Михаил Кожемякин, Елена Раскина Игры Фортуны

Написано в соавторстве с Еленой Юрьевной Раскиной. Посвящаю Ее доброй и вечной памяти.

Вместо предисловия

Вода Ладожского озера серая как пепел, оставшийся от чьей-то сожженной жизни. Ночью — черная, как смерть, а днем — бледно-голубая, как северное небо. Питер Бирон, старший сын бывшего регента Российской империи, фаворита покойной императрицы Анны Иоанновны, запомнил эту воду навсегда. Юноша смотрел на нее, когда их всей семьей переправляли в лодке — от большой земли к Ореховому острову, в Шлиссельбургскую крепость.

Сначала драгуны без церемоний выволокли из кареты отца, Эрнста Иоганна Бирона. Низложенный регент, жестоко избитый гвардейцами при аресте, не мог идти — и его бросили на дно лодки, как падаль. От побоев красивое лицо Бирона-старшего распухло до неузнаваемости, волосы торчали слипшимися в крови клочьями. Клочьями же висела на нем изодранная рубашка, вся в красноречивых бурых пятнах, а на ногах бывшего вершителя судеб империи держался только один башмак, который конвойные не сперли именно потому, что он был один. От одного башмака, даже с серебряной пряжкой — какая польза? Он нелепый и лишний, словно потерявший все человек…

Питер и младший брат Карл поддерживали мать: герцогиня Бенинга еле шла и жалобно стонала, ей тоже крепко досталось той страшной ночью, когда арестовали отца. Питеру повезло больше. Видимо, в память о совместных развеселых кутежах, былые приятели — гвардейские офицеры не тронули его. Более того, они даже имели вид людей, которым крайне неловко, когда отбирали у него шпагу. Юный подполковник Питер был бы даже любим в гвардии, потому что отличался веселым и добрым нравом, если бы не людская зависть к его высокому положению.

Сестра, кутавшаяся в тонкую персидскую шаль и кунью шубку, в эти бесполезные кусочки прошлого, тихо всхлипывала. Гедвигу при аресте не обидели ни делом, ни словом, но ей было сейчас непривычно страшно и очень холодно, как, впрочем, и Питеру с Карлом. Усатый драгунский сержант[1] с грубым участием помог лилейной дочери падшего властелина выбраться из кареты. За годы, проведенные в России, Питер цепким к деталям зрением успел заметить, что многих простых людей этой страны отличает сердечное расположение к падшим. Тот, кто насильно свержен с высот власти, сразу низводятся в этой жестокой северной стране до уровня простого землепашца, солдата, бабы (так принято здесь называть женщин низкого сословия), и простолюдины находят странное великодушие в жалости к ним.

Питер смотрел на башни грозной крепости, почти четыре десятка лет назад отвоеванной императором Петром Великим у шведов, и они казались ему похожими на злых сказочных великанов — серых, кряжистых, толстых, в уродливых островерхих шлемах. Невольно думалось, где именно, в каком каземате будут их содержать, и окажется ли в нем хотя бы узкое зарешеченное оконце-бойница, через которое можно увидеть небо. Впрочем, какая разница — все едино, с тоской подумал Питер. Эти каменные мешки так похожи друг на друга! Небо теперь будет горько напоминать ему об утраченной свободе и прошлой беззаботной жизни… Блестящие балы, роскошь петербургского двора, веселые скачки охот и бурные попойки с хмельными друзьями и распутными красотками — все в прошлом. Он наслаждался этой жизнью, порхая от увеселения к увеселению, словно глупый мотылек. Не его ли отец без зазрения совести отправлял в это время в тюрьму или на плаху смерть неудачливых соперников?! А теперь настала их, Биронов, очередь.

Есть такой придворный танец, контрданс. В прежней придворной жизни Питер не раз танцевал его. Правила простые — партнеры то и дело сменяют друг друга, ничего постоянного, только мельканье лиц и нарядов… Игры власти — это тоже контрданс, и, значит, настало время отцу покинуть бальную залу. Десять лет Эрнст Иоганн Бирон шел в первой паре имперского контрданса, но теперь ветреная дама Фортуна сменила своего партнера…

В большой игре, где ставкой власть над этой гигантской империей, проигравший дорого платит. Герцог Бирон проиграл. Что ж, он, Питер, тоже герцог Бирон. Младший. Он тоже платит… Желая того или нет, он был частью честолюбивых планов отца: всесильный фаворит прочил его в женихи принцессе Анне Леопольдовне, ставшей ныне правительницей Российской империи и свергнувшей регента, Эрнста Иоганна Бирона. Стало быть, как Бирон, как дворянин и как мужчина он должен держать ответ и за это ненавистное принцессе сватовство, и за дела отцовы.

