Геннадий Пошагаев СЛЕДУЯ ПОЛЕЗНЫМ СОВЕТАМ

«Должен сознаться, что все эти переделкинские дни были насыщены впечатлениями от общения с Анатолием Дмитриевичем, а также полезными и небезынтересными разговорами, и вдруг как‑то пусто стало без нашего лидера»

Помню, как на краевом семинаре молодых литераторов в 1969 году писатели похвалили мои первые рассказы. Но потом со мной что‑то случилось, а вернее, попал я в полосу невезенья: одолевала болезнь, вдруг как бы утратил уверенность в себе. Ничего не получалось, о чем бы ни пытался писать. И хотя вдохновение не приходило, тем не менее приступил к написанию повести на рабочую тему о молодежи авиационного завода. Вещица получилась сырая, объемом страниц 300. И не хватало мастерства довести ее до ума, и я, придя в отчаяние, забросил эту повесть, не мог ее даже видеть. И как‑то пожаловался Знаменскому, который в то время жил в Хадыженске, мол, так и так…

Знаменский прислал письмо:

«…То, что не можешь видеть свою рукопись, это — нормальное развитие событий. Придет еще такая минута, когда будешь снова ласкать ее, как молодую жену. Но надо этот момент ускорять раздумьями по тем узлам, которые в ней тянут главную линию. Не ждать пассивно. Искать новые повороты и оттенки того движения, которое там запрограммировано с самого начала. Должно возникнуть также побуждение отсечь лишнее. Жалеть текст нельзя… Если буду в Краснодаре, то возьму повесть посмотреть. Интересно все же. Да и надо вас, стригунков, дотягивать — в меру наших сил, конечно…».

У нас с Анатолием Дмитриевичем сложились дружеские отношения, завязалась переписка. Он и его супруга Нина Сергеевна хорошо знали мою жену, которая работала бухгалтером в писательской организации, и потому Знаменские в присылаемых письмах приглашали меня и жену приехать к ним в гости. А потом вдруг пришла в голову мысль: что если сходить к Знаменскому на «своих двоих», как это я проделал однажды, сходив пешком в Новороссийск?..

Погодка на удивление выдалась — любимая пора — осень! И я отважился, пошел в Хадыженск: хорошая разминка, и почему бы не посмотреть, как живут настоящие писатели!

После Горячего Ключа шел по горам. Иногда ночами при луне и ярких звездах. Мимо меня с ревом проносились груженные бревнами лесовозы. Порою так заносило прицепы, что я едва успевал отскочить в сторону. Помню, прибрел я в какой‑то поселочек (название которого не вспомню), в крайнем дворе с машины выгружали арбузы, и я напросился в помощники. Хозяева, благодарные мне, пустили к себе на ночевку. Но заснуть не удавалось, молодые хозяева что‑то не поладили между собой, и мне пришлось их мирить. Горячо убеждал, что живем один раз на свете и надо быть терпимее, добрее друг к другу. И они под влиянием моего вмешательства, смотрю, притихли. Потом включили свет в кухоньке, стали жарить картошку, позвали меня к столу, — и это среди ночи. Угостили самогоном и признались мне, что я им понравился, и мы разговорились…

Короче, в Хадыженск я пришел где‑то во второй половине дня. Постоял, отдышался у калитки, где жили Знаменские, и наконец дождался, когда гавкнет огромная овчарка. Поверх высокого забора я разглядел ухоженный просторный двор, у входа в дом — беседку, оплетенную виноградом, и ровную дорожку, что вела от крыльца к калитке. По этой дорожке вышел ко мне в пижаме Анатолий Дмитриевич, удивился, узнав меня. Следом за ним вышла Нина Сергеевна. Она улыбалась. Недоумевая, спросили, почему я без жены приехал?

— А я не приехал! — огорошил хозяев. — Пришел пешком из Краснодара…

— Как это?.. — не понял Анатолий Дмитриевич, оторопев и поморгав глазами.

