Сначала лошадь бежала трусцой, но скоро устала и, ритмично постукивая копытами, пошла обычным шагом, пофыркивая, встряхивая гривой, размахивая хвостом, отгоняя таким образом кровососущую живность, особенно жужжащих надоедливых слепней. Возница Дмитрий Кукин, Залман Шевалье и сестра его Фруза, сидя на сухом сене, тряслись в телеге — дорога на станцию длинная, неукатанная, неровная.
— Нет, не зря-таки мы сюда приехали, — с грустной ноткой в голосе сказал Залман сестре, оглядываясь назад. — Да, я не увидел самых близких мне людей, что спасали меня, но все равно не зря… Хотя Виктора нет, Митьки нет, Тихона нет и Власьевну Господь забрал… Все хорошие — таки люди!.. А знаешь, почему их нет?
— Почему?! — удивилась Фруза и сама же рассеянно ответила: — У каждого по-своему судьба сложилась…
— И поэтому, и потому, что они люди хорошие… А хороших людей, — после небольшой паузы, глядя на почти безоблачное чистое голубое небо, уверенно сказал Залман, — иных Бог себе забирает, а другим дает еще пожить, насладиться всем этим… — обвел он рукой круг в воздухе, — красотой природы…
— Может, и так, — с явным равнодушием ответила Фруза и встряхнула кудрями рыжеватых волос.
Уже скрылось Нагорное, даже маковки церкви не стало видно. Сжалось сердце у Залмана, ведь Нагорное и все окружавшее это место, даже ветряк у церкви, — небольшая, но весьма заметная часть его многострадальной жизни. Столько дней жил он здесь рядом со страхом и даже с самой смертью! Венгерские фашисты, которые охраняли лагерь, не считали евреев за людей. Да и не только евреев! Заподозрив, что та или иная семья связана с партизанами, зверски уничтожали всех: женщин, стариков, детей. Ненапрасно же командование Красной армии издавало приказ: «Венгров в плен не брать — уничтожать на месте!» Убивали лишь за то, что какому-то охраннику тот или иной еврей носом или выпуклыми глазами не понравился. Выстрел — и нет человека!.. А русских уничтожали за то, что кто-то из их родни был в партизанах. Немцы — на что уж зверье, но и они сначала разбирались, кто шел против них, а потом уже вешали, а венгры не разбирались — казнили всю родню подозреваемого или задержанного сразу же.
Люди, проводившие Шевалье у сельсовета, стали расходиться, обсуждая свои повседневные дела. Дольше всех задержались Татьяна и Афанасий Фомич. Татьяна случайно подняла голову и посмотрела на обтрепанное полотнище флага, не раз омытого дождями, не однажды высушенного ветром и теперь почти не красного.
— Надо бы флаг поменять, — сказала она Афанасию Фомичу.
— Надо, — тоже прищурившись от солнца, согласился он. — Прикажи кому-нибудь молодому, пускай полезет наверх и заменит… Я уже не полезу, стар для этого…
— Понятно, — кивнула Татьяна. Рядом с ней терся сынишка.
— Таня, — глядя на малыша, несколько робко обратился к Татьяне Афанасий Фомич, — я давно хотел спросить тебя, да все как-то забывал… На какую фамилию ты записала сынишку?
— То есть как на какую?! — искренне удивилась та и с гордостью заявила: — Сын мой — Александр Александрович Званцов! А как же!.. Отец был Званцов, и сын Званцов!.. И по закону, и по совести, и по крови… Сын погибшего в боях защитника своего Отечества, прямо скажу, сын героя… Так вот!..
Сердце у Афанасия Фомича екнуло, чаще забилось, и он пожалел, что в его кармане не оказалось конфет, хотя их там почти никогда и не было. Покупал он перед войной на базаре за копейки сладкие сосульки, угощал сыновей, других ребятишек, сам кидал под свой язык, а во время войны какие конфеты… Вот у мадьяр, что стояли в Нагорном, шоколадки были и они их меняли на крумпли — картошку.
— Это сколько же ему? — морща потемневший от времени лоб, спросил Афанасий Фомич скорее для порядка и поддержания беседы, хотя и без того хорошо знал, когда родился внук.
— Три годика, батя…
— Три года уже, — повторил дед. — Вылитый Сашка… и взгляд, и… носик… Александр — и все тут! Что ни кажи, а кровь родная видна во всем… Ты вот что, Таня, коли что… приходи к нам… Мы всегда тебе и внуку рады будем…
— Обязательно, батя! — улыбнулась Татьяна и локтем придвинула малыша к Афанасию Фомичу. — Сашенька, это твой дедушка… Афанасий Фомич!..
— Дедушка, а ты мне свистульку из лозины вырежешь? — с детской непосредственностью звонко, радостно засмеялся мальчик, озарив деда чистыми, как утреннее ясное небо, серыми, как и у покойного отца его, глазами.
— Так… чего ж не вырезать! — ответил ошарашенный таким обращением внука Афанасий Фомич и положил на его белобрысую головку натруженную годами и работой теплую ладонь.
— И она будет свистеть?
— Ну а как же, ежели свистулька, то будет… Что за свистулька, ежели она не свистит?… Будет, непременно будет…
— Как у Ваньки Брыкова?
— Да, — поперхнулся дед. — Нет!.. Лучше даже… Намного громче и красивее, как иволги в вербах, что над водой растут! Вот пойду на речку, где большие кусты лозы растут… Там я надысь видел ядреные лозины! Как раз годятся, из них и вырежу тебе свистульку…
— А меня на речку с собой возьмешь?
— Ежели мама пустит, то я… Хоть теперь!
— Мама! — ухватился за подол юбки матери Сашка.
— Не утонешь? — серьезно посмотрела на сына Татьяна. — В воду не полезешь?…
— Не-а! Я же летась на кругу плавал… А теперь у меня крута нету…
— И все равно в воду ни-ни, — строго приказала она. — Ладно, Афанасий Фомич, возьми его, — уже озабоченным тоном разрешила мать. — Деваться мне с ним некуда… Не к кому определить, просто оставить — опасно, несмышленыш еще… А мне как на грех в район позарез надо, вызывают… Я ведь председатель сельсовета… Почти каждый день вызывают: совещание за совещанием! Да коли совещались бы по-деловому, по-доброму, ну, как обычно нормальные люди совещаются… А то стружку снимают!.. Ругают, ругают и еще грозят — подавай налог, собери до копеечки… А где у вас эти копеечки? Выверни карманы, в них только крошки от вонючей махорки… Я же не с луны свалилась, знаю, что в каждой хате хоть шаром покати!
— Так мы это знаем, Таня, обиды на тебя нет! — потер кулаком нос Афанасий Фомич. — Видать, выпивка будет — нос чешется. — И смеясь добавил: — Стало быть, опять, как давеча, налоговые агенты в шляпах и с маленькими часами на руках в Нагорное припрутся… Бабы от них, как цыплята, завидя над селом коршуна, врассыпную побегут… Какой с них налог, с липы лыко, а с бабы паневу, сверкай задницей… Но ты поезжай, Татьяна, поезжай, коль надо, на то ты председатель сельсовета, совещайся, да слишком не ругайся там, плетью обуха не перешибешь, а врага наживешь, а мы с Сашкой на речку сходим… Не волнуйся, я его в воду не пущу…
— Вот спасибо, Афанасий Фомич, а то я уж хотела соседей просить, чтобы они за ним опять присмотрели…
— Зачем же соседей… У нас он и побудет… Пусть хоть живет у нас!.. Аниська страх как обрадуется… Давненько в нашей хате детский голосок звенел!.. А Санька, корявыми пальцами погладил он по голове мальчика, — наша кровиночка… Одно жалею… — вдруг загадочно сказал он.
— Что жалеете, Афанасий Фомич? — подняла глаза Татьяна на старика.
— Что мы так и не помирились…
— Вы имеете в виду моих родителей?
— Их, Петра Тимофеевича и Марию Федоровну…
— Да они уже и не сердились… Отец не раз говорил, что хотел бы с вами помириться и за это… по чарке выпить… Не пришлось, — в глазах Татьяны сверкнули набежавшие слезы.
Ее отец и мать были в большом гневе, когда узнали, что дочь их забеременела от Александра Званцова: забрюхатил дочь, а сам на фронт… Уж после воины без росписи в сельсовете и без венчания в церкви — ладно бы, а то в самый разгар отступления Красной армии из-под Харькова… А если горе (пуля-то, она не разбирается, отец ты или нет), и дочь Татьяна — не девка и не замужняя… Срамота!.. Кто с дитем возьмет?… Вековать одной…
— Как можно! — сердился Петр Тимофеевич. — Война… немцы прут на нас, а он не пожалел девку!
— Господь его накажет, накажет, — крестилась Мария Федоровна. — Куда Таня теперя с брюхом?… Ладно Танька — глупая девка, а он, Александр-то, в школе отличником был, умный, учителя им гордились, и вот на тебе — в подол девке ребенка!.. Господи!..
Правда, когда родился внук, они притихли, перестали возмущаться и даже были не супротив того, чтобы мальчика назвали Александром, как и отца. Татьяна настаивала на этом, хотя дни, когда малыш родился, были других святых, но она настояла на своем — Александр!
— Батюшка сказывал, — оправдывалась перед соседями Мария Федоровна, — что недалеко от дня крещения Сашки был день святого Александра Невского, так что Татьяна согрешила при крещении сына, но не настолько сильно…
И с радостью растили и воспитывали бы они внука, но случилась беда, какая может случиться только во время войны. Зимой сорок третьего года, когда немцы отступали, в Нагорном завязался ожесточенный бой. Петр Тимофеевич и Мария Федоровна не успели спрятаться в погребе: в дом попал снаряд, деревянное здание вспыхнуло высоким костром и они погибли в огне. Таким образом, перепуганная Татьяна осталась одна с маленьким ребенком на руках.
Прошло время, война окончилась, мужики, которых она пощадила, вернулись домой, а родным погибших она оставила море слез. Горько плакала и Татьяна, самой с горя жить не хотелось, но ради сына надо было. И она жила, работала, ее даже избрали председателем сельсовета. И теперь тянула на себе эту тяжелую ношу…
— Ну, мне пора, — оглянулась по сторонам Татьяна.
— Плохо, машины нет, а в райцентре должна быть!..
— Какая машина, Афанасий Фомич! Хоть бы лошаденку захудалую выделили… Не навсегда, — добавила она, — а когда мне в райисполком надо…
Афанасий Фомич обнял мальчика за плечи, собираясь уходить. Татьяна помахала им рукой.
— Пока! — И погрозила сыну пальцем: — Смотри, не шали и слушайся деда!..
Очередное совещание в райсовете было похоже на десятки других таких же совещаний: долгое, иногда деловое, иногда пустопорожнее, нудное. Надо и то выполнить, и то в обязательном порядке, иначе шкуру спустят, но любое дело требует денег, а где их взять крестьянину, то есть колхознику? Но колхозник, как и прежде крестьянин, по словам поэта Ивана Никитина, гол как сокол, пропил зипун и теперь поет, веселится, а тут другие времена, какое веселье: не до жиру, быть бы живу. И оставалось на очередном совещании в райсовете депутатам и приглашенным только беспомощно разводить руками, кричать друг на друга, а подчас и крепко-накрепко ругаться.
