Фуйкова

А хотите знать, каким было настоящее высшее эротическое переживание моей юности? Интересно ли вам, что в моей реальной сексуальной жизни представляет вершину, вновь и вновь оживающую в моих воспоминаниях даже многие годы спустя, короче, ту ключевую сцену, при которой в американских фильмах музыка заметно усиливается и вступают смычковые?

Скажу вам: один-единственный поцелуй.


Выпускной вечер нашего класса проходит в доме отдыха на Слапах — его организуют Джеф, Том и Скиппи (он, разумеется, непрестанно перебивает первых двух и вносит в их действия сплошную путаницу). Их энергия и восторг тем не менее заражают всех нас — словно мы только сейчас поняли, что, по сути, еще не испытали того прекрасного, что, видимо, неотделимо от молодости и что это наш последний шанс.

Ночевать нам предстоит в дачках по двое. Том говорит, что всем надо разделиться по парам, и в конечном счете это оказывается не такой уж проблемой, как думалось поначалу. В воздухе висит дух доброжелательства и общности. Катка, с которой два предыдущих месяца я обменивалась проработанными вопросами к экзаменам, изъявляет желание поселиться со мной; меня это радует. Скиппи берет слово и на полном серьезе предлагает, чтобы пары без учета пола тянули жребий, но, к счастью, его никто не слушает.

— Будь любезен, не устраивай здесь бордель, — просит его Том.

— Уж как-нибудь разберемся, — говорит Джеф, многозначительно подмигивая остальным мальчикам.

Скиппи похотливо ухмыляется.

— Странно, что именно ты лелеешь какие-то надежды! — с улыбкой одергивает его Зузана.

Всем явно весело, даже мне и Ветке (это я вижу по ней, хотя мы по-прежнему не общаемся).

Странно, что именно мы с ней лелеем какие-то надежды.


Деревянные дачки стоят в четыре ряда одна за другой; сезон еще не начался, и густая трава между ними пока не вытоптана. Дачки такие маленькие, что выглядят ненастоящими; мне кажется, что в них есть что-то карликовое — словно это всего лишь уменьшенные макеты человеческого жилища. Подойдя с Каткой к двери, мы легко достаем до раскаленной и облупившейся жестяной крыши. Послеполуденное солнце извлекает из черно-коричневых бревен ужасно знакомый запах использованного моторного масла (папа каждый год отвозит его соседу, у которого дача на Сазаве). Внутри царит душный полумрак. Стены и потолок обиты пожелтевшей спрессованной стружкой, подоконник грязного окна усеян мертвыми мухами; пролежанные матрасы пестрят подозрительными пятнами. На каждой из двух кроватей лежит маленькое мыло в бумажной обертке, затертое грубое полотенце и жутко непривлекательное постельное белье с розовым цветочным узором. Чувствую также, как под нашими ногами опасно прогибается деревянный пол.

— Ну, дай бог, — говорит Катка и быстро открывает окно.

На ней джинсовые бермуды и белая майка; впервые за четыре года я вижу ее без бюстгальтера (как и некоторых других одноклассниц). Приближаются голоса: к окну подбегают трое мальчиков. Господи, почему по такой жаре нужно бегать? — подумалось мне. Гонза и Карел обнажены по пояс; они прекрасно знают, что могут себе это позволить: на животе и предплечьях у них играют мускулы. Скиппи в плавках, но все еще в клетчатой рубашке.

— Привет, девчонки! — кричит Гонза. — Какой у вас номер дачки?

Скиппи сразу в смех. Хотя неделю назад получил аттестат зрелости, а ведет себя, будто ему пятнадцать. Катка высовывается из окна.

— А тебе зачем знать?

— Просто так, — ухмыляется Гонза и вместе с Карелом заглядывает ей за вырез майки.

— Может, мы проведаем вас ночью, — сообщает нам Скиппи. — Дел у нас по горло, но ненадолго, глядишь, и заскочим. Как вы к этому, женушки?

Он прикольщик, но я все равно рада, что свой вопрос он обратил и ко мне.

Тебе я ночью не открыла бы, даже если бы умирала от страсти, — говорит Катка.

Все хором смеются. Катка отступает от окна, смотрит на меня и озорно пожимает плечами.

— Пожалуй, вечером нам придется забаррикадироваться…

Она употребила множественное число, засекаю я. Мы обе должны забаррикадироваться. Мило с ее стороны. Мы улыбаемся друг дружке.

— Ну, пошли купаться? — спрашивает она.

Без колебаний она снимает майку через голову (у нее маленькая, упругая грудь) и потягивается около меня. Я чувствую запах ее пота, не сказать, что это неприятно — как и прочие запахи в домике. Катка садится на кровать, подтаскивает к себе большой красный рюкзак, зажимает его голыми коленями и извлекает из него купальник. Я смело раздеваюсь: всю весну я соблюдаю диету и целенаправленно загораю. Хотя моей фигуре далеко до совершенства, но уже нельзя не заметить, что между мной и Веткой есть разница.


