VII «Всякой возникающей вещи предшествует материя»

«От султана Махмуда в Гургандж… прибыл посланный с письмом, — пересказывает по рукописи Бурханиддин-махдум народу на площади Регистан. „Мы слышали, что в услужении хорезм-шаха есть несколько ученых мужей, каждый из которых не имеет себе равною в своей области знаний. Они должны быть присланы К нашему двору“. Гонцом, привезшим это послание, — говорит Бурханиддин, откладывая рукопись, — был ходжа Хусайн Микаил — потомок князя Диваштича, ашина, распятого арабами на горе Муг, — один из самых совершенных людей своего времени, „чудо эпохи“.

Это письмо сыграет огромную роль в судьбе Ибн Сины, Масихи, Беруни, эмира Мамуна II и всего Хорезма.

— „Хорезм-шах поместил Микаила в роскошных покоях, — продолжает пересказывать по рукописи Бурханиддин, — но прежде чем принять его, созвал философов и, доложив перед ними письмо, сказал: „Рука“ Махмуда сильна, и султан имеет многочисленное войско. У него Хорасан, Индустан, и он намеревается захватить Ирак. Я не могу не подчиниться его воле… Что вы скажете на это?“

Ибн Сина и Масихи ответили: „Мы не поедем“. Что касается Ибн Ирака, Хаммара и Беруни, то они выразили желание ехать… „Вы двое, не желающие ехать, — сказал хорезм-шах, — ступайте своим путем до того, как я позову посланника. Снарядил Ибн Сину и Масихи, дал им проводника, и они тотчас выехали по гурганджской дороге.

— Ну, а посланник? — спросили в толпе.

— Посланник? Не найдя нигде Ибн Сину, расстроился, потому что Махмуд, призывая всех ученых, имел одну цель: Абу Али ибн Сину, как пишет Низами Арузи Самарканди. Уезжая, Микаил велел Ибн Ираку, учителю и Гёте.

Беруни, изрисовать портрет Ибн Сины, а султан Махмуд приказал другим художникам сделать много копий с него и разослал их вместе с указом во все стороны, и они были вручены наместникам областей со словами: человека, подобного этому изображению, разыщите и пришлите ко мне“.

— Выходит, спас Ибн Сину этот Мамун?

— Спас.

— А кто он?

— Абулаббас Мамун II заменил на троне умершего брата Али в 19 лет. Когда два брата караханида Наср и Туган обратились к Махмуду с просьбой помирить их в Махмуд пригласил на свидание с ними и Мамуна, Мамун прислал отказ. Вскоре халиф Кадир признал его эмиром, передал с послом диплом на владение Хорезмом. Беруни предостерег: „Не сделал ли это халиф для того, чтобы поссорить тебя с Махмудом?“ И поехал в пустыню тайно принять халифские подарки. Вот так изо всех сил держал Мамун независимость перед Махмудом.

— Тогда почему он подчинился Махмуду в истории и письмом? — спросили студенты из толпы.

— Одно дело подвергать опасности себя, — ответил Бурханиддин, — отказываясь быть посредником между поссорившимися тюркскими ханами, другое — подвергать опасности ученых.

— Ну и что сделал взбешенный Махмуд?

— Послал в Гургандж… сватов с предложением взять жены сестру его Кальджи.

— Ну да?! — удивились в толпе. — А почему?

— Махмуд рассуждал так: „Пока буду пересекать с войсками пустыни, Мамун заключит союз с тюркскими ханами. А уж они только и ждут случая скрутить мне шею! И не прибавит мне славы война с мальчишкой, к тому же обласканным халифом. А пока будут сновать между Хорезмом и Балхом послы, преодолевая тысячи километров по пескам и горам, готовя свадьбу, я успею завоевать Индикт и уж тогда никто не посмеет мне перечить“.

— А что, правильно рассудил! — откликнулись в и толпе.

— Махмуд есть Махмуд, — с достоинством сказал Бурханиддин. — Запомните это имя. Махмуд — гений своего века, гений власти.

— А кто — Масихи? Почему он поехал с Ибн Синой?

— Поехал, наверное, по просьбе Беруни. Одному Хусайну Каракумы не одолеть. Да и в Гургане — на родине Масихи — кто бы познакомил его с эмиром Кабусом? А подружились они в Хорезме. Хусайн, будучи известным уже врачом, прослушал все медицинские лекции Масихи наравне с начинающими учениками. Изучил и самостоятельно много медицинских трудов. И все-таки его знания были узкой полоской разгорающегося дня. Хусайн младше Масихи на десять лет, в знаниях же по — медицине — на полторы тысячи лет, потому что не знал Гиппократа. Не знал настолько, чтобы спорить с ним. Это ослепительное солнце медицины показал ему Масихи, введя в самую суть научной мысли великого грека-врача. Кроме того, Масихи научил Ибн Сину двум вещам: относиться к медицине, как к науке, а не к общим рецептам на тот или иной случай, и ценить не отточенность знаний, что так же естественно для врача, как дыхание для чело-века, а., человеколюбие. Все лекции Масихи проходили под девизом Гиппократа: „Врач, знающий только медицину, не знает медицины. Надо еще… любить человека“. Масихи незаметно подвел Ибн Сину к мысли о необходимости создать единую, обобщающую все знания по врачебному искусству системы.

— А почему он сам не взялся на это?

— Не всякий архитектор решается выстроить гигантскую мечеть, — ответил Бурханиддин. — Некоторые таи и остаются прекрасными мастерами малых форм. И потом Масихи почувствовал в Ибн Сине тот редкий, исключительный ум, который способен выполнить работу века.

— Так они что, и вправду, пересекли Каракумы?

— Да.

— Одни?! Без каравана? Только с царским провожатым?!

— Да.

— Не иначе, Ибн Сину охранял аллах! Две пустыни прошел! Да еще какие… А по какой же они двигались дороге, если Не сказка все это?

