V Хиджра Ибн Сины

Очередной день суда.

Сразу же после молитвы Бурханиддин-махдум стал рассказывать о пути Ибн Сины в Хорезм.

— Если плыл он по Джейхуну, значит, не скрывался. Если шел по пескам…

Ибн Сина Шел по пескам. По Джейхуну было бы великим удовольствием плыть вдоль свежести и зеленых полей! Но… Махмуд мог держать на переправах своих людей.

По пескам в летние месяцы никто не ходил — разве беглые рабы и разбойники.

Первые три дня караваи, к которому пристал Ибн Сина, шел до могилы святого Ходжи-Обана. К северу от могилы среди холмов обнаружили пресное озерцо.

Утолили жажду, сделали запасы и, помолившись, двинулись к горам, всегда окутанным туманом. К ним вели три пути: через знойный, безлюдный Кара-кель, через открытую равнину и через горы, где вода и зеленая трава. Пошли через Кара-кель.

Караваи контрабандой переправлял в Хорезм конопляное семя. Хусайн сказал, что застал свою жену с любовником и зарезал ее, — причина, сразу понятная я деликатная, — никто не стал расспрашивать.

Из вещей ничего не взял, кроме отопки бумаги, разрезанной на квадратики. Заложил ее в подкладку чапана.

Рабы, обслуживающие караван, грек, два китайца, негр, славянин и румиец — затравленно сторожили глазами хозяина — араба, не расстающегося с молитвами я оружием. Хусайн заплатил ему десять золотых монет и вывернул карманы, даже котомку развязал я распустил чалму, показывая всем, что оставил себе одну монету, — чтобы не зарезали в пути, решив, что у Него есть еще золото.

От туманных гор три дня плелись к Соленому колодцу — Шуркудук, куда даже птицы не залетали. Мертвая, подернутая пылью земля…

Славянин не мог больше идти. Хозяин избил его цепью. Хусайн в ужасе смотрел, как мелькали между руками, бьющими, и защищающимися, покорные голубые глава. Потом глаза сделались злыми, стали наливаться кровью. Тогда хозяин бросил цепь, пошел пить воду из бурдюка.

Раб сидел и выплевывал На песок кровь, дрожа всем телом. Хозяин, бросив бурдюк, долго смотрел на него, почесывая спину. Затем открыл замок на цепях раба, снял их и кинул далеко в пески. Туда же полетела котомка раба.

Караван тронулся. Хусайн понял: рабу вместе со свободой подарили и смерть. Раб лежал и тихо, сквозь зубы, пел. По его ранам, припорошенным песком, ползали маленькие черные жучки.

Хусайн с трудом усадил раба на своего коня…

Три дня преследовал Ибн Сину кошмар: человек бьет человека. Цветок бьет цветок. Корова бьет корову… Железная мощная цепь бьет голубые глаза, из которых течет голубая кровь.

Придя в себя, Хусайн совершил омовение, встал лицом к огромному диску солнца, поднимающемуся над пустыней, и погрузился в размышления о Неизвестном философе.

Какое же было у него великое сердце, если он обожествил человека? Путь философской обоснованности этой мысли пролегал через всю греческую философию, которая после смерти Аристотеля зашла в тупик.

Ибн Сина хотел мысленно пройти весь путь от первого греческого философа Фалеса до Неизвестного философа, чтобы ощутить ту даль, куда должен вступить его век. В пустыне, вырванный из мира суеты, он и предался этим размышлениям — ведь в рисунке трагического поиска человечеством своего места в мироздании, может быть, есть некое предначертание и каждому из нас совершить перед лицом космоса ту или иную работу.

Пройдя этот путь вместе с Ибн Синой, мы поймем наличие его духовного подвига, очарование и новизну от философской мысли, совершим как бы восхождение на вершину его гения. Смотреть на вершину снизу в восхищаться ею, — все равно что восхищаться Ибн Синой, не зная его. Попробовать же подняться на вершину и с высоты ее взглянуть на мир — значит, попытаться понять Ибн Сину изнутри.

Эту цель поставил перед собой и Муса-ходжа, разговаривая с Али по ночам. Пустыня — то, что Али не знал, — невежество, спалившее возможную его разумную в красивую жизнь. Караван — желание Али пробиться к родникам знаний, к Ибн Сине, к его сердцу, а если небо благословит, — и к разуму его, Муса-ходжа — проводник, друг, знающий, как обойти опасные места, как по звездам найти древний колодец в утолить горсткой живой воды смертельную жажду.

ХОЗЯИН БЬЕТ РАБА…

— Хозяин — бог, — говорит Муса-ходжа, поворачивая свои слепые глаза к крестьянину Али. — Раб — человек. Раб провинился. На всех нас — вина. Весь мир — вина перед богом, перед чистым миром Единства, от которого мы отпали. С этой мысли и начиналась греческая философия, когда боги отступили, оставив греков наедине с сознанием. А раньше их нянчили сказки. Вот и задумались греки: кто мы? Откуда? «Всякое рождение — преступление», — сказал Анаксимандр. — Была дружба между богом и человеком. Чашечки весов стояли друг против друга. Потом человек положил на свою чашечку гордость и упал, то есть родился, стал «Я», а раньше был «все».

— А может что-нибудь искупить эту вину за отпадение? — спросил Али.

— Может. Смерть.

— Но ведь нас много! Мы же без конца рождаемся!

— Будет вечно рождаться в умирать мир.

— И не дано последнего прощения?!

Молчание.

Анаксимандр был так страшен грекам, что они выслали его с материка в Малую Азию основывать колонию. И он основал Эфес в VI веке до н. э.

«От богов, греки отказались, — думает Ибн Сина, перевязывая раны рабу в песках. — Бог остался в мифах. Что же тогда такое — „Единство“?

„Вода“, — сказал Фалес.

