...Если б вы увидели его лицо, товарищ комиссар, — лицо подростка, бледное, осунувшееся, только глаза чернели и волосы, смуглая кожа стала желтой, почти неживой, — вы бы поняли все без слов. Он меня не заметил. Я думал, он тяжело ранен. Знаете, я стоял там молча, меня никто не видел, дверь в палату открыта. Раненые лежали и в коридорах (в госпиталях мест не хватало уже давно), здесь и военные были, и гражданские. Я долго его искал, ведь и в палатах порядка не было, разобраться нелегко, кто и где лежит. Потом я сообразил, нашел врача, молодого чеха Карела Голубоца, четкого такого парня, мы с ним быстро поняли друг друга, я по-польски, он по-чешски, и жена его здесь медсестрой. Мария — назвалась она. Мы уже взяли вашего парня под опеку... Я сказал, это мой брат, не вдавался сначала в подробности, а потом как-то так вышло, все рассказал, она сразу стала очень внимательной и повела меня на этаж. Вон там у нас мальчик, легкое ранение, осколком в бедро, хорошо, что так обошлось, зарастет, забудется. Не знаю, но месяца три, ну, два как минимум... Вот смотрите, вон там, возле окна.
Он был такой бледный, что я подумал, сестрица ошиблась, ранение гораздо тяжелее, может, она хотела меня успокоить... Успокоить — сейчас это слово звучало для меня странно, меня давило какое-то безразличие ко многим вещам... Я искал его уже третью неделю. Сергио отпустил меня, все знали, я искал Пако по всем больницам, ведь забрала его «скорая помощь», а куда... Соседи, мать у Изабель старая, не догадалась спросить, а он, видимо, не хотел подавать никаких известий о себе, утратил вкус к жизни, понятно, ведь все произошло у него на глазах. Потом я заставил его все рассказать мне... Понимаете, я должен был знать подробности, хотя никаких подробностей и не было, но я должен был знать абсолютно все. Вернулся через неделю после бомбардировки, все молчали как-то странно... Мы тоже не слишком веселились, из семерых уцелели пятеро. Ходили на этот раз далеко в тыл, в общем, удачно, если бы не двое товарищей. Настроение у меня в те дни было тяжелое, словно предчувствовал что-то...
Командиром группы был у нас Дери, венгр, к танкам не пустил меня, не то, сказал, состояние духа, иди-ка вместе с Хесусом, посторожи с той стороны, а мы с Тодором и Мигелем к танкам. Хесус — бывший студент, философ, невысокий, худощавый, но крепкий и быстрый. Русый, почти как Збышек. Его прозвали Рубио — Русый, но мы любили называть его по имени — Хесус, удивительно, ведь все же Иисус, а студент, наш товарищ.
Я вскочил, только когда он уже осел под глухим ударом приклада... Фашисты тоже не хотели шуметь, думали, неизвестно, сколько нас тут, и лучше тихо снимать одного за другим. Я заколол фашиста ножом, того, что ударил Хесуса. И не было никого больше. Оглянулся, руки дрожали, хотя мне не впервой, но убивать всегда трудно. Хесус был мертв, я не мог простить себе задержки, если бы секундой раньше, может, успел бы, а теперь... Почему же тот фашист был один? Я бросился к товарищам, встретил их, идущих обратно. Установили все мины, и там был бой — короткий, рукопашный. Дери погиб... Остальные здесь. Мы шли домой. Как тоскливо возвращаться, если тот, кто только что был рядом, шел, как и ты, на задание, уже никогда больше не вернется, ничего не скажет, его уже нет, не будет... И моих тоже нет... Товарищ комиссар, давно не думаю о смерти. Не знаю, это инстинкт самосохранения или что-то еще... Просто безразлично стало, всегда приходилось думать о других, о том, как сделать дело. Очевидно, мы просто не в состоянии понять, что и сами можем погибнуть, уйти навсегда. Товарищ комиссар, да, я знаю, что идея может быть выше нас, и в то же время жизнь коротка. У меня, особенно сейчас, другой цели не может быть... Месть. Этого мало, товарищ комиссар, я сказал бы, смысл моей жизни, частица меня самого в этой земле навсегда, и я не уйду отсюда живым, пока здесь останется хоть один фашист.