— Кратчайший путь, по линии тетивы лежит, как вы знаете, через Сарыкамышскую впадину, солончаки Кара шор, сухое русло Узбоя, пески Барса-кельмес[88], вечно взвихриваемые ветром, через топи Дихистана, изводящие лихорадкой, и по берегу Каспийского моря до порта Абескун, а оттуда один день пути — Гурган. Поскакали же они путем лука — в обход. Разве может Ибн Сина ходить прямыми дорогами! Сначала резко на юг, на Заунгузские Каракумы. Потом по карте колодцев, записанной звездами на небе, — на золотые пески Дарвазы, на странные самовозгорающиеся желтые горы, на колодец Ербент, и опять на юг, до колодца Бахардок, а оттуда последний рывок на Нису, которая всегда радует путника, вышедшего к ней из песков, свежестью чистых, раскачивающихся под ветром садов. Не город, а глоток прохладной воды… Али слушает Бурханиддина О видит страшную пустыню. Он знает, что случилось здесь с Ибн Синой и Масихи. Муса-ходжа уже рассказал ему ночью, В полдень, в глухих песках Ибн Сина, Масихи и проводник упали в тень разрушенного караван-сарая, вспугнув змей и седых орлов. Сразу уснули. Змеи и орлы, подождав немного, подползли к людям и устроились рядом: тень — жизнь!

Через три часа снова в путь, пока есть вода. Масихи ждет звезд, чтобы сверить карту. И вдруг вышли к колодцу, которого совсем не должно было быть на этом пути! Ибн Сина обрадовался, стал сосать мокрый песок, распирающий кожаное ведро, поспешно вынутое из глубокой ямы. Масихи же и проводник, бледнея, переглянулись: „Неужели сбились? Или ветер передвинул бархан, и открылся этот старый неизвестный колодец?“

На закате встали лицом К солнцу. Небо перетекало в объятия земли, стирая горизонт. И как прикладывает мать платок к лицу измученного сына, так и небо вбирает в себя молитвы, вздохи, слезы, горестные мысли, раскаянья и неостывший гнев, чтобы к утру перетереть все и его в надежду. Некоторые молитвы оставляет нетронутыми, заслушавшись их. Это самые безнадежные и потому самые красивые молитвы… „Они жемчужным облаком стоят над молящимися, и на них садятся отдыхать Надежды, летящие к другим.

Ибн Сина и Масихи молились о Беруни…

— А откуда они знают друг друга — Масихи и Беруни? — спросили в толпе.

— Масихи встретился с Беруни давно, — отвечает судья, — может, в 995 году. „В дни, когда я расстался со своей родиной, — написал Беруни на страницах одного Своего труда, — и лишился счастья благородного служения ей, я встретил в Рее ученного, который стал для: меня всем: и учителем, и другом“. Эти слова одинаково золотят благородством и Масихи, и Ходженди, известного астронома, отогревшего своей дружбой Беруни. Благодарность философов — трактаты, которые они посвящают друг другу в дни разлук. В книге „Памятники минувших поколений“ Беруни говорит о трактатах, подаренных ему Масихи: „Они для меня занимают место падчериц, укрытых под Моей защитой, или почетных ожерелий“… Масихи, наверное, и способствовал знакомству Беруни и эмира Кабуса в Гургане, куда он сейчас вел через Каракумы Ибн Сину. Некоторые, Правда, считают, что Беруни вернулся от Кабуса на родину, в Гургандж, в 1012 году, как раз в то время, когда Ибн Сина и Масихи только покинули этот город. Если так, да еще прибавить сомнения по поводу встречи Ибн Сины и Беруни в 997 году в Бухаре, то получится, что они вообще никогда не встречались. Итак, Беруни, рассорившийся с Ибн Синой в переписке, не захотел переезжать в Гургандж, пока там находился этот заносчивый юнец.

— Так поссорились же они восемь лет назад! — сказали в толпе.

— И потом, через три года, Беруни так тепло написал о Хусайне в одном из своих трудов! Вы же сами рассказывали…

— Вы правы, — сказал Бурханиддин. — Великие души знают гнев, не злость. Гнев — гроза души, мгновенно перемалывает столкновение с несовершенством мира, не пропускает его во внутрь, оберегает свежесть души, живую искренность чувств. Злоба же ядовитой пылью оседает в душе и разъедает ее.

И все же Беруни в Гургандж не переехал, — это факт, хотя везирь Сухайли собрал там множество замечательных ученых. Почему? Потому, что там был Ибн Сина.

Кроме того, Беруни хорошо жилось в Гургане у Кабуса И он не хотел уходить от благополучия. Вы помните Кабуса? Когда-то он заступился за эмира Рея Фахр ад-давлю, за что был изгнан из Гургана.

Славу благородстве Кабуса затмевала еще и слава изысканного поэта-литератора. Вот одно из его стихотворений:

Возвышает судьба положение подлого,

А у высокородного снимает почет его.

Как море, что отправляет жемчуга на темное дно.

Падаль же выносит на солнечную поверхность…

И Беруни о нем пишет: „Я одобрял у Кабуса его отрицательное отношение к декламированию хвалебных од ему в лицо“. А вот как Кабус сам говорит о себе: „Душа у меня — свободного мужа. Она презирает пользование насилием в качестве верховного животного и питает отвращение к остановке на привале у мутного источника“.

— Но все это было сказано и написано в изгнании! — сказали студенты, — то есть порождено страданиями, которые длились 18 лет… А вот когда Кабус снова пришел к власти, этот 60-летний, вконец измученный аристократ, — как раскрылся его характер?

— Ну, не знаю. По-моему, характер не меняется. Каким создал его бог, таким он в будет всю жизнь. Характер — это судьба, — проговорил растерянно Бурханиддин.

— Кабус стал в последние годы жизни неистовствовать в убиении и переходе всех границ в пролитии крови“, — сказал, выходя вперёд, один из студентов. — Я говорю это по рукописи Якута. Кабус не знал иного средства подчинения и проведения своей политики, кроме рубки голов и умерщвления душ. Это стало распространяться и на более близких, и на самых доверенных лиц из его войска и свиты».

— Ну, Якут — историк XIII века, а Кабус жил в XI, — сказал Даниель-ходжа.

— Хорошо. «Кабус стал человеком, весьма склонным и убийству. Никому не мог простить проступка. Злой А сделался человек», — пишет его — внук! — упорствовал студент.

— А что может звать внук о деде? Это же две разные планеты! — сказал Бурханиддин-махдум. — Вот если бы Кабусе этого периода сказал Беруни, я бы еще поверил, — Беруни сказал о Кабусе этого периода тремя строками, — сказал слепой Муса-ходжа:

И Солнце доблести желанье изъявило,

Чтоб служил ему, поправ свои желанья…

Жестоко было Солнце…

— А может, это вовсе даже и не о Кабусе сказано!

