Али получил письмо от Бурханиддина-махдума… Вот уж, поистине, подкинь яблоко вверх… Пока оно вернется, столько может всего произойти!
Маленький синий конвертик. Белый лист бумаги. Черные буквы. Строчки ровные, похожие на узор.
Али поднял глаза на посыльного: молодой мулла в чистой белой чалме, с бледным, будто заплаканным лицом печальными умными глазами… взял у Али с чуть приметным поклоном письмо и стал читать:
«Никакого Ибн Сины нет. И не было… Действовало тайное общество исмаилитов, которое все свои труды подписывало одним этим несуществующим именем. Ты скажешь: „А Джузджани?!“ Я тебе отвечу: „Вспомни, как Ибн Сина продиктовал ему рассказ о своей жизни? Как человеку, которому НЕ ДОВЕРЯЕТ, ибо нет в „Жизнеописании“ ни слова о Махмуде. Джузджани, если он и был, это всего лишь служка, бумагу нарезать, под диктовку что-нибудь написать, вещи уложить. Ты гибнешь за несуществующее. Беги, Я сам спрячу тебя. Переправлю вместе с Муса-ходжой в Россию. Власть эмира держится последние дни. Ты молод. У тебя даже не было еще жены.“
Я вижу, ты молчишь, ты ошарашен… Крестьянин есть крестьянин. Ты прав: от вас сок яблоку, от нас — червь. Жизнь каждого из нас — повторение прожитой уже жизни. Человечество — пластинка, которую кто-то от скуки ставит и ставит на граммофон. Все происходит так, как уже происходило, И потому твоя смерть — поверь — ничего не изменит.
Ты думаешь, твои смерть прибавит света человечеству, того света, в который должна перейти вся, материя: природе и человек? Я не верю в это, хотя меня самого пронзила однажды эта мысль, будто все мы в конце концов должны превратиться в Свет, коим и живет, и наслаждается, и самоуправляется Вселенная, И Хусайн об этом писал.
А еще однажды я вдруг понял, что и осенний листопад может сбить с орбиты Землю, как сбивает ход телеги лишний седок. Тогда твоя смерть за Ибн Сину может действительно произвести смещение во Вселенной. Но и это не произойдет, даже если я выйду вместе с тобой умирать за Хусайна. Пластинка крутит старую песню… Был уже Али. Умер за Ибн Сину. Что изменилось?
Завтра другой Бурханиддин будет его судить… Прости, что выливаю на тебя ушат ледяной воды своих мыслей. Я сгораю со стыда за то, что сотворил. Знай: нет в этом мире ни зла, ни добра. И бога нет. Ничего нет. И люди — болезнь Земли, плесень на шарике. Когда-нибудь Земля освободится от нас, скинет с себя и станет чисто, истинно жить. Так что твоя смерть во имя славы или позора Ибн Сины никакого смысла не имеет. Ты сам видишь. Живи и прости меня».
Свет померк в глазах Али.
Ибн Сину, умирающего, принесли в Хамадан, в дом Абу Саида Дахдука, у которого он скрывался 14 лет назад.
«Ибн Сина омылся, — рассказывает Джузджани, — покаялся, роздал оставшееся имущество беднякам, исправил свои прегрешения перед теми, кого обидел, и отпустил на волю рабов.
Он преставился в первую пятницу месяца рамазана в год 428 (18 июня 1037 года) и погребен в Хамадане» — недалеко от мавзолея Эсфири и огромного каменного Льва, возле городской стены, со стороны кыблы. «А по прошествии восьми месяцев, — пишет неожиданно Байхаки, — был перевезен в Исфахан (?). Там и погребен в мавзолее Ала ад-давли (?!), расположенном за чертой внутреннего города, у ворот квартала Кун-Гукбад, где Ибн Сина и жил».
Когда Хусайна несли по пустыне, птицы сделали над ним тень из крыльев, — сказал народ.
Ибн Сина умер тихо, и мир не содрогнулся. Лишь единицы заметили, как от этой смерти отяжелела душа мира.
После его смерти повсюду повторяли такой стих:
Я наблюдал, как лечил людей Ибн Сина,
Но сам он погиб, гнусной смертью запертый.
Не исцелив то, над чем трудился в «Исцелении», —
то есть души, (имеется в виду «Книга исцеления» Ибн Сины.)
И не спасся от смерти Спасением.
(имеется в виду его «Книга спасения»).
Есть предположение, что это написал придворный поэт Махмуда Санаъи. Фаррухи реабилитирован смертью — он умер раньше Ибн Сины.
