О своих делах на фабрике Торнтона Петр уже не впервые докладывал Василию Семеновичу. Подробно рассказывал, что из нелегальной литературы читает рабочим вслух, сколько рабочих кружков удалось сколотить, какую литературу хранит на станке, какую в иных местах, что читают рабочие, о чем говорят и кто из них, по его мнению, может сам руководить кружками.
— Петр Алексеевич, вы молодец, честное слово, молодец. Отлично работаете. Вы стали отличным проповедником наших идей. Очень рад, очень.
— Василий Семенович, хотелось мне посоветоваться с вами. Понимаете, на Торнтоне я вроде работу наладил. Там-то она теперь без меня пойдет. Думается, не пора ли мне — как вы скажете — уйти с торнтоновой фабрики? Вы не подумайте, я не боюсь. Дело не в том, что мог на себя внимание обратить. По-моему, нет. Все вроде шло до сих пор гладко. Никаких подозрений. Но надобно на другую фабрику перейти. В других местах кружки сколотить, людей подготовить. Как на это посмотрите?
Василий Семенович подумал, кивнул головой. И впрямь, зачем Алексееву на одном месте засиживаться? Дело сделано — иди дальше, дело в другом месте найдется.
Спросил:
— А с жильем как?
Алексеев ответил, что жилье уже нашел себе подходящее, лучше не надо.
— Отдельный домик, Василий Семенович. Совершенно отдельный, стоит в глубине двора, с улицы летом из-за деревьев еле приметен. Измайловский полк, седьмая рота, дом восемнадцать. Для собраний, для сходок, говорю вам, лучше нигде не найдете. Имейте, Василий Семенович, в виду.
Получив благословение Ивановского, Петр уже через несколько дней взял у Торнтона расчет и перешел работать на другую фабрику, на какую — о том только Ивановскому и сказал.
Квартиру, снятую Алексеевым, быстро приспособили для рабочих сходок.
Первую назначили на 3 марта 1874 года. К десяти часам утра собралось человек двадцать пять в самой большой комнате. Стульев, скамей, табуреток, разумеется, не хватило на всех. Сидели и по два человека на стуле или на табуретке. Сидели и на подоконниках, — в комнате было три небольших окна, два занавешены темными тряпками, третье — газетой. Два-три человека так и простояли в дверях.
Три года спустя, когда Алексеев будет сидеть на скамье подсудимых рядом с сорока девятью своими товарищами и слушать чтение обвинительного акта, он вздрогнет, услышав подробности сходки третьего марта 1874 года. Только тот, кто присутствовал там, мог так рассказать полиции о рабочей сходке. Но кто? Кто-то из своих выдал.
Алексеев тогда сидел на подоконнике у того окошка, что было прикрыто газетой, молча слушал, оглядывая собрание. В комнате было накурено, дымно. Напрасно студент Витютнев — его на сходку прислала коммуна с Монетной улицы — трижды просил не курить. На несколько минут курильщики гасили свои «козьи ножки», а вскоре, забыв о просьбе Витютнева, вновь разжигали их, и струйки голубовато-серого дыма, расплываясь по комнате, мешали дышать. Курили Низовкин и Алексей Петерсон, курили Тимофеев и Путанкин, тщетно рукой отбивался от дыма мрачный Иван Меркулов, окуриваемый Осетровым. А Иван Федоров, мальчишка семнадцати лет, хоть и давился дымом соседей, терпел молча, стоя в углу с напряженным, внимающим бледным лицом.
Низовкин, собиравший людей на сходку, объявил, что рассуждать будут сегодня о чайковцах, — давно назрел этот вопрос. Алексеев вспомнил, что и Сергей Синегуб, первый его учитель, брошенный ныне в тюрьму, тоже говорил о себе: «Я чайковец». Далее предполагалось говорить о библиотеке, но кто-то крикнул, что библиотекаря Ивана Смирнова на сходке нет, он болен: библиотечный вопрос решено было снять. Низовкин сказал, что после первого вопроса произведут проверку «кассы противодействия» — так называлась в кружках касса для помощи безработным и для поддержки сидящих в тюрьме.
— Господа, — спокойным голосом произнес Низовкин, — повестку мы утвердили. Позвольте начать. Все вы знаете чайковца Клеменца. Так вот я хотел бы, чтобы Бачин нам сказал: какие в его кружке отношения с этим Клеменцом?
Странно, что Низовкин говорил голосом сдержанным, спокойно. Вовсе не было это на него похоже. Именно потому, что голос его звучал негромко и без раздражения, чудилась в нем угроза.
Маленький, нервный, весь взъерошенный, Низов-кин вызывающе смотрел на сидящего перед ним Бачина.
— Какие отношения с Клеменцом? Никаких особенных отношений нет. Иногда он заходит к нам, в наш кружок, никаких тайн от него мы не имеем. Приносит книги. На днях принес «Историю крестьянина» Шатриана и еще «Вольный атаман». Вот и все отношения.
— Бачин, вы говорите неправду. Господа, я заявляю — Бачин говорит здесь неправду. Не может быть, чтоб не было у них никаких отношений с Клеменцом. Клеменц старается изо всех сил разрознить нас. И вот зачем он ходит в кружок Бачина.
— Это неправда, Низовкин! — вспылил Бачин.
Из рядов у входной двери поднялся вдруг сухой, с длинным бритым лицом — одни темные усы свисали по-моржовьи с верхней губы, — Мясников.
— Бачин говорит правду. Все так, как он говорит. Не знаю, почему Низовкин к нему придирается. А о Низовкине я скажу, что наш бывший кассир Лавров в последнее время перед своим арестом порицал Низовкина за то, что он побил своего квартирного хозяина, чем себя уронил в глазах рабочих. Потому что вы, Низовкин, человек образованный, передовой, а передовому и образованному не подобает драться.