— У Якута есть запись, полностью подтверждающая слова Беруни, — проговорил Муса-ходжа. — Вот, слушайте. «Явилось у Кабуса желание заставить Беруни общаться исключительно лишь со своей персоной и навсегда связать его со своим двором, а За это будет, мол, Беруни иметь право повеления с беспрекословным подчинением всем, кого охватывает власть Кабуса. Но Беруни отверг это и не повиновался ему».

— Не понимаю, а что вы все напали на Кабуса? — проговорил раздраженно Бурханиддин-махдум. — не так уж хорошо жилось у него Беруни, как вы говорите, — сказал Муса-ходжа. — Не из-за ссоры С Семнадцатилетним юношей, происшедшей восемь лет назад, сорокалетний Беруни, совершенно одинокий, терпел такого тирана и не возвращался на родину в Гургандж.

— А в чем же тогда причина?

— Мамун и — отец Мамуна И убил в 996 году хорезм-шаха из древней династии Афригов за то, что тот пригрел Симджури — военачальника бухарского эмира Нуха, — продолжил Муса-ходжа. — Беруни-сирота воспитывался у племянника этого хорезм-шаха — ученого Ибн Ирака.

А всех, кто имел хоть какое-нибудь отношение к хорезм-шаху, Мамун и преследовал. Ибн Ирак — математик, астроном, философ — не получил приглашения везиря Сухайли в Гургандж даже тогда, когда на трон сел сын Мамуна и — эмир Али. Мы ничего не слышим об Ибн Ираке в этот период, а ведь ученые «были тогда редки, как красная сера»… Но в Гургандже, наверное, жил Масихи, ловя малейшую возможность вызволить от Кабуса Беруни. Он и уехал, я думаю, из родного города с этой целью. Но вот в 1009 году умирает эмир Али. На престоле его брат — 19-летний Абулаббас Мамун. А что это за эмир? Беруни позже скажет: «Выехал однажды Абулаббас Мамун из дворца выпить вина. Подъехав к моему дому, велел меня позвать, Я опоздал… Он уже довел коня до моего дежурного помещения и собирался спуститься наземь… Я облобызал землю и всячески заклинал его не сходить с коня. Он ответил: „Не будь существующих законов в бренном мире, не мне бы тебя звать, ибо высоко знание, а не я…“»

В толпе раздались восхищенные голоса.

— Историк Махмуда Абулфазл Байхаки, — продолжает Муса-ходжа, — сохранил нам и другие его слова: «Мой помысел — книга и чтение ее, возлюбленная и любование ею, благородный человек и забота о нем»…

Усилилось восхищение в народе.

— Сразу же по восшествии на престол Мамуна.

Масихи, наверное, и передал Беруни с каким-нибудь караваном письмо: «Приезжай!»

«И вот так быстро наступал конец счастью, — думает Али. — Письмо Махмуда, привезённое „чудом эпохи“ Микаилом, стерло его. Соберутся ли они когда-нибудь. Я опять вместе: Беруни, Масихи, Ибн Сина?»

Ибн Сина похоронил Масихи, не дойдя 18 километров а до зеленой, шумящей садами и родниками Нисы., Не город, а глоток прохладной воды… Об этом рассказал ему сегодня ночью слепой старик. На шее у Масихи оказались иконка и крестик. Иконку Ибн Сина взял себе. И кожаную сумку друга с рукописями.

Али задумчиво смотрит в лицо Муса-ходжи. Вот он стоит, сложив руки перед собой, приготовился слушать дальше судью. И вдруг сердце Али сжалось. «Сколько же времени стоял он уже здесь сегодня под испепеляющим солнцем?! И причина его муки, его унижения — Я…

Не будет он больше здесь так стоять! Что я, в самом деле? Или мне не двадцать лет? Или я не крестьянский сын?»

И он… сбежал. Ночью. Спустился по веревке с северной стороны Арка, никем не охраняемой, пройдя незаметно улицу Кучу, дом Сиддик-хана, кладбище и страшный потайной колодец, откуда доносились слабые, как шелест ветра, стоны. Или Показалось? «Весь Арк — стон, — сказал себе Али, прогоняя ужас, внезапно охвативший его, — потому что стоит Арк на обнаженном сердце крестьянина, который кормит эмира и еще… улыбается при этом».

На следующий день как ни в чем не бывало Бурханиддин открыл судебное заседание.

— Впереди каждого человека, — сказал он, обращаясь к народу, — идет дьявол с колокольчиком. Колокольчик — это Слава, мирские дела, — то, что мутит родник наших жизней. Крутясь в суете, мы засыпаем его гнилью прелых мыслей, оскверняем тиной ложных чувств, и в конце концов родник иссякает. Так какой же подвиг надо совершить, чтобы вернуть роднику его первоначальную чистоту! Такой подвиг совершил Газзали…

В толпе наступила благоговейная тишина.

— В минуту наивысшего взлета, когда толпы людей ломились к нему за сокровенным еловом, встречали и провожали его, вступившего на путь богатства и славы, он оставил все, даже знаменитую богословскую кафедру в Багдаде, и начал новую жизнь. То, что произошло с ним, никогда бы не смогло произойти с Ибн Синой, потому что Ибн Сина всю жизнь шел за колокольчиком… Сегодня судить Ибн Сину будет Газзали. Но чтобы никому из вас не закралась в сердце мысль о зависти Газзали к гению и славе Ибн Сины, я расскажу вам немного о нем.

Али напряг слух, стремясь не упустить ни одного слона. Три дня он мотался по Бухаре, не в силах выйти из нее: все дороги находились под усиленным контролем из-за его побега. Не имея возможности пробраться к себе в деревню, он разыскал Дом Муса-ходжи, но когда бы ни приходил, Муса-ходжа сидел на коленях, на старом молитвенном коврике, с отрешенным лицом. Сколько Али ни ждал, Муса-ходжа не поднимался. Губы его были плотно сжаты, по щекам катились слезы. Нарушить молитву Али не мог… До ночи прячась в кустах, ждал, — может, выйдет Муса-ходжа из дома. Но и из дома он никуда не выходил.

Али был потрясен переменой, происшедшей со стариком. Он никогда не думал, что старик так любит его! Если б Муса-ходжа оглянулся… «Вот он — я, стою рядом с вами, живой и здоровый! Меня надо только спрятать в вывести из Бухары. А там и ветер меня не найдет!» Но Муса-ходжа, не поднимая головы, молился и плакал.