„Огонь“, — поправил его Гераклит, родившийся как раз в Эфесе. Причина существования мира вовсе не вина за отпадение от Единства, а борьба противоположностей, — поправил он и Анаксимандра. А дальше изложил свое учение: в одном Огне — два огня: чистый и нечистый. Солнце, например, — чистый огонь, А зажжешь от него стружку или город — получишь огонь нечистый. Исход нечистого огня из Огня — и есть рождение мира. Потом будет гибель мира, потом опять рождение… Вечная игра Зевса. И нет никакой вины нашего мира множественности перед миром Единства, нечистого огня перед Огнем. Значит, считал Гераклит, наш мир — справедлив. Справедливость — борьба противоположностей. В постоянство и устойчивость вещей верят лишь узкие головы.

Мысли Ибн Сины прерывает внезапная тишина. Это остановились верблюды и разом смолкли колокольчики. Привал.

„Чистый огонь + нечистый огонь = Огонь… — думает Ибн Сина, распрягая Коня. — Это и есть Высшая, скрытая гармония. Для Зевса все прекрасно: я хозяин, и раб…“

Ибн Сина подкидывает ветки саксаула в костер, дремлет. Напротив, ему кажется, дремлет Гераклит — отшельник храма Артемиды, бедный одинокий старик. Голова его склоняется, и он засыпает. Засыпает и Ибн Сина, осторожно вытягивая ноги среди измученных людей.

— Хозяин бьет раба… — говорит Муса-ходжа крестьянину Али. — Ты видишь это?

— Вижу.

— А теперь обрати внимание на людей. Один проходит мимо, другой подзадоривает, третий начинает говорить о… человечности(!). „Господи! И дурными моими помыслами послужу тебе…“ Итак, ты понял, люди видят во всем только справедливость и несправедливость. И не видят Высшей скрытой гармонии, как учил их Гераклит.

Ну, на то они я люди… А теперь вернемся к Хусайну» Вот он вдет в конце каравана. Лица у всех белые, вспухли языки, пресмыкающееся треснутые губы обметало чернотой, мучает жгучее ощущение в горло и сильная головная боль. Кое у кого началась галлюцинации. Ты ходил когда-нибудь через пески?

— Нет.

У Соленого колодца, куда только что пришел караван, жили пастухи-рабы. Они дали измученным людям часть своей воды — спрятанные под землей весенние дожди.

На закате хозяин встал на колени, караваи опустился за ним, и все совершили молитву. Потом уложили верблюдов в круг, головами наружу, сложили внутрь вьюки и легли.

Ибн Сина продолжал думать о Неизвестном философе. Далеко еще до него, но нельзя пропустить ни одного витка дороги, даже если она заходит в тупик. И заблуждения служат Истине.

«На смену Пророку Огня — Гераклиту пришел Пророк Льда — Парменид, — восстанавливает Ибн Сина мысленно единый философский путь. — Единое, — сказал Парменид, не „вода“ и не „огонь“, а „Разум“. Существует только то, о чем можно мыслить. Борьба противоположностей? Ну, есть. Только в нашем низком мире. В мире же чистого Разума ее нет.

— А как противоположности взаимодействуют друг о другом? — спрашивают Парменида.

— Как мужчина с женщиной: когда у них страсть — рождается мир, когда ненависть — мир погибает.

Ибн Сина прижался к старику проводнику. Задремал. И тут же встрепенулся: зазвенели колокольчики. На верблюдах? Или звезды?..

„Парменид, — спрашивает философа Ибн Сина в своих думах. — Вот я решил построить дом. Я мыслю его. Он будет такой-то и такой-то… Значит, я могу переезжать в него, если, согласно твоему учению, мысль о предмете уже есть этот предмет?

— Да, бытие равно мышлению, — отвечает холодная машина.

— Смотри, как смеется над тобой Гераклит. „Мы существуем и одновременно не существуем. Даже поток, в который вы вступаете во второй раз, уже не тот, каким он был при первом вашем вступлении в него“.

— Все у вас течет, — хмуро отвечает Парменид, — не исключая вашего мышления. Вы — люди с двумя головами. Нет никакого мира становления.

— Как нет?! — вскакивает Ибн Сина и ударяется о верблюда. — Но глаза-то мои его видят?! Уши-то мои его слышат?! Вот пустыня. Вот звезды… Вот верблюд.

— Обман все это. Чувства обманывают тебя. Истинно только мышление.

— Выходит, бытие неподвижно? Ведь Разуму не надо носиться по миру, как Зевсу на колеснице. Мысль может править, не сходя с места. Вот подумал я о Китае, в уже там.

— Да. Бытие неподвижно.

И все. Мыслящая машина остановилась“.

В утренних сполохах света растаяли и Гераклит, и Парменид. Ибн Сина отпустил их домой. Белый раб накрыл уснувшего Ибн Сину чапаном, подкинул в костер дрова.

— У этой глыбы Льда был, однако, достойный ученик, — говорит Муса-ходжа крестьянину Али, продолжая рисовать картину размышлений Ибн Сины. — звали его Зеноном.

… Зенон.

Тает в котле бараний курдюк. Ибн Сина помешивает его деревянной палочкой, кидает в кипящий жир маленькие кусочки теста, отрезаемые ножом. „Надо было кому-то завести всех в, тупик, — думает Ибн Сина, видя перед собой Зенона. — Иной раз, заблудившись, лезешь на дерево или гору и оттуда видишь новую дорогу, лучше прежней, прямиком ведущую к цели!.. Зенон здорово встряхнул всем мозги!“

— Вот Ахиллес — греческий бегун, — говорит Муса-Ходжа и ставит на пол глиняную куклу. — А это черепаха Ахиллес никогда не догонит черепаху.

— Ну?! — удивляется Али. — Не может быть!

— У Зенона все может быть. Следи внимательно ял моими словами. Дорога между Ахиллесом и черепахой будет все время сокращаться. Так?

— Так.

— Как бы дробиться, стремиться превратиться в дочку.

— Ну.

— Но никогда она к точке не придет.

— Почему?

— Дорога-то перед черепахой бесконечна! Значит, бесконечным будет и это дробление.

— А мы перегородим дорогу! — говорит Али.

— Хорошо. Вот стена. Я пускаю в нее стрелу. Мысленно, конечно. Ты видишь стрелу? Легат она?

— Летит.

Это тебе только кажется, что летит. Стоит она на месте!

— Как?!

— А вот так! Из чего состоит полет стрелы?

— Не знаю.