И на этот раз совещание в исполкоме проходило не то чтобы деловито, мирно, однако без разноса якобы нерадивых председателей сельсоветов. Более того, весьма опытный в таких делах председатель райисполкома Павел Иванович Прилепов пообещал помощь местным властям. Зашумевшим было на совещании делегатам он строго, приподняв тяжелую голову, объяснил:
— Ничего, военное время пережили, а это все чепуха, мелочь, как мудро сказал не помню кто: перемелем, перетрем…
— Сказал это Александр Твардовский словами Васьки Теркина, — подсказала Татьяна.
— Ишь ты, — сначала крякнул и потянул носом воздух, а потом ехидно усмехнулся Прилепов, повернув на толстой шее голову в сторону Татьяны, — все-то ты знаешь, Крайникова…
— В школе кумекать научили, — ответила она смущенно.
— Хорошие, стало быть, в школах нашего района наставники, — заметил он, хмыкнул и продолжал, уже обращаясь ко всем присутствующим: — Муштровали как следует. — И шумно вздохнул: — Из бюджета выделят нам больше средств… — Он поднял толстый палец вверх и вновь грузно откинулся на спинку кресла: — Но налог не снизят ни на полушку… А сами мы — ни-ни!.. Поймите, не в нашей это власти… А они… — ткнул он кулаком себе за спину, но все поняли: в облисполкоме, — дадут на копейку больше, а налог повысят на рубль… Знаю, не раз такое было: дадут больше, а потом… — беспомощно развел он руками…
А сколько «дадут больше», Татьяна никак не могла взять в толк: было ноль, а если «больше» прибавить нолей, то их больше и будет?! За все время работы в сельсовете она не слышала слова «возьмите», а только всегда и постоянно хрипловатым голосом Прилепова звучало: «давайте», «давайте» и сто раз — «давайте»… И еще второе слово он повторял, как стук круглых часов на стене с пожелтевшим от времени циферблатом: «план», «план» и еще «план». И одним и тем же эпитетом украшал это слово: «План — святое дело!» Это однозначно понятое всеми «украшение» становилось привычным и отскакивало от сознания слушающих как горох от стенки или как тот же монотонный стук настенных часов. Отдавали, что могли, а за то, что не могли, в райисполкоме грозились снять штаны и наказать: сначала предупреждением, потом выговором и, наконец, увольнением с должности. Услышав последнее, каждый председатель сельсовета мысленно продолжал: «и щуку бросили в реку» и добавлял: «скорее бы уж». Хотя твердо знали, что все эти «последние предупреждения» Павла Ивановича мертвыми останутся в протоколах заседаний, совещаний, разговоров и других бюрократических мероприятий, придуманных изворотливыми чиновниками, которым надо было показать, что не зря они хлеб казенный едят, да еще и с маслом.
И на этот раз говорили о многом и ни о чем, коль не было денег. Какие могли быть дела без денег, сколько воду ни толки в ступе — вода и будет, и лезть в ступу нечего, только обляпаешься. Больше всего руководителей сельсоветов ругали за несвоевременные сборы налогов с населения. Давай налог со всего — видимого и невидимого. Заприметят весной, у кого в огороде деревцо зеленеет, осенью придут налоговые агенты и потребуют: сыпь в мешок яблоки или груши либо деньги на стол! Есть ли во дворе у кого корова или давно нет — молоко все равно неси в сепараторную, есть куры, нет кур — яйца все равно давай.
— Вот вы сами себя и начинайте доить, и яйца сами несите, клуши, — зло шутили мужики в чине председателей сельсоветов над женщинами — коллегами по должности.
— А с вас и клока шерсти не настрижешь — облысели, головы на колени похожи, — с тем же ехидством отвечали женщины, возглавлявшие местные сельсоветы, подмечая тем самым, что мужчины-председатели все, как на подбор, пожилого и даже запредельного возраста. Особенно быстро находила в ответ слова именно Татьяна Крайникова. Прилепов уже не раз косо поглядывал в ее сторону. «А может быть, не надо было менять шило на мыло, — думал он, — пусть бы Анна Анисова оставалась председателем Нагорновского сельсовета — она не столь ершистая, хотя тоже исполнитель не ахти какой, но хоть язык за зубами больше держала, а этой палец в рот не клади — отгрызет, и не только палец, а руку по самый локоть…»
На каждом совещании отчитываться заставляли всех, но по-прежнему шумно и бескомпромиссно всегда выступал вечный уполномоченный по какому-либо полномочию, но все равно работник то ли райкома, то ли райисполкома непотопляемый Пантелеймон Жигалкин. И на этот раз он попросил слова, выше всех и решительнее всех подняв руку. За трибуной по привычке отхлебнул глоток воды из граненого стакана, поглядел поверх голов на собравшихся, словно вождь, и стукнул кулаком по трибуне.
— Вы думаете, что со смертью Оськи Огрызкова у нас вывелось кулачье? — прицелился он прищуренными глазами в кого-то из сидящих в зале. — Ошибаетесь! Хватит на наш век Огрызковых! Партия нас учит: оглянитесь, товарищи, вокруг и вы увидите этих Огрызковых… Я лично, — глубоко вздохнул он, — за версту их чую! Еще когда от Великомихайловки до Воронежа с товарищем Буденным Семеном Михайловичем. … это самое. Да! — погрозил он кому-то кулаком, глядя в угол зала, словно там и копошились недобитые легионы белых конников. — Меня не проведешь! Это они, Огрызковы, саботируют выплату земельного и… — на этот раз сокрушенно, даже с горестью вздохнул он, — и прочего, и прочего, и прочего налога… А некоторые председатели сельсоветов в это время молчат в тряпочку, спят, блаженствуют и никак не проснутся. Я мог бы по именам назвать эти антипартийные элементы, вывести их, так сказать, на чистую воду, за ушко да на солнышко, но не буду портить вам настроение… Однако будьте уверены, мы их разбудим! — Не рассчитав силы, он сильно ударил себя в грудь кулаком и закашлялся, а кончив кашлять, продолжал: — В свое время товарищ Сталин Иосиф Виссарионович и вожди советской власти говорили…
— И что же они говорили? — не сдержалась Татьяна.
— С точки зрения марксизма они говорили, товарищ Крайникова… — назидательно ответил ей Жигалкин, — хотите жить, как в кинофильме «Кубанские казаки», а трудитесь, как при царе Горохе, налог вовремя собрать не можете… Не прислушиваетесь к советам товарища Лысенко!
— Торфонавозные горшочки?! — насмешливо переспросила Крайникова.
— Товарищ Лысенко — академик! — воскликнул Жигалкин и тут же поправился: — Народный академик он, товарищ Крайникова!..
— Помню, как отец мой пахал, — не только для Жигалкина, но для всех вдруг сказала Татьяна, — на коне пахал… Глянет на кончик сохи — глина появилась, нет, говорит, глубоко в землю влез, а нынче тракторами всю глину наверх подняли… И это знаменитое черноземье?… Глаз нужен, глаз, а у нас от крестьянина требуют только план… А крестьянин — это Атлант, на его плечах все держится…
— И война? — спросил кто-то с издевкой.
— И война, — не обернувшись и не глянув на говорящего, резонно ответила Татьяна и тут же посоветовала: — Почитайте настоящего академика от земли, профессора Алексея Васильевича Чаянова!
— Кулацко-эсэровский выкормыш… Не зря расстреляли!..
— Реабилитируют!.. Человек, делавший все для того, чтобы земля давала больше хлеба, по определению не может быть врагом народа…
— Что?!.. Да как вы… — от ярости побагровел Жигалкин.
— Крайникова, ты бы попридержала язык… А? — вмешался Прилепов. — С Чаяновым есть кому разбираться, стали о нем писать положительно… Я сам читал!..
— А кто пишет-то? — почти кричал Жигалкин.
— Люди, — ответил ему Прилепов.
Что тараторил дальше Жигалкин, Татьяна не слышала: к ней подошли, нагнулись и на ухо шепнули четко и твердо:
— Крайникова, вас Демин требует к себе…
— Валера Демин? — по наивности ляпнула Татьяна, обернувшись назад.
— Валерий Ильич Демин, — со всей серьезностью, почтительностью и многозначительностью поправили ее и добавили железным тоном: — Начальник районного отдела государственной безопасности…
— И когда нужно итить? — чуточку оробев, опасливо спросила Татьяна.
— Сразу после совещания, без вас примут соответствующее решение и вы с ним ознакомитесь позже… По протоколу!..
Татьяна ерзала на своем кресле, отворачивалась, краснела, плохо слушала грозные указания Прилепова и даже не помнила, назвал ее фамилию председатель райисполкома или нет. Как-то все пролетело мимо ушей. «Не к добру он меня вызывает, — с тревогой подумала Татьяна, — ох, не к добру. …Но я же ничего против советской власти не сказала!.. За что же меня-то в каталажку? По молоку и мясу отстаю? Так где я его, это мясо, возьму, от себя, что ли, отрезать, так опять же, и у меня на костях еще не наросло… Да нет, при чем тут КГБ и мясо?…»
Спустя несколько минут Татьяна с непонятным волнением и настороженностью, ибо ее до сих пор будто металлическими прутьями по ушам хлестал тот, кто приглашал к начальнику НКГБ, подошла к двери с вывеской «Райотдел НКГБ» и робко постучала в нее кулачком. Услышав произнесенное давно знакомым голосом слово «Войдите», она переступила порог. В небольшом кабинете стоял густой сизый дым от папирос. Пахло гарью и табаком не лучших сортов.
— А где же топор? — закашлялась Татьяна. — Фу!
— А ты что — дрова рубить собралась? — услышала она сквозь дым смех Демина: он сидел за столом в накуренном дыму, как святой в облаках, которых обычно изображают на иконах.
— Не дрова, а голову гидры контрреволюции! Об этом на совещании только что Пантелеймон Жигалкин самолично заявил.
— Ах, Жигалкин! Он в своем репертуаре! — продолжал смеяться Демин. — Это не в новинку… Садись, Танюша.
— Так сразу? — теперь уже несколько нервно рассмеялась она.
— А ты как думаешь? Знай, где находишься! Ну и напугал же тебя Жигалкин! — еще пуще расхохотался Демин и вдруг тепло и дружески признался: — Танечка, Танюша!.. Все времени нет потолковать с тобой, — сказал он, — а край надо… То есть даже не мне, хотя и мне с тобой хотелось бы вспомнить нашу школу, наш класс, ребят, девчат, которых я дергал за косички, но теперь хочет с тобой познакомиться мой коллега Владимир Николаевич Кривичский, бывший партизан белорусских лесов, точнее пущ, в отряде народных: мстителей самого Виталия Семеновича Демидова был… Демидов! Почти однофамилец мой… Демин — Демидов!.. А? Что-то в этом есть… Правда, Виталий Семенович Демидов — Герой Советского Союза, а я, — усмехнулся он, — в герои не вышел… телом, но духом — герой!..