Низовкин вскочил с места и, уже нисколько не сдерживая себя, ополчился на Мясникова:
— Вы, Мясников, ничего не знаете о моей ссоре с квартирным хозяином. Да, я ударил его! Но что из этого следует? Я дал пощечину настоящему кулаку, мещанину. Моя пощечина — это удар по кулачеству, удар по мещанству, если хотите. Но какое это имеет отношение к случаю с Клеменцом? Никакого!
Алексей Петерсон бросил реплику с места, что чайковцы только понапрасну мутят рабочих, от них никакого толку.
Мясников возразил, что, по словам Клеменца, у чайковцев с фабричными дела идут хорошо.
Низовкин криво усмехнулся:
— Да, очень хорошо! У них есть сейчас только двое фабричных — Крылов да Шабунин. Только двоих и сумели за все время привлечь. А сколько возились с ними!
— И никакой программы у них нет! — раздался чей-то голос. — Сами не знают, чего хотят.
— Минуточку, минуточку! — голос принадлежал кассиру кассы противодействия Виноградову. — Что касается Крылова и Шабунина, о которых здесь говорилось, то их сейчас вообще в Питере нету. Оба они в Тверской губернии, в Торжковском уезде. Это во-первых…
— Ну и что? — перебил его Мясников. — Они там проповедуют идеи чайковской партии…
— Ага! Проговорился! Значит, чайковцы — это отдельная партия? Так, выходит?
— Кто проповедует? Крылов и Шабунин? Да ты их видал когда-нибудь? Что они могут проповедовать! Крылов — тот вообще и двух слов толком не скажет!
— Да если б и мог! Идеи чайковцев! Сами-то они знают свои идеи? У них никаких идей. Никаких идей у чайковцев нет!
— Минуточку, минуточку! Вы меня перебили и не дали мне кончить. — Виноградов поднял руку, жестом умоляя о тишине. — Вот мое предложение. И думаю, это предложение и Низовкина, и Петерсона Алексея, да и многих других. Довольно нам тратить время на вопрос о чайковцах, имеют они свои идеи или не имеют, отдельная это партия или нет. Сейчас дело даже не в этом. А в том, что факт остается фактом, господа чайковцы своим поведением мешают нашей общей работе.
— Правильно!
— Минуточку! Они мешают нашей общей работе, и этого достаточно, чтобы мы сегодня раз навсегда решили не иметь никаких сношений с ними. Предлагаю раз навсегда запретить всем нашим общаться с господами чайковцами и всем предписать держаться от них подальше.
Низовкин с восторгом принял предложение Виноградова. Алексеев на своем подоконнике хмурился, не мог понять: и зачем только революционерам ссориться между собой? Тут бы силы всех собирать в одно, всем быть вместе, а они ссорятся, отказываются общаться друг с другом.
Низовкин уже было поставил вопрос о чайковцах на голосование, когда Алексеев попросил слова: он сейчас скажет по этому поводу. Но Низовкин слова ему не дал: поздно, мол, Алексеев. Мы голосуем.
Бачин поколебался и нехотя согласился со всеми. Алексеев увидел двадцать четыре поднятые кверху руки, подумал, что, может быть, он чего-то не понимает, вон ведь все, сколько здесь есть, стоят за разрыв. И поднял руку. «Что же я буду против своих идти?»
Затем стали проверять кассу, постановили выдать из нее три рубля Виссариону Федорову, так как он нынче без места, не устроился на работу. Еще говорили о том, что для библиотеки купили два экземпляра книжки Наумова «Сила солому ломит», дали за них два рубля, — книжка неразрешенная и потому дорогая.
Просидели, проспорили в общем четыре часа. Разошлись только в два часа дня.
В последний момент Алексеев задержал Виноградова.
— Скажи мне на милость. Зачем это нам дробить силы? Ну, отказались иметь дело с чайковцами. Но что проку в том, что отказались от них? Хоть убей, не могу понять.
— А чего понимать? Нечего тут понимать. Терпели их сколько могли. Но ты что? Не знаешь их тактику? Разве чайковцы — революционеры? Ничуть. Ну, может быть, была от них раньше польза. Сейчас только мешают, сбивают с толку мастеровых.
«Ну, если правда, так тогда, пожалуй, я правильно голосовал сегодня», — сказал себе Алексеев.
И все-таки на следующий день, придя на Монетную, спросил Василия Ивановского:
— Объясните, пожалуйста, ну какие-такие враги наши чайковцы, что нам надо рвать с ними, Василий Семенович? Не пойму я.
— Да кто вам сказал, что чайковцы — враги? Что за вздор?
Петр рассказал о собрании у него на квартире, о Низовкине и о том, как ругали чайковца Клеменца.
— Клеменца? Но Клеменц порядочный человек и настоящий революционер. Честнейшая личность! Ни-зовкии требовал порвать отношения с Клеменцом? Это невероятно. Низовкин?
Рассказ о собрании со всеми подробностями был повторен.
Ивановский потрогал свою бородку, сказал:
— Этот Низовкин — подозрительный тип. Кто мутит наших ребят, так это именно он. Странный человек. Странный и подозрительный. Да он и подметок Клеменца не стоит. Зачем ему верят, не понимаю. Никаких идеологических расхождений с чайковцами у нас нет. Собрание пошло на поводу Низовкина и наделало глупостей… А вы, Петр Алексеевич, вы что же — тоже голосовали за разрыв с группой чайковцев и за то, чтобы с Клеменцом не иметь ничего общего?
— Низовкин мне тоже не нравится, Василий Семенович, и я его позиции понять не могу. Знаю, что чайковцев арестовывают… Вон сколько их уже в тюрьмах сидит. Зачем нам силу дробить? Я хотел слово сказать, Низовкин мне слова не дал, сказал — поздно, все высказались, сейчас голосуем. И все подняли руки за то, что предложил Низовкин. Я подумал: может, я понимаю мало, не могут же все ошибаться… Я тоже поднял руку, хотя и не хотел рвать с чайковцами.
— Глупо! — сказал Ивановский. — Народ там у вас собрался не больно крепкий. Низовкину ничего не стоило повести его за собой. Раз у вас было свое мнение, вы были обязаны высказать его. А не голосовать за Низовкина!
