю ответила:
– С третьего класса. С ней все хотят дружить. Да и ты, по-моему, тоже?
– Да нет, не особо, – уклончиво ответил Каору, но в глубине души он ждал встречи с ней.
В семье Токива существовала традиция-, в апреле, когда в саду расцветала сакура, они звали близких друзей и устраивали праздник любования цветами. Детям тоже разрешалось приглашать друзей и праздновать как им вздумается. Этот день в доме Токива был самым шумным и веселым в году.
Бабушка во флигеле собирала своих подруг по женской школе и устраивала турнир по сочинению хайку. Мать в чайной комнате встречалась с однокурсницами, посещавшими вместе с ней кружок живописи. Дети играли в доме или в саду во что хотели. Вечером в гостиной давали концерт. В столовой угощали блюдами, приготовленными специально нанятым поваром из европейского ресторана. В саду повар из сусечной на лотке готовил суси по заказу гостей. Горничные жарили барбекю.
Вечерняя сакура была во власти взрослых. После наступления темноты в дом Токива приходили друзья Сигэру. Они откупоривали дорогие вина, курили гаванские сигары, играли в бильярд на часы, галстуки и запонки, потом выходили в сад, будто внезапно вспомнив о празднике цветов, садились вокруг костра, затевали разговор о серьезных вещах и смотрели на вечернюю сакуру.
Одному Мамору разрешалось принимать участие во взрослых беседах, и он слушал истории друзей отца о необычных происшествиях во время их поездок, о странностях известных людей, чьи имена не назывались открыто, о любовных похождениях, которые выходили за рамки общепринятой морали. Так старшего сына знакомили с непростыми и весьма причудливыми особенностями общества, с которыми ему, разумеется, предстояло столкнуться.
Каору приглашал на праздник любования сакурой только одного своего друга, Киси Ханаду. Ханада был самый крупный в классе, дерзкий, непослушный мальчишка, страдавший гайморитом. Этот буян, которого открыто ненавидели и учителя и одноклассники, почему-то очень хорошо относился к Каору.
От него всегда пахло котлетами и пельменями, и он постоянно хлюпал носом, что напоминало бульканье кипящего соуса карри. Ханада был сыном владельца мясной лавки и занимался карате. Среди младших школьников, живших в этом районе, ни одного подобного Ханаде не было. И вот наконец-то появился новенький, и Ханада интуитивно понял, что этот паренек – из того же теста, что и он сам. Каору это было неприятно, но что поделаешь. Ханада явно видел в нем Каору Ноду, брошенного на противоположном берегу реки.
Каору не признавался в том, что он неродной сын Токива, что на самом деле он сирота, потерявший родителей. Ему хотелось проверить интуицию Ханады и было интересно, долго ли продлится хорошее отношение Ханады к притворщику, играющему роль второго сына Токива.
А еще Каору собирался по-своему обставить встречу с Фудзико Асакавой. Фудзико придет как гостья Андзю на праздник любования сакурой. Наверняка заговорит и с ним. И если в тот момент рядом окажется Ханада, Фудзико должна будет догадаться, что коль скоро этот инородный, выбивающийся из общей атмосферы семьи Токива субъект принимает его за своего, значит, он, Каору, не такой, как Мамору и Андзю, а одинокий младший брат-киборг.
В саду Андзю со школьными подружками сидели кружком на скамейках, застеленных шерстяными коврами, и ели клубничный торт. Каору оставил Ханаду, с жадностью пожирающего суси, а сам подошел к Фудзико, которая сидела вместе со всеми. Андзю представила Каору одноклассницам, и они наперебой заговорили:
– Какой хорошенький!
– О! Это тот самый брат, который хорошо поет.
– А вы с ним не очень-то похожи.
На Фудзико было темно-синее платье и желтый кардиган поверх него. Она спросила Каору:
– Ты один? Или с друзьями?
– С друзьями. Вон один, суси ест. Мы здорово поиграли с тобой тогда в мяч. Спасибо. Хочешь посмотреть золотых рыбок?
Фудзико заинтересовалась:
– А где они у тебя?
Обрадованный Каору повел Фудзико на балкон. Там было солнечно. По воде в рукомойном тазу скользили солнечные зайчики. Они запрыгали и по лицу Фудзико, которая наклонилась к золотым рыбкам.
– У них есть имена?
Каору кивнул и заговорщицки прошептал Фудзико на ухо имена рыбок Она смотрела на них: рыбки касались друг друга хвостами, уплывали в разные стороны, описывали круг и сталкивались носами. На мгновение она как будто немного смутилась.
– Радость и Грусть хорошо ладят друг с другом, – тихо сказала Фудзико.
Каору не отрываясь смотрел на ее глаза: у нее были веки со складочкой. Когда она открывала глаза, из-под длинных ресниц светилась радость. И только в те моменты, когда веки закрывали ее огромные зрачки, она грустила. Так смотрела на Каору мама перед смертью. В ее взгляде были ободрение и надежда – ей не хотелось опечалить Каору. Мама вглядывалась в его будущее.
– Спасибо. Еще сыграем с тобой в мяч, – сказала Фудзико и встала. От ее волос слегка пахло ромашкой.
Каору спиной почувствовал, как кто-то смотрит на него, и обернулся: Мамору со стаканом пива в руке раздевал взглядом Фудзико. Не заметить его было большой оплошностью.
– Этот прожорливый болван – приятель Каору? Не пускайте его в дом. – Мамору кивком показал на Ханаду – тот стоял не шевелясь, с поднятыми руками.
– Что с ним такое? – смеясь спросила Фудзико.
– Я сказал ему: руки вверх и не двигайся, – объяснил Мамору.
Продолжая улыбаться, Фудзико освободила Ханаду, с которым обошлись как с преступником, забравшимся в дом, и вернулась вместе с ним в сад. Мамору и Ханада казались Каору ворами, которые украли у него минуты наслаждения взглядом Фудзико и запахом ее волос. Ханада, которого он привел сюда в качестве своего помощника, увел у него даже нежную улыбку Фудзико.
– Это подружка Андзю? Хорошенькая. Похожа на твою маму?
Каору хотел молча уйти с балкона, но Мамору сказал, словно бы самому себе, но так, чтобы Каору услышал:
– Записать ее, что ли, в список своих любовниц?…
Каору шумно втянул в себя воздух, затаил дыхание и с ненавистью уставился на усмехающегося Мамору.
– Ой, что это? Не трогай мою телку? Не рановато ли? Подожди еще с десяток лет.
Внутри у Каору что-то закипало и бурлило. Будто пена, которую не назовешь ни радостью, ни грустью. И не злость и не ненависть. Зря он завел рыбок с такими именами.
Через неделю Радость умерла, осталась только Грусть. А еще через два дня Грусть перестала плавать и всплыла кверху брюшком.
Он похоронил Радость и Грусть в углу сада, и в опустевшем рукомойном тазу плавали одни пузырьки.
Каору смотрел на них и пытался понять свои смутные чувства, которым не знал названия. Пузырьки то появлялись на поверхности воды, то исчезали и напоминали о взгляде Фудзико, превращались в голос Фудзико, становились ее улыбкой.