— Мне тоже, Валерий Ильич, хоть ты в герои и не вышел, хотелось бы поговорить с тобой, — улыбаясь, взглянула на одноклассника Татьяна. — Все как-то издали вижу тебя…
— Дела, дела, — с досадой махнул рукой Демин и вдруг погрозил пальцем: — Только без «Ильич»!..
А меня… без «Петровны», — засмеялась Татьяна.
— Договорились!..
Кривичский в это время о чем-то беседовал с первым секретарем райкома партии Морозовым, который сегодня не был на совещании в исполкоме. Демин посматривал на них, но позвать товарища по работе не мог — все-таки разговаривает не с простым человеком, даже не с председателем сельсовета, а с первым секретарем райкома.
— Сейчас, — удерживал Татьяну за руку Демин, — Морозов… Юрий Федорович собирается уходить… Минутку подождем… А я тут за это время подмахну одну бумажку…
— Я не тороплюсь, Валера, — брякнула Татьяна неправду, ей хотелось поскорее уехать домой, но сказала и сказала, стало быть, надо ждать. — Наша любимица Антонина Владимировна Нечаева на пенсию собралась, — прервав тягостное молчание, сказала Татьяна. — Очень жаль, такой человек… Учитель от бога!..
— От партии, — быстро поправил Демин.
— Именно она привила мне любовь к литературе!.. Знаешь, с какой книжки? — И, не дождавшись, пока отгадает Демин, сама же ответила: — С «Героя нашего времени»!..
— А мне кто открыл мир литературы! — почти воскликнул Демин. — А другим ребятам и девчатам… Такие учителя — как крупинки золота среди горной породы… Для меня Антонина Владимировна — это энциклопедия русской литературы — от Пушкина, Лермонтова до Тютчева, Тургенева, Толстого… и других…
— Есенина, например? — шепотом подсказала Татьяна.
— «Жизнь моя, иль ты приснилась мне, — тоже шепотом ответил ей Демин стихами поэта, — словно я весенней гулкой ранью проскакал на розовом коне». — И поднес указательный палец к губам, дескать, молчи, но сам откровенно сказал: — Понимаешь, на розовом коне!.. Могу наизусть всего Сережку прочесть… Ничего, — произнес он негромко, — будут изучать в школах и его наравне с Пушкиным… Это же огромная часть нашей русской культуры!.. Крик души, совесть, нечто светлое, прекрасное, незабываемое! — И повторил: — «Жизнь моя, иль ты приснилась мне, словно я весенней гулкой ранью проскакал на розовом коне…» А мы не на розовых, а на огненных конях проскакали всю войну… Нет, нет, время придет и будут Есенина издавать! Будут! И неожиданно предложил: — Пойдем-ка еще на одно совещание в милиции… Но там, обещаю, Жигалкина ты не услышишь!
— То в КГБ, то в милицию?! — теперь уже притворно удивилась Татьяна. — Что ж я такого противозаконного натворила… За что наказание?…
— Был бы человек, а наказание для него всегда найдется, — громко рассмеялся Демин, разгоняя рукой папиросный дым около своего носа. — Фу, надымил… А без курева не могу, — оправдывался он, — затянешься и будто бы легче…
В милиции тоже заседали. «Прозаседавшиеся», — вспомнила Татьяна стихотворение Маяковского. Всех работников милиции она знала в лицо, все они не раз и не два бывали у нее в сельсовете. Война кончилась, а конца преступности не было видно. Да взять хоть эти пресловутые пять колосков!.. Сколько за них пострадало людей! Правда, никого не расстреляли за подобранные на колхозном поле колоски, хоть и грозно обещали.
Все знакомы, но одного человека в форме милиционера Татьяна не знала. Он сидел у торца стола, накрытого, как тогда стало входить в моду, уже не красным, а зеленым тяжелым сукном. Хоть чуть-чуть от революционного окраса, и то легче, демократичнее. Незнакомец бросил короткий взгляд на Татьяну, а долгим уставился на Демина, словно ожидая от него то ли вопроса, то ли ответа. Но Демин молчал, слушая не отчеты, а скорее реплики работников милиции. Наконец разговор о растратчиках колхозного добра, о хулиганах и ворах закончился словами начальника райотдела: «Надо поднажать!», и Демин подошел к незнакомцу. Тот встал, подали друг другу руки: должно быть, не виделись со вчерашнего дня. Тихо поговорили, и незнакомец повернул голову в сторону Татьяны, чем сильно озадачил ее. Мужчины подошли к ней. Незнакомец, человек средних лет с небольшими усиками на серьезном, чуть продолговатом, но приятном, даже красивом, как показалось Татьяне, лице, как-то особенно, по-военному кивнул головой, поздоровался. В нерешительности он не знал, подать ей руку или подождать, когда она сама подаст, как этого требует этикет. А Татьяну будто бес подмывает!
— Что?! — весело воскликнула она. — К нам новый председатель колхоза?! Конюхов не раз уже просился освободить его от должности. — И сама подала руку: — Крайникова Татьяна Петровна…
— Кривичский Владимир Николаевич, — отрекомендовался незнакомец. — Здравствуйте еще раз…
— Здравствуйте… Так вы не на председателя колхоза метите?…
— Что ты буровишь, Татьяна! — насупил брови Демин.
— Тогда председатель сельсовета! Это еще лучше! Ох, с какой радостью отдала бы я кому-нибудь эту свою ношу… Скоро горбатой, как баба-Яга, стану. — И вдруг исполнила весело, задорно частушку:
Я и трактор, я и бык,
Я и баба, и мужик!..
— Погоди ты, баба-мужик или наоборот, и не путай нас бабой-Ягой в ступе, да еще и с веником в руках! — успокаивал ее Демин. — И внимательно послушай, с кем тебе придется иметь дело… Рекомендую, Владимир Николаевич Кривичский, бывший партизан, из отряда белорусских народных мстителей, которым командовал Виталий Семенович Демидов… Демидов! — с пафосом опять повторил он фамилию командира партизанского отряда.
— Валера, говори, зачем позвал… Если опоздаю и наша подвода уедет без меня, сяду тебе на холку и будешь нести меня до самого Нагорного, понял?
— Понял, понял, — махнул он рукой и, видя, что она и Кривичский все еще стоят, почти приказал: — Да вы садитесь… Стоите, как грех над душой!.. Все уже из кабинета вышли… Оба садитесь! Особенно, Татьяна, ты, иначе можешь упасть… Серьезно говорю!
— Ого! — в недоумении произнесла Татьяна и села, положив руки на стол. То же самое сделал и Кривичский.
— Владимир Николаевич из Белоруссии, — продолжил Демин и спохватился: — Я уже говорил, что он из Белоруссии… На его глазах… — он осекся, замолчал, долго не мог говорить (не давал застрявший в горле ком) и только потом продолжил: — Вообще, Таня, Владимир Николаевич хорошо знал и видел, как погибла Савощенкова Прасковья, наша Пашенька…
Татьяна охнула, вскрикнула, действительно чуть не свалилась со стула на пол, но удержалась, ухватившись за край стола и потянув на себя тяжелую суконную скатерть. Со стола сползла пепельница и звякнула о пол. Демин вскочил, схватил Татьяну за плечи, удерживая, чтобы не упала.
— Ну, ну, Таня… Таня… Черт! Где же графин с водой? Владимир Николаевич!..
Кривичский быстро налил из пузатого графина, стоявшего на окне, в цинковую кружку воды и подал Татьяне. Но она отстранила рукой кружку и тихо попросила:
— Расскажите, — на глазах ее блестели слезы, зубы выбивали дробь, сердце учащенно колотилось, испарины пота выступили на лбу. — Теперь же!..
Взволнованный Кривичский судорожно стал рассказывать о том, как впервые увидел Савощенкову Прасковью, как был приставлен к ней командиром отряда в помощники, чтобы и помогать ей, и охранять ее, как ходил вслед за нею в городской поселок, как по ее донесению освобождали детей из немецкого плена.
— Детишек спасли, а вот сама… навсегда осталась в лесу… Жизнь свою отдала, чтобы спасти детей, из которых немцы выкачивали кровь для своих раненых…
Он умолк, тяжело опустив голову на грудь. Видно было, как трудно ему обо всем этом вспоминать. Раненого, его тогда вывезли на самолете на большую землю. Пришлось долго валяться в госпиталях, раны плохо заживали, а когда врачам удалось все-таки поставить его на ноги, он тут же попросился отправить его за линию фронта. Но ему указали на еще слабое здоровье и на то, что на территории Белоруссии уже вовсю гремит «концерт» на железнодорожных путях, устроенный народными мстителями, оказывающими неоценимую помощь войскам 1-го и 2-го Белорусских фронтов. Операция «Багратион» успешно завершалась.
— Пока ты доберешься до родных пенат, Белоруссия будет уже полностью освобождена от немецких оккупантов, — сказали ему в одном из райотделов милиции Подмосковья. — Лучше пока помоги нам, очень уж здесь много жулья развелось…
Работал Кривичский в милиции исправно, но вдруг пришел приказ возвращаться в родные места. Даже была определена точка назначения — Гродненская область, где особенно подняли голову бандитские формирования Армии Краевой. Польским националистам показалось, что территория Западной Белоруссии — это часть польской земли, и они подняли гвалт: «Даешь восточные кресы!» А эти кресы в нескольких километрах от Минска. За хорошую работу Кривичскому в качестве поощрения дали отпуск, который он мог использовать по своему усмотрению.
— И вот я здесь, — объяснил Владимир, — посчитал себя обязанным рассказать отцу и матери Савощенковой Прасковьи, где воевала и как героически погибла их дочь…
— Я думаю, надо собрать людей в Нагорном и всем рассказать о Прасковье, — предложил Демин. — Известных героев мы знаем, а сколько безвестных! Но мы всех должны знать и чтить! Вспомни, Таня, сколько наших нагорновских ребят и девчат не вернулось домой, а где и как они сложили свои головы, даже в военкоматах толком не знают…
— Людей собрать, Валера, я подсуечусь, — вытирая слезы носовым платком, сказала Татьяна и сообщила Кривичскому: — Родителей Паши нет в живых… Мать Авдотья Свиридовна и отец Игнат Петрович умерли, не дождавшись конца войны, а больше родни у нее нет… То есть как нет?! — спохватилась Татьяна. — Мы, все нагорновцы, ее родня, от мала до велика!.. Будет хорошо, Владимир Николаевич, если вы приедете в Нагорное и в нашем клубе расскажете о Пашеньке ее односельчанам…
— Я по-другому и не мыслю, — живо ответил Кривичский как о само собой разумеющемся и давно решенном. — Мне обязательно надо быть в Нагорном!.. А ты там подсуетись…
— Подвода теперь уехала, — размышлял Демин, — поэтому возьмите мою машину, она хоть и развалюха, но все же не пешком идти, — предложил он и вдруг спохватился: — Нет, нет, друзья! И я еду с вами…
Помещение клуба было забито до отказа. Казалось, явилось не только все Нагорное, но и Подгорное, ведь вся молодежь этого соседнего села училась в Нагорновской школе, знали друг друга, дружили. Пришла в клуб и учительница русского языка и литературы Антонина Владимировна Нечаева. Ее посадили за столом на сцене рядом с Татьяной, Деминым и Кривичским. Встречу вела Татьяна, а Кривичский рассказал собравшимся о партизанских отрядах, действовавших на территории оккупированной фашистами Белоруссии, о Прасковье Савощенковой.