— А вот так, очень просто, — засмущался я и рассказал им про то, как люблю ходить пешком…

— Постой, Геннадий, что за чушь, — перебив, нахмурился Анатолий Дмитриевич, думая, что я пошутил. — Так ты… Или денег не было на проезд?

— Да не — ет, — засмеялся я, — деньги имелись, дело не в них, захотелось попутешествовать, воздухом подышать, природой полюбоваться…

Знаменский пожал плечами. Я продолжал объяснять:

— Такое, ну — у… желание, порыв овладел мною… Вот так же я ходил в Новороссийск и под впечатлением похода написал рассказ «Светофоры зеленые». Вы еще похвалили, Анатолий Дмитриевич…

— Помню. Да, помню… Рассказ действительно хороший…

— Вот и к вам пришел. Вдруг опять напишу что‑нибудь.

Мои рассуждения развеселили Анатолия Дмитриевича:

— Ага, романтик, значит… так теперь что же получается: чтобы, например, тебе написать большой роман или повесть, потребуется пехом идти до самого Урала! Так, что ли?! — сощурив глаза и вздохнув, Анатолий Дмитриевич заметно рассердился. — Не то ты говоришь: надо быть в гуще жизни, жить интересами народа… Это ты, брат, шалишь насчет того, что тебе хочется бродить! Погоди немного, с годик. Около тебя уже не одна жизнь, а две, и это, пожалуй, самое главное богатство, которое надо сейчас не только понаблюдать, но и «творчески проникнуться». Пасенюковские «горы, небо и люди» еще не уйдут от вас. Главное‑то в другом — в середке… Ты лучше выбери время, возьми отпуск и поезжай в село или станицу, поживи среди людей и там столько всего узнаешь об их судьбах, что тебе хватит материала на целую книгу, и отпадет надобность переться до Урала…

Я понимал, как полезны советы Анатолия Дмитриевича, хотел что‑то сказать, но вмешалась Нина Сергеевна, позвала нас в дом. Познакомили меня с их дочками и сели обедать, выпили водки, а после мы с Анатолием Дмитриевичем перебрались в его кабинет и просидели до глубокой ночи. Анатолий Дмитриевич говорил о работе над незаконченным романом о Гражданской войне на Дону и Кубани, о Филиппе Кузьмиче Миронове. Он был искренен настолько, будто бы не с начинающим литератором, а с близким человеком беседовал, во всем доверяясь. И что не забылось: читал отрывки из нового романа «Золотое оружие», который далее перерастет в роман — хронику «Красные дни».

Уже при чтении этой незаконченной рукописи, оценивая ее на слух, я почувствовал, какой это большой писатель. Меня переполняло чувство гордости, что автор доверяет начинающему прозаику, и как было приятно, когда он, прерываясь, сомневаясь в чем‑то, желал услышать мое мнение о той или иной сцене, и насколько все психологически достоверно им изображено. Но мне ли судить, что хорошо, а что плохо? Я понял, как много предстоит работать над собой, чтобы стать таким писателем. И вот слушаю.

Написано по — шолоховски, живыми и полнокровными вставали перед глазами невымышленные герои со страниц рукописи, которая еще нигде не печаталась. Меня буквально завораживали изображенные картины нового произведения…

Прощаясь со мной, Анатолий Дмитриевич посоветовал ездить в творческие командировки на встречи с читателями с кем‑нибудь из опытных писателей. Я старался запомнить все его подсказки и был полон решимости в ближайшее время поехать куда‑нибудь. Но проходили дни и даже месяцы, а приглашения я так и не дождался от тех писателей, пообещавших взять меня с собой на встречи с читателями. Напоминать было неудобно: может, забыли, а может, отпугивал я их своей замкнутостью и неконтактностью…

Самолюбие задело, и я, плюнув на все, решил сам съездить в сельскую местность. И поехал в станицу Геймановскую, знакомую еще с детства, находившуюся неподалеку от того села, где я воспитывался в детдоме после войны.