— Глупо, — согласился, понурив голову, Алексеев. — Себе не поверил.
— Вот и напрасно, Петр Алексеевич. Чего вам себе не верить? У вас славная голова на плечах. Вам мнением своим собственным пренебрегать ни к чему. Ну да ладно. А теперь поговорим о другом. Садитесь. Вы знаете про нашу студенческую молодежь, я говорю о лавристах, — мы все здесь в коммуне ученики Лаврова. Знаете, что у нас всех нет других идеалов, как только помощь народу. И знаете, что наши бросают университеты, бросают все мечты о личном счастье, о карьере. Одно только у всех счастье — помочь крестьянству. Иные так даже остаются в деревне работать — волостными писарями, кузнецами, фельдшерами. Но, вы понимаете, как ни рядись в сермягу, как ни работай, а происхождение нет-нет да выдаст. То заговоришь не по-крестьянски, то еще что-нибудь.
А крестьянин — он недоверчив, он сразу насторожится и больше такого человека слушать не пожелает. Студенческая молодежь, конечно, не отступает, учится говорить с крестьянами, у писателей наших учится, у Левитова, у Слепцова, у других. А вот такому, как вы, и учиться у них не надо. Вы сами из деревни, вы там свой, вас крестьяне поймут, поверят, будут слушать. Короче, Петр Алексеевич, надо вам в народ идти. Превеликую пользу можете принести нашему делу. Вот как есть, так и идите коробейником по деревням. Книжки вам дадим и дозволенные и недозволенные, нелегальные. Продавайте, раздавайте, беседуйте, открывайте деревенским людям глаза.
Алексеев и думать не стал. Конечно, согласен, конечно, пойдет в народ. Вон и Прасковья смотрит сейчас на него, верит в его успех, говорит что-то о жертвах неизбежных. Но что жертвы, что опасность, когда тут главное — «правду сеять»! Алексеев загорелся при мысли, что станет «сеятелем» добра. Уж коли и Прасковья верит в него, так он сумеет доказать, что не напрасно. Не столько Василия Семеновича слушал, сколько глядел на Прасковью, как бы молча благословляющую его.
Он сумеет растолковать крестьянину, кто его обобрал, кто земли лишил.
Василий Семенович снабдил Алексеева деньгами, Прасковья составила список, что надо купить: гребни и пуговицы, нитки и ленты, иголки и лубки.
— И не позабудьте, что следует приобрести вам несколько патриотических лубков, с царем на коне, или с казаками, берущими француза или турка на пику, для отвода глаз, Петр Алексеевич. И дешевые книжечки по две — по три копейки, вроде «Бовы-королевича» или той же «Невесты во щах». А Вася даст вам настоящие книжки, и «Хитрую механику», и всё прочие книжки. Вы их в самом низу держите, вынимайте из короба, когда уверитесь, что крестьяне вас слушают, не подведут. Понятно? Ну и, само собой разумеется, короб с лямками купите. Надевайте его на себя и с богом, Петр Алексеевич, в дорогу!
По списку Прасковьи все накупил в маленьких лавчонках на окраине Петербурга, сел в поезд и отправился в родные места — до Гжатска. В Гжатске сошел с поезда и зашагал по размытым весенними дождями дорогам Смоленщины.
Читатель! Прервем на время повествование о Петре Алексееве. Пусть он ходит по обнищавшим селам и деревням, толкует с крестьянами о том, как живут, как надо им жить. Оставит какому-нибудь грамотею нелегальную книжицу в восемь страничек — на, мол, почитай на досуге, да не один почитай, а людей собери, всех познакомь. Пусть ходит и сеет правду в почву невзрыхленную, твердую, каменистую. На недолгое время распрощаемся с Петром Алексеевым и перенесемся далеко-далеко от лесной Смоленщины, далеко от страждущей, нищей страны России на запад, в пригожий, будто вымытый щеткой и мылом швейцарский острокрыший цветной город Цюрих. Там в старом городе за рекой снимают квартиру у домовладелицы госпожи Фрич русские девушки-студентки, приехавшие в Цюрих учиться в университете. Пройдет очень немного времени, и девушек этих, студенток, свяжет судьба в России в Москве с Петром Алексеевым — сдержанную со сжатыми губами Софью Бардину, и трех сестер Субботиных, дочерей богатых родителей, и Лидию Фигнер, и Александру Хоржевскую, и грустноглазую Бетю Каминскую, и Варвару Александрову, и сестер Любатович, Веру и Ольгу. Все десять — из состоятельных семейств России, все хорошо воспитаны, и хозяйка очень довольна пансионерками. Собственно, их одиннадцать. Одиннадцатая — старшая сестра Лидии Фигнер — Вера, жена некоего Филиппова, живет отдельно от девушек, по большую часть дня проводит с подругами. Поведение девушек, с точки зрения госпожи Фрич, безупречно, если бы… если бы ей не было точно известно, что все почему-то работают простыми наборщицами в редакции какого-то русского журнала «Вперед», издаваемого, впрочем, вполне приличным русским господином Лавровым, которого госпожа Фрич как-то видела в гостях у девушек. Правда, ей так же точно известно, что русские девушки работают наборщицами совершенно бесплатно, и это несколько примиряет госпожу Фрич с их странной работой. Бесплатно, — стало быть, благотворительницы-филантропки. Вероятно, так принято в русских богатых домах. Более всего госпожу Фрич смущают молодые люди, навещающие ее пансионерок, очень скромно одетые, многие даже — о ужас! — в потертых стареньких пиджачках. И все спорят с девушками, кажется совсем не ухаживая за ними. Но если не считать этих странностей русских, госпожа Фрич пансионерками очень довольна.
Была бы она довольна, если бы знала, что девушки сами окрестили всю свою группу по фамилии госпожи Фрич? Для краткости назвали себя фричами.