— Из маленьких кусочков времени, — таких, за которые стрела успевает занять место, равное самой себе. Понимаешь? — ну.

— Значит, она как бы стоит в воздухе в каждый этот момент, А если сложить все эти моменты, то получится, что стрела все время., стоит. Не летит! А о чем это говорит? О том, что истинное бытие неподвижно. Нам только кажется, что стрела летит.

— Но я-то хожу перед вами! — вскричал возбужденно Али. — Я кидаю вот камень в стену, и он долетает до нее! Слышите удар?

— Это тебе только кажется, что камень долетев.

Али долго смотрел на Муса-ходжу, потом закрыл голову чапаном.

— Уходите… Страшно, „Все, — думает Ибн Сина, — философия зашла в тупик, Вмерзла в нелепость. Надо как-то размораживаться „Разум неподвижен. Разум неподвижен“, — повторяют на все лады философы.

Народ перестал приходить на площадь, где происходили диспут“.

— Разум неподвижен, ладно, — соглашается Анаксагор.

— Но ведь из чего-то он все же состоит?

Философы повернули к нему головы.

— Из чего?

— Наверное, из понятий. Тогда получится, что БЫТИЕ — ЭТО ДВИЖЕНИЕ. ОТ ОДНОГО ПОНЯТИЯ И ДРУГОМУ!

Как будто впустила свежий воздух в душную комнату. Площадь снова стала наполняться народом.

— А с чего началось движение? — спрашивают Анаксагора.

— Был, я думаю, первотолчок!

— Что же тогда такое — мир становления?

— Хаос бесконечного числа вечных сущностей. И Разум приводит их в круговое движение. В середину собирается плотное, легкое — вверху. Комки, оторвавшиеся при вращении, оформляются в планеты… [59]

— А как же зародилась на нашей планете жизнь?

— В Космосе летают семена жизни. Одно из них в попало на Землю.

— А от чего мир погибнет?

— Движение — это’ несоответствие действительности понятиям о ней. Как только все части действительности совпадут со всеми предназначенными им понятиями, наступит гармония и движение прекратится. Но Разум снова будет двигаться. Сначала в самом себе: от понятия к понятию, пока не захочет познать себя. Тогда он снова запустит мир, где управлять движением будет случай.

— А чем же дорого тебе такое существование мира?

— Тем, что я могу созерцать постепенно выстраивающийся космический порядок! [60]

Растаяли последние звезды. Белый рассеет отодвинул ночь. В чистоту и, свежесть огромного неба вступило Солнце. Люди поднялись, умылись прохладным песком. Начали вьючить караван.

Тронулись…

Теперь путь лежал на Адам кырылган — „Место, где погиб человек“ — самый изнурительный переход. Опять ни птиц, ни насекомых. Только выбеленные кости прежних путников, отполированные горячим песчаным ветром, словно драгоценность.

Хозяин смазывает на привале ногу рабу-славянину, разбитую цепью, перевязывает чистой тряпкой…

„Сегодня бог бьет тебя по голове, а завтра гладит по щеке“, — вздыхает Ибн Сина, глядя на эту сцену, — я продолжает думать о Неизвестном философе.

… Демокрит заменил „понятия“ атомами. Причиной первотолчка объявил столкновение атомов, рождающее вихрь огромной силы и скорости. Вечное вращательное движение Космоса поддерживается, мол, перевесом той или иной противоположности.

„Перевесом Ненависти и Любви, — уточнил Эмпедокл. — Любовь — причина единства и добра. Ненависть — множественности и зла“.

— Демокрит запирался в надгробия, чтобы ему не мешали думать, — рассказывает Муса-ходжа крестьянину Али. — Когда умер его отец, взял себе меньшую долю наследства, но деньгами. Совершил путешествие в Египет, Халдею, Индию, родину Гераклита — Эфес. Вернулся нищим. За растрату отцовского наследства по греческим законам стал отверженным. Но… „одно причинное объяснение, сказал он, предпочитаю персидскому престолу“. Ему всегда было смешно смотреть на людей, а Гераклиту — грустно. Гераклит, этот плачущий философ, похороненный на главной площади Эфеса, стал национальным героем, и еще несколько веков эфесцы печатали на монетах его лицо. Демокрита называли смеющимся философом. И еще Философом Чести. Так представляешь, как же надо было прожить жизнь, чтобы и ее сделать аргументом своей философии?!

— Чем?

— Ну, пашешь ты поле судьбы одним конем. А если сделаешь из своей чисто прожитой жизни второго коня?.. Демокрит вернул уважение народа, когда прочел на площади свой первый философский труд. Эмпедокл и вовсе объявил себя богом. Сказал:

„У света есть скорость“?

„Мы не видим этого! — рассмеялись люди. — Свет как воздух. И никуда он не движется!“

„Не видите потому, что скорость света очень велика“.

„А ты почему видишь?“

Вот тут он развел руками и сказал: „Потому, что я — бог“.

Но, боясь случайной смерти, которая разуверила бы людей в его божественной природе, а значит, и во всей его философии, он бросился в кратер Этны. Вулкан же злорадно выбросил к людям его медную сандалию. Только у него были такие сандалии. „Что ж, не столь важна истина, сколь способ доказательства ее…“ — сказала доброта людей.

От стоянки Адам кырылган двинулись к стоянке Тюнюклю, куда прибегала ненадолго Джейхун. Этого отрезка пути ждал» с ужасом. Отсюда начинались страшные «собачья дни», и которые обязательно кто-нибудь погибал. Не было еще каравана, благополучно миновавшего это место. Не жажда, так сжигающий ветер теббад выбросит из жизни. Когда идут в противоположном направлении, — от Тюнюклю к Бухаре, даже верблюды долго оглядываются на Джейхун и вздыхают.

Хозяин бьет раба…

Но вот случай заклинивается. Хозяин бьет и бьет раба, бьет и бьет, бьет и бьет. Раб начинает думать: «Как неразумно поведение хозяина! Разум — это добро. Разум — это счастье».

И рождается Сократ.

Сократ… Ибн Сина долго сидит и перебирает в ладонях песок. Песчинки — люди. Жизнь — ветер. Философы спотыкаются о барханы — великое скопление песчинок, но и тогда их не видят: глаза подняты к песчинкам звезд.

