Чего я, собственно, хотел от Мари? Я приглашал ее к себе, она пела, я, стараясь держаться целомудренно, сватал ей Нухема, талмудиста, этого, следует, наверное, сказать, талмудиста-отщепенца, и я опять позволял ей уйти, укрыться в стенах ее серого приюта. Чего я хочу от нее? Почему она соглашается на эту игру? Она хочет спасти мою душу, может, она хочет взвалить на себя бесконечную, по сути своей невыполнимую задачу — поймать талмудистскую душу еврея, передать ее Иисусу? Впрочем, что он себе думал, этот Нухем? Казалось, я полностью прибрал к рукам двоих людей, и тем не менее я не знал ничего о них, не знал, что они думают и что будут есть сегодня за ужином; человек настолько одинок, что никто, даже сам Господь Бог, сотворивший его, ничего о нем не знает.
Положение дел обеспокоило меня чрезвычайно сильно, тем более, что я мог представить себе Мари только как существо, которое до самого края заполнено песнями и цитатами из Библии. В своей обеспокоенности я отправился в приют. Мне пришлось прийти дважды, прежде чем я смог ее встретить. Она была в миссии для больных и всегда возвращалась домой только вечером. Итак, я расположился в приемной, рассматривал цитаты из Библии на стене, рассматривал портрет генерала Бута[39] и обдумывал еще раз все возможности. Я вспоминал свою первую встречу с Мари, случайную встречу с Нухемом, я вызывал в своем воображении все, что произошло с тех пор, я старался запомнить все очень точно, не исключая того, что происходило в данный момент; осматривая с большим вниманием приемную, я ходил по комнате, которую уже начали медленно заполнять сумерки, поскольку испортилась погода; на улице упали первые тяжелые капли дождя, и проникновение темноты в комнату ускорилось. Я спросил себя, не сохранить ли в своей памяти и двух стариков, которые, подобно мне, сидели в этой комнате, я запомнил их — к чему рисковать. Они выглядели очень уставшими, невозможно даже понять, о чем они думали, для них я был пустым местом.
Мари пришла уже поздно. Обоих стариков увели, и в моей душе даже шевельнулся какой-то страх, что со мной могут поступить точно так же. В плохо освещенном помещении она узнала меня не сразу. "Благослови вас Господь", — произнесла она. Я ответил: "Это как притча". Теперь, узнав меня, она ответила: "Это не притча. Пусть благословит вас Господь". На что я сказал: "У нас, у евреев, все — притчи". Она ответила мне на это: "Вы не еврей". На что я возразил: "Хлеб и вино не меньшая притча; к тому же я живу вместе с евреями". "Наш приют постоянно с Господом", — сказала она. Так было правильно, так я представлял ее себе, на все — высказывания из Библии. Теперь она снова была в моем распоряжении, и я повысил голос: "Я запрещаю вам когда-либо впредь заходить в мою еврейскую квартиру", но это прозвучало здесь бессмысленно, наверняка нужно, чтобы она снова побывала у меня, дабы можно было рассудительно поговорить с ней. Я улыбнулся и сказал: "Шутка, увы, шутка". И хотя мне удалось спастись таким образом от своих собственных слов, переметнувшись к словам чужака, словам чуждого народа, подавшись под покровительство чужого бога, это не помогло, я не смог обрести свою уверенность снова — может быть, я действительно был очень уж измучен ожиданием, стал дряхлым, как те два старика, которых в конечном итоге вывели из приемной, был унижен ожиданием, творение вместо творца, низвергнутый Бог. Чуть ли не униженным тоном я произнес: "Мне хотелось предотвратить ваши неприятности, доктор Литвак обратил мое внимание на их возможность". Это, впрочем, было перекручиванием реального положения дел, поскольку тот ведь опасался неприятностей только для Нухема. И призывать столь смешное полусвободомыслие себе в свидетели! Худшего оскорбления моему чувству собственного достоинства я не мог бы найти. То, что она ответила мне, было столь простодушным: "Кто в радости, тому не страшны никакие неприятности". После этого оскорбления у меня кончилось терпение, и я не заметил, что теперь, собственно, улаживаю дела дедушки и доктора Литвака. "Тебе не следует больше иметь дело с молодым евреем, у него толстая жена и куча детей". О, если бы я только мог прочитать, что творится у нее в душе, если бы я мог знать, задел ли и ранил ли я ее этим, раскрыть нараспашку ее сердце, которое утверждает, что оно в радости; но никакого волнения я не заметил, может, она вообще ничего не поняла. Она просто сказала: "Я хочу к вам прийти. И мы будем петь". Я сдался. "Мы можем пойти прямо сейчас",ответил я, все еще храня остатки надежды на то, что еще смогу определять ее путь. Она отказалась: "Большое спасибо, но мне еще раз нужно навестить своих больных".
Мне не оставалось ничего другого, как отправиться домой. Шел слабый мелкий дождик. Впереди вышагивала очень молодая парочка; они шли, взявшись за руки и размахивая ими в такт ходьбы.