Али не стал больше ходить к нему. Целыми днями сидел в камышах у ворот Саллаханы, где жили арабы, и слушал их крики: «О, урджин! О, урджин!» Умер кто-то. Ходили арабы по кварталу, били руками в барабаны, смазанные сажей, и пели печальные красивые песни.

Али не выдержал, у него и так душа, словно паутинка, прилепившаяся к мертвому корню, еле держалась.

К вечеру перебрался на пустырь Сарвана, но сюда, оказывается, несколько дней назад перевели верблюдов эмира и афганских солдат. Хотел сказаться больным и спрятаться в больнице, что у ворот шейха Джавала, но русский фельдшер так подозрительно посмотрел на него, что Али тут же убежал. Напившись водки в лавке армянина Лазаря, которому Али помог разгрузить телеги с зерном, пошел к болотам квартала Искандарханы, где жили кожевенники, но ночью тысячи тоненьких острых жал впились в каждую клеточку его тела, будто все несчастья его жизни, и Али, сломи голову, побежал к плотной туче комаров марок прямо по улицам Бухары, рискуя больше, чем днем попасть в руки сарбазов, помчался в северные кварталы к воротам Углон, где когда-то сбрасывала в сточные ямы казненных бунтовщиков.

Здесь было безлюдно и тихо. Здесь Али прожил два дня в нише, прикрытой куском вылинявшей тряпки. Это место никто не посещал. Кроме палачей, привозивших ночью трупы. Приходили еще тайком родственники казненных — откопать отца, сына из общей ямы, предать Их земле. Но даже если они и видели Али, то принимали его за юродивого и протягивали лепешку.

И вот сейчас стоит Али на площади Регистан, слушает Бурханиддина, а сам во все глаза ищет Муса-ходжу.

— «В былые времена, — читает, не торопясь, Бурханиддин из книги Газзали, — я распространял науку богословие, через которую приобретают видное положение, и звал к ней людей и словом, И делом. К этому сводились тогда моя цель и мои помыслы. Затем я обратил свой взор на собственное положение, и оказалось, что весь в утонул в мирских связях, опутавших меня со всех сторон. Обратив же взор на деятельность мою и на самое лучшее, что в ней было — на чтение лекций И преподавание, — обнаружил, что науки, занимающие меня, не имеют ни значения, ни пользы…»

Рядом с Али раздалась незнакомая речь — это старательно переводил русским офицерам слова Бурханиддина толмач. Али продвинулся вперед, чтобы не мешал ему этот шум, и неожиданно увидел соломенную куклу в чалме, что сидела На том месте, где сидел он сам.

— «Поразмыслив о целях, которые я хотел достичь в своей преподавательской деятельности, — продолжал главный судья рассказ Газзали, — я обнаружил, что помыслы мои были направлены не исключительно на всевышнего аллаха, но побудительным мотивом и двигателем для меня служил также поиск почета и широкой известности.

И я убедился, что стою на краю пропасти…»

Али осторожно оглядел людей, находящихся рядом с ним. Вот горшечник — у него руки разъедены глиной. Вон крестьянин — из Гиждувана, судя по расцветке чапана. Вон еврей с синими руками — недаром в Бухаре говорят: «Пойти к еврею — значит, отдать красить пряжу в синий цвет». А вот ювелир… Какие тонкие у него, прекрасные пальцы… поглаживает ими бороду. А может это переписчик книг?.. Как все внимательно слушают!

— «В течение некоторого времени, — продолжает читать Бурханиддин, — я не переставал думать о своем положении, все еще не делая окончательного выбора: сегодня принимал решение уехать из Багдада, завтра передумывал. Одной ногой делал шаг вперед, другой — назад. Стоило мне утром проникнуться искренним желанием искать верный путь, вечером на это желание нападали, охлаждая его, полчища мирских страстей». Вот он — колокольчик дьявола! — откинулся от книги Бурханиддин. — Как трудно его не слышать! — И снова стал читать: «Мирские страсти притягивали меня своими цепями, удерживая на месте, в то время как голос веры взывал: „В дорогу! В дорогу! Жить осталось так мало!“, И тогда снова возникала во мне решимость к бегству. Но тут появлялся дьявол и говорил: „Это случайное состояние, не вздумай поддаться — расстанешься с оказываемыми тебе почестями, с упорядоченной жизнью, не знающей ни печали, ни горести, с благополучием, которое не может быть отнято у тебя и врагами. Возможно, Душа твоя потянется к этой жизни снова, но вернуться к ней уже не удастся“».

«Как слушают! — удивляется Али, оглядывая людей. — Вон опустил глаза старик, склонилась его голова. Вон ремесленник горит лицом, впитывает слова, словно земля влагу. Вон закрыл глаза и медленно покачивает головой в такт рассказа Бурханиддина богатый чиновник».

— «Шесть месяцев находился я в состоянии беспредельных колебаний, — продолжает главный судья. — Наконец, дело перешло границу свободного выбора и вступило в область необходимости. Аллах замкнул мой язык.

И в один прекрасный день, когда я старался сделать свой урок более приятным для сердец тех, кто посещал мои лекции, язык мой не произнес ни слова… В душе появилась скорбь… хлеб не шел в горло. И у меня наступил такой упадок сил, что лекари пресекли надежду на мое выздоровление.

И вот я объявил всем о своем решении отправиться в Мекку, хотя в душе своей замыслил поездку в Сирию…

Я хотел таким образом скрыть от всех свое решение никогда больше не возвращаться домой в Багдад…

Люди терялись в догадках… Одни думали, что я уезжаю предчувствии чего-то недоброго со стороны властей, а те, кто были близки к властям и видели их привязанность ко мне, …говорили, „То — рука судьбы“».

Тихо скатилась слеза по лицу старика, стоящего слева от Али. Никто не шевелился. И такая серьезная красота лежала на всех лицах, словно невидимый ангел коснулся каждого крылом.

Али стал думать о своей жизни…

Ну что это была за жизнь? Жизнь дерева: тихая, простая — вся терпение. Каждый выход в поле — молитва: «Еще бы немного, — сокрушенно вздохнул Али, — и я, продав урожай, скопил бы, наконец, калым, ввел бы в дом молодую жену и у меня народились бы дети, и Моя старая мать радовалась бы этому…» Мысли эти родили такую тоску, такое неизъяснимо прекрасное состояние души, что Али понял: никогда этого не будет. Да и то, что было, не вернется. И он заплакал тихими невидимыми слезами…

— «Я покинул Багдад, — продолжает Бурханиддин читать исповедь Газзали, — раздав людям свое достояние. Около двух лет прожил в Сирии отшельнической одинокой жизнью, подметая раз в день пол огромной Дамасской мечети.