— Ее, радистку, вместе с сослуживцами высадили на территории нашего партизанского отряда на парашютах… Их отряд выполнял особое задание… Как докладывали в нашем штабе, он успешно решил свою задачу и мог бы спокойно возвратиться назад в тыл, но… — вдруг замолк Владимир Николаевич.
— Что — но? — поторопила его Татьяна.
— Дети, — покачал головой Кривичский, — дети из местного детдома… Фашисты кровь из них выкачивали для своих раненых солдат… Коротко, этих детишек мы решили освободить из фашистской неволи, собрать в лесу, в партизанском отряде, и вывести на самолете в тыл… Усадили в самолет всех, должна была улететь с ними и Прасковья Игнатьевна… И улетела бы, я знаю, что детишек доставили в тыл живыми и здоровыми, но… Опять — но!.. Самолет готов был уже тронуться с места и подняться в воздух, но немцы пронюхали, узнали, где находится лесной аэродром, и окружили его… Наш отряд отбивался как мог… Не села в самолет и Прасковья, она заняла оборону, уничтожая врага, и все-таки позволила самолету улететь, а сама в этом бою погибла… Меня тогда же ранило, не помню, как втащили в самолет, и я оказался в тылу, в госпитале. … Главное, знайте о Прасковье, она — герой, слава ей… Ну, а дальше я все сказал… Мне это надо было передать вам, нагорновцам, все знайте: Прасковья Игнатьевна Савощенкова… — Он хотел еще что-то сказать, но махнул рукой, а потом вытер со щеки набежавшую слезу.
Рассказ его был долгим и трудным — и для него самого, и для тех, кто его слушал. Не было в селе дома, мимо которого бы прошло горе, черным крылом оно коснулось всех. Голосили женщины — матери и жены, потерявшие мужей и сыновей. Вытирали темными кулаками глаза мужики: и те, кто еще вчера видел смерть в лицо и чудом избежал ее, и те, кто трудился по возрасту в тылу, добывая и отправляя на фронт хлеб. Плакали все, не скрывая слез.
Кроме Татьяны и Варвары, в Нагорном не осталось одноклассников Савощенковой Прасковьи. Одни девушки разъехались по стране в поисках счастья, другие вышли замуж или за нагорновских, или за женихов из ближних и дальних сел. А на ребят села, подлежавших призыву, — почти на всех — пришли похоронки. Их, восемнадцатилетних, малоподготовленных, необстрелянных, в 1943 году направили в самое пекло Огненной дуги, и теперь на Прохоровском поле, под Белгородом и Орлом над ними возвышались холмы братских могил.
— Валерий Ильич, ты один остался из наших ребят, — сказала Татьяна, когда они после встречи вышли из клуба. — Недавно вот Виктора Званцова похоронили…
— Опять «Ильич»! — почти крикнул Демин. — Во-первых, чтоб я больше не слышал слов «Валерий Ильич», мы ведь уже договорились, — насупив брови, предупредил он, — я для тебя Валерка отныне и до конца нашей бренной жизни, а во-вторых… Во-вторых, не знаю, что и подумать… Но я стараюсь по возможности жить и работать за всех… Все, что ни делаю, сверяю с тем: а что бы они сказали — хорошо поступаю или плохо? Весь класс стоит перед глазами… Хочу, чтобы они там, — кивнул он вверх, где по вечернему небу бежали с позолоченными краями от лучей заходящего солнца запоздавшие облачка, — не обижались на меня. — Голос его вздрогнул, и Демин носом шумно втянул в себя воздух.
Когда уже догорело последнее перо прозрачного облачка в ерике Тихоструйки, Демин собрался в райцентр.
— Ну, Владимир Николаевич, нам пора, — сказал он Кривичскому.
— Это куда пора? — не поняла Татьяна. — Куда на ночь глядя-то? В твоем чулане, Валера, в котором ты ютишься, места для двоих не найдется… Я знаю, не перебивай!.. Руководитель НКГБ, а квартиры не имеешь. Срамота!
— Я пока один, Таня, а сколько семей с детьми ютятся в землянках да в сараях! Ничего, мы люди фронтовые, без дворцов и перин обойдемся…
— И все равно, Владимир Николаевич, ночуйте у нас, — заупрямилась Татьяна. — Что люди скажут? Прогнала ночью хорошего человека! Правда, в хатах Нагорного сегодня уюта мало, но зато простора много. Кидай пучок соломы посреди пола, заваливайся и храпи — пугай веселых сверчков и вредных тараканов…
— Тут ты права, — согласился Демин и устало зевнул — с утра на ногах и в бегах. — Был я у себя на Выселках, там тоже пока… пока, говорю, голь перекатная! Подниматься надо, во что бы то ни стало подниматься, иначе… — он покрутил головой.
— Добро, время у меня есть, я могу отдохнуть здесь, — согласился Кривичский. — А на удобства, — повернул он голову к Татьяне, — на удобства нам наплевать… В отряде постель была пожестче… Ветки!.. Да хорошо, если ветки ольхи, клена или осины, а то елки или сосны — одни иголки!..
До прибытия к месту назначения у него оставалось еще несколько дней, так что можно было переночевать и даже, если позволят, и пожить в Нагорном, особенно когда рядом такие глаза, такие губы, такие волосы и вообще… вся такая желанная, зовущая, многообещающая женщина, как Татьяна!
— Угощу вас чем… чем… — хотела по привычке сказать «чем Бог послал», но замялась: может, они большие атеисты, сконфузятся, услышав упоминание о Боге, и, улыбнувшись, процедила: — Чем сельсовет послал!..
Мужчины дружно и громко рассмеялись.
— Так уж, Татьяна Петровна, и говори: «чем Бог послал», — потер ладонью лоб Кривичский. — Бывало, на фронте в такой переплет попадешь, что не раз и не два вспомнишь и Бога, и заодно всех святых!..
— Да, это только в кино: вперед… и прочее… — не договаривая, поддержал коллегу Демин.
Увидел в этот вечер Кривичский и Сашку, которого тоже усадили за стол, как взрослого.
— А как же — Александр Александрович Званцов! — погладил белобрысую головку мальчика Демин. — Я хорошо помню отца твоего, он был старше меня класса на два или даже на три… В школе его уважали!.. Однажды вижу у него в руках журнал (не помню какой), я спросил, что в нем, в этом журнале, но тоже плохо помню… И он знаете что мне ответил? — обратился Демин уже к Татьяне и Кривичскому. — Не щелкнул по лбу, как это частенько делали старшеклассники, считая нас шпингалетами, а серьезно ответил, раскрывая страницы: «Здесь, — говорит, — напечатан роман Шолохова «Тихий Дон»«… Вот так я впервые услышал о шедевре русской литературы… Уже советской русской литературы, — поправился Демин. — Михаил Александрович Шолохов как бы перенял эстафету из рук Льва Николаевича Толстого — от «Войны и мира» до «Тихого Дона»… Вот он, наш фундамент, наше неиссякаемое богатство!.. Учись, Санька, прочтешь эти романы и станешь, как отец твой, героем… Он стал героем Сталинграда, а ты другого города или еще чего! — А Кривичскому объяснил: — Тяжело раненый Александр Званцов в боях за Сталинград, в момент переправы через Волгу, под обстрелом утонул. … — И погладил Санькину шевелюру: — Оттого волны великой реки высоки и упруги, что в них сила и мощь отца твоего, понял?… Так что учись!..
— Мне уже семь, и мама поведет меня в школу, в пелвый класс, у меня уже и тетладка есть, — облизав ложку и положив ее рядом с миской, с гордостью признался Сашка. И мать одобрительно кивнула ему.
— Пелвый, — передразнил Сашку Демин, — скажи: первый… Ну, скажи — эр-р-р!..
— Эл-л-л, — повторил будущий первоклассник.
За столом дружно рассмеялись.
— Ничего, научится и «эр» произносить, — утешил Сашку Кривичский. — Я тоже не все буквы выговаривал в детстве, а теперь вот… р-рычу! — Теперь уже всех звонче смеялся малыш. — Что-то я тебе подарю, Сашка! — намекнул Владимир Николаевич. — Сроду не догадаешься!..
— А что? Ну, скажи!..
— Губную гармонь — вот что!.. Немецкую! — обернулся к Татьяне. — Вещь не тяжелая, в сумке места много не занимает — вот и сберег ее… Передам Сашке через кого-нибудь или сам привезу…
— Сам! — хохотал довольный мальчик.
Во время нехитрого скромного ужина Кривичский часто поглядывал на Татьяну, иной раз долго не отводил от нее глаз, отчего она краснела и опускала голову.
И все-таки Демин настоял на своем: надо возвращаться в райцентр, неотложные дела ждут! Прощались поздно. Почти беззвездная ночь под голубыми, теплыми парусами тихо плыла над селом.
— Теперь заря с зарей встречаются, — сказала Татьяна, всей грудью вдыхая мятный запах из палисадника, — берутся за светлые ручки и летят над горизонтом, как две подружки…
— Они встречаются, а мы расстаемся, — заметил Владимир Николаевич.
— Ненадолго! — заметил Демин.
Сумрак дружно озвучивали лишь сверчки, а над лугом уже расстилался белым миткалем легкий туман, прикрывая затейливые колечки Тихоструйки.
Демин решительно шагнул к трофейному газику, а Кривичский задержался, не выпуская из своей горячей руки тонкую и мелко дрожащую ладонь Татьяны.
— Я не считаю эту нашу встречу последней, — негромко сказал он с намеком, — хочу, чтобы она была не последней…
— Совещания в исполкоме еще будут, — загадочно ответила Татьяна.
— А если без совещания, просто здесь, в Нагорном…
— Ну, там видно будет…
— И не обязательно в Красноконске… Я сам сюда приеду, если… если вы позволите…
— Позволю, — кивнула головой Татьяна.
— Эй, Владимир Николаевич, я жду! — услышали они чуть насмешливый голос Демина.
— Иду! — серьезно ответил ему Кривичский, а Татьяне пожелал: — Спокойной ночи, Татьяна Петровна… — И уже на ходу: — Так я обязательно…
— Ждать буду, — в ответ прошептала Татьяна.