Сократ первым увидел человека и сказал:

— Вот что — главное. Природа — непознаваема, обмануть ее нельзя, а человечество — можно. Истинная нравственность человека — природная, а не воспитанная культурой. Страж истинности — разум. Надо заново все переосмыслить, когда приходишь в мир. Скепсис против всего. Надо разрушать все те понятия, которые культура создала до тебя, и найти новые. Вот что такое, например, человек?

Аристотель: «Живое существо. Разумное. Смертное. Способное вмещать в себя ум и знания».

Платон: «Живое существо. Бескрылое. С двумя ногами и плоскими ногтями, способное обладать общественным сознанием».

Сократ: «Я ничего не знаю о человеке. Не знаю даже, в каком он находится положении в сравнения со вселенной. Я не знаю: человек ли я или еще какой-нибудь зверь, более пестрый, чем Тифон[61]».

Вот с такого скепсиса, снимающего все наслоения культуры, и начинал мыслить Сократ. Задумавшись, он мог стоять сутки среди толпы, когда искал какое-нибудь понятие. Главное — выработать понятийное мышление, говорил он. И сохранить нравственность — эту великую красоту философия.

— Зачем ты, Сократ? — спросили его афиняне.

— Я приставлен к вам богами, как овод к коню.

— Афинянам он стал костью в горле, — рассказывает Муса-ходжа крестьянину Али. — Обвинили его в бесчестии. Вот тут он и должен был унизиться и попросить оставить ему жизнь. Но Сократ есть Сократ…

— Где вас похоронить? — спросили его ученики.

— Если найдете меня, хороните, где хотите.

— Боитесь ли вы смерти?

— Нет. Природа спокойна в смерти. «Лебеди, умирая, ноют от радости», — и попросил принести в жертву Асклепию богу врачей, петуха за выздоровление Души, освобождение ее от тела.

— Как вы думаете, дошел уже Хусайн до стоянки и Тюнюклю? — спросил Али, разглядывая линию пути Ибн Сины из. Бухары в Хорезм, которую нарисовал углем на стене.

— Путь туда длится три дня. В Тюнюклю приходит, Джейхун. Представляешь, как они бежали к реке! Как пили! Как купались… Сколько благодарственных молитв произнесли! И невольно поглядывали на Ибн Сипу: не иначе он — благословенный человек! Когда брали его в, караван, не на деньги позарились. Взять в такой путь неизвестного человека не всякий решится. Он мог бы стать причиной несчастий, если бы не был благословен. У этого, не ошиблись, душа чистая…

Стоянка Тюнюклю осталась позади. Теперь шли по и кривому берегу Джейхуна, прозванному верблюжьим затылком. Отсюда начиналась борьба с… изобилием воды. Широкая, как море, река резала глаза. Хлюпало под ногами. Хлестал по глазам камыш. Завернув полы чапана за пояс, Ибн Сина шел по колено в воде и думал о Неизвестном философе. Он все ближе и ближе к нему. Виден и уже Платон — лучший Сократов ученик.

— Смерть Сократа потрясла Платона, — продолжает Муса-ходжа рассказывать Али. — Какая это трагедия — и мыслить! Процесс вечен, а жизнь коротка…

Кончились болота. Хусайн прислушайся к мерному стуку копыт о твердую землю и понял: «Идем по лунным и колеям, колеям разбойников. Сократ не захотел свернуть на лунную колею. На солнечной дороге жил, на солнечной и умер. Платон же с — солнца ушел. Замуровался и темноту горя. По лунным колеям слез ходил к мертвому учителю. И вдруг понял: Сократ жив! Истинное бытие вне времени, вне пространства, неподвижно, тождественно мышлению (прав Парменид!).

Только мышление Платон разделил не на понятия, как Анаксагор, а на идеи.

Вещь изменчива. (Гераклит нрав!) О ней не успеваешь составить понятия. Понятие о вещи — идея. Находятся идеи в мире Единства, как будущие бабочки в куколке. В мире становления вещь — копия идеи. Составлять о нем понятие — все равно, что составлять понятие о луне, по ее отражению. И не из атомов состоит мир Единства (проклятие Демокриту!), а из идей — этих вечных сущностей. А раз они вечны — то вечен — и Сократ. Он просто ушел домой из мира множественности, зла, несвободы и постоянной изменчивости (прав Гераклит!), где все про исходит, но ничего не существует, — ушел в мир Единства.

— Мы все словно сидим в пещере лицом к стене, — поясняет Муса-ходжа крестьянину Али, — а сзади Нас горит огонь, — так объяснял суть своей философии народу на площади сам Платон. — Ходят между нашими спинами и огнем люди. Ходит и Сократ. Настоящий Сократ. На стене же — тени этих людей. И тень Сократа. Эти тени мы и принимаем за истинных людей, как весь наш мир принимаем за истинный мир. Мы живем в мире копии. Настоящий же Али, настоящий Муса-ходжа, настоящие Бурханиддин, эмир и даже настоящая роза, а не копия ее, которую ты держишь в руке, хотя и блестит на ней роса, находятся там, в мире идей, на небе.

— А кто видит эти идеи? — спрашивает Али.

„Разум, — размышляет Ибн Сина, идя за караваном и розовых лучах рассвета. — Идеи не одинаковы. У них есть царь — Высшая Идея (Благо). Все остальные подчиняются ей“.

„А как возникает вещь — копия идеи?“

„Демиург — бог-творец — вкладывает идею в материю. Если материя сопротивляется, вещь получается несовершенной. Связывает идеи и вещи Мировая душа. Она — царь всех душ“.

„А что такое человеческая душа?“ — спрашивают Платона.

„Раньше она жила на небе, в доме Мировой души. У пае было два коня: Разум и Вожделение. Управлял конями Разум. Победит первый конь, будешь сидеть на звездах и смотреть вниз, на людей. Победит второй — упадешь в тело, мир множественности, будешь жить на земле. Поэтому познание какой-либо вещи у Платона — это припоминание ее идеи, которую ты раньше, на небе, созерцал. А видя красоту природы и неба, душа тоскует, вспоминая недостижимый теперь божественный свой дом.

