С начала третьего класса гимназии, практически всю осень, мы с Джефом не перестаем говорить о том, что на эти рождественские каникулы в горы мы действительно возьмем с собой девушек: Еву и Зузану.
— Ты спятил? — спрашивает Зузана в ответ на мое предложение.
Я понимаю ее: подобно Джефу с Евой, мы с ней тоже пока не пошли дальше кой-каких нежностей и нескольких поцелуев, а теперь я вдруг с ходу предлагаю ей шесть ночей на даче в Крконошах.
— Нет, я мечтаю, в этом разница. Безумцам, влюбленным и поэтам видятся одни сплошные миражи.
Она смотрит на меня с явным интересом. Я не так хорош, как Джеф, идол большинства девчонок в классе, зато умный и чуткий мальчик — так от имени всех высказалась Фуйкова. Что ж, если честно, такой лестной репутацией я пользуюсь благодаря всего лишь трем книгам: запрещенной биографии Масарика,[14] написанной профессором Маховецом, которую по чистой случайности нашел в библиотеке родителей, небольшому сборнику шекспировских стихов и тоненькой антологии чешской любовной лирики под названием «Мечтою ты моей прошла» (упомянутый последним сборничек я знаю практически наизусть).
— Мечта — вещь прекрасная, — говорит Зузана печально, — только родители меня не пустят. А Еву и подавно.
Этим все сказано, больше я не настаиваю. У Джефа с Евой результат тот же; он зол и разочарован, а я чувствую скорее облегчение.
Итак, мы едем вдвоем.
По приезде тотчас обнаруживаем, что печь плохо тянет; кроме того, из соседней комнаты каждый вечер, а то и по утрам, раздаются неизменные звуки копуляции (эту пару за всю неделю мы ни разу так и не увидим).
В наступающую новогоднюю ночь мы как-то наспех выпиваем бутылку венгерского красного вина «Эгри бикавер». Потом враскачку выбираемся из дома и на подъездной дороге пытаемся слепить Деда Мороза с огромным пенисом; но здесь слишком много рассыпанного шлака и щепок от нарубленного дерева, так что от этой подростковой идеи вскоре приходится отказаться. В холодную и задымленную комнату возвращаться не хочется, и мы лесом поднимаемся вверх по склону Жали. За всю дорогу не встречаем ни одной души. Ночь совсем не морозна, около нуля, и поминутно с веток бесшумно падает мокрый снег. Среди черных верхушек елей просвечивает луна. Мы идем бок о бок и то и дело утопаем в снегу по самые колени; ходьба настолько затруднительна, что мы совершенно трезвеем.
— «Мечтою ты моей, видением прошла / аллеей темною шаги во мгле не слышны. / А черной зелени венок, / что целовать алкал твой лоб и волосы, / зачах и увяданьем дышит»,[15]— читаю я медленно, торжественно.
— А дальше? — спрашивает Джеф. — Или это все?
Я качаю головой, берегу дыхание. Мы останавливаемся.
— «Я даже имени не знаю твоего. / Но голос твой и шаг с душой моею дружат. / И отблеск радостных твоих очей / согреет лес и душу, скованные стужей».
Джеф серьезно качает головой.
— Завтра позвоню ее родителям, — чуть помедлив, говорит он решительно.
На Новый год потеплело еще больше, и по разбитому асфальту, по которому мы спускаемся в деревню, несутся потоки воды. Перед телефонной будкой я останавливаюсь, но Джеф, держа дверь, делает мне знак, чтобы я вошел внутрь. В то время как он снимает перчатки и шапку, я смотрю на часы.
— Сейчас как раз выступает Гусак, — говорю я.
В будке мало места, мы с трудом втискиваемся.
— Не думаю, чтобы они слушали Гусака.
— А если обедают?
Джеф лишь ухмыляется, поднимает трубку, вкладывает в автомат заготовленную монету и набирает номер — к моему огорчению, он знает его наизусть. Он отводит плечо и помещает трубку между нашими головами.
— Шалкова у телефона.
Это мать, но сходство с тем молодым, столь дорогим мне голосом настолько поразительное, что у меня сжимается все нутро. Джеф здоровается и представляется полным именем.
— Привет, Джеф. Еву, к сожалению, где-то носит.
Звучит это дружелюбно, почти весело. Я мгновенно представляю Евино лицо, обрамленное бесконечно знакомой белой шапочкой и шарфом того же цвета.
— Это не имеет значения. Я хотел вам, пани Шалкова, и, разумеется, вашему супругу пожелать всего самого лучшего в Новом году, — говорит Джеф ритуально.
— Очень мило с твоей стороны. Тебе тоже всего наилучшего, Джеф.
— Спасибо.
— Как ты поживаешь? — спрашивает пани Шалкова спустя минуту.
— Хорошо. Мы с Томом в горах. В Крконошах.
Они немного говорят о погоде, о снеге и о стоимости буксировки. Грязное стекло будки начинает запотевать, и деревянный пол, на котором мы нервозно переминаемся, совершенно мокрый.
— А еще я хотел вас спросить, могла бы Ева на будущий год поехать с нами?
На сей раз пауза более длительная.
— Ну, я не знаю…
— Я спрашиваю вас заранее, чтобы у вас с мужем было время подумать.
От пани Шалковой ускользает короткий смешок.
— Хорошо, Джеф. Мы еще об этом поговорим.
— Обещаете?
Пани Шалкова слегка взвизгивает.
— Обещайте, пожалуйста.
Голос на другом конце становится серьезным.
— Хорошо. Обещаю, Джеф, что мы про горы еще поговорим.
— Тогда спасибо и до свидания.
Джеф вешает трубку и торжественно выходит из будки. Смотрит на меня, переходит на рысцу и на ужасающем английском громко затягивает The Wall.[16] У ближайшего строения он останавливается, из заснеженного желоба выламывает огромную сосульку и несколько минут несет ее стоймя перед собой, как знамя своей решительности.