4 ноября 1672 года
Анна идет по анфиладе комнат Луизы де Керуаль, выходит в маленькую гостиную и вдруг видит лорда Арлингтона и мадам Северен. Они пьют вино. Как сказать, как объяснить им характер недуга мадемуазель? Она не знает, как деликатно выразить это; может, стоит намекнуть, что новость, которую они ожидают, могла быть гораздо хуже. По крайней мере, она врач и прекрасно понимает разницу между гонореей и куда более опасным ее сородичем, известным под именем «сифилис». Анна видывала больных с симптомами обеих болезней и знает, что ошибиться и поставить неправильный диагноз здесь может даже опытный доктор. Такая ошибка, увы, лишь усугубляет страдания больного, поскольку гонорея и сифилис — болезни совершенно разные и курс лечения, необходимый для одной, не только не помогает, но способствует осложнениям и прочим неприятным последствиям другой болезни. И горе больному гонореей, или, как еще говорят, «почечным истечением» (поскольку давно уже признано, что нездоровые уретральные выделения вырабатываются почками), которому врач-шарлатан или недоучка порекомендует курс лечения сифилиса, то есть лекарства, почти исключительно составленные из препаратов, содержащих ртуть: ртутные примочки, ртутные пилюли, ртутные клизмы, ртутные бани. При лечении же сифилиса лекарства, содержащие этот металл, действительно показали некоторую эффективность, они замедляют развитие болезни, но последствия всегда бывают ужасны: у больного наблюдается обильное слюноотделение, тошнота, понос, почернение десен, расшатывание зубов, выпадение волос, депрессия, истерия и даже умопомешательство. И уж конечно, этот металл нисколько не способствует окончательному излечению сифилиса. Не получив должного отпора, недуг может привести к бесплодию у женщин и к болезненному мочеиспусканию и к воспалению простаты у мужчин и послужить причиной еще больших страданий, нежели в начале болезни. Долгий и дорогостоящий курс лечения сифилиса можно получить в частных клиниках с горячими ваннами или банями, расположенных за пределами Лондона, ведь, несмотря на то, что венерические болезни свирепствуют повсеместно, в любых слоях общества они считаются позорными.
Всякий врач в Лондоне прекрасно знает, что венерическое заболевание заразно, но никто не может даже приблизительно сказать, сколько лондонцев ежегодно умирает от сифилиса или от осложнений после гонореи. Родственники умершего зачастую дают производящему осмотр лицу взятку — как правило, это пожилая женщина, специально нанятая приходом для установления причины смерти прихожанина, — и та просто «не видит» симптомов венерического заболевания на теле умершего человека. И в результате списки умерших, каждую неделю публикуемые приходскими клерками Лондона и предоставляемые в ежемесячном докладе его величеству королю, вместе с умершими от простой лихорадки или чахотки нередко содержат имена покойников, смерть которых наступила от странных, а то и вовсе таинственных причин, таких, например, как «тимпания или вздутие живота», «поднятие светов», «черепные пары» и прочее в том же духе.
Учитель отца Анны, доктор Томас Сайденхем, был один из первых врачей, кто прояснил различия между двумя заболеваниями. Сам Чарльз Брискоу старался лечить эти болезни, сообразуясь с удивительными прозрениями доктора Сайденхема, и, следуя своему учителю, зачастую пренебрегал так называемой гуморальной теорией, но больше доверял своим эмпирическим наблюдениям. Оба врача считали, что причина болезни кроется не в диспропорции жидкостей в организме, как трактовала это гуморальная теория, а в некоем факторе, занесенном извне и активизирующемся в организме больного. А нарушение баланса жидкостей есть не более чем еще один, среди прочих, симптом болезни. Такой отход от традиционной теории древнеримского эскулапа Галена считался спорным, зато давал довольно впечатляющие результаты. Служа многие годы врачом при английском дворе, где царили весьма нестрогие нравы, и отвечая, так сказать, на запросы общества, доктор Брискоу разработал свой метод лечения гонореи, а также изобрел специальную сыворотку; и метод, и рецепт сыворотки он хранил в секрете, но и то и другое пользовалось репутацией надежного средства против болезни. И Анна теперь — единственный человек, который хранит этот секрет.
Если бы не расстройство, вызванное бандитским способом, которым Арлингтон решил предложить ей врачебную практику, она, возможно, раньше бы догадалась, почему, когда у него под рукой целый штат придворных врачей, ему вдруг понадобилась именно она. Еще до похищения Анны Арлингтон знал или, по крайней мере, подозревал, от какого недуга страдает Луиза.
Она входит в гостиную и сообщает министру и мадам Северен свой диагноз, но, по всей видимости, их это нисколько не удивляет.
— Значит, все-таки не сифилис? — уточняет мадам Северен.
— Нет, но причины для беспокойства все же остаются, — отвечает Анна — Гонорея сильно запущена, лечить болезнь в такой стадии мне почти не приходилось. Если она останется жива, то, скорей всего, детей больше иметь не будет.
— Если останется жива?