Юноша аристократ Аристокл, по прозвищу Платон, что значит Широкоплечий, — рассказывает Муса-ходжа крестьянину Али, — после смерти Сократа бросил Афиш. И десять лет скитался по Египту, Финикии, Персии, Ассирии, Вавилону. В Сиракузах его пригрел правитель Дионисий Старший, а потом отправил на невольничий рынок, где Платона купил Анникерид.

А потом в Афинах Платон открыл свою школу — Академию[62].

Аристотель пришёл в Академию двадцатилетним и оставался в ней семнадцать лет, до смерти Платона — своего Учителя, Аристотель — Чистый Ум, — говорил о нем Платон.

„Аристотелю досталось тяжелое наследство, — размышлял Ибн Сина, сходя с коня и шествуя мимо безымянной могилы, что встретилась в песках: — разрешить два вопроса, не разрешенные Платоном: как идеи связываются Между собой и с Высшей Идеей? И как идеи связываются с миром?“

— Вот она — прямая дорога к Неизвестному философу, — сказал себе Ибн Сина, останавливаясь. — Она в ответе на эти вопросы. Тысячу лет философы спорили, может ли человек, а с ним и мир, встать рядом с богом? Сторонники Платона говорили, презрительно скривив губы „Нет. Никогда“. Сторонники Аристотеля не соглашалась, думали… Неизвестный философ дал новое решение этого вопроса.

„Твоя идеи, — говорит Аристотель Платону, — не имеют никакой связи с чувственно воспринимаемыми вещами..“

— Эй! — перебили мысли Ибн Сины крики.

— Смотрите, верблюды прячут головы в песок! Будет буря!

Быстро начали связывать единой веревкой людей, животных, товар. В надвигающейся темноте, в тревожном гуле Ибн Сина увидел сквозь поднимающийся в вихре песок… Платона и Аристотеля.

Они шли, спокойные и величавые, сквозь бурю невежества, заставляющую людей, как верблюдов, зарываться в мирские дола с головой, связываться веревкой взаимозависимости, чтоб не потеряться, не ослепнуть, не сгинуть в мире необходимости.

— Твои идеи, — говорит Аристотель Платону, — не имеют никакой связи с чувственно воспринимаемым миром вещей. Идеи для них — не причины их движения, их изменения, их возникновения, их гибели… Зачем ты оторвал понятие, „сущность вещи“, от самой вещи? Ведь Сократ этого не делал! Ты слишком влюблен в текущий поток Гераклита! Конечно, о „текущем“ не бывает понятия. И ты правильно предположил, что „если есть знание… то помимо этих вечных текущих… должны существовать… сущности постоянно пребывающие“, то есть эти вот твои идеи. По зачем ты разделил чувство и мысль? (Проклятие Пармениду!) Как могут идеи, если они — сущности вещей, существовать отдельно от них?“

— Жеребенок лягает мать, — улыбнулся Платон.

— Платон мне дорог, но истина дороже, — улыбнулся Аристотель.

Ибн Сина не может оторвать глаз от этих двух людей — Платона и Аристотеля, идущих навстречу ему сквозь бурю. А рядом обвенчавшиеся с Истиной братья их: Фалес, Анаксимандр, Гераклит, Парменид, Зенон, Демокрит, Анаксагор, Сократ…

Афинская школа…. Великое зрелище — философы, идущие сквозь бурю. Мысль, шествующая сквозь суету Жизни.

— Смотри, — завороженно говорит Муса-Ходжа крестьянину Али. — ТЫ видишь Их? Видишь? В этом И состоит смысл жизни, чтобы идти по земле, как по планете, а не зарываться в ее прах с головой.

Али, побледнев, смотрит в слепые глаза Муса-ходжи, из которых текут слезы.

Через два дня караван дошел до оазиса Ябкенари, где у туркмен-сельджуков купили мясо и молоко. Дальше путь лежал на Ханку, к переправе. Здесь Ибн Сина надел поверх халата красный плащ законоведа — тайласан, голову повязал чалмой законоведа — и прикрепил бороду: на переправе под видом слепых дервишей могли быть люди Махмуда. Плыли по Джейхуну на плоту. Глазам было больно смотреть — так сверкала вода. Словно благородная душа земли, она стирала усталость и страдания. Улыбался огромной реке раб-славянин. Как в лицо другу, смотрел на нее грек.

Туманный горизонт берега постепенно очерчивался и спустя некоторое время засверкал, будто линия кривой сабли.

Пере нравившись на пароме через мощную, слепящую блеском Джейхун, караван сошел на берег. Полдня пробирались по вязким болотам. Вскоре начались зеленые земли оазиса. Двигались уже в тени старых, добрых на тень карагачей. Легко, отрадно дошли до предместий Гурганджа и здесь остановились на ночлег.

Все. Путь завершен, — Султан Махмуд тепло и радушно принял ученых и поэтов погибшей Саманидской держаны, пришедших к нему после смерти Мунтасира в 1005 году, — говорит народу на площади Регистан Бурханиддин-махдум. — Еще в 999-м, выполняя долг вежливости, Махмуд послал им приглашения, в том числе и 19-летнему, но уже широко известному философу И врачу Ибн Сине. Вежливость должны были в тот момент проявить все, кто имел власть и деньги, потому что ученые и поэты гибнут без покровителя. Послал им приглашения и эмир Гургандж», куда только что прибыл Хусайн Али ибн Мамун. Но что такое Али ибн Мамун? После того, как в октябре 999 года, — продолжает судья, — ОДНОВРЕМЕННО короновались на царства илек-хан Наср и султан Махмуд, поделив между собою Саманидскую державу по Джейхуну, все остальные эмиры, словно железная пыль, рассыпанная вокруг двух магнитов, притянулись либо к годному центру силы, либо к другому. Мамун и, отец эмира Али, всего лишь наместник Хорезма, — мечтал о славе Саманидов, да вскоре погиб, растерзанный своими же воинами за жестокость. Оставил сыну Али в наследство слабость и неопределенность недавно образованного государства Вот куда прибыл Ибн Сина. У султана Махмуда же была сила. Кроме того, он славился просвещенностью. «Получил хорошее образовав вне, — пишет о нем его историк Абулфазл Байхаки[63], — овладел языками фарси дари и арабским. Писал стихи, составлял комментарии к Корану, И женщины доме Махмуда занимались пауками».

