Поздно вечером постучали в окно.
— Господи! — как всегда, испуганно перекрестилась Анисья Никоновна. — Да кого же это на ночь глядя принесло?
— Сашка?! — поднял голову Афанасий Фомич.
— Какой Сашка?… Саша в другой комнате спит давно… Аж пузыри от носа отскакивают!..
Саша лежал на своей кровати и сладко посапывал. А старики улеглись на печи: хоть и твердо на кирпичах, подстилка-то тонкая, но кирпичи еще теплые, греют старые бока.
— Где-то я слышал присказку, не вспомню, кто говорил, что, мол, до тридцати лет мужика баба греет, после тридцати — стакан самогону, а уж после и печь не греет, — укладываясь перед этим на сон грядущий, пытался рассмешить Анисью Афанасий Фомич, но не рассмешил — она вдруг всхрапнула и заурчала носом. Он сердито хмыкнул, тоже поднял под голову подушку, поправил пальцами усы, которые ему почему-то стали мешать, и повернулся на правый бок. Ночью, уже сонный. Афанасий Фомич все равно переворачивался на спину и принимался разводить такой храп, что тараканы, вышедшие в потемках погулять, похулиганить, особенно под печкой, вновь забивались в свои потаенные места и со страху затыкали лапками уши. Вынести без нервного срыва мощь такого храпа мог не каждый таракан, а только пожилой, закаленный ночным «громом», раскатывающимся откуда-то из-за коменя печки и заполнявшим всю хату. «Грому» помешал робкий стук в окно.
Анисья толкнула Афанасия Фомича локтем в бок:
— Ты бы слез, поглядел, кто там стучит…
— А я только-только улактовался, — упираясь руками в кирпичи, встал, кряхтя, Афанасий Фомич и босиком, в подштаниках и нательной рубахе, подошел к окну. Дуть на стекло не надо было — календарь свидетельствовал, что уже наступило 14 марта, окна не замерзали. — Хто там? — хрипло спросил Афанасий Фомич, но ответа не услышал, видел только за стеклом бедное пятно лица, а потом и руку, которой незнакомец махал: дескать, открой хату. Делать нечего: Афанасий прошлепал босыми ногами по холодному полу до порога, но вернулся к лежанке, которая была еще горячей — ее поздно вечером топили, в сумраке нащупал ошметки тапок — они были у него с Анисьей одни на двоих, кто раньше сунет в них ноги, тот и счастливый владелец теплой обуви. В сенях было очень холодно. Афанасий Фомич нащупал руками щеколду, отвернул ее в сторону, к железной задвижке пальцы просто прилипали. Наконец дверь поддалась и, грустно скрипнув, она тоже, видимо, продрогла, отворилась. Афанасий Фомич побежал в хату, откуда потянуло теплом и уютом, а незнакомец сам закрыл за собой дверь и, споткнувшись о выщербленный порог, вошел в дом.
— Афанаська, серники на загнетке, кажись, я их там оставила, — послышался с печи голос Анисьи. — Да и вьюшку не забудь задвинуть, а то группку всю выхолодит, — продолжала она подавать команду сверху.
Афанасий Фомич зажег керосинку со стеклянным немного закопченным пузырем, поднес ее ближе к лицу незнакома и чуть было не уронил от испуга и волнения лампу на пол: перед ним стоял сват Егор Иванович Гриханов.
— Егорка!.. Егор Иванович?!
— Я, я, Афанасий… Афанасий Фомич, узнал свата?…
— Да как же не узнать, небось, не впервой вижу… Похудал, постарел, а так… Как же не узнать?… Узнал!.. Аниська, слезай-ка и ты с печи… Сват Егор пришел… Ну, ты раздевайся, куфайку вон туда в угол кинь, а я хоть штаны надену, да и рубаху — дюже холодно…
— О-хо-хо, кому сват, а кому с печи слезать, — простонала Анисья Никоновна, но опустилась на пол, расцеловалась с Егором Ивановичем, кулаком вытерла набежавшую на глаза слезу, принялась хлопотать: сват пришел из тюрьмы, угощать надо.
Спустя несколько минут, они втроем сидели за столом, озаряемые керосинкой, поставленной посреди стола на перевернутой вверх дном железной миске. Появилась кой-какая снедь, Афанасий Фомич мигнул Анисье Никоновне, и та, поняв мужа без слов, полезла в свою кладовую и достала оттуда спрятанную про запас бутылку с мутным самогоном. Афанасий Фомич налил горелку в два граненых стакана.
— Ну, за встречу, сваток!..
Разом опрокинули стаканы внутрь себя, похрустели солеными огурцами, пожевали купленный днем в магазине хлеб. Егор глянул вверх и, увидев свисающую на коротком проводе с матицы посреди комнаты лампочку Ильича, покачал головой:
— Электричество!..
— Зря висит, — кивнул Афанасий Фомич на лампочку, — раньше хоть чуток красным светом светилась, а теперь совсем перестала… Ага!.. Говорят, гать никудышняя, напор воды слабый, эту самую… динаму не в силах покрутить… А поелику не крутит, откуда же свету быть… Так, без ума луг залили, в болото превратили и теперь ни электричества, ни сена… Бывало стадо коров на луг выгоняли, летом — благодать!.. И молоко было… А нынче и травы не хватает, и у коров вымя меньше, чем у тощей козы, откуда же молоку быть…
Но Егор Иванович, казалось, плохо или совсем не слушал Афанасия Фомича, вертел головой, поглядывал на смущенную Анисью Никоновну, которая сразу смекнула, почему забеспокоился сват. Он хоть к тому времени и был уже арестован и отправлен неизвестно куда, на свадьбе дочери Екатерины и Виктора не присутствовал, однако понаслышке знал о свадьбе, писал об этом в письме — одном единственном, которое он написал за все время своей отсидки.