Потом, совершив хадж, вернулся домой к детям, но и вернувшись, в течение десяти лет продолжал держаться в стороне от людей, оберегая свое одиночество, очищая свое сердце для богомыслия». — Бурханиддин закрыл книгу. — Я потому это прочел, что сегодня с помощью святого сердца Газзали мы будем разбирать самое главное преступление Ибн Сины — его безбожие. — И он открыл другую книгу. — Мы уже знаем, что в дом философии ведут две двери: одна — в науки теоретические, другая — в науки практические. Ключ от обеих дверей — Логика. Откроем первую дверь, здесь философы изучают Первопричину — то есть бытие бога.

В Коране бог — это Добрый, Щедрый, Богатый по отношению ко всему, что находится вне Его. У Ибн Сины же Вот (Необходимо-Сущее, как он его называет) — убогий нищий. И у нищего этого нет ничего! Никто и ничто ему не подобно. Нет у него ни товарищей, ни противников. Его нельзя даже предположить. Он свободен от всяких «сколько», «как», «какое», «где» и «когда». Все отнял у него Ибн Сина, все определения. БОГ Настолько невыразим, — говорит он, — что его может выразить только Молчание. И рисует точку. Точка — это, мол, абсолютное единство бога. В ней вся Вселенная. Все начала и все концы. Из нее все разворачивается и в нее все входит. В ней будущее обнаружение бога. Бог, видите ли, должен обнаружить свое существование, то есть создать мир. Иначе его как бы нет. И получается, что бог создает мир не потому, что хочет этого, а потому, что для него это крайняя необходимость. Бог у Ибн Сины таким образом — не ТВОРЕЦ мира, а… мне даже страшно это произнести — ПРИЧИНА его.

Вот, Ибн Сина так и пишет: «Все, что проистекает от причины, происходит по необходимости». Многие из вас, наверное, и сами это читали. Ведь я цитирую «Даниш-намэ», написанную не на арабском, а фарси-йи дари.

Итак, бог по необходимости создал мир. А раз бог вечен, то вечна и эта необходимость его существования, то есть… вечен мир. ВЕЧЕН МИР! Вы понимаете, до какого кощунства договорился Ибн Сина!!!

Бог не может, оказывается, и уничтожить мир, потому что уничтожит таким образом свое открытое обнаружение, свое существование! Вот как связал бога и мир, творца и творение…

Между богом и миром, у него, оказывается, не связь творца и творения, а… причинно-следственная связь!

У Платона бог все же был создателем мира, вкладывал идеи в материю и создавал таким образом вещи. У Ибн Сины же бог — всего лишь… причина существования мира, И то — возможная причина! Лишь когда породит она следствие — мир, станет ДЕЙСТВИТЕЛЬНОЙ причиной!

Газзали решительно восстал против этого еретического положения философии Ибн Сины. «Ибн Сина лишил бога его божественного всемогущества, — сказал он, — его божественного свободного творчества. Причина действительна и достоверна лишь тогда, когда она исходит от ВОЛИ бога, а не от необходимости». — Бурханиддин встал, зажег хлопок и поднял его, горящий, высоко над головой. — Вот «хлопок горит… Не от огня, — говорит Газзали, — а по воле бога, потому что причинно-следственная связь, о которой так упорно говорит Ибн Сина, не обязательно-логическая необходимость», есть еще и «участие сверхъестественных сил»! В природе от кого исходит логика? Не Случай ли там царь? «Так что коли бог пожелает, то и не будет горения, даже если человека бросят в огненный столб».

Али содрогнулся и повторил про себя эти слова. Ему показалось, что Бурханиддин, говоря их, как-то особенно посмотрел ему глаза.

Да, действительно, Ибн Сина уничтожил всемогущество бога, оставив ему только роль первопричины мира и первотолчка. До полного уничтожения бога — в философском плане — оставался один шаг. Но чтобы сделать этот шаг, Ибн Сина должен был ввести в философию учение о самодвижении материн, в результате чего она перестала бы нуждаться в первотолчке: и учение о вечности причинно-следственной связи. В рамках своего века Ибн Сина не мог к этому прийти: недостаточны были естественнонаучные знания его эпохи.

Кроме доказательства вечности мира через тезис о совечности бога в материи, что привел на суде Бурханиддин, у Ибн Сины есть и другое доказательство мысли о вечности материи:

«ВСЯКОЙ ВОЗНИКАЮЩЕЙ ВЕЩИ ПРЕДШЕСТВУЕТ МАТЕРИЯ».

Эти слова — знамя Ибн Сины, красота его философии. Бурханиддин объяснил их так:

— Вот лепешка. Это — вещь. Для того чтобы испечь ее, нужно иметь муку. Для того чтобы иметь муку, надо иметь землю, солнце, воду и воздух, то есть мир, «Невозможное никогда не возникает, — говорит Ибн Сина.

А то, возникновение чего возможно (лепешка), непременно обладает возможностью бытия до своего возникновения». То есть, раз есть мука, значит, есть и лепешка, ибо в любой момент ее можно испечь. Лепешка — это вещь, мука — потенциальное бытие, огонь, земля, воздух и вода — материя, вечная возможность существования вещи. А если материя не вечна, значит, у этой материи должна быть какая-то предматерия, а у той предматерии еще одна предматерия, и так до бесконечности. Значит, никогда мы не вырастим колос и никогда не испечем хлеб. Вот и остается предположить только одно — материя вечна. То есть не сотворена богом.

Ибн Сина прямо-таки болел вопросом вечности материи и мира, — продолжает Бурханиддин. — Если говорить честно, философски глубоко обосновал его, причем в окружении торжествующей везде религии, вот ведь какую изворотливость проявил! — продержался на этом весь свой век и передал еще будущим поколениям как самую большую драгоценность. «Но бог — всемогущ, — возразил все же после смерти Ибн Сины Газзали. — Бог может творить и невозможное». То есть и без земли, без колоса сотворить хлеб. У христиан а Евангелии рассказывается, как пятью хлебами Христос накормил целый народ. Все насытились, и еще оставалось (только хлеба, что набрали 12 коробов. — Ибн Сина же, этот узкий человек, говорите «Над невозможным нет власти», И даже у бога «нет никакой власти творить невозможное». Поистине, не порождала еще земля большего безбожника!