Мы фричи, мы фричи. Нас вовсе не занимают изящные сувениры Цюриха, мы не тратим наши деньги на приобретение знаменитых цюрихских кружев. Предпочитаем покупать книги, недоступные нам в России. Но то, о чем мы яростно спорим с навещающими нас молодыми людьми, — о жизни крестьян в России, о положении фабричных людей, о цензуре, о царе и полиции — право, все это госпоже Фрич, если бы она могла понять нас, когда мы говорим по-русски, показалось бы менее всего подходящим для светских барышень.
Вот и сейчас под вечер, когда на цюрихские узкие и вычищенные улицы выходят на вечерний променад многочисленные эмигранты из России и Франции, из Италии и Германии и даже с далеких стран Балканского полуострова, когда местные жители неторопливо идут в пивные или возвращаются домой из церквей, — фричи, нарушая чинную тишину вечереющих улиц города, громко переговариваясь, а то даже напевая какие-то странные песни по-русски и по-французски, идут из типографии, где набирали журнал Лаврова «Вперед».
— Нужно торопиться, — сказала Лидия Фигнер, поднимаясь по лестнице на второй этаж. — Умоемся, закусим — и на лекцию! Мы не можем заставлять Петра Лавровича ждать, пока соберемся. Если опоздаем, это будет ужасно.
— У нас почти пятьдесят минут, — спокойно заметила Софья Бардина, большелобая, с прямыми бровями, с тщательно уложенной прической.
Девушки вошли в квартиру и разбрелись по своим комнатам. Привели себя в порядок и отправились в ближайшую молочную «Гном» — в двух шагах от дома. Заняли два соседних мраморных столика, спросили себе кто молока с пирожками, кто сосисок с капустой, быстро поели и вышли на улицу. До редакции журнала «Вперед», вернее, до дома, где жил Петр Лаврович Лавров, редактор журнала, было ходу двадцать минут, и девушки пустились почти бегом по узким улочкам старого Цюриха среди мирно гуляющих горожан.
Слава богу, не опоздали. Редакцией называлась большая комната в квартире Лаврова, соседняя с его кабинетом. Здесь обычно работал его первый помощник Смирнов; стояло два стола, один у окна, другой под углом к нему, этажерка с журналами и газетами, книжный шкаф и стулья. В комнате набралось человек двадцать пять.
Вошел Лавров, едва фричи уселись все в ряд на длинной скамье. Он поклонился, как человек, хорошо знакомый с каждым из пришедших слушать его. Встречался с собравшимися уже не впервые.
Лаврову недавно исполнилось пятьдесят, и он выглядел человеком своего возраста. Густые усы закрывали всю верхнюю часть его рта, подбородок был чисто выбрит. Косой пробор на две неравные части делил его слегка волнистые волосы. Опущенные брови сообщали лицу выражение глубокой сосредоточенности. Огромный лоб был открыт. Широкий галстук под двубортным жилетом был повязан с изящной небрежностью и вместе с тем тщательно.
— Друзья, — сказал он, обратившись к публике. — Сегодня я испытываю некоторое смущение, потому что в прошлый раз вы просили меня поделиться с вами опытом моего личного участия в исторической Парижской Коммуне марта 1871 года. Смущение мое вызвано тем, что мне приходится говорить о себе самом, о моих работах. Это всегда ставит в неловкое положение говорящего. Но вам известно, что мне уже приходилось писать о роли критически мыслящей личности в истории общественного движения и в революции. Я уже рассказывал вам о том, что произошло в Париже в марте 1871 года, когда была провозглашена Коммуна. Я был, естественно, движим горячим сочувствием к Коммуне и поэтому счел необходимым обратиться к гражданам Франции от себя лично с письмом. Письмо это или обращение начиналось словами: «Граждане, я во Франции чужестранец, но я член Интернационала и полностью сочувствую социальному движению, представленному Парижской Коммуной».
Вы знаете, господа, что в феврале 1870 года я бежал из вологодской ссылки с помощью известного всем вам героического революционера Германа Лопатина. В начале марта того же года я прибыл в Париж. А в сентябре оказался свидетелем провозглашения Французской республики. Я видел, как революционная толпа срывала и топтала орлов империи, я был счастлив тем, что совершалось перед моими глазами во Франции, но мысли мои были обращены к нашей несчастной России, и во имя будущей революции в нашей стране я в меру своих сил и знаний отдался делу Коммуны.
Я познакомлю вас с текстом прокламации, начатой мною почти за два месяца до провозглашения Коммуны —15 января 1871 года. Написана она по-французски, но я переведу ее на русский язык, так как знаю, что не все здесь присутствующие хорошо им владеют. Прокламация частично введет вас в общий курс настроений, охвативших известную часть парижан в канун Коммуны.
Лавров не спеша извлек из внутреннего кармана пиджака сложенный вчетверо лист бумаги.
— Прокламация называется «За дело!». Я читаю ее: «За дело трудящихся! За дело, братья по Интернационалу! За дело! Ваше дело — это воцарение истины и справедливости. Ваше дело — это братство всех тружеников на земле. Ваше дело — это борьба до последнего против всех паразитов общества, против всех эксплуатирующих чужой труд…
Рабы боролись против господ, подчинявших их своей воле и награждавших лишь ударами. Подданные боролись против государей, против произвола и невежества, против безжалостных законов, объединяясь в кровопролитных восстаниях. Ученые боролись против отупляющей догматики религий, познавая постепенно вечные законы природы, ища понимания законов общественной жизни. Бедные боролись против богатых с дерзостью разбойников, с самоотверженностью нищих, с упорством батраков.
Настал день, когда над человечеством воссиял великий девиз французской республики «Свобода, равенство, братство». Это было много в условиях старого мира — мира рабства, иерархии, ненависти, но это была лишь заря царства истины и справедливости. Истинный смысл великого девиза французской республики оказалось возможным извратить. Его удалось использовать против трудящихся, как и всякие общие формулы, известные в истории.
Можно ли назвать истинной свободой свободу использовать свои силы для угнетения себе подобных, свободу наслаждаться всякими удовольствиями среди страдающей толпы, свободу эксплуатировать других людей?