— А где же дочка моя, Катя? — наконец не вытерпел Егор Иванович. — И зятя не вижу…
— И не пытай, — всплакнула Анисья Никоновна и уголком платка стала вытирать заблестевшие на глазах в тусклом свете керосинки слезы.
— Беда, сват, — вместо жены продолжил Афанасий, — Витя умер…
— Умер?! — привстал с лавки Егор Иванович и стал креститься.
— Да, раны не загноились… А Катя, невестушка наша, с матерью ушла к Лидии Макаровне…
— К Лидке?!..
— Но… Говорю же, беда, сват… Твоя Аграфена Макаровна тоже, Царство ей Небесное… Ее тоже Бог взял, а Катя будто бы поехала тебя искать…
— Меня?!.. Да куца же она направилась?… Иголку в стоге сена легче отыскать…
— Говорили, в этот… как его… в Казахстан…
— Казахстан?!.. А моей там и ноги сроду не бывало… Меня в другой стороне гноили…
— Расскажи и давай еще по стаканчику… с горя… и что ты жив-здоров вернулся в Нагорное…
Выпили еще, молча закусили, и Анисья Никоновна, все еще неслышно плача, ушла в другую комнату, где спал Сашка.
— Что рассказывать, сват!.. Судили меня по 58-й статье УК РСФСР, жуткая статья, но разная… Если бы засудили по 58.1а, то наградили бы меня… расстрелом и уже сгнил бы я в земле, но Бог, наверно, подсказал судьям, они сжалились и судили меня по 58.3 статье, однако приговорили все же по 58.2, а это десять лет… С конфискацией имущества… Имущество — Бог с ним, у меня в кармане вошь на аркане… Конфискуй его, ежели хочешь!.. Но сидел бы я, сват, до сих пор там, откуда небо видно в клеточку, и горбатился бы… на коммунизм, да товарищ Сталин пособил — умер вождь… А Ворошилов Климент Ефремович указ «Об амнистии» подписал… Вот я по «ворошиловской» и пришел домой… Но дома — шаром покати, никого!..
— Да, настрадался ты, Егорка, — сочувственно сказал Афанасий Фомич, — нам с неба манка не сыпалась, да и нынче не сыплется, но мы же хоть дома, своих сверчков по вечерам слушаем, а ты, не дай Бог… Я так тебе скажу, пока не пришла теплынь, по настоящему, по-летнему, ты поживи у нас… Сходишь посмотришь свою хатенку, что там подмажешь, что-то подопрешь, стекло какое-то там вставишь, чтобы с лета в ней жить можно было…
— Вот спасибо, сват, вот спасибо, — Егор схватил руку Афанасия, крепко пожал. — А я огляжусь, попрошу у людей прощения…
— Ты зла никому не делал…
— Больше самому себе, но и… Как-никак оккупантам служил!.. Позор!.. Нет, Афанасий Фомич, не жалей меня, я попрошу прощения и стану работать, как вол стану работать…
Сидели они за полночь. Осушили бутылку, съели миску соленых огурцов, погоревали — обоим было над чем кручиниться. А утром все Нагорное знало, что Егор Гриханов вернулся, по амнистии отпустили. Люди с ним здоровались, о прошлом никто даже не заикался. Наоборот, говорили, что молодец, вернулся в родные места, все напоминали, что хата его разваливается, но ничего, как-нибудь всем миром помогут отремонтировать: не под открытым небом же пребывать человеку. Бригадир Михаил Васильевич Нефедов посулил «златые горы» — иди только работай.
— Ее, этой работы, у нас непочатый край, — сказал бригадир, — хоть в полеводстве, хоть в овощеводстве…
Не отвернулся от Егора в правлении колхоза и председатель Прокофий Дорофеевич Конюхов. В сельсовете Варвара Стратоновна Поречина приняла от него документы об освобождении, как и должно быть. И Егор Иванович, живя пока у свата Афанасия Званцова, с радостью пошел на работу. Охотно брался за все, что предлагал ему Михаил Васильевич. Неприятно было Егору Ивановичу, когда вдруг среди мужиков, с которыми он работал, начинался разговор о войне. От этой темы невозможно было увернуться: многие пришли домой с ноющими ранами, еще больше в Нагорном было вдовых женщин, а сколько матерей оплакивали своих сыновей! Любая беседа о войне, любое воспоминание о ней были пыткой для Гриханова. В эти минуты, не упрекая его ни в чем, люди все-таки бросали в его сторону косые взгляды. Тот же бригадир Нефедов, раненный в левую руку выше локтя, жаловался, особенно в непогожие дни, на нестерпимую боль.
— Представляешь, Егор, как будто из руки куски мяса кто-то вырывает, — говорил Михаил Васильевич, вовсе не думая и не намекая Гриханову о его послужном списке немцам, но Егору казалось, что бригадир крупнокалиберно метит по нему и… хоть сквозь землю провались.
Успокаивал свата Афанасий Фомич.
— Это временно, Егор Иванович, все обвыкнется и будет, как надо…
— Не знаю, Афанасий Фомич, мне сдается, что такое ко мне будет в Нагорном всегда, до скончания моего веку… А ведь можно и по-другому!..
— Как по-другому?…
— Нагорное-то не одно же село на всем белом свете, — сказал Гриханов. — Уеду куда-нибудь, где никто не знает о моем позоре, стану работать, там, глядишь, душа только у меня будет болеть… Мне бы вот о Екатерине разузнать, куда она подалась, Бог ведает!..
— Пришла бы к нам, посоветовалась бы, — пожал в ладони бороду Афанасий Фомич, — а то сорвалась и… ищи ветра в поле.