Это не бравада. Я видел, как бежали испанцы, особенно анархисты... Да, да, кричали: «Все пропало, мы погибли...» Меня это сейчас не касается, я должен сделать все, что в моих человеческих силах, и до конца. Я не отказываюсь, я знаю, что справлюсь... есть опыт, давно на фронте, а потом, сейчас я стал увереннее: ко мне пришло спокойствие, холодное спокойствие.
Знаю, что молод, но здесь, на фронте, не годы имеют значение, а есть ли у тебя опора, стержень внутри, крепок ли ты, как человек, в конце концов. Я здесь, в группе, моложе всех, а вы доверяете мне руководство... Что-то же должно привязывать человека к жизни! Нет, вы меня не так поняли, для мальчика я единственный человек, который у него вообще есть, единственный родной человек, если хотите, единственная зацепка, привязка к жизни. То, что я не успел жениться на его сестре, всего лишь случай, горькая доля, горькое время, не больше. Все было договорено, все соседи знали и мать. Да, отец погиб. Я жил там последние месяцы, мы ждали хоть какого-то затишья, отдыха на несколько дней, все не хватало времени... Она была беременна, была, значит, это вполне серьезно, и мать знала, и Пако, конечно.
Он лежал, глядя в потолок, как человек, потерявший интерес к жизни. Конечно, он не верил, что я приду за ним, я любил его сестру, жил у них, но я был чужеземец, посторонний, а он, он остался один... Может, подсознательно и ждал, надеялся, что увидимся, и не хотел этого, боялся, что я окажусь теперь чужим... Да и что он должен был делать, вот так придя из госпиталя? Куда идти? К соседям? Родственников не было, кроме меня... Да, товарищ комиссар, фронт не место для сантиментов, но место, где люди отвоевывают право на жизнь, защищают ее. А потом... я убежден, что в группе он пригодится. Четырнадцать с половиной. Почему так точно? Сами знаете, что в этом возрасте и пол года очень много, так для взрослых два или три... Благодарю, товарищ комиссар! Я знал, что вы поймете меня, сейчас я приведу его к вам...
Хорошо, расскажу, хотя рассказ не очень интересный, потому что это... а впрочем, может, и интересный, потому что... а впрочем, может, я начал с мальчика, чтобы доказать вам, что я... что он здесь необходим... мне особенно, конечно. Когда я увидел его, я застыл на пороге. Стоял и смотрел на него, и мне казалось, я вижу Марию-Терезу, его сестру, жену мою. Я не говорил вам, она была очень красивая, а он, вы увидите, похож па нее, только мужественнее... Сначала мне стало просто страшно, страшно смотреть, что-то говорить... Понимаете, он, частица моей любимой, жив, а ее нет и не будет больше никогда на свете... Ничто не повторяется, ничто...
Я стоял и смотрел, и все больше осознавал, что нет для меня теперь человека роднее Пако, что это единственное, пережившее мою любовь, я буду беречь, пока жив, что в нем еще сохранился смысл моей жизни, сохранился тот блеск, та земная красота, которую отняла у меня фашистская бомба, когда уничтожила половину домика на улице Сан-Матео в Мадриде вместе с доньей Хуанитой и двумя ее детьми, пятилетним Мигелем и моей женой Марией-Терезой... Пако как раз подходил к дому, его ранило и отшвырнуло в сторону. Когда он пришел в себя, то увидел на месте бывшего жилища огромную яму, и все... Бомбардировка Мадрида была тогда особенно ожесточенной. А здесь ветхий домишко... Одна бомба — и все, жизнь моя искалечена...