Сегодня над мавзолеем Ибн Сины возвышается башня с двенадцатью гранями — символ двенадцати наук, которыми он овладел. Кто притронется к ней, — верит народ, — излечит тело и душу.
У мавзолея каждое утро, на рассвете, сидит пятнадцатилетняя девушка необычайной красоты — даэна Ибн Сины, его душа, как говорят народ. Самый критический момент для умершего — предрассветные сумерки третьей ночи после смерти, когда с юга поднимается ветер, и в этом ветре появляется даэна — его духовное «я». У некоторых это девка. У даэны Ибн Сины — каждый шаг серебряный…
Али в ослепительном утреннем свете вывели из Арка на площадь Регистан, Посадили на осла, привязало лицом к хвосту. Облили нефтью.
Со всех дворов сарбазы начали выгонять людей. Эмир смотрит из потайного окошечка — последний взгляд на Бухару: двое старых слуг уже ждут его у потайного колодца в северо-восточном углу Арка. Fin de route — n'est elle pas le but de la nouvellee? [256]— сказал эмир неожиданно по-французски и пошел к колодцу, думая о том, что ни разу еще, ни один эмир не умер в Арке.
Вот дом Сиддик-хана. Сидит, что-то пишет… Как безмятежна его душа!
Вот мальчики — гузарские царевичи… Колют дрова, варят себе обед.
А вот и колодец… Но что это? Почему его ждут только двое? А сын?
Расцарапанные, искусанные в кровь слуги говорят со слезами на глазах, что сын не захотел ехать с отцом.
Эмир будто получил выстрел в грудь.
«Alors!» — рассмеялся он, — Ma femme — la Vie m'a laisse et mon amante — la Morte m'appele! Amuson encore[257], и начал спускаться в колодец.
Площадь Регистан. Парод молчит.
Все смотрят на Али. Многие плачут…
Али не хочет умирать, зная, что мир все равно придет в катастрофе. Но и так жить, не участвуя ни в добре, ни в зла, тоже не хочет. «Разве что уйти в горы, к снежным вершинам, как ушел Кай-Хосров?»
Письмо Бурханиддина… Вот он, удар цивилизации в простодушное сердце! Нет даже сил прямо сидеть в седле. А ведь это так важно сегодня, когда ты умираешь за Ибн Сину, прямо сидеть в седле.
Какая боль в душе! Какая пустыня…
Али написал утром, на письме Бурханиддина углем, что нашел и соломе: «Мне 57 лет». Он помнил — письмо заканчивалось словами: «Живи, ведь тебе всего 20».
Бурханиддин вскрикнул, когда прочитал это. Три кривые, углем написанные слова… Как ответить за них на Страшном суде? После этих слов никогда уже не распрямится душа. Может, это единственные три слова, которые неграмотный крестьянин написал за всю свою жизнь… Но написал он ими приговор вечной жестокости, замешанной на власти. «Я — Ибн Сина», — значат эти три слова…
Бурханиддин сломался. Теперь ему было все все равно.
Муса-ходжа по звукам, выстроившим утро, понял: Али вывели на казнь. Первый, кто бросит в Али спичку, — сожжет Ибн Сину.
И вдруг Али выпрямился.
Он увидел мать… Она стояла в толпе перед ним, откинув с лица паранджу. Али повял: есть Жизнь и есть Смерть, есть Добро и есть Зло, но самое главное — есть Высшее добро, перед которым все равны, как перед матерью равны ее подлые и благородные дети.
Саламан и Ибсаль — два брата. Сколько раз читал Муса-ходжа для Али этот третий хамаданский трактат Ибн Сины о Путешествии души без возврата, через смерть, и Али не понимал его. А теперь понял.
«Саламан — это я до встречи с тобой, — говорит он Ибн Сине, — жена Саламана — очарование земной жизни, которое я преодолел во имя тебя, отказавшись, от побега. Молния, осветившая Истину, — Муса-ходжа. Ибсаль — это я, ПРИШЕДШИЙ К ТЕБЕ. Прости, что так долго совершал этот путь.,»
И тут юноша с книгами в руках, в скромном темном чапане бросил в Али спичку…
Али вспыхнул и обернулся! Это был Газзали… Совсем еще юный Газзали…
Муса-ходжа умер, задержав дыхание в ту минуту, когда почувствовал пустоту в сердце… В эту минуту и вспыхнул Али.
Вскоре по всей Бухаре начался гул… Первым его услышали старики. Потом птицы, не опустившиеся На ночь На деревья Бухары.