— А поле-то нынче неспокойное, по амнистии сколько из тюрем нехороших людей отпустили!.. Освободились, конечно, и те, кто по мелочи попал за решетку, по оговору, просто из-за какой-нибудь оплошности, но ведь, как я слыхал, и воры в законе вышли на волю, и бандиты… Встречал я в пути разных… Чтобы Господь не свел на дороге с такими… Им изнасильничать или убить человека все равно что плюнуть… Господи, — вдруг Гриханов стал истово креститься на икону Спаса, помещенную среди других образов святых в углу хаты, — помилуй дочь мою Катерину и не дай ей погибнуть! Помилуй ея, Господи, яко немощей есмь! Посрами, Господи, борющего ея беса. Упование мое осени над главою ея…
— А я такой молитвы никогда даже не слышал, — с сожалением заметил Афанасий Фомич.
— Попади, не дай Бог, в то место, где я бывал, Афанасий Фомич, всему научишься, — с еле заметной усмешкой ответил Егор Иванович, — даже штаны через голову надевать…
— Да ну тебя, — отмахнулся Афанасий Фомич, — скажешь тоже…
Апрель вовсю распахнул свою зеленую душу. Сооруженную лопатами колхозников дамбу местного Днепрогэса наконец прорвало, и вода с лугов, получив вольную, сбежала по Сосне в Дон, а оттуда прямиком в Черное море. И луга начали зеленеть. Афанасий Фомич выкрутил из-под матицы последнюю лампочку.
— Хочешь? — показал ее Егору Ивановичу.
— Тебе не понадобилась, а мне она зачем? — пожал плечами Гриханов. — У тебя хата есть и то лампочка не нужна, а у меня и хаты даже нет… Поглядел я на нее вчера и убедился: легче новую халупу построить, чем эту отремонтировать — все сгнило… Остался только огород, но и он бурьяном зарос. С какой стороны ни повернись, а изгой я… Не хотелось мне нахлебничать, да судьба такая… Нет, сват, подамся я куда-нибудь, например, в город, на стройку… Теперь после войны строят много, руки везде нужны…
Прежде всего Гриханов решил поехать или пешком пойти — около двадцати километров осилить можно, поискать там прибежища, а ничего не будет — дальше там Острогожск, затем Лиски и… Воронеж. Вот там наверняка работа найдется. Город во время войны очень сильно пострадал, наполовину был занят немцами, а точнее мадьярами. Вспомнил их Егор Иванович и всего его встряхнуло. В Нагорном от них мало пострадали, а в других местах… Эсэсовские отряды так не лютовали над мирным населением, как мадьяры. Заподозрив кого-нибудь в связи с партизанами, расстреливали всю семью, не жалея ни стариков, ни детей. И даже рассказы о зверствах этих нелюдей Гриханов волей-неволей воспринимал как обвинение его самого, ведь он был тогда на их стороне.
— Завтра в Алексеевку пойду, — сказал он в обед Афанасию Фомичу и Анисье Никоновне.
— В Алексеевку?… Это хорошо, — кивнул головой Петр Дмитриевич Красильников, старожил Нагорного. Сколько ему было лет, ни сам он, ни соседи не знали, хотя высчитать было совсем не трудно. Петр Дмитриевич с уверенностью говорил, что в школу он пошел, когда ему исполнилось десять лет, а это случилось в 1893 году, стало быть, в 1953 году ему было семьдесят лет. — Учили меня уму-разуму тогда в школе поп Михаил, отчества не помню, Мамонтов и дьякон Дмитрий Олегов… Больше закону Божьему учили… А еще читать, писать и арифметике. — Память у Петра Дмитриевича была очень цепкая, он много знал из жизни родного села и теперь без всякого приглашения ходил по домам знакомых односельчан и рассказывал, рассказывал… Его уважали, всегда радушно встречали, слушали. — Да что ж я про Алексеевку… Жил там когда-то крепостной в одного графа… у Шереметьева, кажется… Звали того крепостного Данилкой… Данила Семенович Бокарев!.. Вот!.. Придумал он из подсолнуха масло выдавливать, и тогда-то построили в Алексеевке маслобойню, или, как теперь кажут, эфирный завод, так что ты, Егор Иванович, иди прямо на этот завод, там рабочие всегда нужны…
— Попробую, — согласился Гриханов, смахивая с лица утиркой капельки пота — на дворе стоял жаркий июнь.
— А не понравится — возвратишься, — продолжал старожил Красильников, — на моей памяти Иванка Черных и Васька Савощенков аж в Сибирь за удачей уезжали и вернулись… Хорошо там, где нас нету, так-то… А ты попытай счастья в Алексеевке, может, тебе повезет…
Целый день Егор Гриханов искал в Алексеевке это «счастье», но его нигде не было. На заводе сказали: места нет, строительства в городе было много но, жаждущие труда его руки: никому оказались не нужны. Уставший и голодный, во второй половине дня он решил пойти на железнодорожный вокзал: там часто бывают автомашины из Красноконска, может, удастся сговориться с каким-нибудь нежадным водителем и добраться до Нагорного. Пешком идти уже не было никаких сил.
Зал ожидания — небольшой, и людей в нем почти нет, места захватывать не нужно было, и Гриханов уселся недалеко от окна, откинулся на высокую деревянную спинку кресла и закрыл глаза. Мимо станции, сильно громыхая, проходили поезда, груженые и порожняки, лишь один раз за это время ушел местный поезд на Харьков, а на Лиски — готовился, об этом можно было судить по пассажирам, которые накапливались в зале. Егор Иванович уже начал было дремать, как его вдруг бесцеремонно растолкали.