Не обманом ли является равенство перед законом, когда эти законы составляются меньшинством, а основная масса людей не имеет ни досуга, ни физической возможности воздействовать на законодательство?
Разве может эксплуататор быть братом эксплуатируемого? Можно ли того, кто присваивает себе плоды труда тысяч, назвать братом несчастных, умирающих с голоду?
Предстоит добиться истинной свободы, истинного равенства, истинного братства. Дело перед нами, оно ждет… За дело же, труженики! За дело, братья по Интернационалу!»
Лавров кончил читать прокламацию, аккуратно сложил лист бумаги и сунул его в карман.
— Как видите, русский революционер-эмигрант в Париже в дни Коммуны и даже в дни, ей предшествовавшие, более всего надеялся на голодных и бесправных трудящихся, призывая их бороться с классом эксплуататоров и паразитов. Но есть ли здесь противоречие с тем, что тот же революционер писал о роли критически мыслящей личности, о необходимости научной подготовки для вступления на общественно-революционную арену? Отнюдь нет. Ведь во главе движения должны стать члены Интернационала — люди, для этого вполне подготовленные. Они-то и примутся за создание справедливой жизни и справедливой организации общества.
— Соня, — шепнула Ольга Любатович, — все это надо хорошенько запомнить.
— Я записываю, — кивнула Бардина.
— Но как за это приняться? — спрашивал лектор. — С чего начать? Вот вопрос. Я отвечу на него, ознакомив вас с тем, как в меру своих сил и знаний пытался помочь разрешить этот вопрос русский эмигрант-революционер во Франции в канун провозглашения Парижской Коммуны.
— Женя, ты слышишь? — прошептала младшая из Субботиных на ухо старшей сестре Евгении. — Какая скромность! Он даже не говорит о себе «я», а просто «русский революционер во Франции»!
— Скромность и величие, — ответила также шепотом Евгения.
— Вот, господа, над чем тогда работал русский политический эмигрант, охваченный горячим стремлением помочь всем, чем он может, трудящимся людям Франции. Это то, что я назвал в те дни «Prospectus». Наука рабочих! Что это значит? И из чего состоит? Наши головы были заняты тем, как помочь малограмотным трудящимся французам, и прежде всего парижанам, в кратчайший срок приобрести необходимые знания. Вот то, что было предложено им. — Лавров стал читать, заглядывая в свою рукопись и почти без запинки переводя ее на русский язык: — ««Наука рабочих» предназначена не для тех, кто имел возможность получить более или менее полное образование в средних или высших школах. Не предназначена она и для детей. Она обращается к взрослым рабочим, которые могут приобретать нужные им знания лишь путем чтения в немногие часы отдыха от тяжелого труда.
Она обращается к рабочим, которые хотят быть полезными гражданами великой единой республики трудящихся, начинающей образовываться в Европе и Америке. Она обращается к тем рабочим, которые поняли трудность борьбы против буржуазии, вооруженной не только несправедливыми законами, подавляющей мощью капитала, но еще и фактическими знаниями, малодоступными рабочим. Против несправедливых законов надо бороться, направив усилия на овладение более высокой, более могучей наукой. Когда рабочие овладеют наукой, победа их будет обеспечена, ведь они обладают уже и численным превосходством и справедливой целью. Наука позволит им понять, какими средствами достигнуть этой цели, как применить свои силы. Рабочим нужна, повторяем, наука более высокая, более могучая, нежели та, которою владеют их противники… Буржуазии эта наука была и остается недоступна, потому что, требуя мелких реформ, устраивая мелкие перевороты, она старается сохранить основу несправедливых общественных отношений и не способна понять цель общественных преобразований. Рабочие эту цель знают, когда дело идет о приближении ее, их не устрашит никакая реформа, никакая революция, они хотят сохранения лишь того, что справедливо и необходимо. И поэтому, как ни трудно рабочим овладеть социальной наукой, они могут добиться этого… Тот, кто не овладел наукой об обществе, не может понять историю.
Для облегчения этого труда мы и предлагаем читателям «Науку рабочих». Она имеет целью удовлетворение не любопытства, но жажды познания. Она даст не мелочные сведения, а понимание общих законов, ясное представление о сгруппированных фактах. Она предлагает не утомительно длинные и сложные рассуждения, но простые, по возможности, объяснения. Те же, кто пожелают приобрести более детальные сведения, ознакомиться с более частными доказательствами, смогут обратиться к специальным трудам». Господа, то, что я прочел вам, является как бы предисловием к «Prospectus», — сказал Лавров. — Сейчас перейду к деталям.
— Да это целая программа! — удивленно сказала Ольга.
— Да, но, увы, не для России, — тихо отозвалась Бардина. — У русских купцов-фабрикантов — никакой науки. А рабочих в России нет.
— Тихо! Слушай.
Лавров сообщил слушателям, что «Наука рабочих» должна была выходить отдельными выпусками по печатному листу в каждом. Книжки «Наука рабочих» должны были составить пятнадцать серий. Он перечислил названия этих серий. Введение. Неодушевленная природа. Жизнь. Человек. Примитивные цивилизации. Великие примитивные государства. Античная цивилизация. Средневековая цивилизация. Ренессанс. Новая Европа. Приготовление Энциклопедии. Революция. Первая половина XIX столетия. Последние годы. Результаты.
— По это не для наших крестьян, — с огорчением заметила Бардина.
— Он имеет в виду французских рабочих, — резонно ответила Ольга.
Лавров продолжал свой рассказ. Сообщил, что после 18 марта обратился к гражданам Парижской Коммуны с серией писем и развивал в них мысль о необходимости обучать трудящийся народ. У трудящихся отсутствует опыт, необходимый для политической деятельности. Вместе с тем именно им предстоит осуществлять эту политическую деятельность. Лавров писал в те дни, что это может быть достигнуто, если будут приняты самые энергичные меры для распространения во всех слоях населения ясных и точных понятий об основах общественной деятельности, чтобы эти понятия могли служить руководством толковым людям, которым придется действовать в непривычной для них области… Предлагал организовать социальную пропаганду среди рабочих, создать бесплатные библиотеки.