Машина заурчала, включились фары, и лучи света упали на середину улицы, через которую перебежала испуганная желтая кошка, выхватили из темени покосившиеся плетни, полисадники с редкими цветами, крепко спящие хаты, сверкнули в их окнах, и скоро все стало тихо, только сверчки продолжали вести свои полуночные мессы. Погас огонек и в доме Татьяны.
И Кривичский стал часто приезжать в Нагорное. И даже, утверждали старухи на завалинках, на ночь оставался у Татьяны. Но это они выдумывали из-за зависти к молодым: сами они-то уже отцеловались, остались лишь обрывки воспоминаний о встречах, свадьбах, детях, пристающих свекрах и злых свекровях. И стала расходиться молва кругами по селу: быть новой свадьбе! Председатель сельсовета влюбилась в приезжего! А приезжий отшучивался, доказывал, что — да, местные женщины ему нравятся, но еще больше Нагорное. Село как село, правда, большое, таких в Белоруссии почти нет — до тысячи дворов! А вот люди такие же, как и в Белоруссии: добрые, мягкие, отзывчивые. Поживи с ними день-другой — и становишься родным.
— Кто к нам попал, так уже не вырвется, как рыба из сети, навсегда здесь остается, — говорили мужики Кривичскому, окружив его и соревнуясь, кто быстрее и крепче скрутит цигарку из газетной бумаги и наполнит ее крупно нарезанной махоркой, выращенной на собственном огороде. А после надо непременно доказать, кто больше сделает без отдыха затяжек и не свалится с ног. Кто дольше продержится, тот и победитель. — Если нашей махрой дохнуть в ноздрю лошади — тут же копыта отбросит! А нам хоть бы хны! Потому-то и победили фашиста!
— Давай, Володька, бросай якорь у нас, неча по стране шастать, жисть всюду одинакова и везде в кармане — вошь на аркане…
— Хотел бы, да нельзя, ребята, — отвечал он. — Срок возвращаться!
— Оно, конечно, начальству виднее…
— Стало быть, понадобился, ты — нужный человек!..
— И не только бабам! — хихикали мужики.
Пришло время прощаться. Провожала Татьяна Кривичского без желания. Он молча сопел, и она молчала, опустив влажные глаза. По всему было видно: ему не хотелось уезжать из Нагорного. Привыкать он стал к Татьяне. Ни разу даже пальцем к ней не прикоснулся, ни одного словечка не промолвил, но тянуло его к ней, как гвоздь к магниту. Еще бы чуть и… все! Но выдержал он испытание, погасил страсть в своей душе, согревая сердце надеждой на будущее. Да и остаться по своей воле не мог — за невыполнение приказа могут сурово наказать, не посмотрят, что был народным мстителем, и не в Гродно окажешься, а где-нибудь в Магадане! Теперь в Белоруссию работников милиции присылают со всех уголков Советского Союза, даже с Дальнего Востока. А он белорус и вдруг не встанет грудью против бандитов-аковцев!
Садясь в машину, присланную за ним из Красноконска Валерием Деминым, Кривичский проворчал что-то про себя, потом махнул рукой, где, мол, наше не пропадало, решительно шагнул к Татьяне и, впервые смело глядя ей в глаза, сказал:
— Люба ты мне, Татьяна… Таня… Приеду на место, определюсь с работой, найду жилье — приеду за тобой… Или напиши и сама приезжай с Сашкой, он мне уже как сын…
— Не знаю, Володя, — качнула головой Татьяна и повторила: — Не знаю… Но ты пиши! — И те сильные чувства, что тайно копились в эти дни в ее исстрадавшейся по мужской ласке душе, вдруг вырвались наружу — она бросилась к нему, обхватила руками его шею, стала целовать неотрывно, долго, горячо шепча: — Обязательно напиши!
— Как только… так сразу, Таня, Танюша, дорогая…
Машина заурчала, вздрогнула, крутанула задним колесом, как конь копытом, отбросив назад ком земли, тронулась и вскоре скрылась из виду.
— Мама, дядя Володя уже не приедет? — плачущим голосом спросил Сашка.
— А ты хочешь, чтобы он вернулся?
— Очень! — вдруг весело ответил малыш и, надувая щеки, заиграл на губной гармошке.
Вспомнил Афанасий Фомич, как вчера вечером, когда он ходил на свою леваду проверить огуречные плети и над ериком и над лугом сгущался белый прозрачный миткаль тумана, он остановился и смеялся над запоздавшей пчелой, которая как-то жалобно жужжала над устьицем огуречного цветка, готовясь пить ароматный сок. «Где она теперь, эта пчелка? — вспомнил Афанасий Фомич. — Нашла ли, бедняжка, в сумерках путь к своему улью?»
Во дворе было тихо. Петух, всласть накукарекавшись перед зарей, теперь, уставший, молчал, видимо, крепко спал на своем насесте, догоняя упущенное бессонницей время сна. Афанасий Фомич прислушался к стуку на кухне, а когда широко распахнулась дверь в хату — запахло свежим испеченным домашним хлебом. Оказывается, Анисья Никоновна встала, как обычно, раньше его и возилась теперь у печки, в пасти которой трещали сухие березовые чурки, а по краям пода темнели угли — от них и происходил жар. На поду на свежих капустных листах вздувались и румянились буханки домашнего хлеба. От этого знакомого с детства запаха у Афанасия Фомича разгорался аппетит.
— Аниська, скоро ли снедать? — почти крикнул он, не оборачиваясь, но зная, что жена прекрасно его слышит.
— Да, хоть сию минуту, — ответила Анисья Никоновна, — у меня все готово, картохи поджарились, да и Сашка, небось, проснулся, есть хочет…
— Ишь ты, у нее все готово, — передразнил Афанасий Фомич, — что ни спроси — готово, просто наказание какое-то! — А так ему хотелось хоть за какую-нибудь малость поругать жену, показать, кто в доме хозяин, так нет же — у нее всегда все в порядке, что она за человек! И Афанасий Фомич недоуменно разводил руками. — А Санька твой еще, небось, дрыхнет, аж пузыри из носа выскакивают, — нашел он, наконец, причину, за что можно упрекнуть жену: за Санькины сопли.
Но негодовал Афанасий Фомич скорее для самоутверждения в качестве хозяина, а слышавшую все его бурчание жену он на людях всегда лишь хвалил за аккуратность и, как утверждал, за хозяйский глаз. Все она делала вовремя и так хорошо, что даже поругать ему ее не за что было, хотя иногда и очень даже хотелось.
Перед зеркалом, поставленным в хате между двумя окнами, Афанасий Фомич, как всегда, по утрам покрутился так и сяк, со всех сторон показал себя самому себе, подстриг большими ножницами, какими обычно с давних времен стригут овец, округлую с обильной проседью бороду и поправил усы. Не те усы, какие он завел, будучи в плену у австрияков, как он называл по привычке австрийцев. Тогда это были усы пышные, черные, как смоль, а теперь порыжевшие, поредевшие, да еще побитые хотя и редкой, но заметной сединой; он подрезал кончики, которые прежде задорно закручивались вверх, а теперь беспомощно висели вниз.
Отставив, наконец, зеркало, Афанасий Фомич подошел, как он любил говорить, к иконостасу, к тому месту, где были вывешены семейные фотографии и портреты, в том числе и фотография, привезенная им из австрийского плена, где он, как выражался сам, гнул спину на австрияка-живодера, толстого Иогана, которого про себя Афанасий Фомич с презрением называл кулаком-эксплуататором. Однако на фотокарточке Иоган отсутствовал, а стоял рядом с Афанасием Фомичем такой же, как и он, русский пленный Ферапонт с такими же бравыми усами. Теперь эта фотография была в деревянной рамке и висела на самом видном месте главной стены хаты. Вот это были тогда усы, ненапрасно жена Иогана, молодая смазливая бабенка Урсула, клюнула на них и, к великому негодованию ревнивого мужа, бегала за пленным батраком Афанасием, как прирученная собачонка. Сняв портрет с гвоздика в стене, Афанасий Фомич, прихватив пальцами край рукава сатиновой, с петушками по голубому полю, рубахи, осторожно протер этим рукавом его от пыли и от засиженных бесстыжими мухами мест. Затем вновь повесил его на вбитый в стене гвоздик, сделал шаг назад, полюбовался, подмигнул портрету из-под клочковатой седой брови левым глазом и прошептал самому себе: «Как новенький, виси на память другим!»
Анисья Никоновна замечала, как муж усердно освобождает портрет от пыли, но не сердилась, не ревнуя, как прежде, в молодости, а только молча загадочно улыбалась. В прошлом она делала замечания, и даже дерзкие, но не обижавшие мужа, не вызывавшие его на сквернословие, которое у него всегда было на кончике языка, и даже на насмешки, а теперь только улыбалась. «Бог с ним, — думала она, — пускай забавляется…»
Он замечал это и только повторял:
— Аниська, а Аниська, ты чего это?
— А так, Афонька, — вытирая концом платка уголки губ, как всегда, покорно отвечала Анисья Никоновна.
Сегодня ночью Афанасию Фомичу почему-то и вовсе не спалось: то там чесалось, то там, он безуспешно переворачивался с боку на бок, шепотом чертыхался, но так крепко за всю ночь и не уснул: сон, как испуганная ворона, облетал его стороной. Нет, он появлялся на минуту-две и снова таял, как утренний туман над лугом. И с вечера продолжал тревожить ноздри запах сгоревшей восковой свечи в медном подсвечнике, которую всегда на ночь зажигала жена перед портретами Александра и Виктора. А тут еще неугомонный сверчок (спьяну, что ли) в подпечке пел да пел свое несуразное, ни на что не обращая внимания, даже на сердитое ворчание хозяина. И Афанасий Фомич с досады резко откинул старое одеяло, сшитое из цветных лоскутков еще до его свадьбы на Аниське, встал, кряхтя, с кровати, которая обиженно скрипнула, и вышел во двор, на крыльце почесал спину о перила крыльца и огляделся по сторонам.
Сколько раз вставал так рано Афанасий Фомич и выходил на это крыльцо со скрипучими досками под ногами, но все это как-то проходило мимо его восприятия. А сегодня он словно впервые в жизни увидел предутренний небосвод, где должно было появиться солнце, и старое сердце его заколотилось, как у парубка перед первой встречей с девушкой. На светлом челе зари ярко сияла звезда. Афанасий Фомич ничего не знал о планете Венера, но зато хорошо знал и мог даже долго рассказывать об утренней зорьке, да еще о Висожарах, то есть Стожарах, которые висели теперь в первозданном скоплении светлых шариков почти над его тесовым, хотя уже и старым, как он сам, крыльцом.
От дивной красоты предрассветного неба невозможно было глаз оторвать. Низко над восточным горизонтом сначала посветлело и одновременно забелел над речкой туман, на лепестках травы серебром засверкали капельки утренней росы; затем из-за горизонта, все ярче сияя, обозначились золотые лучи еще невидимого солнца. Лучи озарили собой небосклон, докрасна поджарили края редких облачков, выплывших из ночной тьмы. Под птичьи перезвоны утро распахивало розовый занавес, земля пробуждалась ото сна. В ноздри Афанасия Фомича ударил запах коровы, зашевелившейся в сарае, а также пыли и травы.