— Вставай, — строго приказала женщина в форме железнодорожницы, — ишь рассопелся… Дома спать надо!..
— Да, я… — испуганно произнес Егор Иванович и вскочил на ноги.
— Санитарный инспектор сейчас сюда заглянет, а тут… срач! — покрутила головой женщина.
Но она опоздала. Врач, если можно было его так назвать, уже зашел в зал. Нет, он не стал воротить нос, как это с презрением делала женщина, очевидно, дежурная по станции, он только почему-то поглядел в окно, затем повернул голову и случайно его взгляд упал на Гриханова. Видимо, жалкий вид Егора Ивановича затронул его.
— Поезд ждете? — спросил инспектор.
— Да нет, — пожал плечами Егор Иванович, — просто хотел отдохнуть и нечаянно задремал…
— Нечаянно?…
— Ага.
— Понятно, — бросил инспектор, повернулся, сделал несколько шагов к двери зала, но вдруг остановился и вновь посмотрел на Гриханова. — Алексеевский?…
— Из Нагорного я…
— Ах, из Нагорного!.. Это где?… Да-да вспомнил, за Ильинкой, туда, в сторону Красноконска… Ну-ка, выйдем на свежий воздух…
— Шлепай, шлепай, — толкнула Гриханова в спину женщина. — Раззява из Нагорного!..
На перроне пахло мазутом и углем, как обычно на железнодорожных станциях. Инспектор был по годам или скорее на вид старше Гриханова — худощавый, черноволосый, с небольшими усиками под горбатым носом, одет прилично, старая, но добротная одежда: серый костюм, белая в черную полосочку рубашка, светлый галстук, сдвинутый набок, и на голове соломенная шляпа. Разговорились. Инспектора звали Вениамином Сергеевичем Шапошниковым, работал он в санитарной службе Юго-Восточной железной дороги. Гриханов, сам не зная почему, как-то проникся доверием к незнакомому человеку и, ничего не скрывая, подробно рассказал про себя.
— Хотел в Алексеевке найти работу, но… Даже на маслобойном заводе ничего не нашлось, — с грустью закончил свою биографию Егор Иванович.
— На эфирном заводе, понимаю… Порядочный человек от собственной совести нигде не спрячется, да и не станет он этого делать, — сказал Шапошников, подумал несколько секунд, а потом вдруг почти воскликнул: — Как это нет работы?… В Алексеевке нет места, где бы можно было приложить свой труд?… А железная дорога — шпалы таскать, рельсы укладывать, доделывать то, что не доделали пленные мордатые немцы?… Да, упитанные, с красными мордами, мы тут с голодухи пухли, а их кормили как на убой… Отпустили фрицев, уехали восвояси, а зря… Но ладно, не о них теперь речь, пойдем к инженеру Сычеву Валерию Степановичу, он жаловался мне на нехватку чернорабочих… Ты согласен?
— Даже не спрашивайте, Вениамин Сергеевич!..
— Я тоже так думаю… А ты один? — спросил Шапошников, когда они шли к вагону, где располагался штаб инженера Сычева.
— Жена умерла, а дочь Екатерина, не знаю, говорят, ушла меня разыскивать. … Глупая девчонка!..
— Любящая отца! — поправил Гриханова Вениамин Сергеевич. — У меня две дочки — Юля и Серафима, близнятки… Любят меня, о-о!.. И учатся только на отлично!.. Собираются в Воронежский университет поступать…. Юля — знаток русской литературы!..
Инженер Сычов встретил их с радостью: ему очень нужны были рабочие. Гриханова он принял без раздумья, ведь привел его к нему не кто иной, а сам начальник санитарной службы местного отделения Вениамин Шапошников! Так Егор Иванович и определился с новой работой. Он еще побывал в Нагорном, поблагодарил свата Афанасия Фомича и сваху Анисью Никоновну за гостеприимство, обещал непременно наведывать их по выходным дням, потрепал белобрысые волосы на голове Сашки и ушел. Старики Званцовы даже пожалели об этом — стало скучно и даже как-то неуютно в хате.
— Да и ездил бы из Нагорного в эту Алексеевку, — погладил свою бороду Афанасий Фомич, которая, как заметила Анисья Никоновна, становилась все больше если не белой, но сероватой: появилось много седых волосинок.
— Что ж, он должен вставать ни свет ни заря и бежать за двадцать верст? — сказала она мужу. — Ты в уме своем?…
— Ну, не каждый день, — сердито возразил Афанасий Фомич, — а опосля воскресенья, выходного, стало быть, по понедельникам, а в пятницу вечером — опять домой, к нам, значит.
— Это ему виднее…
— Так и я же про то, а ты все свое, свое, сама с умом меньше, чем у курицы! — еще долго бурчал старик.
Не считал Егор Иванович, сколько времени он проработал в Алексеевке: укладывал шпалы, научился ввинчивать в них болты-скрепы, которыми крепились рельсы к шпалам. Не знал он, что в Нагорное пришла Екатерина. Сколько радости принесла она свекрови Анисье Никоновне и свекру Афанасию Фомичу! Словно солнышко выглянуло из-за тяжелых свинцовых туч и озарило не только двор Званцовых, но, казалось, и все село. Потянулись к хате Афанасия Фомича односельчане: мужики — не столько расспросить Екатерину, где она теперь проживает, как мается после смерти Виктора, сколько в надежде по такому важному случаю получить долю спиртного, которого у Фомича, наверняка, в запасе еще сохранилось, а бабы, известно дело, — гуртом погоревать и вволю поголосить (а в Нагорном издавна были мастерицы поголосить) по умершей Аграфене Макаровне, матери Екатерины, и просто поглядеть на сиротинушку, молодую вдову Екатерину Егоровну. Пришел во двор Званцова и Михаил Васильевич Нефедов, поздоровался и сразу Екатерине — задание.