По пути, подъезжая к станице в дребезжащем небольшом автобусе, я узнал от громко разговаривавших попутчиков, что председатель колхоза, присланный откуда‑то со стороны чужак,

не уживается с людьми, разогнал специалистов, которых и без того не хватало в Геймановке. И тотчас же у меня родилась мысль, как надо дальше действовать… Сразу же по приезде в станицу я отправился в правление.

Председатель принял меня настороженно; отчужденно и исподлобья оглядывал меня.

— А кто вас направил ко мне? Вы были в райкоме?

— Нет, — сказал я, не понимая, зачем мне там быть.

Председатель обеспокоился, когда узнал, зачем я приехал,

и, схватив телефонную трубку, стал звонить в райком партии:

— Тут у меня сидит писатель! Прибыл писать какой‑то очерк… Что?! Ага… Хорошо — хорошо! Я направлю его к вам!

Положив трубку, он сказал:

— Вам надо показаться в райкоме и согласоваться с первым секретарем. Доложите ему о цели своей поездки, и почему выбрали именно нашу, а не другую станицу…

Ушел я раздосадованный. С нехорошим чувством в душе прибрел к остановке и стал ждать автобуса, чтобы уехать в Краснодар. А в это время напротив клуба и неподалеку от ворот центральных мастерских я заметил толпившихся колхозниц. Они громко разговаривали, ежились от ветра в своих куртках и фуфайках. И что‑то меня подтолкнуло, я направился к ним, поздоровался с гомонящей толпой. Женщины дружно ответили и с любопытством присмотрелись ко мне.

— Куда это вы едете? — спросил их.

— Куда ж еще! Свеклу копать…

— И я с вами, можно?

— А что, поехали! — женщины переглянулись и засмеялись:

— А кто вас послал?

— Никто, — и тут я смекнул, что сказать. — Да просто захотелось поработать, размяться. Ну и если понравится у вас, останусь в станице.

— Давайте! Нам женихи нужны. Особенно — непьющие!

Подъехала бортовая машина, и в нее полезли бабоньки. Не стал я раздумывать, забрался в кузов и поехал вместе с ними на поле.

С непривычки запыхался, включившись в погрузку свеклы.

К концу дня я вымотался. Женщины у бочки с водой помыли руки, сели обедать. Каждая от души угощала меня. Я смотрел на работниц и любовался ими, хотелось узнать подробности об их жизни. И конечно, много узнал, они ничего не скрывали, откровенничали о себе, о новом председателе…

Очерк получился. Но сколько шуму наделала публикация не только в Геймановке, а и во всем районе. И когда я проездом заскочил в станицу, то встречен был по — разному: одни отнеслись с уважением, раскланивались со мной, другие, сторонники раскритикованного председателя, враждебно посматривали в мою сторону. Не могу забыть, как во многих дворах с любопытством рассматривали меня, написавшего правду, и некоторые старушки и женщины тихонько зазывали во двор, предлагали мне всякое: кто баночку меду, кто кусок сала. Благодарили за заступничество, а мне было неловко, я, конечно, отказывался от гостинцев.

Анатолию Дмитриевичу Знаменскому я поведал о том, что получилось.

Он посмеялся, но тут же, рассердившись на мою неуклюжесть, отчитал хорошенько и долго втолковывал об объективности, о выборе позиции, как быть писателю в том или ином случае. Многое пригодилось потом из того, что он советовал.


Четверть века спустя после нашего знакомства мы с Анатолием Дмитриевичем отдыхали в подмосковном Доме творчества Переделкино. Поселили нас на втором этаже в главном административном корпусе. Устроились неплохо, лучше и некуда. Комнаты рядом, вместе столовались. После городской суеты мы как бы оказалась в раю, — благодатная тишина, воздух чистый, кругом лес, березы и сосны, лишь изредка где‑то в отдалении с шумом проносились электрички да со стороны церквушки доносился светлый колокольный звон. Что и говорить, места прекрасные, и условия отдыхающим предоставлены замечательные: в комнате, где я жил, имелась настольная лампа и письменный массивный стол, отдельно душ, никто не мешает, закрывайся на ключ и сиди, твори «шедевры», стучи на машинке, было бы вдохновение: но… сбивало с толку трехразовое обильное питание. В завтрак, например, наевшись, вяло слоняешься. И отказаться от еды недостает силы воли. Ну какое может быть писательское вдохновение, тут бы отдышаться! Но это поначалу.