— А можно ли доверять Абулфазлу Байхаки? — спросили из толпы.

— Не лесть ли это придворного историк!?

— Абулфазл Байхаки знаменит такими словами, — поднялся судья Даниель-ходжа: «Я хотел воспроизвести историю полностью, вымести прах из всех уголков и закоулков… Я хотел правды, потому что нелепо было бы писать что-либо, кроме правды».

— Просвещенность Махмуда и великодушие его не подтверждает разве история поэта Фаррухи, сбежавшего от своего хозяина — эмира Халафа? — сказал Бурханиддин. — Халаф, эмир Сеистана, потомок Амра, того, что пытался отнять у Исмаила Самани Мавераннахр. Помните? «Фаррухи — сын воина Халафа оскудел, когда женился на служанке Халафа, — пишет Низами Арузи Самарканди, — и у всех осведомлялся: не слышали ли они о каком-нибудь восхваляемом, чтобы отправиться к нему?»

Халаф ушел в хадж, уступив на время трон родственнику Тахиру. Тахир вернул трон, а потом пожалел и сразился с Халафом. Победил, да вскоре умер, трон же передал сыну — Хусайну. Трехлетняя война Халафа с Хусайном погубила почти всю знать Сеистана. Несколько лет Хусайн, побежденный Халафом, вообще сидел в тюрьме, где чуть не погиб от голода. Бухарский Саманид Нух помирил их. Вышел Хусайн из тюрьмы, обнялся с Халафом, долго оба плакали. А потом 30 дней пировали, да так, что. Хусайн умер. Махмуд же не сводил с Халафа глаз, и однажды, когда Халаф охотился с гаремом и всеми своими придворными в горах, оставив пустыми столицу и дворец, окружил его и сказал, смеясь: «Шакал охотился на лису, а тигр на шакала…» Было это в 1000 году. Халаф понял: дни его сочтены. И стал убивать друзей сына, боясь его сговора с Махмудом. А потом и сына убил… Махмуд захватил Сеистан. Халафа посадил На осла и отправил на все четыре стороны.

Фаррухи можно было даже пожалеть, когда он предстал перед Махмудом «нескладным сиджизийцем-деревенщиной — в халате, рваном спереди и сзади, в грязных башмаках», жить у такого эмира!..

Но поэму он принёс прекрасную: о том, как царь клеймил лошадей на весеннем лугу. Махмуд несколько раз перечитал поэму. Вот она. Бурханиддин поднял старую рукопись. — Я прочту ее вам в подстрочном переводе:

Когда зеленым шелком закроют лицо лужайке,

В семицветную парчу укутают голову горы,

И у ивы, как у крыла попугая, произрастут крылья,

Тогда в утреннюю пору ветер доносит запах весны.

О, как приятен нежный ветер! Как радостен запах весны!

Ты сказал бы, что у ветра в рукаве растертый мускус.

Сад ты сказал бы, держит в объятиях пестрые куклы,

У белых роз в ожерелье — сияющие жемчужины.

У аргавана в серьгах — бадахшанские рубины,

Так как на ветвях розы появились чаши красного вина.

Вода цвета жемчуга, тучи сыплют жемчуг,

Можно подумать, что пестрыми халатами пожалованы

Разукрашенные сады по случаю клеймения лошадей государем,

Место клеймения лошадей явило такой расцвет.

Что его расцвету дивится судьба.

Лужайку на лужайке ты видишь, словно небо на небе.

Шатер на шатре, словно серебряный замок на замке,

Что ни шатер — лежит влюбленный с пьяным другом.

Что ни лужайка — радостный друг в свидании с другом.

Не лужайках звучание чангов в искусных руках.

Возле шатра царя победоносного

Разожгли дли клеймения огонь, подобный солнцу.

Взвился огонь, как знамя желтого шелка.

Горячий, как натура юноши, и желтый, как чистое золото.

Клейма, как ветви рубиноцветного коралла.

Каждое, словно гранатовое зернышко внутри гранате,

Отроки недремлющие ряд за рядом, кони неклейменые табун за табуном.

Царь благонравный верхом на переплывающем море коне,

Словно Исфандияр и степи с арканом.

Который вьется, точно локоны миртоволосых красавиц.

Крепок он, словно верность старых друзей.

Эмир справедливый…

Радостный, ликующий, преуспевающий и могущественный!

Кого поймал он своим арканом в шестьдесят локтей.

Украсит именем своим ему лопатку, круп и морду.

Все, что на одной стороне он клеймит, на другой раздаривает.

Поэтам — с уздечкой, пришельцам — с недоуздком.

Махмуд дал Фаррухи коня с уздечкой… «Нескладный деревенщина в халате, рваном спереди и сзади, с огромно и чалмой, а стихи принес с седьмого неба!» Махмуд ценил таланты…

— Что ж он тогда обидел Фирдоуси? — спросили из и толпы.

— Фирдоуси?! Он его не обижал! Скорее Фирдоуси и обидел Махмуда.

— Как?!

— Я вам докажу. Мы ничего от вас не утаим. Ни одна и ваш вопрос Не оставим без ответа. А тем более касающийся Махмуда, — главного вершителя судьбы Ибн Сины Так вот, наместник Хорасана Абдурраззак приказал писцам собрать куски персидской хроники, чтобы создать по ним книгу царей — «Шах-намэ» и противопоставить ее и арабам-завоевателям. Об Абдурраззаке пишет и Беруни, и Фирдоуси указывает еще на какого-то Серва, «жившего в Мерее у Ахмада ибн Сахля». А Сахль — современник Исмаила Самани. У этого Серва с его слов писцы записали сказания о Рустаме!

Возгласы восхищения в удивления в толпе.

— Говорит еще Фирдоуси и о рыцаре Чача из долины Чирчика, также знавшего наизусть куски эпоса. Дакики, бухарский поэт, взялся переложить собранную и это времени хронику на стихи. Фирдоуси сам говорит об этом:

Явился однажды поэт молодой,

Велик красноречием и светел душой.