— Раз уж и ты возвратилась в родной колхоз, кстати, вернется сюда и твой отец, стало быть, нас, что ни кажи, а прибыло, — заявил он. — Ты, Екатерина Егоровна, труженица хорошая, это мы все знаем… Правда же? — окинул он взглядом собравшихся и, услышав дружное одобрение его словам, продолжал: — Так что можешь завтра выходить на работу…
— Здравствуй! — звонко рассмеялась Катя. — Дай хоть отца увидеть, поговорить с ним, столько не виделись!..
— Так ты что, целую неделю будешь с ним мурлыкать? — удивился бригадир. — Нам он уже все и давно рассказал… Пришел по амнистии… Советская власть — она суровая власть, но и отходчивая, всегда может простить человека, особливо если он в чем-то ошибался… Так-то?… Я тоже такой!..
— Как советская власть?…
— Ага!.. Вылеплен из советского теста!..
— А печку водой заливать — это по-советски?… Позавчера ворвался ко мне на кухню, хвать ведро с водой и бух ее прямо в печь…
— Надо в сельсовет пойти, Варваре Стратоновне пожаловаться, — зашумели женщины.
— До Конюхова идти нечего, он заодно с бригадиром…
— А вы вставайте пораньше, чтобы до работы успеть печь истопить, завтрак и обед изготовить… А то дрыхнете, — погрозил Нефедов женщинам. — Завтра с утра снова пройдусь по хатам…
— Пройдись, но мимо моей хаты, а зайдешь — застрелю!
— Из чего, из коромысла? — хихикнул бригадир.
И двор Званцова огласился дружным смехом.
В тот же день под вечер Екатерина пошла в сельсовет. Торжество встречи, восклицания вырвались из распахнутых окон сельсовета, перепугав воробьев, которые вмиг разлетелись с жидких кустиков, томящихся от жары под окнами, и даже красный флаг, поднятый над крыльцом, вздрогнул. Подруги крепко обнялись, расцеловались. «Она уже не Поречина, — предупредил Екатерину Афанасий Фомич, — она уже Лесникова, вышла замуж за Кузьму Васильевича».
— У тебя кабинет — как у какого-нибудь министра! — перекидывая свои взгляды то на Варвару, то на ее рабочий стол и касаясь пальцами телефона, восхищалась Екатерина.
— А как же! — засмеялась Варвара. — Я и есть министр!.. В Нагорном я больше, чем министр!.. Власть!.. Да не какая-нибудь там, а советская!.. Вот он, мой вождь, — показала она сначала на портрет Маленкова, а потом перевела взгляд на портрет Ворошилова. — Ошиблась я: не Георгий Максимилианович, а Климент Ефремович, он же Председатель Президиума Верховного Совета СССР…
— Но и о Маленкове люди ныне говорят только хорошо, — заметила Катя. — При нем колхозники мешками хлеб повезли по своим домам, такого никогда не бывало… Что такое двадцать граммов на трудодень!.. А тут ешь — не хочу?…
— Верно, деревня наконец-то вздохнула… Мне это виднее по налогам: заплатил сорок рублей за сорок соток и вся недолга, никаких больше забот… Но Климент Ворошилов… Ишь, красавец какой!..
— И первый маршал в бой нас поведет! — запела Катя.
— Или в «Полюшке-поле»… — подхватила Варвара и тоже запела:
С нами Сталин родной,
И железной рукой
Нас к победе ведет Ворошилов.
— Пели мы и такое, — согласно кивнула головой Катя и тихо, оглянувшись на дверь, — а помнишь, как мы Есенина читали?…
Все сильней и крепче
Ветер синь-студеный,
С нами храбрый Ворошилов
И удалой Буденный!
— Помню, — задумалась Варвара, — только почему запрещали Сережку — не понимаю!
— Так о нем и теперь только шепотом…
— Но почему?! — воскликнула Варвара и вдруг испуганно ладонью закрыла рот, а потом махнула рукой. — Ой, забыла, о чем я… Да, про мужиков, особенно любящих заглядывать в бутылку… Они, кто не успеет скрыться с глаз, коврами передо мной стелются, правда, не персидскими, а нашими домотканными дерюжками… Скоро я этот министерский хомут надену на шею Кузьме, она у него потолще моей…
— Мужа хочешь обидеть?…
— Лесников не обидится, а посочувствует мне… Да я уже и в райисполкоме клинья забила!.. Там, видя мои затруднения, — провела Варвара ладонью по своему уже заметно выпуклому животу, — согласны… Вот только пусть, мол, население проголосует… А население единогласно будет «за!», многим я помогала чем могла: кому крышу починить, кому на огородах пособить, а больше всех рады будут избавиться от меня мужики, у каких я как мозоль на пятке — ходу не даю… к самогону… Да, Катя, — после небольшой паузы вспомнила Варвара, — остались мы в Нагорном две подружки — ты да я, я да ты, все девки разлетелись по сторонам, как ласточки, и лепят под разными стрехами уютные гнездышки… А кое у какой уже и птенцы пищат, розовые клювики раскрыли, просят: мама, мама, поймай мне мошку!..