— Увы, господа, наши планы были хороши и надежны, но осуществить их не удалось. Два с половиной месяца существования Парижской Коммуны — недостаточный срок для осуществления этих планов. Трагический конец Парижской Коммуны всем вам известен.
Софья Бардина поднялась.
— Петр Лаврович, мы все чрезвычайно благодарны вам за сделанное сообщение. Но не найдете ли вы возможным рассказать, что вы, лично вы, Петр Лаврович Лавров, делали на пользу Парижской Коммуны помимо сочинения ваших прекрасных и мудрых писем к французам и «Науки рабочих».
Просьба Бардиной была всеми поддержана, и Лавров рассказал, что выступил с предложением ко всем членам Интернационала помочь Коммуне. В середине апреля он покинул Париж и отправился в Брюссель, хлопотал об организации манифестации в пользу Коммуны, получил от члена Интернационала Сезаря де Папа рекомендательное письмо к Карлу Марксу и отправился в Лондон. Там познакомился с Марксом и Энгельсом, просил о помощи, в июле возвратился в Париж. Здесь уже свирепствовала реакция.
— Господа, — возвысил голос Лавров, — буржуазные партии должны с ужасом смотреть на опыт неизвестных людей, которые господствовали в одной из величайших столиц мира в продолжение двух с половиной месяцев, организовали государство, издали ряд декретов, которые в значительной доле далеко превосходят систему законодательства всех французских правительств последнего периода! На этом позвольте закончить сегодняшнюю нашу беседу. Впрочем, быть может, у кого-либо из вас есть вопросы ко мне. Я с удовольствием отвечу на них.
Хоржевская подняла руку, как школьница на уроке.
— Прошу вас.
— Петр Лаврович, мы все благодарны вам… Это само собой разумеется… Но разрешите задать вопрос, который к вашей сегодняшней лекции прямого отношения не имеет. Тем не менее я полагаю, да и мои подруги тоже, что он все-таки связан с ней… Во всяком случае, мы очень много спорим по этому вопросу и никак не придем к общему мнению. Вопрос о том, когда может наступить в России революционный момент, когда можно ожидать революцию у нас в России. Полагаю, всех, кто здесь собрался, это не может не волновать.
— Вопрос кардинальный, — чуть улыбнулся Лавров. — Но, господа, я могу на него ответить только так, как уже отвечал в опубликованных своих статьях. Когда настанет революция в России? Тогда, когда она будет подготовлена естественным ходом исторического развития, когда подойдет историческая минута. Точно предсказать, когда это может быть, невозможно. Но революционеры вовсе не должны дожидаться этой минуты. Задача революционеров России — готовить народ к революции, которая неизбежна. Чем лучше, чем вернее будет подготовлен народ к революции, тем скорее она произойдет.
Больше вопросов не было. К Лаврову подошли двое только что прибывших из Женевы последователей Бакунина и затеяли было спор о сроке наступления русской революции. Лавров отвечал им, что не имеет ничего добавить к сказанному, — бакунинским призывам к всероссийскому бунту он не сочувствует, и призывы эти, по его мнению, приносят вред революции.
Девушки вышли на слабо освещенную газовыми фонарями узкую улицу.
— Что за человек Петр Лаврович! — воскликнула веселая, бойкая Хоржевская. — Вы слышали, как он говорил о себе в третьем лице, только чтоб не сказать лишний раз «я»? «Русский революционер-эмигрант в Париже… более возлагал надежды…» ну и так далее. Вот это скромность!
— Я уже говорила об этом Жене, — заметила младшая Субботина.
— Не понимаю, чему удивляться, — пожала плечами Евгения Субботина, старшая из трех сестер, — Петр Лаврович — самый настоящий великий человек, гордость России. Я не знаю, кто сейчас выше и мудрее Лаврова. Право, не знаю.
— Во всяком случае, то, что мы слушаем его лекции, и то, что помогаем набирать его журнал «Вперед», — твердо произнесла Бардина, — это не только большая честь для нас всех, это факт биографии каждой из нас. Может быть, самый счастливый факт.
— Соня права, как всегда, — согласилась Вера Любатович. — Но я хочу вам напомнить. Сейчас мы должны заняться нашим уставом. Необходимо покончить с ним.
— Сегодня, пожалуй, поздно. Завтра вечером мы непременно займемся уставом, — сказала Бардина.
На следующий день после работы в типографии и после обычного ужина в «Гноме» девушки собрались в комнате Софьи Бардиной, самой просторной из всех.
— Я хочу вам прочесть одну фразу Петра Лавро-вича, — с ним мне посчастливилось говорить сегодня. — Бардина раскрыла маленький блокнотик. — Он говорил о том, что мы все призваны разъяснять нашему народу, насколько необходима и возможна в собственных его интересах революция в России. И вот он вдруг произносит фразу, удивительную, по-моему. Я тут же записала ее. Только послушайте! «Наш народ — это бог-страдалец, распятый на кресте и не подозревающий о своем могуществе». Каково?
— Петр Лаврович действительно гениален, — вырвалось у Ольги Любатович.
— А ты еще сомневалась в этом? — спросила Бардина. — Петр Лаврович — великий человек, пожалуй, из всех ныне живущих русских он величайший. Особенно после смерти Герцена.
— Не будем терять времени, — Лидия Фигнер поднялась. — Пора перейти к уставу.
Устав фричей был написан под влиянием устава секций Интернационала. Все еще спорным оставался пункт, внесенный Ольгой, почти всеми девушками встреченный приветственно, — пункт об обязательном безбрачии всех членов группы фричей.