Сказал: «Шах-намэ» на стихи положу.

И миру всему, всем сердцам покажу,

Но юноше другом, увы, был порок..

С пороком сражаясь, в борьбе изнемог,

И смерть поспешила, его унесла.

Глава его в черную яму легла…

А что, если взяться за сказ вместе ним.

Что писано, выразить словом живым?..

У многих и многих советов просил,

Боялся вращения недобрых светил.

Коль жить мне осталось немного минут,

Другому придется оставить свой труд.

А если другой не оценит труда?..

В стране назревала в те годы войне.

Сулила невзгоды разумным она

Пришлось мне Себя схоронить от люден…

Был друг у меня в моем граде родном.

Сказал мне: хорош этот замысел твой.[64]

Этим другом, говорит Байхаки, был наместник Туса — (Суайи Кутайба. Из уважения к труду Фирдоуси он освободил его от налога. Так?

В толпе ответили:

— Так.

— Старый поэт, как вы знаете, хотел посвятить «Шах-намэ» саманидам, — продолжает судья, — но в тот год, когда 67-летний Фирдоуси закончил свой 30-летний труд, в Бухару вошел караханид Наср.

— Как посмеялась над ним судьба! — сокрушенно покачали белыми чалмами муллы.

— Да. Шесть лет Фирдоуси переделывал поэму, — говорит Бурханиддин, — меняя разбросанное то тут, то там имя «Нух» на имя «Махмуд».

А подарив поэму Махмуду, одобрения не получил.

Почему? — спросили в толпе.

— Во-первых, не дарят живому то, что предназначалось покойнику. Во-вторых, Фирдоуси слишком сочувственно описал восстание Маздака, жестоко обрушившегося на царей. Мог ли Махмуд спокойно читать такое? Пусть скажет спасибо, что ушел живым! Глядя вслед уходящему поэту, Махмуд снова приказал послать приглашение Ибн Сине в самых изысканных выражениях.

— Очередная ловушка! — рассмеялись в толпе.

— Может быть… — задумчиво проговорил Бурханиддин. — А может, крик измученного сердца.

— Как?! Вы же сами говорили, что Махмуд мечтал убить Ибн Сину, чтобы очистить от него землю?

— Что есть человек? — грустно проговорил Бурханиддин. — Разве мы знаем это? Махмуд, словно жемчужинки, носил в своей душе рубаи Ибн Сины. Да, да, да, да! Вынимал из памяти то одну, то другую, когда горела душа, и целый день не расставался с ними. Даже когда шел в бой. Особенно любил вот это:

Кто я такой? Сам вопрошал не раз.

Пришел сюда Надолго иль на час?

Обрел ли счастье и покой? Наверное…

Не то б заплакал тысячами глаз. [65]

— А за что Меня тогда судите?! — вскричал Али и так резко вскочил, что даже упал и скатился со ступенек.

Ни кто не засмеялся в толпе.

— Чем я тогда виноват? Ведь даже Махмуд читал его, стих и!

— Цветок мака, только что распустившийся, — разве это яд? — сказал Бурханиддин. — А зрелая его коробочка с черными дурманящими семенами — разве не способна убыть? Махмуд держал в руках алый мак и любовался нм, а ты, — Бурханиддин печально посмотрел на Али, — до сих пор одурманен ядом желчи Ибн Сины.

Так вот, Махмуд… Встречая послов караханида Насра, нового хозяина Бухары, принимая от него коней, верблюдов, белых соколов, черные меха, клыки моржей, куски нефрита и сестру его в качестве невесты, направил в ответ караван чистого золота и маленький листок впридачу, га котором своей рукой вывел два бейта:

Бог звездное ожерелье успел к утру разорвать

И в синюю чашу звезды швырнул, жемчугам под стать.

Он накануне ночи бывает, как я, влюбленным

И поступать, как безумец, готов на заре опять.

А внизу написал: «Этого поэта — Ибн Сину и бог бы никуда от себя не отпустил! Так что держите его». И с этим же караваном передал Ибн Сине пятое приглашение приехать в Газну. А потом был у Махмуда с Насром бой, — продолжает Бурханиддин. — И идя в бой, он знал, как победить: его воины, развернув знамена, пойдут вперед и запоют на хотанский мотив рубаи Ибн Сины:

Я — плач, что в смехе всех времен порой сокрыт, как роза.

Одним дыханьем воскрешен или убит, как роза.

И в середину брошен я на всех пирах, как роза.

И вновь не кровь моя ль горит на всех устах, как роза?

Воины Насра встанут как вкопанные. Тюрки, жители степи, особо умеют ценить поэзию. За строчку прекрасных стихов отдадут и любимого коня! И не смогут воины Насра поставить стрелы на тетиву, когда тысяча воинов Махмуда — грубых, страшных, изукрашенных шрама-дох, — одновременно запоют мощными, пропитыми, сорванными в боях голосами эти удивительные стихи, положенные на тюркскую мелодию.

Так оно и было…

Насра-то Махмуд разбил, а вот второго своего врага, Тоску, нет, Где-то Ибн Сина бродит? И трупы бы ему простил. Вот о чем он думал в своем роскошном дворце, когда оставался один.

— Ну, а Хорезм? Как принял Ибн Сипу Хорезм, когда он пришел после перехода через пески? — спросили в толпе.

— Везирь эмира Гурганджа Сухайли встретил Ибн Сину радушно, — сказал судья Даниель-ходжа. — Был уже и наслышан о его славе.

Образованнейший человек эпохи, Сухайли задумал собрать а Гургандже самых знаменитых ученых, чтобы хоть таким образом усилить авторитет слабого пока еще государства 20-летнего эмира Али ибн Мамуна. Послал приглашения Кисан, Утби, Искафи, ал-Кумри, но все они ушли к Махмуду. Ибн Сина же явился сам! Вот уж, поистине, и тысяча человеческих расчетов не стоит и одного расчета неба.

— Хусайн преподнес везирю несколько своих трактатов, как требовал обычай вежливости, — добавил самый старый судья. — И, вероятно, между ними сразу же состоялся разговор о философии, законоведении, литературе, музыке, астрономии, математике, медицине и другим наукам. Сухайли понял: слава Ибн Сины — истинная.