— А ты скоро опростишься?…
— Хотелось бы побыстрее… А чего ему там нежиться, — вновь погладила она свой живот, — давай, Кузьмич, выходи наружу! — Она звонко рассмеялась и добавила: — Или Кузьминишна… Но, кажется, Кузьмич — очень уж бойкий, больно толкается то ли ножками, то ли лбом, может, у него лоб, как у Ленина?… А что, глядишь, рожу какую-нибудь знаменитость — мир ахнет!.. Да мне и носить эту тяжесть некогда, дел много…
Профессия у тебя такая, Варя…
— Я — женщина!.. А профессия женщины — рожать!.. Да-да, не улыбайся!.. Рожать — дело государственное!.. Сколько людей забрала у нас война? Миллионы!.. Восполнить их надо? Надо!.. Стране нужны правители, строители, ученые, учители, военные, ну, гам, пехотинцы, летчики, моряки… Опять же маршалы, — подняла она глаза на портрет Ворошилова. колхозники тоже нужны… А кто их восполнит? Женщины!.. В муках, с криком, но восполнят!..
— Но с мужиками!..
— С помощью мужиков! — захохотала Варвара.
— А вот Пашу… — вдруг сменила веселый тон на грустный Екатерина.
— Савощенкову?… Да-а… — в тон подруге ответила Варвара. — Пашу не восполнишь… За всех нас, за весь наш класс, сложила Пашенька свою головушку… Ходила я в школу, попросила, чтобы там нашли подходящее место, где поместили бы портрет Паши, хоть в живых ее нет, но дух ее, память о ней — в школе!.. Детвора часто играет в надуманных «героев», а Паша не надуманная, где-то там Зоя Космодемьянская, а у нас Паша Савощенкова!.. И Виктор твой — герой Прохоровского сражения, да и другие наши ребята… Их место в школе, пусть и не за партами, но в портретах. — В этот момент раздался несильный стук в дверь. — О! — подняла палец вверх Варвара. — Это мой Кузя… Один стук в дверь — этого его сигнал… Да входи уже! — позвала она, и в кабинет вошел Кузьма Лесников. — Полюбуйся, Катя, вот он, мой кавалер двух звезд!.. Пока еще не золотых! — вновь засмеялась Варвара.
— Катя меня знает, как и я ее, — отмахнулся Кузьма, а ей поклонился: — Привет, Екатерина Егоровна!.. Молодчина, что вернулась в Нагорное…
— Услышала я, что отец пришел, вот и прибежала…
— Надысь, бабы, сидя на землянке, балакали, будто ты… — начал было Кузьма.
— Не будто, Кузьма Васильевич, а правда, — прервала его Екатерина, — радио землянки верно сообщило: поехала было я искать отца, да только где найдешь иголку в стоге сена! Возвратилась, а теперь слышу — отец в Нагорном!.. Вот и пришла…
— А он в Алексеевке!..
— Алексеевка недалеко, найду… Передадут ему обо мне, он сам приедет. …
— Алексеевка близко через монастырь видна, — сказал Кузьма Васильевич, имея в виду обширный луг, на окраине которого в далекую с зарину находился православный монастырь, где бил родниковый ключ и где давным-давно обнаружили в воде икону Тихвинской Божьей Матери, видимо, оставшуюся от обители, разоренной очередным нашествием крымских татар. Через Нагорное проходила Кальмиусская сакма, по которой обычно татары нападали на южные рубежи Московского государства. — На лугу стояла вода, — продолжал Кузьма, — а ныне опять там травка зеленеет… Вода сошла, плотину размыла и поминай, как звали… Разве можно было лопатами плотину насыпать и ногами утаптывать…
— Кузьма, ты опять за свое, — сдвинув брови на переносице, упрекнула мужа Варвара. — Твое ли это дело?…
— А чье же, Варя!.. Деньги-то из казны и нашего колхоза, нищего, как старец, что на церковной паперти с протянутой рукой сидит… Это только в твоей любимой книжке здорово получается… Она читает роман Бабаевского «Кавалер золотой звезды», — обращаясь к Екатерине, пояснил Лесников, — там фронтовик, Герой Советского Союза Тутаринов, межколхозную электростанцию соорудил…
— Сергей Тутаринов, — напомнила Варвара мужу, — а не просто Тутаринов, еще он и Ирину любил…
— И за это писателю Бабаевскому…
— Семену Петровичу, — опять поправила Варвара.
— Пусть и Семену Петровичу… Сталинскую премию дали, — усмехнулся Лесников.
— Тебе хоть бы капельку от этой премии, — пыталась уколоть мужа Варвара, — мы бы сразу колхоз на самый верх подняли!..
— Я пирушку бы устроил! — рассмеялся Кузьма.
— Я на весь крещеный мир приготовила бы пир… — тоже весело вспомнила Пушкина Екатерина.
— Не-ет! — задористо смеясь, отмахнулась Варвара. — Я для батюшки Кузьмы родила б богатыря!.. И рожу, обязательно рожу, — кивнула она на мужа, — пусть готовится к встрече с Гвидоном… этот батька Черномор Нагорновский!..
— Да, спросить забываю, как твоя Дашутка?
— О, Дашутка уже в третьем классе… Еще семь лет — и невеста!
Сначала в кузове попутной полуторки, направлявшейся в Красноконск, затем пешком — Егор Иванович не шел, а летел в Нагорное. О Екатерине ему сообщили на алексеевском рынке. Дочь была последней его зацепкой за жизнь, без нее его существование было бессмысленным. Он работал на железной дороге, тяжело, порой недоедал, отчего и сил было мало, ютился в съемном небольшом уголке старого частного дома. Весть о появлении в Нагорном Екатерины вернула его к мысли о возможности и необходимости жить и трудиться.
Вон оно. Нагорновское родное село, белостенные хаты, вокруг которых уже начинали появляться молодые сады; времена, когда за каждый кустик на огороде надо было платить налог, прошли. Несколько улиц ровными рядами спускались вниз к Тихоструйке, а на самом возвышенном месте, на краю села, красовалась каменная церковь. Издали она казалась гордым белым лебедем над многочисленными строениями. Защемило сердце у Егора Ивановича — неразумным поступком во время войны он многое потерял, прежде всего самого себя…
Екатерина кинулась ему навстречу, повисла на нем, ухватившись за отцовскую шею, расплакалась. Прослезился и Егор Иванович, рукавом рубахи стал вытирать свои плохо выбритые влажные щеки.