— Поймите, — говорила Ольга, — что отказываться от этого пункта нам просто совестно. Просто преступно! Смеем ли мы думать о личном счастье, когда наш народ страдает, народ в тисках нищеты и гнета полиции? Разве мы, девушки из обеспеченных семейств, не чувствуем вины перед обездоленным русским народом? Вины нашей в том, что мы сыты и обеспечены, что мы учимся, не зная нужды, в то самое время, когда миллионы русских крестьян умирают от голода, миллионы детей стоят с протянутой рукой, умоляя подать им кусок хлеба! И мы посмеем в такое время думать о какой-то любви, о том, чтобы выйти замуж? Никогда! Никогда! Это помешает нашей работе на революцию, господа. Это отвлечет нас от службы на пользу парода. Я настаиваю внести в устав пункт об обязательном безбрачии всех членов группы фричей.
Младшая из сестер Субботиных попробовала возразить ей:
— Пожалуйста, только не подумайте, что я хочу замуж. Вовсе нет. Не собираюсь. Но я чисто принципиально. Почему это должно мешать революции? Не понимаю. Мы все знаем Веру Фигнер. Ей, правда, уже двадцать два года. Все-таки не такая уж она старая. Она также за революцию. И вышла замуж.
— Вышла! — отозвалась Ольга. — А кто её муж? Человек, который ее никогда не поймет. Ваша Верочка погибла для революции. Ей ее Филиппов не позволит служить народу.
— Верочка его не послушает! — крикнула Лидия.
— И потом не все же мужья как у Веры Фигнер, — заметила старшая Субботина. — Девочки! Может быть, вставить в этот пункт, что замуж выходить все-таки можно, но только за своего человека, то есть я хочу сказать, что только за человека, который сочувствует общей нашей идее?
— Нет! — отрезала Ольга. — Нет и нот! Все равно будет мешать. Нет и нет!
— Я не понимаю, о чем мы спорим? — спросила раздраженно Софья Бардина. — Кто мы? Ну кто? Подумайте сами. Мы светские барышни, думающие о замужестве и о семье, или мы с вами слуги страждущего народа? Если мы живем для народа, если у нас с вами нет и не может быть другой мечты, кроме мечты о новой, справедливой жизни несчастных крестьян нашей России, то как мы можем еще спорить о том, имеем или не имеем право выходить замуж, обзаводиться семьей и, значит, отбросить все наши мечты, пренебречь народными нуждами!
— Браво, Соня, браво! Молодец Соня! — воскликнула Ольга Любатович.
— Я, например, совсем не собираюсь выходить замуж. Никогда, — тихо сказала грустноглазая Бетя Каминская.
— Я тоже, — вздохнула веселая, бойкая Александра Хоржевская.
— Ну что вы на меня так смотрите, как будто я собираюсь замуж, — жалобно сказала младшая из Субботиных. — Пожалуйста, я отказываюсь от своих прежних слов и заявляю, что замуж не собираюсь.
— Но если так, — подхватила Ольга, — то нам не о чем больше спорить. Пункт о безбрачии всех членов группы фричей принимается единогласно.
В этот момент в дверь постучали. Вошла Вера Фигнер. — Я не смогла быть на лекции Петра Лавровича. — Она устало опустилась на стул. — Очень досадно. Я с новостью. Впрочем, вы, кажется, уже знаете ее. Я слышала, у вас какой-то спор. Очевидно, о том, как нам быть.
— Нам? — переспросила Ольга Любатович. — Почему — нам? Ты замужем, а мы все взяли на себя обязательство безбрачия.
— Здесь недоразумение, — пожала плечами Вера. — Новость, которую я принесла, не имеет никакого отношения ни к браку, ни к безбрачию.
— Какая новость? — спросила Бардина.
— Новость та, что всем нам, русским подданным, учащимся в Цюрихском университете, предлагается вернуться на родину.
— Откуда это известно?
— В Цюрих доставлена копия правительственного распоряжения по этому поводу.
— Но почему именно Цюрихский университет в таком положении?
— Не университет, господа, а город Цюрих. Неужели непонятно? Мало здесь агентов правительства русского? Они и докладывают в Петербург о состоянии умов русской учащейся молодежи в Цюрихе. Прекрасно знают о литературе, которую мы с вами читаем, знают о Герцене, и о Лаврове, и о журнале «Вперед»… Ах господи, да мало ли о чем они знают!
— Значит, хотят нас заставить вернуться в Россию? — все еще, как бы не веря в это, спросила Хоржевская.
— А если ослушаться? — вырвалось вдруг у Веры Любатович.
— Ослушаться — дело несложное, — сказала Софья Бардина. — Но надо сначала взвесить, что разумнее: остаться агрономом или врачом в Европе или вернуться в Россию недоучившись? Что до меня, я не задумываюсь над этим. Мечты о деятельности агронома для меня давно уже потеряли всякую соблазнительность. О том, чтобы работать в Европе, не может быть даже и речи. Черт с ним, с университетским дипломом. Зачем он мне? Мой долг — жить в России и бороться за правду. Бороться — это значит идти в народ, служить народу, проповедовать ему идеи справедливости. Итак, что до меня — я решила.
— Не одна ты решила этот вопрос, — медленно произнесла Ольга Любатович. — Что решила Соня Бардина, то решила и я. Конечно, нам необходимо вернуться в Россию и посвятить себя революции.
— Олечка, как же университет? — жалобно спросила ее сестра Вера. — Как же быть с тем, что мы хотели сделаться медиками и поехать в деревню лечить крестьян?
— Лечить русских крестьян нужно прежде всего от нищеты и гнета, — сурово сказала Ольга, не глядя на сестру. — Лечить крестьянина можно лишь одним средством — дать ему землю. Надо уничтожить экономическую систему, существующую в России, уничтожить полицейский режим. Мы едем в Россию, Вера.
— Едем все, — твердо произнесла Евгения Субботина и посмотрела на всех по очереди, не будет ли возражений.
Вера Фигнер не спеша натягивала перчатку, стаскивала ее, снова натягивала. Говорила раздумывая.