Невидимое солнце из-за неровного холмистого горизонта еще только облизало светлым языком-лучом край небосвода, уничтожив сразу несколько горстей звезд, затем язык его стал ярким, золотистым, охватившим все небо; вспыхнув в капельках росы на траве и листьях кустов, солнце поднялось над горизонтом и, словно огненные руки, протянуло лучи к луговой речке, голубым зигзагом сверкавшей посреди зеленого ковра луга, который по ветру мягко шелестел, и по нему бежали высокие зеленые волны еще не скошенной сочной травы; затем нырнуло в речку, освежилось и теперь весело посматривало из прозрачной глуби. Утро наконец проснулось, открыло ясные голубые глаза, взмахнуло легкой розовой косынкой, растворило звезды в своем сиянии и обрушило с высоты на возликовавшую землю океан света и тепла.
Афанасий Фомич, не раз встречавший рассветы, не выдержал на этот раз и смачно выругался, но не со злобой, а с веселыми нотками в ласковом хрипловатом голосе. Его услышала соседка Марфа Сафроновна, женщина моложе Афанасия Фомича, но несчастная, как говорили о ней односельчане, ибо осталась без мужа Трофима, не вернувшегося с войны.
— Крепко ругаешься, Афанасий, аж зубы ржавеют, давно такого не слышала, — сказала она через плетень, широко улыбаясь, — приятно было услышать, особливо… таким, как я…
Афанасий Фомич понял намек соседки и быстро отвернулся, не потому, что желания не было поговорить с соседкой или, мол, жена узнает и несдобровать, а потому, что не чувствовал в себе силы и побоялся прослыть слабаком. Марфа остра на язык, да еще наплести может три короба небылиц… «Лучше уйду с глаз», — решил он, хотя знал, что от разговора с такими, как Марфа, ему теперь уже не отвертеться. И от Пелагеи достанется на орехи.
— Господи, насколько ты чуден и велик! — не отводя глаз от неба, щепоткой перекрестился Афанасий Фомич.
И вдруг ему стало нестерпимо жалко и сильно разболевшуюся Анисью Никоновну, и себя: сколько они вдвоем на своих плечах перенесли радости, а больше горя! Похоронили двух сыновей и дочь, кукуют вдвоем в просторной избе. Скоро уйдет она в небытие, а за ней и он, а красота эта останется. Для кого? «Для людей, — прошептал он, — нехай только они умнее нас будут и с младенчества понимают эту божественную красоту и первозданность».
Завтрак прошел быстро. Сашка торопился, поглядывая на деда, который никуда не спешил, медленно нанизывал на вилку жареную картошку на сковородке, долго дул на нее, охлаждая, так же медленно отправлял в рот между усами и бородой и не спеша жевал, как обычно жуют остановленные в пути волы. Хотелось Сашке подогнать деда, да боялся, что дед рассердится, начнет ворчать, а то и ругаться, что для старика было естественным. Наконец завтрак завершен. Спустя несколько минут дед и внук, спотыкаясь, спешили к реке, Сашка с почетом нес удочки, перекинув через плечо гибкие удилища, а в закрытой банке из-под халвы шевелившихся розовых червей.
Над их головами в синем прозрачном раздолье купались юркие ластов-чата, еще учась летать: осенью их ждало большое путешествие в теплые края. Между Нагорным и речкой Серединкой лежала небольшая делянка колхозного поля. Вдоль дороги, ведущей к речке, шевелил длинными усами ячмень, на противоположной стороне дороги с двумя неизбежными колеями тяжелыми гривами склонялась к земле гречиха, а вдали желтела спеющая пшеница, где всю ночь, как слышал Афанасий Фомич, без умолку лепетала перепелка, а ей с луга отвечал скрипом коростель.
Сашка подошел к берегу, возле которого паслась у зеленой ряски стайка красноглазых плотвичек. Упавшая на них Сашкина тень напугала рыбок, и стайка шарахнулась в сторону зарослей. Рядом над водой стеной возвышался густой камыш, его-то и облюбовали мальки, видя в нем естественную защиту от прожорливых окуней. В безветрие под солнцем камыш дремал, не шелохнувшись, и начинал о чем-то шептаться с внезапно налетевшим с луга ветерком. А по вечерам с ним дружно щебетали ласточки — прежде всего молодые, покинувшие слепленные заботливыми родителями тесные гнезда. Цепко обхватив лапками камышинки, ласточки коротали здесь увеличивавшиеся ночи, чтобы с восходом солнца с криком полететь низкой над водой, ловя налету комариную братию и другую зазевавшуюся живность.
Сашка долго с удивлением и завистью наблюдал за птицами: черные крылья, под горлышком — густой коричневый пушок; по утверждению бабки, пушок этот — как бока у коробочек от серников: чиркни и вспыхнет пламя.
— Ты, Сашка, гляди, не дури, не трогай энтих птичек, — предупреждала она не раз внука, — обидишь, они и хату могут подпалить… Где тады жить будем?… То-то же… И энту… бзнику… или как его называют по-ученому… паслен будто бы… не рви и не ешь…
— Да я сроду его не ел, — безбожно врал Сашка, для убедительности показывая три сжатых пальца, готовый перекреститься; бабка знала, что он неправду говорит, но снисходительно молчала. Лишь однажды предупредила:
— Будешь рвать бзнику, не возьму с собой на кладбище…
— Не буду, не буду, — продолжал он врать, ибо как можно спокойно пройти мимо ягод паслена! Созревшие, они — густо-синие и, главное, очень вкусные. Сашка рвал их и целыми горстями отправлял в рот. Бабка очень боялась, что он по ошибке белены сорвет и съест, а паслен и белена росли почти в обнимку друг с другом, как две родные сестры. О смертельном исходе от белены Анисья Никоновна слыхом не слыхала, а вот отравившиеся ей рассказывали о странном их поведении, о чудесных явлениях, о невиданных картинах, возникавших в их сознании.
Сашка хорошо знал, что угроза бабки — только на словах, она все равно возьмет его с собой, поведет на кладбище, долго будет стоять у могилы сына Виктора, вытирая слезы на морщинистых щеках, и шептать сухими губами молитву: «Упокой, Господи, душу усопшего раба Твоего Виктора и прости ему все прогрешения вольные и невольные, и даруй ему Царство Небесное». И всегда там, на кладбище, бабка напомнит Сашке про далекую реку Волгу, переправляясь через которую погиб его раненый отец. И Сашка твердо будет обещать, правда, пока еще самому себе, построить через Волгу, на том месте, где погиб отец, большой мост, и такой прочный, что не сможет его уничтожить даже самая большая немецкая бомба.
— Когда же ты его построишь? — смеясь, как-то спросил его дед.
— А вот только закончу первый класс, — обещал внук и гордо объявлял: — В школе всему учат, и как мосты строить…
— Ну-ну, — согласился Афанасий Фомич, — только учиться надо, как советуют учителя, прилежно…
— Это как — прилежно? — не понял Сашка.
— Ну, на отлично, стало быть! — заверил дед.
Для назидания водил его Афанасий Фомич и на красное поле. Но было оно не красным, а алым — на нем колхозники сеяли мак и он так, радуя глаз, буйно и красиво цвел. Тогда еще не знали молодые ребята, что маковыми зернышками можно было одурманить себя до низложения риз, не выпрашивая у взрослых ни самогонки, ни денег на покупку в сельмаге «коленвала» (так называлась водка с наклейкой в виде коленвала).
С грустью смотрел Саша на ласточкино гнездо под стрехой хаты. Не стало певуний. Еще вчера вечером с криком носились ласточата, а утром словно ветром их сдуло.
— Улетели туда, где, сказывают, всегда тепло бывает, — объяснила ему бабушка Анисья Никоновна.
— Прилетят, — заверил расстроенного внука Афанасий Фомич, — так каждый год бывает — осенью улетают, а весной возвращаются… И что ведь интересно, находят дорогу и свое прошлогоднее гнездо… Подлепят немножко, подремонтируют и чирикают там… А вот завтра, Сашка, мы с тобой пойдем в школу…
Бабушка сшила ему из старого полотна сумку с тесемкой, чтобы сумку-то легче носить через плечо, нашли старый букварь с несколькими вырванными страницами в конце книги, дед достал тетрадку в клеточку.
— А в линейку пока нигде нет, может, в школе дадут, — сказал Афанасий Фомич, — для чистописания нужна бы с линейкой… Отец твой Александр красиво выводил буквы, учителя не раз хвалили… Ты тоже старайся, будь, как отец…
С утра к школе потянулись люди. Старшеклассники бежали сами, а малышей вели родители с такими радостными, светлыми лицами, как будто впервые узнали и воочию увидели, что такое счастье. Видя, с каким удовольствием ведут родители малышей, пошли к школе и просто свободные от работы колхозники. Да и сам председатель колхоза Прокофий Дорофеевич Конюхов был здесь, не говоря уж о Варваре: она хлопотала здесь полноправной хозяйкой. Пришли старики и комсомольцы. Не усидели дома и уже пенсионерка учительница Антонина Владимировна Нечаева, и Стефан Иванович Черменев.
— Вчера весь вечер рылся в разном барахлишке, еле нашел, — показал он какую-то бумагу Антонине Владимировне, — вот, в целости… И мыши не погрызли!.. Мне уже пятьдесят пять лет, а я все берегу… Это свидетельство от уездного отделения епархиального училищного совета, что я, сын крестьянина, успешно окончил курс учения в одноклассной церковно-приходской школе и потому имею право на льготу, установленную пунктом три статьи шестьдесят четыре устава о воинской повинности. … Это вот от 1907 года, октября пятнадцатого дня… И подписи есть: председатель Путилин и члены Ковальский и Нечаева… Это Клавдия Михайловна Нечаева, наша первая учительница, твоя мать, Антонина Владимировна…
— О, Господи! — воскликнула Антонина Владимировна, взяла в дрожащие руки листок, стала рассматривать подпись своей матери. — Ее подпись… Спасибо, Стефан Иванович, что сохранили свидетельство… Был бы музей в школе…
— Будет, — решительно заявила тоже прочитавшая свидетельство Варвара, — обязательно будет… Надо, чтобы память о нашей школе сохранилась надолго… А мои одноклассники, все ребята, на войне головы сложили, а малыши в войну как трудились!.. В сорок третьем году школьники колхоза выработали больше двенадцати тысяч трудодней, это по сорок пять — семьдесят трудодней на ребенка!.. Вот живой свидетель, комсомолец Иван Толстых, — кивнула она в сторону улыбающегося парня.
— Работал тогда и я, — сказал он, — и учился… Вы же помните, Антонина Владимировна!..
— Помню, помню… Как же!.. Разве можно забыть!..