Непонятно было мне, зачем столько собак тут развели? Чуть стемнело, и они как угорелые носятся вокруг корпуса; по лесу шныряют, гавкают; да такие огромные, что опасно и прогуливаться. Оказывается, псы безвредные, их кормят местные литераторши; в очках, седовласые, этакие немощные, угасающие пенсионерки. Позабавило меня то, что эти собачьи «опекунши» разговаривали с ними будто с непослушными детьми. То поругивали, то наоборот, умиленно поощряли и проводили с песиками поучительные беседы.

Но возмутило меня, что эти близорукие старушки величали четвероногих дворняг мужскими именами: Иван, Кузьма, Федор, Степан…

Увидевшись со Знаменским, я выразил свое возмущение, но он махнул рукой и, сердясь, дал понять, что есть дела поважнее; мол, не обращай внимания на выживших из ума бывших литературных сотрудниц, и повел меня знакомить со своими друзьями, с которыми он вел переписку. Оказывается, из года в год в одном и том же месяце они съезжаются в Переделкино, чтобы встретиться и пообщаться, душу отвести. Среди них немало поэтов и прозаиков, прибывших из российской глубинки, руководители областных писательских организаций, редакторов, публицистов, критиков.

К этому времени Анатолий Дмитриевич стал известным после выхода в свет романа — хроники «Красные дни», принесшего ему славу. Возрастающий его авторитет меня несколько сковывал, я первые дни робел перед Знаменским, встречаясь с ним здесь. Мне он показался суровым и недоступным для общения, но мое представление о нем было, конечно, ошибочным. Нет, он нисколько не изменился, разговаривал и шутил; немного выглядел уставшим и раздраженным. Но то и замечательно было, что беседовал он со мной как с равным, не возвышался; одинаково, что с друзьями, что со мной. Подкупала искренность. В этом плане Анатолий Дмитриевич был прямой и умный собеседник, в своих суждениях не допускал и тени пошлости, в то же время мог пошутить: общение с ним не обходилось без остроумных баек.

Что касается друзей Анатолия Дмитриевича — бросались в глаза теплые отношения, понимание друг друга и ясная позиция — единая боль за поруганную Россию. Я невольно вспоминал нашу писательскую организацию: да, мы все разные, казалось бы, добрые в своих деяниях и помыслах, стоим на патриотических позициях — за Россию, за нашего Кондратенко. Однако что‑то происходит со всеми нами. Несовместимость и разобщенность стали напоминать, как выразился Юрий Бондарев, баррикады противоборствующих сторон в одном лагере. Что привело к образованию группировок и усугублению отношений внутри творческой организации.

«Мы, действительно, теряем уже друг в друге человека, а значит, — культуру, — пишет Юрий Бондарев. — Не обличать, а понимать надо, иначе мы уничтожим один другого. Обличая самих себя с яростью необыкновенной, мы не видим настоящего противника, мы слепнем и глохнем…»

Об этом и о многом другом вели разговор друзья Анатолия Дмитриевича. Обычно после завтрака они собирались у выхода из корпуса и шли прогуливаться по парку или уединялись в беседке. Постепенно горячились, дебатировали по поводу безнравственных публикаций, разумеется, говорили о жизни, обо всем, что наболело на душе. И конечно, чаще других звучал голос Анатолия Дмитриевича, который раскалял своими рассуждениями о губительной перестройке. В чем‑то с ним не соглашались; но с ним, что важно, можно было спорить. Плодотворно, конструктивно спорить, он умел внушать высокие благородные принципы, его душа источала нравственный свет.