Али с грустью думал, что если бы раньше кто-нибудь расе казал ему все это об Ибн Сине, он никогда бы Не осквернил той ночи его стихами, «Как только жил Ибн Сина на свете?! — удивлялся он в душе. — Как смотрел на траву, в лица детей, разламывал руками хлеб, если так страшно изводил себя и других неблагодарными мыслями о боге!? Если не создал бог мира, а мир создал себя сам, то как же мы тогда одиноки! Как же тогда страшно жить… Но если бог пятью хлебами может накормить народ… — Али похолодел. Но мозг, ничего не боящийся, закончил бесстрашно: — то почему же он, — всемилосердный! — не накормил три весны назад бухарцев своими хлебами, когда они начали от голода есть друг друга?!»

Али съежился и осторожно посмотрел на небо. Невинно изливалась с неба синь. Огромное поле синей надежды, синей доброты… И его пахал маленький, сотканный из света конь-солнце. И опять Али увидел несправедливость: «Как может такая красота стоять над миром, если в нем столько слез и дерьма?»

Русские офицеры о чем-то тихо заспорили. АЛИ удивился: неужели Ибн Сина и на их небо бросил свой свет?! Али думал, что Ибн Сина — это чисто бухарское горе… «Значит, и в России, и в Турции, и в Афганистане, и в Индии — все эти солдаты и офицеры, присутствующие сейчас на суде, расскажут обо мне, темном бухарском крестьянине, которой сидел рядом с Бурханиддином, а потом сбежал, расскажут, как тупо смотрел на всех, мечтая вырваться к себе в село подальше от этих умных, ненужных мне философских споров, разговоров, поближе к полю, к крестьянской миске, к ночным вздохам, на которые так отрадно отвечает тоже вздохами стоящий за перегородкой натруженный вол». И сердце Али защемило. Как бы плохо он ни жил, но он знал: он живет в Бухаре, в Благородной Бухаре. Когда бухарец совершал хадж в Мекку, ему говорили: «Зачем ты пришел сюда? Кто живет в Бухаре, может не ходить и хадж, Бухара священна». «Как же теперь смеются в душе русские и афганцы! Один бухарец — Ибн Сина попрал бога, другой же — я, попрал честь Бухары. Вместо того, чтобы принять ни себя судьбу Ибн Сины, покаяться за него, своей смертью искупить его вину, от чего бы снова засняла честь Бухары, я сбежал, как трус. Чем отличаюсь я от той соломенной куклы в чалме? Поступи я иначе, подучила бы моя жизнь смысл».

На глаза Али выступили слезы…

— Второй вопрос, — говорит Бурханиддин-махдум, оглядывая народ. — Какие у бога и мира взаимоотношении? В Коране сказано ясно: отношения творца и творения. Ибн Сина же говорят: бог — это абсолютное единство, точка, а у точки нет сторон — значит, бог может сотворить только что-то одно. «От единого не может быть ничего, кроме единого…» Этим единым оказывается… всеобщей разум. Первый разум. И опять создается он по необходимости, потому что бог хочет быть познанным.

Этот Всеобщий разум уже не точка. У него три стороны. Одна обращена к богу и познает его, ибо Всеобщий разум — это знание бога о самом себе. Вторая сторона порождает 2-й разум и его сферу. Третья сторона порождает душу сферы, то есть ее творческую суть.

2-й разум порождает 3-й разум, 3-й разум — 4-й в так далее до 10-го разума. Соответственно у каждого разума своя сфера и своя душа. И так все постепенно спускается, истекает, нисходит до сферы Луны. Вот тут-то и начинается наш земной мир — мир простых четырех сущих первоначал: огня, земли, воды и воздуха. Вот это в есть знаменитая теория эманации. Материя, совершенствуя соединения простых четырех первоначал, постепенно создает мир камней, потом мир растений, мир животных и, наконец, мир человека.

Что же получается? Власть бога распространяется только на то, что он сам лично породил, то есть На Всеобщий разум! И все. Дальше бог бессилен — в смысле управления и влияния на развитие. Значит, нет божественного предопределения! Вот для какого кощунственного изречения открылись уста Ибн Сины! Мы то знаем: и волос с головы человека не упадет, чтобы бог не узнал об этом. Все предопределено!

Теория эманации, истечения мира от бога, от нематериальных субстанций и материальным, постепенное утяжеление материи — есть ни что иное, как предугадывание эволюционного характера становления мира. Это удар по любой религии. Мир не создается богом, — утверждал Ибн Сина, — а саморазвивается по своим, не зависящим от бога законам. Теория эманации и была взята основателями арабоязычной философии Кинди и Фараби у неоплатоников, из этих самых «Эннеад» Плотина, которые они сознательно приписали Аристотелю. Через эманацию, через ее религиозную терминологию, и можно было замаскированно изложить учение о вечности мира в окружении властвующего духовенства.

Слушая рассказ Бурханиддина об истечении бога в мир, Али вспомнил шум весеннего дождя, изливающегося на распаханную землю, тепло солнца, прогревающего корни и корешки, как бы глубоко они ни запрятались в борозды. Он всегда ощущал себя в такие минуты зерном, лежащим в пашне. Телом своим чувствовал, как пришедшая с неба влага обволакивает его, соединяет с теплом рыхлых комьев, с солнечным воздухом, проникающим в темную глубину, шорохом проснувшихся муравьев… Али слышал этот шорох, как слышал жаркими ночами, мечтая под звездами о молодой жене, дрожание и гул далеких звезд. Различал у каждой звезды свой Звук. О, эти прекрасные теплые влажные весенние ночи, в которые он прорастал вместе с зерном, чувствуя, как собирает росток силы в одну точку, пробивает головой ком Земли, заслоняющий от него солнце! Али тоже собирал свои силы в эти минуты и отдавал их зерну, умирающему под землей во имя своего рождения. И когда пригретые солнцем ростки начинали выстреливать в мир по всему полю, Али падал без сил…

«Это, что ли, эманация? Если б я был грамотным, учился, я бы тоже, наверное, только так, через истечение, „эманацию“, как говорит Бурханиддин, рассказал бы людям о мире, потому что бог — это солнце, которое пронизывает все. Конечно, может быть, я что-нибудь не так понял. Первый разум… Второй разум… Это, наверное, как у эмира: первый министр, второй министр… Ведь если эмиру надо, чтобы я, темный крестьянин, что-нибудь сделал ему, ну, коня подковал, — он не скажет мне об этом сам, а скажет своему первому министру, тот — и правителю области, правитель области — правителю нашей деревни, правитель деревни и то ко мне не пойдет!»