— И Петра Никаноровича Мыкова я помню… Все время про поэта Ивана Саввича Никитина нам рассказывал, про какого-то семинариста, и все повторял строчку: «Вырыта заступом яма глубокая…» А дальше не помню… Больше мы зубрили «Под большим шатром голубых небес…»
— «Вижу, даль степей расстилается», — вдруг продолжил председатель колхоза и стал рассуждать: — Как все просто и понятно… И это со школьной скамьи вошло в душу, влилось в сердце… Нынче вот первое сентября, день хороший, небо голубое, кое-где облачка белые, как пара заблудших овечек, ну и что?… А «под большим шатром голубых небес» — это что-то уже другое… Вот в чем фокус!..
— И особенно концовка этого стихотворения… — Иван вспомнил свои школьные годы, глаза его загорелись, на щеках вспыхнул румянец, и он, став в лозу оратора, поднял правую руку и стал декламировать:
И во всех концах
Свету белого
Про тебя идет
Слава громкая.
Уж и есть за что,
Русь могучая,
Полюбить тебя,
Назвать матерью,
Стать за честь твою
Против недруга,
За тебя в нужде
Сложить голову!
— Я будто на уроке побывал! — засмеялся потом и заплясал Иван.
— И сложили, многие наши мужики и молодые ребята сложили за нее, матушку, головы, — с грустью в голосе сказал Конюхов. — Воевали, воевали, знамя водрузили, а вернулись… — Он оглянулся вокруг, почесал в затылке, махнул рукой: — Теперь хоть другой стих Никитина читай… — И тихо стал читать:
Ни кола, ни двора,
Зипун — весь пожиток…
— И это говорит председатель колхоза, — горько улыбнулась Варвара. — Так вот я и хочу из этого «ни кола, ни двора» поскорее выбраться, — ответил Прокофий Дорофеевич. — Только вот куда ни кинь, всюду клин: того нету, того не предвидится… — И продолжил читать:
Эх, живи, не тужи,
Умрешь — не убыток!
— Ладно, выкарабкаемся, — сказал он наконец решительно и показал рукой на здание школы: — Она… тому свидетель!..
Привел в школу Сашку и Афанасий Фомич. Сашка был опрятно одет, в новую рубашку белую с клеточками по полю, брюки сатиновые, картуз, чуть-чуть великоват, но дед заверил, что это хорошо — картуз на вырост.
— Будешь учиться, башка знаниями наполняться, начнет расти и как раз со временем будет под картуз, — полушутливо, полусерьезно сказал он, — не надо будет зря тратиться на новый картуз…
— Привет, Александр Александрович!
Погладил его по плечу Конюхов. — Похож на отца!..
— Анна Федотовна, принимай еще одного отличника, — позвала Варвара молодую учительницу Гордовскую, а у Сашки спросила: — Я правду сказала, отличника?… Будешь учиться на отлично?…
— Буду, — гордо ответил Сашка.
— Вот и хорошо, вот и славно!
Привела в школу Варвара и свою Дашутку, которая по годам еще не доросла до первоклашки, но завидовала и радовалась вместе со всеми мальчиками и девочками, которые пришли в первый класс.
Дома во время ужина Варвара вдруг вспомнила о поэте Никитине: «Что Иван говорил про какого-то семинариста?… Где это у Никитина про семинариста?» Порылась в своей небольшой библиотечке — в основном здесь были учебники по разным предметам и для разных классов, подумала отнести все это в школу; там с учебниками плохо. Нашла старое издание произведений Никитина, быстро пролистала стихотворения, дошла до прозы, до «Дневника семинариста», и увидела стихотворение, ее взволновавшее, как и учителя Петра Никаноровича Мыкова, которого она знала и любила. В дневнике этот семинарист Яблочкин сочинил:
Вырыта заступом яма глубокая,
Жизнь невеселая, жизнь одинокая,
Жизнь бесприютная, жизнь терпеливая,
Жизнь, как осенняя ночь, молчаливая, —
Горько она, моя бедная, шла
И, как степной огонек, замерла.
Далее читать она не стала. Сердце сковала тяжесть. Сколько в деревне теперь таких одиноких и бесприютных матерей и вдов, и все они на ее совести, ведь она и есть теперь… советская власть! И эта тяжкая мысль не дала ей уснуть до третьих петухов, лишь на рассвете она сомкнула веки, но тут уже тетка загремела на кухне рогачами и кочергой и Варвара почувствовала нежное прикосновение к щеке — это Дашутка коснулась ее своими пальчиками. Пришлось вставать.
Шло время. Для детей оно ползло, как улитка, — за день они успевали и набегаться, и подраться, и помириться, и искупаться в речке летом, а для пожилых людей, особенно для стариков, оно бежало все быстрее и быстрее. Афанасий Фомич даже в летнюю жару, в Петровку, совал ноги в старые подшитые валенки, выходит за калитку (ворота давно в печке сожгли), садился на завалинку и смотрел на улицу. На работу уже не ходил, немочь одолевала. Не мог он выработать сто двадцать трудодней, как минимум установленных для взрослого мужчины-колхозника. Однако не каждый раз за день работы в колхозе можно было записать целый трудодень; были десятые и сотые трудодня — смотря какой вид работы выполнял. Так иногда и за неделю не получался трудодень! В конце года на эти обильно вымытые потом трудодни давали хлеб, то есть по несколько граммов зерна за трудодень. В последний год Афанасий Фомич получил четвертую часть мешка пшеницы, этот совсем не тяжелый уклунок он перекинул через плечо и принес домой, думая, как распределить это зерно на весь год, до следующей получки. Но Афанасию Фомичу еще везло — он был старый, а колхозника помоложе, если он не вырабатывал минимум трудодней, по указу от 21 февраля 1948 года могли отправить на лесоразработки куда-нибудь в Сибирь на семь лет, и то если он там, по мнению начальства, хорошо работал. И уехать труженик полей и животноводческих ферм по своей воле никуда не мог, не имел права. Удалось вырваться из тисков закона только Татьяне Крайниковой.
— Так она уехала с разрешения властей, — обсуждали нагорновцы, — за нею вон какой милиционер приехал… Подполковник!..
— А Салман — серин-мерин?…
— Да он-то как сорвался от нас?…
— Салман, та скать, татарин, он обошел закон стороной… И ушел он к себе домой, в Татарию, балакают, там Казань — большой город, — рассудил Фрол Денисович Кукин, он много читал и много знал, даже по географии. — Там Салмана не накажут! — заключил он, и ему все поверили.
— Может, там и законы другие, — посеял семена сомнения на поле юриспруденции Данила Степанович Росляков. — Нас тут, знацца, всякими налогами душат… Имеешь коровенку или не имеешь, а молока столько-то литров сдай, хоть жену подои (можешь — сливочным маслом, купи где-нибудь это масло, сдай и, знацца, налог выплачен). Кабана откормил, заколол — шкуру государству отнеси… Дерево в огороде стоит — заплати за него. И люди, знацца, из-за того вырубают сады… Нагорное без садов, как голая баба… Улицы насквозь продуваются… Как зимовать будем?…
— А бог его знает! — покачал головой Афанасий Фомич…
Зато внук его, Сашка, учился в школе на зависть всем. Сочинения писал такие, что их возили даже в райцентр показывать как образец.
— И вообще, он во всех школьных делах — затычка, — не без гордости говорил Афанасий Фомич, — весь в отца, в Александра, тот тоже был на все руки мастер, хоть в чистописании, хоть задачи какие решать… Погиб!..
Отмечали очередную годовщину Октябрьской революции. Афанасий Фомич пошел в школу на утренник, посмотреть, как будут выступать дети, и главное, его Сашка. Внук долго учил стихи наизусть. На стене в доме был пришпилен булавками и гвоздиками большой плакат на толстой бумаге. В круге, расположенном в центре плаката, был изображен крупным планом вождь всего народа Иосиф Виссарионович Сталин, а вокруг — лица тысяч людей с еле заметными глазами, носами, ртами.
— Как муравьи или пчелы вокруг матки, — чесал под мышкой Афанасий Фомич не потому, что там свербело, а от возбуждения.
И под плакатом большими буквами было написано: «Я другой такой страны не знаю, где так вольно дышит человек!» Влюбленными глазами Сашка смотрел на вождя, тоже важно взиравшего на него со стены и будто бы отечески требовавшего учить слова новой песни, заданные Анной Федотовной.
— Учи, — наказывал ему и дед и обещал: — Хорошо выучишь, дам денег на кино, еще раз «Клятву» поглядишь…
Ради этого как не постараться! На утреннике в школе Сашка одним из первых вышел вперед и под восхищение и одобрение учителей и пришедших в школу родителей звонким голосом прочитал не только слова песни, но и другое стихотворение — его концовка особенно, понравилась и Афанасию Фомичу, и всей аудитории:
Ведь недаром к светлым далям
В золотой счастливый век
Нас ведет товарищ Сталин —
Самый мудрый человек!
Аудиторию заполнили рукоплескания, одобрительные восклицания учителей, а у Афанасия Фомича от гордости сперло в груди. Он пытался что-то вымолвить, но не получилось — лишь промычал нечто нечленораздельное и старым, натруженным и оттого шершавым кулаком со скрюченными пальцами стал вытирать горячие слезы, набежавшие на глаза. Какой внук, какие стихи, какое счастье! Товарищу Сталину обязательно приятно икнется от такого бойкого и звонкого чтения стихов хорошего, говорят, человека — смоленского мужика Мишки Исаковского!
Возвращаясь с утренника, весьма довольный Афанасий Фомич уже дома за ужином, степенно облизав деревянную ложку от борща и мельком глянув на образа в святом углу хаты, торжественно объявил:
— Санька!.. Я как обещал, так и сделаю: дам тебе денег на «Клятву».
Внук недовольно скривил рожу и шмыгнул носом.
Киношник сказал, что теперь «Клятву» не привезет. — заявил он. — Как так?! — выставил бороду вперед дед. — А что же он привезет?… — Ах, какую-то свинарку с пастухом, а там войны совсем нет, — разочарованно ответил внук.
— Вона как, — пожал плечами дед, — в сельсовет пожалуемся…
Не помогут, — зачерпнула полную ложку борща Анисья Никоновна и, сделав трубкой губы, подула на нее. — В район ехать надо… Была бы Москва поближе, тогда бы…
— На паровозе, — стукнул кулаком по столу Афанасий Фомич.
Александру Званцову шел десятый год, еще три года, и он сможет сказать родной школе: «Прощай!».
— Как ты уже вырос! — скрывая радостную улыбку в седых усах и такого же цвета бороде, сказал Афанасий Фомич внуку, плотно приставил его спиной и белобрысой головой к притвору двери на кухню и у самой макушки, послюнявив кончик карандаша, провел очередную черту. — Вот насколько ты вымахал! — восхитился дед. — Скоро меня догонишь!.. Гляди-ка, Аниська!..