Интересно было слушать не только Анатолия Дмитриевича, а и близких ему единомышленников. Я иногда уставал от умных разговоров, и было желание отстраниться и пойти прогуляться по окрестностям, по лесу побродить или в поле. Походить по разнотравью, помечтать. У меня в душе музыка возникает, когда нагуляюсь, обретаю легкость и уже не замечаю, куда иду и где нахожусь. И после прогулок на просторе возвращался к себе одухотворенным, с душою нараспашку. Находил компанию, друзей Знаменского, и делился с ними своими ощущениями. От меня не отгораживались, но все равно чувствовал я себя поначалу неловко, порою выглядел белой вороной, и построжавший Анатолий Дмитриевич, узрев, что я склонен к уединению, стал присматривать за мною, старался удержать, не давал чураться компаний, отговаривал от чрезмерного романтизма и мечтательности. Между прочим, в нашем кругу был некий Курдаков Евгений Васильевич, новгородский поэт, который в чем‑то был близок мне по духу. Удивительное у него отношение к природе, и пишет талантливо, часто печатается в «Нашем современнике». Его романсовый стиль завораживал меня и друзей Анатолия Дмитриевича, когда он читал новые стихи. Он говорил Знаменскому: «:..Надоела эта громогласная публицистика, корявая лозунговая «гражданственность» изданий. Хочется доброго, тихого, кроткого, простого чувства, сердечного слова; музыки хочется и, не побоюсь этого слова, хочется сентиментальности, что считается вообще почему‑то предосудительным. И вот некоторые черты тоски по этой забываемой музыке тихих и простых чувств, может быть, и придают моим последним стихам романсовый колорит, которого я нисколько не стесняюсь. Грусть, сентиментальность — очень русские качества, это разновидность жалости, всесочувствия, сострадания. Так что возврат к романсу или хотя бы к его колориту — это не просто милое ретро…».

Анатолий Дмитриевич помолчал и кивком головы, не возражая, одобрил высказывания Евгения Курдакова, который не только поэт, а еще и флорист. Он собиратель корней, пней, любит бродить по пустырям, по стройкам, траншеям и ямам. С большой хозяйственной сумкой и старой ножовкой ищет материал. Делает трости, трубки, бусы, шкатулки, пепельницы, вазы, лотки, кулоны, сувениры, работая теслом.

Не менее интересными были другие единомышленники Анатолия Дмитриевича: тот же Борис Сиротин, самарский поэт; известная Татьяна Глушкова, или руководитель кировской писательской организации, обаятельный Владимир Арсентьевич Ситников… Разные личности, но яркие и глубокомыслящие, неравнодушные к тому, что творится в России; умеющие искренне сопереживать и быть по — человечески простыми, добрыми; обладающие высокой культурой морали и нравственности. И как я благодарен Знаменскому, что он свел меня с этими талантливыми, чистыми людьми; и спасибо ему, что не забывал обо мне ни одного дня, обязательно находил, где бы я ни оказывался, и приглашал к общению с его друзьями.

Из Москвы в Переделкино, помню, нагрянули издательские работники, привезли Знаменскому корректуру вычитывать. И Знаменский постучался ко мне в номер, позвал к себе, представил москвичам. Посидели, поговорили о жгучих проблемах…

К Анатолию Дмитриевичу многие отдыхающие тянулись, признавая в нем достойного духовного лидера. Он объединял не только единомышленников, а и всех честных, порядочных оппонентов, с которыми приходилось спорить, что‑то доказывать. И потому было шумно, весело, тревожно, и… неспокойно, ибо Знаменский всем напоминал, что ждет каждого из нас, если будем пассивничать. И какое оживление! Знаменский и мне не давал расслабиться. Выслушивая мнения несогласных с его суждениями оппонентов, он нередко незаметно подмигивал мне, мол, давай, Геннадий, подсоби и не молчи, не тушуйся, скажи что‑нибудь; и приходилось вставлять словечко, реплику.