А по целой лестнице чиновников спустит приказ, пока посыльный Саид не придет и не скажет: «Эмир просит тебя подковать коня». Так и у Ибн Сины.

— А что вы ничего не говорите о его теории отражения? — подняли головы студенты. — Ведь Это же гордость мусульманской философии! жемчужина ее!

— Гордость?! — усмехнулся Бурханиддин. — Давайте разберемся…

— А что разбираться? Вот вы нам скажите: как человек видит? Что происходит в глазу, когда он смотрит на предмет?

— Ну… Гален считает, что из глаза всходят лучи, которые освещают предмет, и потому мы видим его.

— Выходит, если мы вечером будем смотреть на вас, то лучи из наших глаз сделают утро?!

— Гм… — растерялся Бурханиддин. — Ну, есть еще теория Аристотеля.

— Знаем, знаем! Предмет излучает свет, который «сотрясает хрусталик», и потому мы видим. Вечером вам придется, уважаемый, столько излучать от себя света, чтобы он мог сотрясти хрусталики наших глаз! Иначе мы вас не увидим.

— Глупость какая-то, — удрученно проговорил Бурханиддин-махдум.

— В Европе эти две теории держались до XVII века, — продолжали студенты. — Ибн Сина же в XI сказал: «Все видимое отражается на сетчатке. Хрусталик — линза, преломляет видимое — лучи. Вот это и есть теория отражения.» [89]

— А далее вы хотите сказать, — перебил студентов Бурханиддин, — что мир отражается в чувствах человека, разуме и душе, то есть человек может познать все, даже бога?

— Да! Это в есть жемчужная суть учения Ибн Сины об отражении, которой может гордиться весь мусульманский мир.

— Ну, о том, что хрусталик — линза и что он преломляет лучи. Ибн Сина узнал от известного египетского физика и врача Ибн аль-Хайсама, — сказал Бурханиддин, улыбаясь.

— Нет. Ибн Сина самостоятельно пришел к этому открытию, независимо от Хайсама.

— Ну, ему виднее… Он столько трупов перепотрошил! А по поводу теории познания, как отражения, еще Фахриддин Рази через сто лет после Ибн Сины, смеясь, возразил: «Следовательно, мы, чтобы познать прямую линию, должны сами стать прямыми?! Иначе как же она отразится в нас?»

В толпе засмеялись.

— Ну ладно, пусть линия отражается в нашем мозгу, — говорит Бурханиддин. — Но есть же еще ЗНАНИЕ о линии! Как же мы получим его через отражение?!

— А вот так! — сказали студенты. — Чувства видят предмет со всеми его связями и отношениями. Так? Разум же постепенно извлекает предмет из материи, вытаскивает его конкретную суть.

— Выходит, темный неграмотный крестьянин Али, когда тут сидел и я смотрел на него, то есть он отражался а моем мозгу, мои чувства видели в нем все: его лицо, цвет глаз, поношенный деревенский чапан, испуганный взгляд, рваные ботинки, и то, как он боится Бухары, боится меня, вздрагивает от звука собственного голоса! Но когда этот парень открыл рот — помните, по поводу хиджры Ибн Сины? — мой разум сразу отбросил все лишнее, что видели до этого чувства, и я стал размышлять о его сути, и понял: его душа — необыкновенная душа, рал на нее нисходят такие откровения! Выходит, сначала с помощью чувств, а потом и разума, я ПОНЯЛ, ПОЗНАЛ скрытую суть Али?

— Примерно так, — сказали студенты.

— А теперь я вам расскажу, как Газзали понимав! познание: «Разум нужен не для того, чтобы познать предмет на основе знания чувств, а для того, чтобы ПРЕОДОЛЕТЬ эти знания чувств. Вот как прекрасно сказал. Возьмем опять Али. Чувства мне говорят: это затравленный темный крестьянин. Разум же возражает, внешний вид еще ничего не значит! И когда разум помогает мне освободиться от обмана чувств, наступает озарение, в тогда я уже НЕ УДИВЛЯЮСЬ тому, что говорит Али, даже если он говорит о хиджре. Вот почему Газзали учил: „Достоверное знание — это такое знание, когда рассудок бессилен, но вера становится сильной, ибо разум не способен поднять завесу над всеми проблемами. Как отразятся, например, в мозгу человека те явления Вселенной, которые происходят лишь раз в тысячу лет? Как отразятся в уме человека те изменения, что происходят внутри него, когда он пьет то или иное лекарство? Разум здесь бессилен. Только око сердца, то есть незнание через откровение, может истинно открыть мир. Рациональное знание должно быть подкреплено откровением“. — Бурханиддин закрыл книгу Газзали. — Добавляю от себя, Ибн Сина со своей теорией познания, как теорией отражения, совсем утонул в интеллектуальном мышлении. А разум в море божественных тайн — слеп и низкий поклон Газзали за то, что он учит нас мыслить откровениями.»

— А знает бог о том, что происходит в душе каждого из вас? — снова спросили студенты.

— Ибн Сина говорит: бог не знает ничего конкретного о человеке, так как занят познанием абсолюта. Бог у Ибн Сины — безразличное к человеку, холодное, жестокое существо. Газзали же говорит: «И пылинка не может укрыться от взора бога! Вот как он добр к нам».

— Воистину так! — сказали в толпе, и многие опустились на колени.

Али тоже встал на колени и тут увидел совсем близко Муса-ходжу. Слепой старик стоял, подняв к небу лицо, и Али понял: старик плачет в душе и молится. Но не за Али… За Ибн Сину. После заседания народ встревоженно ходил по Бухаре. По всем чайханам и домам до ночи только и было слышно: бог… Ибн Сина… Газзали…

— Бог — это… ну, Аюб! [90] Понимаешь? — объяснял один старик другому в тени чинары у водоема Ляб-и хауз. — Захотел Аюб пить, ну, то есть жить. Ударил палкой и сотворил родник. Но дальше Аюб к этому роднику не имеет уже никакого отношения. Так говорит Ибн Сина. От родника образуется море — мир. Но создал это море не Аюб. Аюб создал только родник, дал толчок к возникновению моря. Море же родилось само. От родника. И будет это море вечно, как вечна жажда Аюба, то есть его желание Жить.

— Так море и создал Аюб?