— Ты вот нс распинался бы так… Сглазишь ребенка, в свою очередь любуясь внуком и застегивая верхнюю пуговицу на его голубой рубашке, предостерегла Анисья Никоновна. — Размурлыкался тут…
— Э-э, ничего ты не понимаешь! сердито отмахнулся дед: баба де бабой и останется. — А ты, Санька, не сильно бегай на переменах по классу, а то вспотеешь и простудишься. — поправил он ту же самую пуговицу.
— Дедушка, уже весна, март! — воскликнул Саша, вырываясь из рук Афанасия Фомича.
— Ага, весна! Ты знай: мне еще в детстве в голову вдалбливали: настанет марток, надевай двое порток, не то задницу отморозишь, кашлять будешь… Беречься надо…
Жизнь продолжалась. Варвара приказала укрепить над сельсоветом новый флаг, вместо старого, истрепанного, изорванного ветрами и сменой погоды. Теперь он был на новом древке, крепкий, красный!.. Бодро провисел зиму, отразив морозы, метели, пургу, нудные обложные дожди с бесконечными низкими кудлатыми тучами, пронизывающие сиверки, и теперь бодро плескался на весеннем ветерке. Набирал силу. укреплял мышцы и колхоз имени «13-го Октября», хотя уже даже в райцентре советовали Конюхову сменить хозяйству название, скажем, назвать колхоз имени Ленина. Прокофий Дорофеевич не соглашался.
Поймите меня правильно, — отнекивался он, я не против имени вождя трудящихся всего мира, но колхозов и совхозов с его великим… именем много, а вот наш один-единственный в районе так называется… Да и во всей нашей области такого нс найдешь!.. Да и говорит эта дата, имя это, о том, что наш колхоз родился как раз спустя тринадцать лет после Великой Октябрьской революции… Так что пока я председатель, менять название колхоза не будем, а скинете с должности, тогда как хотите…
Тем более что колхоз, когда по сбору зерна, когда по овощеводству, а когда по сдаче хлеба государству, при особом старании правленцев и агентов из райцентра выходил в районе даже на первое место. Да и в стране в целом заметно светлело. Начиная с декабря 1947 года, как только весеннее солнце пригревало землю, из репродукторов доносились радостные московские вести об очередном снижении цен на продуктовые и промышленные товары: цены падали на двадцать, на тридцать, а то и более процентов. Даже автомобиль «Москвич» можно было купить на заработанные деньги, правда, пока не в колхозе, а где-нибудь на заводе.
— Ничего, — чесали в затылках нагорновцы, — даст Бог, когда-нибудь и мы, колхозники, будем получать, как рабочие, тогда, глядишь, и «Москвич» по карману нам станет…
Сашка бежал в школу по местами выглаженной полозьями, а местами изрытой или копытами коней, или гусеницами проехавшего трактора дороге. Весна днем красна. Вчера в полдень пригрело солнце, и даже снег и льдинки стали таять на дорогах — в лунках появилась вода. Говорили: раз курица смогла напиться воды из копытца, стало быть, пришла весна. А ночью яркие, но очень холодные звезды рассыпали по земле изморозь и застеклили лунки. И Сашке было забавно и смешно на бегу наступать на стеклышки, которые звенели и крошились под ногой. И как раз в этот день, 6 марта 1953 года, из черного тарелочного репродуктора, прикрепленного на столбе у сельсовета, прозвучал голос, сообщивший деревне печальную весть о том, что заболел товарищ Иосиф Виссарионович Сталин.
В школе сразу воцарилась тишина, в классах перестали пищать даже беззаботные первоклашки. Анна Федотовна с грустными глазами, прежде чем начать урок и спрашивать о выполнении домашних заданий, поделилась с учениками горем — болезнью вождя. Оказывается, что хвороба не пощадила человека, выкованного из прочнейшей стали (Сашка был уверен, что фамилия Иосифа Виссарионовича неспроста так звучит). Три дня нагорновцы, затаив дыхание и приглушив биение сердец, ожидали вестей из Москвы; мужики часто собирались у сельсовета узнать новость из очередного бюллетеня, поглядывали на репродуктор, как на солнце, скрытое пока затмением, но оно должно выглянуть и, как прежде, засветиться, ярко и на всю планету. А пока мужики, собравшись, больше толковали о наболевшем.
И вот оно наступило, роковое 9 марта: Сталин умер.
— Дорогие товарищи и друзья! — обрушил репродуктор ливень слов невосполнимой беды и, казалось, непроходящего горя на уши нагорновских мужиков, месивших ногами остатки снега с оттаявшей землей у сельсовета и окаменевших в едином тревожном порыве, ловивших каждый звук, слетавший со столба, ибо в хатах таких говорящих чудо-тарелок массово еще не было. — Центральный Комитет Коммунистической партии Советского Союза, Совет Министров СССР и Президиум Верховного Совета СССР с чувством великой скорби извещают партию и всех трудящихся Советского Союза, что 5 марта в 9 часов 50 минут вечера после тяжелой болезни скончался Председатель Совета Министров Союза ССР и Секретарь Центрального Комитета Коммунистической партии Советского Союза Иосиф Виссарионович Сталин. Перестало биться сердце соратника и гениального продолжателя дела Ленина, мудрого вождя и учителя Коммунистической партии и советского народа — Иосифа Виссарионовича Сталина. — Мужики откашливались, моргали носами, даже заядлые курильщики бросали на землю окурки и затаптывали их ногами, чтобы ничто не отвлекало и не мешало слушать. У всех на глазах стояли слезы. У кого слез не было, те не вышли к сельсовету, остались со своими мыслями в хатах. Мысли были разные — сколько людей, столько и мыслей. А репродуктор продолжал: — Весть о кончине товарища Сталина глубокой болью отзовется в сердцах рабочих, колхозников, интеллигентов и всех трудящихся нашей Родины…
И отозвалось. Как тут не зарыдать! И рыдали…
Рыдали и от жалости по умершему вождю, и от боязни.
— Как теперича жить будем, объявят ли в нынешнем году новое снижение цен в магазинах?…
— Будет, та скать, снижение, — словно топором отрубил Фрол Денисович Кукин, он больше всех читал книг и, главное, газет, стало быть, больше всех знал и ему верили. — Раз уж оно пошло, то не может, та скать, оборваться… Страна вон как развивается! А теперь скажи мне, председатель, ответь, та скать, на вопрос. Будет ли равностъ? Я читал разные уставы колхозов и по России, и по другим республикам, к примеру, та скать, по Узбекистану…
— И что ты там вычитал, Денисович? — хитро прищурил левый глаз Конюхов, сам-то он других уставов не читал и теперь не знал, что ответить этому дотошному Кукину, если он станет сыпать доселе неизвестные ему вопросы.
— Вычитал вот что, — вздохнул Кукин и посмотрел на односельчан, в ожидании вытянувших шеи в его сторону, — узбекский кол… колхозник. … Нет, как их там?… Декханин! — вспомнил обрадованный Кукин, показав выщербленные зубы. — Может ли энтот декханин по ихнему уставу иметь в личном подворье несколько верблюдов, про овец, коз и другую живность я, та скать, уж и не говорю… Выходит, что этот декханин может даже в нужник на верблюде поехать, а мы здесь по своему уставу только одну коровенку можем завести, ну и пару овец… Это же, та скать, неправильно, Советский Союз у нас один, и мы, его жители, граждане, та скать, все должны быть равными, что русский, что узбек, что еще кто-либо… Товарищ Сталин, помня войну, за нас, русских, пил свои сто граммов, а в мирное время в колхозах по уставу мы как бы на отшибе…
— Так ты что, верблюда иметь захотел? — заметил председатель.
— Зачем мне верблюд, Прокофий Дорофеевич!.. Да коли наш мужик работящий, да и баба путялая найдется, да они вместе, без верблюдов, хозяйство под облака, — глянул он вверх, — поднимут!.. И сами будут как сыры в масле кататься, и государству прибыль приносить… А пока по нашему уставу получается: поднимись чуть-чуть на ноги, так тебя тут же под корень, под корень — права не имеешь!.. Товарищ Сталин умер, нынче и заступиться за русского мужика, та скать, некому будет, да?…
— Ох, Кукин! — покрутил пальцем у головы председатель. — Ну и философ!..
— Ты, Фролка, дочитаисси, — погрозил Фролу Денисовичу Данила Степанович Росляков, — приедет, знацца, до тебя гэпэу с револьвертом на поясе и кликнет, где тут энтот умница-читака… Кукин по фамилии? И, как ты сам кажешь, он тебя… под корень!.. Как до войны Захарку Тишкова, помнишь?… Он тоже Денисович был, как и ты… Захар Денисович!.. Каркал и накаркал на свою голову…
— Помню, — с грустью и даже с болью в голосе ответил Кукин. — Захарку каждый сверчок под печкой, та скать, знает: мало — свои в тюрьму посадили, но и немцы повесили…
— Свои по ошибке, — заметил Конюхов, — а немцы за то, что прятал советского летчика. — Да, вот что, Фрол Денисович, в самом деле, откуда ты столько ума-разума набрался — все знаешь?… Про колхозные уставы, к примеру?…
— Да ничего я не знаю, председатель, — отмахнулся Кукин, — глупый, та скать, как салманов серин-мерин… Когда наши отступали, у нас ведь все тут побросали… И библиотеки — школьную, сельскую… А я эти книги себе, та скать, почти все загреб, зачем, думаю добру пропадать… А тут немцы!.. Слышу, говорят, фрицы всех русских, у кого найдут советские книги, будут, та скать, под перекладину… Тогда я книги — в ящики и ночью в землю закопал, как в могилу, только крест не поставил: если все обойдется, найду, та скать, и без приметы… Потом уже при немцах, точнее при мадьярах, обвыкся, стал украдкой вытаскивать книги по одной и читать, та скать… А уж когда наши вернулись, — махнул он рукой, — и говорить нечего… Но книжки я эти отвез в школу, нехай дети теперь читают…
— Это я знаю, молодец! — похвалил Кукина председатель.
— Последнюю недавно в сельсовет отнес, — сознался Фрол Денисович. — Книжка самого Ленина!.. Все понять хотел, да так и не понял… Нет, первое слово — не тяжелое, та скать, разобрал, что-то… материя там… А какая такая материя, ситец или сатин, что штаны шьют, или… — покрутил он головой. — А второе!.. Эмп… эмп… запросто не выговорить!.. Да вот и она не поняла, — кивнул Кукин на Варвару, которая вышла на крыльцо сельсовета. — Варвара Стратоновна, я, та скать, про ту книжку Ленина, что тебе торочил не раз…
— Эмпирио-кри-ти-цизм! — весело, даже задорно ответила Варвара. — Вечер посидела допоздна — выучила слово наизусть!. Ясно?… Могу повторить!..
— А это что такое, эмпи… эмпи?… — поинтересовался Конюхов.
— А кто ж его знает, — повела плечом Варвара. — Иди у Ленина спроси, ты председатель, тебе он разъяснит, — пошутила она и пошла, перешагивая и легко перепрыгивая через разбуженные мартовскими солнечными лучами говорливые ручейки, бегущие вдоль по широкой деревенской улице.