Устав от шумного общения с отдыхающими, я отправлялся на станцию, пил пиво и с каким‑то радостным ощущением смотрел на проносившиеся электрички. А однажды ударила блажь, решил пообщаться с библиотекаршей, симпатичной молодицей: почему бы и не повольничать! Но дело вовсе не в ухаживании, а в том, что меня неожиданно увлек Писемский, дореволюционный писатель: известный, но не так, к примеру, как Гоголь и Достоевский. Давным-давно, в юности, я читал одну из его забавных вещиц, повесть «Комик». Помню, хохотал — так рассмешил меня неуклюжий персонаж, ярко изображенный Писемским. И вдруг захотелось еще разочек перелистать ту самую повесть. Но когда я прочитал «Комика», то того впечатления, какое я испытал в молодости, повесть Писемского, к сожалению, не произвела. Автор показался мне скучным своим громоздким повествованием и старомодным витиеватым мужичьим языком, короче, я пережил разочарование, едва одолел книгу. Книгу я вернул, и тут мое внимание привлекла библиотекарша. Было мне, например, непонятно, как ей удается совмещать две совершенно несовместимые должности — библиотекаря и в ночные часы работать в баре, где посетителями в основном являлись не столько отдыхающие писатели, сколько заезжие бизнесмены и денежные кавказцы. Что же важнее для нее — духовная сторона ее деятельности, имеется в виду книги, которые она выдает отдыхающим, или ей интереснее торговать вином и пивом, обогащаясь при этом?

Я попытался было после завтрака прошмыгнуть по лестнице, ведущей к библиотеке, как меня окриком остановил Знаменский:

— Ты куда это, Пошагаев?! Слушай, подходи к нашей беседке, там собираются ребята, я прочту отрывок о Миронове! Новая глава, жаль, не вошла в книгу…

Ну как не пойти, это же интересно! Ладно, в следующий раз схожу в библиотеку… Очевидно, Анатолий Дмитриевич не переставал отыскивать малоизвестные архивные материалы о Гражданской войне и очень сожалел, конечно, что эти дополнения не вошли в роман — хронику «Красные дни».

Но что интересно: только я настроюсь в библиотеку, и тут появляется Знаменский на моем пути; будто выслеживал меня:

— Стоп! Ты куда это опять направляешься, Геннадий?!

— В библиотеку…

Анатолий Дмитриевич взмахом руки заворачивал:

— После сходишь, успеешь. Ребята наши на аллее, айда послушаем Сиротина Бориса. Новую поэму будет читать.

А после ткнусь в библиотеку — она закрытая, куда‑то отлучилась симпатичная фея. Так и охладел к ней.

Дни отдыха были на исходе. У Анатолия Дмитриевича путевка заканчивалась на неделю раньше. Помню, как мы всей компанией провожали его на электричку. Денек выдался ясный, лесной воздух был чист, прохладен, чувствовалось приближение осени… Должен сознаться, что все эти переделкинские дни были насыщены впечатлениями от общения с Анатолием Дмитриевичем, а также полезными и небезынтересными разговорами, и вдруг как‑то пусто стало без нашего лидера. Я словно бы осиротел, привык уже к тому, что он дисциплинировал и чему‑то учил меня, подсказывал, помогая тем самым образовываться. Оставшись без доброго и строгого наставника, вернувшись к себе в номер, я закрылся на ключ. Работа не шла, не писалось, но я, злясь на себя, приучался к усидчивости и жертвенности. Лишь к концу дня возникло желание заниматься рукописью, и я с какой‑то радостью окунулся в черновые наброски, с головой погрузился в работу.

Незаметно разъехались мои знакомые, друзья Анатолия Дмитриевича, и скучно, необычайно тихо, неуютно сделалось на территории Дома творчества, лишь собаки громадные носились кучами вокруг корпуса, не зная, кого бы облаять, и не было уже той компании, душой которой был Знаменский, которому я был благодарен, что не давал мне расслабиться — «Да святится Имя Его!».

Загрузка...