Мадам Северен возмущенно поворачивается к Арлингтону.
— А вы говорили, что у нее есть какое-то тайное средство, самое надежное, — перейдя на французский, бросает она ему.
— Мадам Северен, вы же знаете, что миссис Девлин прекрасно говорит на французском языке.
Голос министра тверд и спокоен, хотя Анна замечает в нем едва слышную нотку раздражения: он терпеть не может, когда с ним разговаривают подобным образом.
— Ее мать — француженка, и во время изгнания короля отец, как и всякий добрый роялист, воспитывал ее во Франции. Прошу вас, будьте сдержанней.
Анна нутром чувствует, что выговор Арлингтона вызывает холодную ярость мадам Северен, но заведующая опочивальней — придворная дама слишком опытная, чтобы открыто выражать недовольство. Но что имеет в виду министр, когда говорит о ее отце: «как и всякий добрый роялист»? Она-то знает, что после реставрации трона отец ее в короле разочаровался, да и многие другие тоже. Что же все-таки произошло между ним и Арлингтоном?
— Вы знаете о тайном средстве вашего отца против этой болезни? — интересуется министр, возвращаясь, к предмету разговора — ведь он, по его же словам, человек занятой и не терпит пустой болтовни.
— Да, знаю, хотя не уверена, поможет ли оно в данном случае. Не думаю, что он когда-нибудь оказывал помощь женщине, которая больна столь серьезно, как мадемуазель де Керуаль, и поэтому гарантировать универсальную эффективность средства не берусь. Могу лишь уверить вас, что сделаю все, что в моих силах.
— Тогда уж будьте так добры, соберите все силы, сколько их у вас там есть, — с угрозой произносит Арлингтон. — Не считая короля, у мадемуазель де Керуаль нет больших друзей, чем мадам Северен и я, и мы хотим, чтобы она прошла первоклассный курс лечения — от этого зависит не только ее собственное благо, но и благо самого короля.
«И ваше тоже», — мысленно добавляет Анна.
— Скорей всего, — продолжает Арлингтон, — факт болезни мадемуазель скрыть не удастся, но мы требуем от вас крайней осторожности: никто не должен знать о природе ее заболевания. Мы пустим слух, что у нее лихорадка и что она не желает подвергать опасности заражения придворных врачей, а вместе с ними и весь двор. И не советую вам распространяться о том, кто был ваш отец. Мы скажем, что вы ее подруга детства, что вы знаете всякие полезные снадобья и явились сюда из сострадания к страждущей. Итак, завтра утром мы ждем вас, — заканчивает он разговор, проводив Анну до дверей покоев Луизы.
Там ее уже ждет слуга, который ведет ее обратно по тенистым дорожкам Уайтхолла, далее через сад; и выводит на улицу, где ждет экипаж — на этот раз сияющая черным лаком, вычурной формы и отделанная золотом личная карета лорда Арлингтона. Лошади с места берут в карьер, и только теперь Анна ощущает благотворное действие макового сиропа. Карета подскакивает на каждой рытвине, на каждом ухабе, ее качает, бросает из стороны в сторону, но она почти ничего не замечает. Боль остается с ней, но она ушла куда-то далеко, притаилась и сжалась.
Она отводит взгляд от окошка и смотрит на слугу Арлингтона, ее непрошеного компаньона. Как его зовут? Ах да, он же представился ей. «Джереми, — сказал он, — Джереми Мейтленд, к вашим услугам». Она уже поняла, что он не из давешних головорезов: юный и стройный, черты лица довольно изящны, правда общую картину нарушает глубокая рубленая рана через всю левую руку. Интересно, где он ее получил. Плохо только, что перевязка сделана неумело: насквозь пропитанный кровью бинт ослаб и разлохматился.
— Вы показывали руку врачу? — спрашивает Анна.
— Эту, что ли? — Он поднимает руку и смотрит на нее, будто видит ее впервые, — A-а, пустяк, просто царапина.
— И от царапины можно умереть.
Карета снова подскакивает, и капюшон соскальзывает ей на плечи.
— Только не я.
Тут он спохватывается, словно испугавшись, как бы она не подумала, что он разговаривает с ней грубо.
— Я не люблю обращаться к врачам, — добавляет он. — От них больше вреда, чем пользы.
— Увы, к сожалению, вы правы, это часто бывает. Ars longa, vita brevis, — говорит она, но потом вспоминает, что Мейтленд слуга, а слуг не обучают латыни, — «Искусство исцеления длится долго, а жизнь коротка», — переводит она изречение Гиппократа — Я, конечно, не постигла его в совершенстве, но в вашем случае, если хотите, могу помочь.
— Вы что, врач? — недоверчиво спрашивает он; видно, что, вопреки заявленной нелюбви к докторам, он удивлен.
Заметив это, ей даже хочется немного порисоваться перед ним, блеснуть своими познаниями, но, вспомнив о строгом требовании Арлингтона держать язык за зубами, берет себя в руки.
— Не то чтобы врач, но кое-что в медицине понимаю, — осторожно отвечает она, — а лекарства у меня с собой, вот здесь, в чемоданчике.