Мы еще купаемся, когда на щебенчатой дороге между дачками тормозит новая белая «шкода». За рулем Руда, рядом сидит Вартецкий. Руда дает короткий сигнал, с деланой серьезностью выходит и начинает разминаться — так, словно прикатил на Слапы не из Праги, а с юга Европы — не иначе как подражает отцу. Водительские права у него не полных три месяца. Вартецкий приветливо улыбается. Мальчики как по команде выскакивают из воды и бегут к ним. Все до единого стройные и загорелые, однако же эта групповая атака, включая Тома и Джефа, поневоле производит комическое впечатление. Смотрю на других девочек: Аничка и Иржина пробуют плавать на спине. Ева мечтательно стоит в мелководье у берега: ни дать ни взять удачная копия боттичеллиевской Венеры. Катка машет Вартецкому, но ее широкая улыбка говорит о том, что мысли наши, видимо, совпадают.

— Почему они все время бегают? — бросаю я громко.

— Мне тоже любопытно.

— Я поняла, что значит быть взрослым: способность ходить медленно.

Мария награждает меня испытующим взглядом. Ты удивлена? — думаю я удовлетворенно. Вартецкий раздевается — для сорокалетнего с хвостиком он выглядит классно — и идет к нам в воду.

— «Разыгрались волны под ногами, разбрелись широкими кругами», — пародийно декламирует он.

— «А на реченьке у скал муж зеленый хлопать стал», — отвечаем мы ему веселым девичьим хором.

Между тем Руда с ключом на указательном пальце хмуро обходит машину и носком ботинка осторожно пробует покрышки.

— Руда, — кричат ему Иржина с Аничкой, — подвезешь нас?

Руда колеблется — явно представляет себе промоченные чехлы.

— Вас — куда угодно!

Могу поспорить, что вечером он не будет пить и как минимум раза два пойдет перепарковать машину — лишь для того, чтобы усовершенствовать задний ход и порадоваться виду засветившейся приборной доски. Я не прочь поделиться этим с Марией, но помалкиваю. Руда открывает чемодан, и Джеф с Томом с преувеличенной осторожностью вынимают четыре бутылки, оплетенные цветным прорезиненным шнуром (куда лучше, если бы стекло защищали джут или толстая солома), и ритуально ставят их на траву. Выглядит это смешно: вид у них такой важный, будто они манипулируют не дешевым вином, а бомбой. Том, торжественно подняв одну из бутылок над головой, поворачивается к нам, словно демонстрирует спортивный трофей, свидетельствующий о его небывалой удали; но, как всякий, кто по-настоящему любит, я способна прощать.

— Ура, — кричу я, — пошли выпивать!


До того самого дня я практически в рот не брала алкоголя: пиво мне не нравится, белое вино, которым меня отец раза два торжественно потчевал, слишком кислое, от сладких ликеров меня разнесет, а от газированного шампанского у меня изжога. Папа знает о моей неопытности и, очевидно, обеспокоен.

— Мне вроде ясно, что там все будут закладывать, — замечает он накануне моего отъезда на Слапы.

— Ну нет, не будут.

Он награждает меня укоризненным взглядом, означающим: Пусть я только водитель автобуса, но я не дурак.

— Не хочешь же ты на виду у всех там блевать, верно?

Он усмехается и выжидает. Его прагматизм вполне убеждает.

— Нет, не хочу.

— Разумно. Наконец-то мы нашли общий язык, — довольно заключает папа. — Итак, первое: исключительно вино. Ясно? Прежде всего ты непременно должна чего-нибудь съесть. Много воды и ни одной стопки крепкого. Не мешать. И во-вторых: пить медленно.

— А как это сделать?

— Пей из маленькой рюмочки. Стограммовую от двухсотграммовой небось отличить можешь? И только отхлебывай.

Я слушаю внимательно, знаю, что получаю советы настоящего спеца.

— После каждой рюмки сделай минутную паузу и следи за собой. В любом случае пей не больше полулитра. Соблюдай свой интерес.

— Ладно, ладно.


Полночь: в начале июня ночь неожиданно теплая, ясное небо вызвездилось. Благодаря папиным указаниям я все время трезвая — в отличие от многих одноклассниц, которых вино развезло настолько, что они разбрелись по дачкам. Эда отключился прямо на дощатом полу террасы, где мы сидим, и Аничка с Веткой под всеобщее ликованье накрыли его военным брезентом, застилавшим пинг-понговый стол. Скиппи кое-как держится на ногах, но по его рубашке всем видно, что его уже вывернуло. Вартецкий уезжает.

Через десять минут после его отъезда встает и Ева: удивительно прямая, устало-бледная, пленительно красивая.

— Пойду поплаваю, — говорит она.

Том пытается перехватить ее взгляд. Мария наклоняется к Иржине и что-то ей шепчет; Иржина кивает. От воды веет холодом, пламя свечек в баночках от варенья трепещет. Джеф решительно качает головой.