— Я уж думал… не увижу… т-тебя. — захлебывался он словами и нежно черствой рукой гладил дочь по голове. — А ты… м-меня искала, да?…
— Искала… Как маму похоронила, так сразу и пошла…
— И где же ты была?…
— Недалеко уехала… Подумала: где тебя искать?… Страна большая, осужденных много. Я и вернулась назад… А теперь вот услышала, что тебя по амнистии отпустили…
— Из заключения отпустили, дочка, а вот от совести… — приложил он ладонь к груди, — не отпускает, хоть никто и не держит…
Званцовы встретили Егора Ивановича, как всегда, дружелюбно, как-никак сват он, предложили не спешить возвращаться в Алексеевку, а пожить у них.
— В колхоз пойдешь, — сказал Афанасий Фомич, — обвыкнешь и среди людей выровняешься, свой же, нагорновский… На кладбище и деды, и бабки твои лежат, им тоже за тебя, небось, больно…
Вечером заглянул бригадир Нефедов, выпил половину граненого стакана крепкого самогону, тайно выгнанного из сахарной свеклы соседями, и сказал Гриханову:
— Завтра можешь приступать к работе, чего в Алексеевку тащиться!..
Егор Иванович бригадиру сказал «спасибо», а у самого на уме было другое: не мог он оставаться в Нагорном, да и на новом месте все начинало налаживаться. Об этом он, выйдя с дочерью на крыльцо и усевшись на ступеньке, долго и подробно ей рассказывал. И решили начинать жизнь сначала. Место другое, а люди везде одинаковые: есть хорошие, как Шапошников и Сычев, есть похуже — в семье, как говорится, не без урода, но не с них следует пример брать. Вечером Екатерина, приказав отцу оставаться дома, тем более что он уже находился под хмельком, одна пошла на кладбище, постояла над холмиком, под которым покоился ее Виктор, поплакала, вздрагивая всем телом, пошла к церкви, помолилась на нее и тихо вернулась во двор Званцовых, хотя это был ее двор и ее дом. А на следующий день чуть свет отец и дочь, к удивлению и вящему неудовольствию Афанасия Фомича и Анисьи Никоновны, а потом и к большому разочарованию бригадира — все-таки четырех рук лишился колхоз, — покинули Нагорное. Попрощались навсегда.
Узнав об этом, загрустила и Варвара — ей так много хотелось еще рассказать подруге.
— Зря ушла, — укалывая вилкой прямо на сковородке жареную румяную картошку, сказал Кузьма Васильевич Лесников.
— Ей видней, — ответила Варвара. — Как-нибудь буду в Алексеевке, найду ее…
— Найдешь, — муркнул Кузьма, меньше всего думая в эти минуты о Екатерине и ее отце. У него были свои заботы. Сегодня он собирался в Красноконск, его ожидала нелегкая беседа в райисполкоме: Варваре все-таки удалось взвалить на плечи мужа-фронтовика груз обязанностей председателя Нагорновского сельсовета.
— Ты звезды Славы на груди имеешь, к тебе прислушаются, — уговаривала его Варвара, — а я что — баба и есть баба!
О том, что односельчане потом дружно проголосуют за него, у Кузьмы Васильевича сомнений не было: поднимая руку, каждый будет думать — плохо жить без забот, а с заботами еще хуже.
— Знаю я их, — выставлял Кузьма перед Варварой свою оценку односельчанам. — А пока, еще не утонувший в сельсоветских заботах и дрязгах, пройдусь, как написал Сережка Есенин, «по белым кудрям дня», подышу воздухом свободы: когда полностью впрягусь в телеги успехов и «досадных промахов» сельсовета, не до свободы будет…
— Так вот, иди к мужикам, потолкуй с ними, совсем они разленились, война — дело страшное, тяжкое, но работать их отучила, — посоветовала Варвара. — И вообще, входи в курс, все равно тебе председательского ярма не миновать…
— Да это я чувствую всеми фибрами души своей, — признался Лесников, — на меня все смотрят и в райкоме, и райисполкоме, и здесь, в колхозе… Ладно уж!..
С этой мыслью он окунулся поглубже в жизнь Нагорного, и в тот же день разнимал драчунов Назарку и Гераську по прозвищу Америка (из-за частого повторения им этого слова). Стоят перед ним, показывают синяки на физиономиях и жалуются друг на друга. Оба, конечно же, после добрых посиделок за бутылкой самогона.
— Да нет, вместе мы ни капли, — отнекивается тяжеловес Гераська, — буду я с ним пить!..
— А я что, желаю с ним самогониться, что ли?… Тоже мне Америка!..
— Ну, рассказывай, Назарка, как было, с чего началось, — неохотно спросил Кузьма Васильевич, широко зевая от скуки.
— Как с чего?… А ни с чего, стою, курю молча, воздух не порчу ни на одну молекулу, — оправдывается Назарка, — весь дым в себя, вот так! — И шумно потянул в себя воздух носом. — А как же, я такой!.. Жаль, председатель, что ты не изобрел аппарат, чтобы им… молекулы можно было бы считать, а то бы убедился… Ну, стою я этак, дымлю, никого — ничего, комара не обижаю… И тут вот он, Америка, с ядреными кулачищами на меня прет, если бы по виску таким кулачищем — хрясь и… все, капут бы, но я отскочил, война научила… Зверь, Гераська, зверь, коли нажрется самодуру, ага… И баба от него света белого не видит — как пришел с войны, так и бесится, арестуй, председатель, его и в каталажку дней на… Сам решай, на сколько дней… Но чтобы подольше!..