Карета снова подпрыгивает, и пузырьки в аптечке дружно звенят, словно подтверждая ее слова.
— Ну, посмотрим.
Он протягивает ей раненую руку. Она берет ее и осторожно разматывает окровавленную повязку. Рана совсем свежая, он получил ее самое большее несколько часов назад. Рука на удивление сильная и совсем без мозолей. Она открывает бутылочку с мазью тысячелистника, прекрасное средство против ран и ожогов.
— Потерпите, немного пощиплет, — предупреждает она и накладывает мазь на рану.
К ее удивлению, он не вскрикивает, и рука его даже не дергается. Она заглядывает ему в лицо, но и оно ничего не выражает: он даже не морщится.
— А вы молодец, — говорит она, достает кусок чистой ткани и начинает перевязывать.
— Я же говорю, царапина. У меня бывало похуже. А у вас хорошо получается, — говорит он, вертя перед собой забинтованную руку, — А теперь скажите-ка, доктор, сколько вам заплатить? Сколько я вам должен за то, что вы спасли мне жизнь?
Вопросы его вполне безобидны, но в тоне Мейтленда нельзя не почувствовать некую дерзость, даже нахальство. Анна отворачивается, ей вдруг становится неловко за свое простенькое шерстяное платье, не менее простенькие полотняные нижние юбки, растрепанные волосы… она, должно быть, выглядит очень усталой. Было время, когда на эту юношескую дерзость она ответила бы улыбкой и за словом в карман не полезла бы, но теперь ей становится как-то не по себе.
— Я не беру денег за такие пустяки. Вы же сами говорите, царапина.
Ее холодный сдержанный тон не остается незамеченным.
— Надеюсь, я вас не обидел? Может быть, вы подумали, что я разговариваю с вами слишком фамильярно?
— Вы не сделали ничего дурного, мистер Мейтленд. Просто вы еще слишком молоды, чтобы быть со мной таким… смелым.
— Мне скоро двадцать один год! — возражает он.
— А мне уже двадцать пять, и я вдова.
Проходит несколько минут неловкого молчания, и карета наконец, останавливается возле ее дома.
— Пригласите меня к себе, — неожиданно просит он.
— Не вижу необходимости.
Она слышит, как кучер спрыгивает с козел на землю. Как только он открывает дверь кареты, она протискивается на волю. Мейтленд выходит вслед за ней.
— Уже поздно, мистер Мейтленд, — говорит она — Езжайте домой и ложитесь спать.
— Я не сплю по ночам, — говорит он, впиваясь в нее взглядом, — Между прочим, и вы тоже.
Он ведет себя так нахально, что это может ему стоить места на службе у Арлингтона; странно, он не похож на человека, который развязен с женщинами. Скорей, наоборот: этот юный Мейтленд так уязвим, он так простодушно, так искренне демонстрирует страсть, что она не торопится осуждать его. Но уже поздно; она устала, хотя спать действительно совсем не хочется; маковый сироп подействовал благотворно, но вместе с тем опьяняюще, и она опасается, что ее оценка ситуации не вполне адекватна. Но как он догадался, что она не спит по ночам? Этого еще не хватало. Нельзя допускать, чтобы их отношения приняли оттенок, будто они оба посвящены в некую тайну. И поощрять его попытки сближения было бы неправильно, у нее нет никакого желания позволить ему перейти определенные границы.
— Доброй ночи, мистер Мейтленд.
Она отпирает наружную дверь, заходит в дом и ждет, пока стук кареты не замирает вдали. Господи, как мала, как убога ее столовая, да и гостиная тоже, по сравнению с тем, что она только что видела в Уайтхолле, по сравнению с великолепными покоями мадемуазель де Керуаль. И все-таки Анна не может сдержать вздоха облегчения: наконец-то она вырвалась оттуда, наконец-то она дома, пусть даже на короткое время. Как она любит эти тихие, спокойные ночные часы: не грохочут проезжающие мимо кареты и повозки, не кричат продавцы воды и рыбы, разносчики угля и уличные торговцы едой и напитками, которые с утра до вечера ходят под окнами. Сколько таких ночей она провела в одиночестве в своей спальне зачтением книг по медицине, записывая дневные наблюдения, прислушиваясь к звукам, нарушающим тишину: там стукнуло, там кто-то вздохнул, задрожала стена — это обитатели дома укладываются спать. Как ей нравится это состояние, когда дом засыпает и дремлет, как бы заключая всех их в теплые объятия своих стен. Она может на слух определить, когда они уже лежат в своих постелях: и миссис Уиллс, и Люси, и Эстер, и мать. Ей хочется сейчас потихоньку, на цыпочках подняться по скрипучим ступенькам наверх, в свою спальню в мансарде, лечь в кровать и попытаться уснуть. Но еще долго смотрит она в окно на пустую улицу, откуда доносятся далекие крики ночной стражи: «Слу-уша-ай!», и только потом нехотя берется за ручку своего чемоданчика.