— Нет! Аюб создал только родник.

— А море Кто создал?

— Само оно себя создало! Из родника! Аюб — это только первотолчок моря, то есть мира.

— Значит, не бог создал мир?!

— То-то и оно!

Эмиру доложили о том, что творится в Бухаре. Алим-хан был счастлив. «Вот он, ваш безбожник И еретик Ибн Сина! Посмотрите на него изнутри. Узнайте по-настоящему. И возлюбите меня — истинного вашего защитника».

Но Ибн Сина сам поднялся на свою защиту. От дома к дому уже шагали его стихи:

Завистники во мне старались вызвать гнев,

Но я сдержал себя, его преодолев.

И в придорожный прах отбросил потому

Я каждого из них, подобного дерьму.

И не подняться им из праха никогда.

И выше звезд других взошла моя звезда.

«Кажется, для меня все живое кончено, — написал в тот день письмо в Россию русский офицер, — события, мой друг, все растут, а я умаляюсь. Привязанности остыли, и я благодарю бога за это. Моя жизнь уподобилась тихой и немой борьбе за существование, которое ведут растения подземными своими частями. И скоро будет конец. Настоящий конец, И мы не встретимся с вами уже никогда. Я понял это сегодня с неотвратимой ясностью, когда стоял на площади Регистан. Великий мудрец Авиценна поразил меня своим учением о ДУХЕ. Раньше душу рассматривали только под углом взаимосвязи ее с телом. Авиценна же ввел еще и дух. Никто до него не рассматривал душу в соотношении с духом. ОН искал не единства тела и души, а единство тела, души и духа. Это его философское открытие.

Телом мы познаем мир в пространстве. Душой — но времени (опыт поколений). Духом — вне времени и пространства.

Чувственно воспринимаемые тела — основа мыслимого для разумной души, — говорит Авиценна. — Разумная душа все больше и больше отделяется от материи и приближается к истинной своей природе — духу. У души есть градации в зависимости от ее связи с телом: растительная душа и животная целиком подчинены телу. Они отвечают за рост тела, развитие его и размножение… Разумная же душа — уже не материальная субстанция, хотя еще и связана с телом, — с гибелью тела, как говорят Авиценна, — гибнет все: и тело, — и душа. И тело потом и воскресает, потому что рассыпается в земле на составные своя части. „Если ты поразмыслишь, — пишет он в юношеском трактате „Освещение“, — то будешь знать, что вся Поверхность и обжитых земель состоит из тел покойников, смешанных с землей, превращенной в поля, где выращивают зерно, служащее пищей для людей“.

Или вот еще такой его стих:

И мир предстает мне обителью знати и черни.

Где хаос и тлен, где пируют могильные черви.

А может быть, сам он — мертвец, преисполненный гнева.

Червей этих жрет, ублажая голодное чрево?[91]

И это за 500 лет до Шекспира он выразил с таким трагизмом эту мысль!

Дух, — говорит Авиценна, — это труд ума и души, — единственная ценность, ради которой нужно и стоит жить. „После гибели тела ЭТО не погибает, а продолжает существовать вечно“. Дух — это сопричастность человеческого разума к Деятельному разуму — господину подлунного мира. Бессмертие человека и рай — в его духовности. Ад — отсутствие ее в человеке. Самые страшные муки — это когда человек проснется и начинает понимать свое несовершенство.

Таким образом, у Авиценны налицо превосходство духовного над телесным — в этическом плане. И люди, согласно этому новому его удивительному учению, бывают трех родов: телесные, душевные (разумные) и духовные.

То, что духовность не умирает, а собирается и составляет Деятельный разум, который стоит над нами, как облако, — чистое жемчужное облако Духа, — разве не созвучно это тому, что начал у нас проповедовать в Петербурге В. Вернадский? Не его ли это Ноосфера? Ведь Ибн Сина говорит: „Деятельный разум есть сверхъестественное, сверх материальное, от материи не зависящее сущее, в котором запечатлены все формы чувственнопостигаемых и умопостигаемых вещей“, — то есть духовный опыт человечества. И в стихах он говорит.

Каждый образ и каждый исчезнувший след

В усыпальницу времени лягут на тысячу лет.

И на круги своя наши годы когда возвратятся.

Сохраненное бережно явит всевышний на свет!

Не об этом ли писал В. Вернадский графу Л. Толстому? Помните, вы показывали мне его письмо от 1893 года? „Был у нас Л. Толстой. С ним продолжительный разговор об идеях, науке и бессмертии души (духовном бессмертии). В учении Толстого гораздо более глубокого, чем мне то казалось… И это глубокое: основа жизни — искание истины, и высказывание этой истины без всяких уступок, Я думаю, последнее — самое важное, и отрицание всякого лицемерия и фарисейства и составляет основную силу учения, так как тогда наиболее сильно проявляется личность, и личность получает общественную силу“.

Все это, не меняя ни единого слова, я мог бы сказать и об удивительном Авиценне. С каждым разом он все более и более потрясает меня. Особенно его честность. Потому и понятен он так и так современен, так живо любим и ненавидим.

Согласно этому новому его учению о духе, его душа бессмертна и смотрит на нас.

Если бы вы видели, мой дорогой друг, что творилось на площади Регистан в конце заседания!..»

— Мало того, что Ибн Сина приблизил бога к состоянию мертвеца, — покрывая Шум толпы, читает Бурханиддин из книги Газзали. — Мало того, что бог ничего не знает у него о совершающихся в мире событиях, так он, этот безбожник, отрицает еще и телесное воскрешение! Отрицает ад и рай!

Крики возмущения в толпе.

— Подобное не утверждал еще ни один мусульманин! — восклицает главный судья, не в силах перекрыть бурю негодования.

Толпа неистовствовала:

— Вероотступник!

— Еретик!

— Безбожник!.

— Смерть ему!

И все стали крушить соломенную фигуру.

И Али кричал. И Али со всеми кидал камни в чучело…

Как вдруг увидел повернутое к нему страшное, белое, мертвое лицо Муса-ходжи!

Муса-ходжа узнал голос Али. И в ужасе слушал, как Али кричал со всеми: «Смерть Ибн Сине!»..

По лицу старика из мертвых его, слепых глаз текла слезы.

Русский офицер отдал свое письмо консулу. Тот покрутил конверт, прочел адрес: «Россия. Троице-Сергиевская Лавра…» — и сказал:

Скорее в рай оно дойдет, если хоть он еще существует!

Загрузка...