И взял его на полное царское обеспечение.

— Ах, если б Ибн Сина тогда не ускользнул в Бухаре от Махмуда! — сокрушенно проговорил Бурханиддин-махдум, подводя итог заседанию. — Ничего бы не осталось от него. Разошлись бы круги его жизни по миру и затихли.

— Ведь и бог этому способствовал: погубил все, что Ибн Сина написал в родном городе. А написал он немало: одну книгу для Арузи и две — для Барака. Арузи попросил изложить то, что Ибн Сина прочитал в сожженной им, как мы считаем, библиотеке Самани. А Бараки — комментарии к книгам по законоведению и этике.

Для Арузи Ибн Сина написал один огромный том «Книга собранного», для Бараки — книгу «Итог и результат» в 20-ти томах! И еще книгу «Дозволенное и запретное» — в двух томах. И несколько трактатов, среди них волшебный по силе воздействия — «Освещение». Итого — 24 тома. И это от 17 до 19 лет!

К счастью, 22 тома, что находились только у Бараки, никто не имел возможность переписать, как говорит Ибн Аби Усейбиа, А потом они погибли, И даже подлинник их, который всю жизнь возил с собой Джузджани, ученик Ибн Сины, тоже, слава аллаху, погиб. Некоторые могут спросить, почему мы так подробно говорим о юности Ибн Сины, если ничего от юношеских трудов его не осталось? Хотим вам показать, что змея выросла змеей в своей норе и змеей вползла в мир. И не было никакого белого голубя, который доверчиво опустился на руку мира и которого потом якобы совратили черные грифы, питавшиеся мертвечиной ереси — исмаилиты. Ибн Сина с детства отвращал от религии свое лицо. По врожденной своей дьявольской природе. Сначала, когда слушал отца-исмаилита. Потом, когда своим умом стал врастать в эту грязь.

Некоторые могут подумать, нет этому моему утверждению доказательств, — ведь тысячу лет прошло! А за то, что в десятилетнем возрасте отца слушал, мол, не в ответе. Кто, где, когда говорил, что и в сознательном возрасте Ибн Сина учился у исмаилитов?

Есть тому доказательство!

Лет через сорок после Ибн Сины, — продолжает Бурханиддин, — умер Ибн Макула, вероятно, знавший Ибн Сину лично. Этот Ибн Макула писал: Учителю своему Бараки Ибн Сина посвятил несколько трактатов, в том числе «Послание по случаю праздника Науруза относительно букв, расположенных в порядке абджад».

Что же это за «порядок абджад»? Это один из видов символико-философского алфавита, которым исмаилиты писали своя проклятые богом труды. Да, да! — вскричал Бурханиддин-махдум, покрывая внезапно поднявшийся шум. — Существует несколько таких алфавитов, действующих и в наши дни. Еще шиитский имам Джафар — отец Исмаила, а потом и философ Ибн Араби тоже имели тайные зашифрованные алфавиты. Так вот, Абу Али. Хусайн ибн Сина в 19 лет создал свой такой алфавит, да еще предлагал его своему учителю. Явно, Бараки учил Ибн Сину не философии. А тогда чему? Он был, наверное, исмаилитским наставником Хусайна! Но даже здесь Ибн Сина превзошел своего учителя: не учитель ему, ученику, создал алфавит, а Ибн Сина создал алфавит седому Бараки.

Ибн Макула, знавший почерк Ибн Сины, писал: «Не почерк, а скверная карматская вязь», И это в 19 лет у Ибн Сины был уже такой почерк, словно дьявол запутывает следы! Вот кого упустил тогда в Бухаре Махмуд! И все мы упустили. И страшная хорезмская пустыня упустила! — Бурханиддин-махдум остановился, и вытер платком лицо, отпил глоток воды. — Я — преклоняюсь перед умом Ибн Сины. Аллах вложил в его голову Белую жемчужину мудрости. Но что он сделал с нею?.. Как испоганил ее чистоту! Пришлось даже бежать из родного города, словно последнему преступнику.

— Это было Не бегство, — вдруг сказал голос.

Все повернули головы.

Говорил Али!!!

Темный, неграмотный крестьянин посмел спорить с главным судьей Бухары…

— А что же это было? — насмешливо спросил Бурханиддин — Хиджра.

— Хиджра?! А разве хиджра не бегство?! Разве не этим словом мусульмане всего мира называют бегство Мухаммада из Мекки в Медину, когда враги сделали невыносимой его жизнь? Разве не с этого бегства, случившегося в 622 году, начинается мусульманская эра?

— Хиджра — это исход, — сказал Али. — «Я оставляю свой род и племя, я покидаю дом и очаг, я отправляюсь в хиджру к Аллаху». Кто не знает этих слов Мухаммада?.

— Воистину так, — тихо ответила толпа, — Хиджра — это полный отказ от Лжи, сидящей в зале Света, ради брошенной всеми Правды, — продолжил Али.

— Воистину так, — благоговейно отозвалась толпа.

— Разве не мог Ибн Сина лечить людей и брать за это деньги, за деньги же продавать ум и перо, деньгами остудить врагов и сделаться уважаемым человеком на родине, чтобы спокойно и роскошно там жить? Сколько 4 людей прошло уже и еще пройдет по этому пути! Ибн Сина же оставил родину, дом, могилы матери и отца и совершил исход, ничего не взяв с собой, как Мухаммад, — сказал Али…

— Воистину так, — поддержала его толпа.

— Да, оба они совершили бегство. От соблазнов. Оба совершили исход в высокую божественную духовность. Вот их хиджра.

— Воистину так.

И только хотел Али сесть, кончив говорить, как вдруг увидел — похолодел весь! — толпа опускается перед ним на колени… и даже Бурханиддин-махдум медленно склонил голову.

«Дорогой мой, — пишет из Бухары в Россию, в Троицко-Сергиевскую Лавру, русский офицер письмо, — сегодня, находясь на площади Регистан, на суде над бедным несчастным неграмотным крестьянином, я поверил, что при зачатии каждого из нас участвуют, согласно индийскому учению, отец, мать и гандхара — духовная сущность кого-то, кто страдал уже в мире».

Загрузка...