— Я тоже считаю, что нам надо вернуться. В России мы все посвятим себя подготовке будущей революции, пропаганде наших идей. Согласна. Но мы даже не знаем, как это делать. Где можно проповедовать наши идеи? И как? Легко сказать «мы пойдем в народ». Но как и куда идти? Нам необходимы советы людей, знающих положение лучше нас, знакомых с условиями…
— И ты тоже — в Россию? — спросила старшую сестру Лидия.
— Конечно! Но только позже. Может быть, через год — полтора.
— А муж, Верочка?
— Я имею в виду себя, — сухо ответила Вера.
— Девочки, — заговорила Софья Бардина. — У нас в России никаких связей с революционными группами нет. Мы никого не знаем, и нас там никто не знает. В Париже у меня есть хороший знакомый Иван Джабадари. Он по образу мыслей социалист и, кстати, очень умелый организатор. Руководит революционной группой кавказцев. Я познакомилась с ним в Париже на лекции. По моим сведениям, Джабадари собирается скоро вернуться в Россию, в Петербург, и начать там работать нелегально. С вашего согласия я сегодня ему напишу, условимся с ним о встрече, поговорим. Надеюсь, вы все с этим согласны?
Все, разумеется, согласились с Бардиной, она тотчас отправилась писать письмо Джабадари в Париж.
Через неделю пришел ответ из Парижа: Иван Джабадари предлагал встретиться всем в Париже.
Итак, прощай, Цюрих!
В Париж прибыли на короткое время. Сняли четыре комнаты в пансионе мадам Пуатье на Монмартре. Софья Бардина послала письмо Джабадари, приглашала его с товарищами через два дня.
Иван Джабадари оказался смуглолицым молодым человеком с густой бородой. Говорил он с легким акцептом, больше на «а», по-грузински. Сопровождали его два грузина — Михаил Чикоидзе, прямой, стройный юнкер артиллерийского училища в Петербурге, и молчаливый, в синих очках, с выступающими лобными буграми, Александр Цицианов.
После нескольких общих фраз о том, как в Париже устроились, давно ли Джабадари из Петербурга и скоро ли девушки едут в Россию, Джабадари объявил, что члены кружка кавказцев постановили бросить свое учение.
— Учиться сейчас не время. Что касается нас, мы полностью посвящаем себя пропаганде наших идей.
— Простите, — прервала Софья Бардина. — Ваших лично идей или идей Лаврова, Михайловского, Герцена, Лассаля? Идей социалистов?
Джабадари поднял обе руки.
— Какие-такие могут быть мои идеи, дорогая Софья Илларионовна? Мои идеи — это идеи революции. Зачем спрашивать зря! Мы порешили целиком отдаться пропаганде этих идей.
— Простите мой вопрос. Я считала, что не должно ни у кого остаться каких бы то ни было сомнений или неясностей, — извинилась Софья Бардина. — Но как вы думаете работать в России? Вы понимаете, я спрашиваю это единственно из желания ознакомиться с вашим опытом.
Джабадари стал разъяснять. Россия, по его мнению, готова вспыхнуть в любой момент. Но нужно зажечь Россию, чтоб она вспыхнула. Конечно, главная масса в России — крестьянство. Все надежды русских революционеров — на крестьянскую массу. Но как подойти к крестьянам? Вот в чем вопрос. Революционные кружки и в Петербурге и в Москве, да кое-где и в провинции терпят большой урон. Крестьяне обозлены, но они темны. Правильнее нам вести нашу работу среди той части крестьян, что приходят в город на заработки, поступают на фабрики. Конечно, они не перестают оставаться крестьянами и при первом удобном случае едут назад в деревню. Вот на этих людей — наша надежда. Они наиболее развиты, город их учит. И мы намерены этих людей вовлекать в борьбу. Их мы должны сделать социалистами и революционерами в настоящем смысле. Когда мы им внушим наши идеи, когда мы их научим, как говорить с крестьянами и о чем, они все поедут обратно к себе в деревню и там станут проповедниками социализма.
— В России, господа, положение очень тяжелое, — вставил молчавший до сих пор Цицианов. — Нужны жертвы и жертвы. Революция ждет жертв.
— Жертв мы не страшимся, — живо отозвалась Ольга Любатович.
Заговорили о необходимости жертв, и девушки оживились. Возможные предстоящие лишения и страдания никого не смущали — опасность еще более привлекала всех. Возникала потребность принести в жертву именно себя, — о, только бы народ вздохнул с облегчением. Никто не представлял себе четко, какой может быть жертва на избираемом пути. Но каждая была готова на все.
Софья Бардина деловито, подробно расспрашивала Джабадари об условиях работы среди мастеровых и выяснила, что в Петербург девушкам ехать незачем, в Петербурге — провал за провалом, полный полицейский разгром чайковцев, множество арестов. Другое дело Москва. Москва — средоточие ткацких фабрик, ткачи верны деревне, в Москве полиция действует слабо, до арестов еще не дошло.
Джабадари сказал, что он сам — в Петербург, как только добудет денег. Заберет с собой груз литературы здешней — он-то ее провезет, будьте спокойны, его не накроют! — и в Петербург, а оттуда в Москву.
Старшая Субботина переглянулась с младшими сестрами: только недавно перед самой поездкой в Париж из дому от родных пришел перевод. Спросила:
— Сколько вам нужно?
— Сколько добуду.
— Мы дадим вам четыреста франков, — сказала Субботина. — Хватит?
— Вы? — Джабадари был ошеломлен предложением цюрихской студентки. Откуда у нее такие большие деньги? Он вопросительно смотрел на Софью Бардину.
Та взяла его под руку и шепнула, что сестры Субботины богаты. Но это революционная семья, почти все свои средства она отдает революции.
— Верьте Субботиной, она не обманет, — сказала Бардина.
— Александр! Михаил! — закричал Джабадари. — Кланяйтесь нашей спасительнице.
Субботина вручила ему деньги.
— Еду! — ликовал Джабадари. — Через пять дней я уже в вагоне сижу!
Условились, как и где в Москве встретятся. Кавказцы ушли.