Рядом живет семья жены Збышека Янишевского — Изабель. Там никого не было дома, мать Изабель прибежала и увидела Пако в крови, почти без сознания... Оказалось, все погибли... Представьте себе, что он пережил, он так любил своих, особенно сестру. Это была такая семья, товарищ комиссар, простые добрые люди, они так любили друг друга! И меня, и я их...
Вот так стоял я тогда и только хотел было окликнуть его, как взгляд Пако скользнул от потолка к проходу и он увидел меня, узнал, и в палате раздался такой страшный крик — Андрес!!! — его, наверное, слышал весь госпиталь... Пако сорвался с постели, чтобы броситься ко мне, боль исказила его лицо, но он едва ли ее чувствовал — таким сильным и страшным был его порыв... А вы говорите о родственниках.
А что такое родственники, скажите на милость? Дома у меня неизвестно что. Я вам правду скажу, стыдно, но признаюсь, не скучаю так по ним... Я вам скажу, у меня с родителями близость, какая редко бывает в жизни, вот, может, потому и не тоскую так, что уверен в них. Молодые еще — около пятидесяти... да, молоды, еще и сестренка... А главное, они меня понимают, они бы разделили со мной все, что я переживаю здесь, да, абсолютно убежден. А я нужен здесь, этим людям, я сейчас испанец и не думаю и не хочу думать о возвращении. Я на войне, и война эта — мое кровное, личное дело, да, да, как идея, которой я служу! Принадлежность к партии — тоже мой личный вопрос, служить ей можно по-разному, убеждения — не билет, а душа человека...
Испания для меня — это смерть моих близких, моих товарищей. Смерть... За эти два года я на нее насмотрелся, ох насмотрелся... Но сейчас, в эту минуту Испания — подросток, за судьбу которого я отвечаю перед памятью его семьи... Понимаете, я отвечаю, я, взрослый человек. Сказать «отвечаю» — сказать все. Нет, это они в шутку прозвали меня Омбре еще в первый месяц в Испании. Я с детства знал французский, родители обучили. Ну и испанский мне дался легко, я его за три месяца освоил. И сначала немного злоупотреблял в разговоре словом «омбре»[17], как обращением... У нас обращаются «хлопче» или «человече»; кто-то из испанцев, шутя, бросил мне «омбре», а наши подхватили, ну и пошло... А сейчас уже и забыли, откуда пошло. Теперь я стараюсь оправдать это слово, товарищ комиссар, не знаю, как получится, но стараюсь…
Пако не отпустил меня до вечера. Я просто сидел возле него, а он держал меня за руку и спал... Не мог я уйти, он не то чтобы просил меня не уходить, он просто смотрел так, что я не мог уйти... Под вечер я сказал, что если останусь жив, то приду за ним, заберу к себе. Сначала он не верил, но я сказал: слово мужчины. И он поверил. Это Испания — такое слово здесь равнозначно жизни... Да, я сказал и вчера пришел за ним. Он почти не хромает, докторша сказала, что и это скоро пройдет, просто долго лежал и отвык ходить, они бы не держали его так долго в госпитале, но ему некуда было идти...
И вот я за ним пришел. Он не кричал на этот раз, когда увидел меня, я бывал у него, ну, не так часто — трижды за два месяца. Такое сейчас время... А тут две недели не мог вырваться, когда началась вся эта катавасия с анархистами. Он уже подумал — я погиб, и, когда увидел меня, это был восторг человека, который снова хочет жить! Я вернул его к жизни и не могу потерять. Он мужчина... Я говорил ему, что могу погибнуть в любой день, я тоже могу биться с фашистами, ответил он, мне скоро пятнадцать. Он вырос и в самом деле на что-то способен... Думаю, его стоит оставить... Спасибо, что согласились, сейчас увидите, позову его...