— Сказано — никакого ночного плаванья. Кто пил, плавать не будет.

— Я не пила, — отсекает Ева и исчезает в темноте.

Мы пораженно замолкаем: королева ушла.

— Смотрите не уделайтесь из-за нее все, — шипит Зузана, но ей никто не отвечает.


Через час на террасе нас всего восемь. Вечеринка кончилась — и никакие слова о самых стойких и верных ничего не меняют.

— Здесь вроде как сухой закон, — говорю в воцарившейся тишине.

Джеф молча наливает мне. Минутой позже в туалете я разглядываю свое лицо: кожа блестит, глаза красные, на зубах и на губах винный осадок, но самое худшее — в облике моем внезапно возникает что-то обнаженно примитивное. В таком виде я не должна показываться Тому, решаю я. Но какое это имеет значение? Смеюсь и хлопаю себя мокрыми ладонями по багровым щекам. Холодная вода стекает на шею. В зеркале появляется лицо Тома: поразительно чужое, почти неприятное. Только заметив, что я вижу его, он улыбается. У него припухшие веки.

— Поздно, — говорю ему. — Я видела тебя. Раньше. Это женский сортир.

— Когда раньше?

— За несколько секунд. Прежде чем ты улыбнулся. Ты был совсем другой. Нехороший.

— Правильно. Потому что во мне два человека: плохой и хороший.

— Значит, убьешь меня? Раз я тебя застукала?

Я поворачиваюсь к нему лицом. Он показывает мне бутылку вина, оплетенную соломой.

— Что это?

— «Кьянти». Я получил его к абидуре.

Это смешит меня.

— Знаешь, ты сказал к абидуре, а не к абитуре?

Челка падает ему на лоб, я откидываю ее. Впервые в жизни я реально дотрагиваюсь до него. Впервые мы реально одни. Мне не хватает только темноты. Отвратительная лампочка действует на нервы.

— Не хочешь пройтись? — говорю я.


На природе под звездами выдаю ему всю леденящую правду. Этот неожиданный выплеск он пытается сдержать, но я не сдаюсь.

— Знаешь, ты ужасно жестокий! — улыбаюсь я. — Знаешь, ты ужасно бестактный!

— Ну подожди, подожди.

— Нет, ты подожди. Теперь моя очередь. Я немного под мухой и могу сейчас все высказать. Кроме того, ты, возможно, единственный, который поймет меня. Теперь слушай. Ты выслушаешь меня?

— Выслушаю.

Трава мокрая, невидимые волны бьются о невидимый берег.

— Мы оба знаем: то, что ты сейчас делаешь, называется сладкой подменой невезухи, — говорю я.

Прищурившись, он удивленно смотрит на меня, но при этом достаточно честен, чтобы притворяться непонимающим.

— Молодец, — хвалю я его. — Что до меня, мы оба знаем: я словно бедный автомеханик, который признает только «мерсы», хотя отлично понимает, что у него самого «мерса» никогда не будет.

Опасаюсь, как бы он не завел какой-нибудь банальный спор по поводу этого сравнения — лишь бы скрыть свою растерянность. К счастью, он не говорит ничего.

— Другая метафора: когда встречаются люди разных социальных групп, они тактично избегают упоминания о деньгах — смекаешь, что я хочу сказать? Ты уже знаешь, в чем коренится ваша жестокость?

— Ваша?

Он шатается, поддерживаю его за локоть.

— Твоя, Джефа и других красивых мальчиков.

— В чем?

Разумеется, он это знает, просто не хочет высказать вслух.

— В том, что при каждой встрече вы показываете тугой кошелек.

Но пора его и пожалеть. В темноте я больно натыкаюсь ногой на деревянную лавочку. Сажусь без всяких объяснений, а Том просто валится ко мне на колени. Прижимаю его голову к груди и глажу по волосам.

— Диктатура обаяния, — продолжаю я. — Фашиствующий террор наружности. — Алкоголь окрыляет меня. — Что же остается мне? Либор, — горько смеюсь я, — и мастурбация.

Он откидывает голову назад и смотрит на меня, но иначе, чем прежде.

— Покажи, — говорит. — Покажи, как ты это делаешь. Мы можем сравнить технику.

Наша свобода не имеет границ.

— Ты спятил? Я видела себя в зеркале. При оргазме я выгляжу так, будто кто-то клещами выдирает у меня ногти.

Мы смеемся. С усилием он садится и беспардонно разглядывает меня. Потом обеими руками гладит мне грудь. Я не сопротивляюсь.

— Принимаешь милостыню? — спрашивает.

— Только на Рождество.

Пододвинувшись, он начинает ерзать.

— А хоть какой-нибудь залог?

— Залог — можно.

Он долго и хорошо меня целует.

(Музыка, смычки.)

Он снова ко мне ложится на колени и вскоре засыпает. Я слушаю его посапывание — я счастлива и расстроена одновременно. Я только что объехала два квартала на «мерседесе», а всю оставшуюся жизнь буду ходить пешком.

Загрузка...