— Я пошутить хотел, — оправдывался Гераська, — вижу, стоит энтот хмырь, ну я и… постращал… Ей-богу!..
— Я вот тебе постращаю! — неохотно погрозил Кузьма Васильевич — с войны он пришел младшим лейтенантом и поэтому был командиром для бывших рядовых. — Вот позвоню в милицию, приедут, арестуют, за… за хулиганство, — снова широко зевнул он.
— Нехай арестуют, пожалуйста, кали виноват, — потребовал Гераська, — завтра в степь ехать, так лучше я уж в твоем или ихнем чулане отсижусь… С тараканами и блохами побеседую, эта ребятня с полуслова все понимает, под ноготь — и вся Америка…
— Тьфу! — сплюнул себе под ноги Кузьма Васильевич, сердито махнул рукой и пошел, говоря: — Уроды синюшные!
Мужики развели руками, им такая концовка не понравилась.
— Одну стопочку, Назарка, — проводив глазами Лесникова, с умилением стал просить Гераська. — Одну головку луку на двоих… Во — закусь!.. Ну, мировую, понял?… И вся Америка!.. А, Назарка?…
— Да пошел ты…
— Вот-вот, всю жизнь меня так… не понимают! — роптал обиженный Гераська и вполголоса хрипло тянул: «… ох, ночка темна-я-а был-а-а…»
Лесников, возвращаясь домой, удивился, увидев в окне сельсовета свет. «Не спит Варька», — подумал он, хотел идти домой, но что-то остановило его и он постучал в дверь, которая не была заперта. Дверь скрипнула, и он вошел в помещение.
— А! — подняла голову Варвара и рукой отодвинула в сторону бумаги на столе. — Я все сижу… Послезавтра — начало нового учебного года… Я до сих пор помню, как бежала в первый класс… Помню первую свою учительницу, уже старенькую, но добрую, ласковую, звали ее Александра Ивановна Вербицкая… Она была намного старше Антонины Владимировны Нечаевой…
— Помню и я, — сказал Лесников и подал Варваре несколько исписанных листков, — все, что увидел, все, что услышал, я записал, Стратоновна. …
Она взяла листки, перебрала их в руках, покачала головой и почти прошептала:
— Пропасть! — А потом взглянула на Кузьму Васильевича: — А вот «Стратоновна» чтоб я от тебя больше не слышала…
— Ну, «Варя» — как-то неприлично, — пожал он плечами.
— Можно и «Варя», когда мы наедине, а на людях называй Варварой или товарищ Поречина, но только не Стратоновной, понял?…
— Как не понять? Понял!.. Но тогда и «Васильевич» тоже откинь прочь, — почти потребовал он, показывая в улыбке две пары ровных белых зубов. — Кузьма и… и никаких гвоздей!
— Вот лозунг наш и солнца! — вспомнила Варвара Маяковского и согласно кивнула головой: — Принимаю. — И произнесла нараспев: — Кузьма-а!.. Кузя-а!..
И вместе весело рассмеялись. Между их чувствами, как между берегами одной реки, внезапно был перекинут пока еще шаткий, раскачивающийся от непредвиденной непогоды и резкого холодного ветерка, но все же мостик взаимопонимания и близости.
Жаркий июнь наметал на голубое поле небес много кучевых облаков. С утра бегавшие, словно брошенное стадо овец, по небесной синеве, эти легкие и пушистые облачка незримой силой стали стягиваться в одну тяжелую темно-голубую огромную тучу. Туча увеличивалась, хмурилась и тяжелела, в ее огромном темно-синем царстве было где разгуляться летней грозе. Внезапно темное полотно тучи разрисовали причудливыми огненными узорами молнии, и гром, рокотом напоминая бывшим воинам недавние залпы артиллерийских ударов прошедшей войны, стал невидимыми руками трясти за грудь поле спеющей пшеницы, сотрясать притихшую землю. Первые крупные капли упали на пыльную дорогу, вздрогнули лапчатые листья клена, и вот уже зашумел густой ливень. Туча поила живительной влагой все, что росло и спело на щедрых ладонях поля. Гонимые поднявшимся ветром волны дождя, стеной соединившие небо с землей, вдруг стали редеть, и кто-то невидимый поднял над холками тоже невидимых коней огромную семицветную дугу и помчался в неизведанную даль.
Смотрел на эту красоту природы Кузьма Васильевич, и его глаза, видевшие ужасы войны и смерть людей, стали затуманивать слезы — слезы печали о погибших, слезы радости за живых и слезы торжества за все, что он сегодня увидел, что грудью своей заслонил от страшной напасти. И так стало жаль Кузьме Васильевичу тех, кто из безмолвной глубины братских могил не мог теперь увидеть этой первозданной красоты природы! И он не стал, по обычаю, смахивать набежавшие на глаза суровые мужские слезы, ибо они были светлые и чистые в святости своей, и именно такие слезы пролила природа, а потом подарила семь своих ярких цветов радости. И не ливень, не грозу всем своим сердцем, всем своим существом почувствовал Кузьма Васильевич, а свою награду за личные подвиги на войне, за медали, за два ордена солдатской Славы, самую главную награду — жизнь, подаренную ему Богом. И Кузьма Васильевич, воспитанный атеистом, невольно перекрестился на местную церковь, перекрестился, не оглядываясь назад и вокруг себя, как прежде, в страхе — что, дескать, скажут неверующие? Почему же до сей поры стеснялся возложить на себя крест? Так случилось, но правда восторжествовала, жизнь внесла свои коррективы.