Сиддик-хан отложил книгу, и впервые за 35 лет вслушался в мир. Богачи и сановные люди притихли.
Восстание взорвалось неожиданно.
Роскошь столкнулась с Нищетой, Между ними тут же встала Жадность! И облизнулась. Ее цель — переодеть сестер, ибо не завидует ли Нищая дорогим нарядам Богатой? Тогда святость огня иссякнет, и из чистого он превратится в нечистый. «И никто этого не заметит, — смеется Жадность. — Ведь сестры-то — близнецы!»
Но народ сокрушил и Жадность. Пусть ничего не будет. Пусть будут только земля и руки…
Майор Бейли, афганский консул и русский генерал подняли солдат и начали спешно замыкать кольцо вокруг Бухары, чтобы не успели войти в город крестьяне из сел!
И тут ударил артиллерийский выстрел. Снаряд попал в голубой, самый верхний ободок минарета Калян.
В Арке начался пожар, Сиддик-хан закрыл книгу и вышел на улицу Куча. Тут уже стояли сын эмира и гузарские царевичи. Больше никого не было. Все сбежали, А тех, кто не успел сбежать, поймал народ, связал И гнал навстречу М, Фрунзе, входившему в Бухару, на помощь восставшим, ПЕРВОЕ СЕНТЯБРЯ 1920-го ГОДА…
Сиддик-хан впервые за 35 лет идет по улицам Бухары. Он дожил до 1950 года, писал под псевдонимом Хашмат.
Сын эмира… воспитывался в детском доме, прошел всю Великую Отечественную войну, вернулся генералом, после войны живет в Москве.
Русский офицер в тот день, когда Фрунзе вошел в Бухару, застрелился на втором этаже караван-сарая Хакимы-ойим. На столе лежало его письмо:
Мой друг, записал я в 1909 году в селе Задонском Воронежской губернии у некоего Зачиняева такую притчу.
Христос сказал Сатане:
— Померь мою шапку, жмет она мне.
Сатана ее и надел, а Христос перекрестил его и вывел всех людей Из ада. Соломона же оставил, Давид спрашивает:
— А что ж сына моего не взял?
— Он слишком мудрый для людей, — поморщился Христос, Идут, Христос пишет на столбе: «Людям жить тысячу лет, а потом будет им суд».
Соломон ходит по аду, меряет его шагами и везде ставит кресты. Сатана взмолился:
и Что хочешь сделаю, только оставь ад!
Соломон говорит:
— Веди меня, куда Христос идет.
Идут. Видят столб, Соломон приписал людям жить ещё тысячу лет.
А когда Соломон догнал Христа, Христос спросил:
— Зачем ты прибавил людям муки? И земли, и лесов было бы у них много, и урожаи были бы хорошие, и реки были бы чистые и богатые рыбой. А после этого, в те тысячу лет, что ты им приписал, будут они жить плохо. Всякий станет мудрить, как бы другого обмануть, да побогаче пожить, да еще и в дворяне выйти. Не понял ты. Соломон, что нельзя людям давать то, что они не вынесут…
И запел народ:
Ох ты, горе, тоска-печаль!
Я от горя в Чисто поле,
И тут горе сизым голубем,
Я от гори в темный лес.
И тут горе соловьем летит.
Я от горн на сине море.
И тут горе серой утицей.
Я от горя во сыру землю…
Вот тут горе миновалося…
Да, Бурханиддин-махдум — умный человек. Хотел сделать людям добро — судил Ибн Сину как гения, потому что знал: гений — это великое социальное бедствие. Но не понял он простой истины — ничего не могут сделать гению ни сатана, ни человек, ни бог. Только приблизятся к нему — исчезает он, ибо все в гении растворяется, и он — этот непостижимый Дракон — хохоча уносится На облаках в Небо.
Бурханиддина-махдума арестовали в его же доме. Он сидел и читал «Книгу исцеления» Ибн Сины…
Вскоре над ним начался народно-революционный суд.
Жизнь человека на земле, какая бы длинная и сложная она ни была, укладывается в росчерк, на который смотрит потом Вселенная и думает: открыть этому человеку дом или нет — дом великого Молчания.
Когда я написала уже книгу — увидела однажды Авиценну… Он стоял далеко впереди, в море белого рассвета, и умывался зарей, — словно, пробыв ночь среди людей, дав им сны с зачатками гениальных открытий, надежд и разумений, возвращался в дом Вечности — этот «из всех дервишей самый бедный дервиш».