Мать, Бенигна Бирон, виновна в гордыне и жадности. Она хотела, чтобы ей, регентше, целовали руки, как новой властительнице России. Все целовали — и даже принцесса Анна Леопольдовна, племянница покойной государыни Анны Иоанновны. Как потом герцогиня отчаянно отбивалась этими лживо обцелованными руками от солдат старого изменщика, генерала-фельдмаршала Миниха, которые потащили ее прямо из собственной спальни — прочь из прежней жизни…

Пока гвардейцы отводили душу за былые унижения, избивая Эрнста Иоганна Бирона, госпожа Бенигна вырвалась и выбежала в одной рубашке на снег. Ее настигли, с грубой матерщиной потащили к адъютанту фельдмаршала Миниха, фон Манштейну. Бенигна, в отличие от мужа, объятого ужасом и унизившегося до жалкой мольбы о пощаде, показала, что в ее худом маленьком теле живет рыцарский дух. Не покоряясь судьбе, она кричала, кусалась, царапалась, одному субалтерну[2] чуть не вырвала усы. Отвратительно гогоча, солдаты подняли ее на воздух и воткнули головой в сугроб: «Охолони, бесовая баба!». Потом вытащили, полу-задохнувшуюся, окоченевшую, с забитым снегом ртом, отхлестали крагой по щекам, бросили в простые сани и отвезли на допрос, вслед за отцом. Детей и братьев регента арестовали позже, никого не забыл новый хозяин положения, фельдмаршал Миних, стратег дворцового переворота. Никого не обошла своим вниманием новая правительница России, Анна Леопольдовна.

Но младший брат Карл и сестрица Гедвига, они-то что плохого сделали — и кому? Их-то за что собираются бросить в каменный мешок? Сестру и так наказал Господь: у нее на спине хорошо заметный горб, над которым про себя посмеивались придворные кавалеры. О, когда отец был у власти, они не осмеливались смеяться вслух! Правда, глаза у сестры умные и добрые, и лицо милое, даже красивое. Этим глазам рассыпали комплименты блестящие щеголи, состязались за право повести ее в танце и строили планы на ее обильно присыпанную Бироновским золотом холодную ручку… Сколько же лжи, лицемерия, жеманства! Сколько жестокости и подлости…

Драгунский конвой остался на берегу. Сейчас он развернет коней и поскачет обратно в Петербург. Эх, Петербург, изящный город забав, странный европейский пасынок России, увидеть бы тебя еще хоть раз! Скрипят весла… Солдаты гребут споро и ловко, им привычно — только водный путь соединяет их гарнизон с остальным миром. Оттуда — за припасами или, если повезет, в отпуск, обратно — к постылой гарнизонной службе. Какая у солдата свобода, он тоже прикован узами присяги и воинского артикула к этим холодным камням на острове…

Но солдат хотя бы может каждый час видеть небо и простор не сквозь решетку, в час досуга утешиться шуткой в кругу товарищей, получить в свой черед «увольнение со двора» и насладиться чаркой водки в кабаке и ласками дешевой потаскушки! Молодому Питеру Бирону даже эти низменные забавы представлялись теперь верхом наслаждения… Ему даже такие уже недоступны! Выжить бы в этой страшной крепости и выйти когда-нибудь на свободу, вот и все его, Питера, желания. Сбудутся ли они? Вряд ли. В России умеют заживо хоронить людей, его отец их так и хоронил.

Питера била крупная дрожь, и зубы предательски выстукивали барабанную дробь. Но не от страха и не от пронизывающего холода, а от странной смертной решимости. Надо броситься в воду прямо сейчас! Нырнуть в студеную купель и плыть в глубину сколько хватит сил, чтоб не могли достать и втащить в лодку. Это ничего, что осенняя водица холоднее льда — быстрее перехватит дыхание. А потом ботфорты сами наполнятся водой и утянут на дно. Он, Питер, все же офицер. Хоть и являлся в полк по два-три раза на год, но правила российского офицерства постиг: пуще смерти должно страшиться бесчестья! Ладога примет его и защитит от бесчестия, она добрая…

Но едва Питер сделал еле заметное движение к борту лодки, навстречу такой желанной пепельно-ледяной воде, как ражий детина лет сорока с изрытым оспой лицом и галунами капрала грубо схватил его за ворот мундира и швырнул на днище лодки.

— Сидеть на месте!! — рявкнул он. Капрал для верности придержал Питера за плечо, рука у него была как каменная. Молодой герцог знал, русские мужики бывают очень сильны, если переносимые с детства голод и лишения сразу не подкосили их. Но хватка у служивого была не враждебной, и Питер не удивился, когда грубый голос ворчливо забурчал ему в ухо:

— Ты чего удумал?! Грех большой эдак себя жизни лишать. Терпи, парень! Христос терпел, и нам надобно. Пресвятой Богородице молись лучше… Она милостива, авось да и отпустят тебя…

— Я лютеранин, — отрешенно ответил Питер. — Мы не молимся Деве Марии…

— Ишь ты?! — изумился его внезапный собеседник, — Будто и не христианской веры вовсе! Неужто вовсе ее, заступницу нашу, не почитаете? Тяжко вам. Одно слово, немцы…

— Понимаешь, мы в нашей церкви молимся не святым и Деве Марии, но только Господу нашему, — ответил Питер с неожиданной живостью, припоминая религиозные каноны, никогда ранее не представлявшие для него интереса, — Вместе с Девой Марией и святыми мы как бы предстоим перед его престолом на литургии…

— Мудрено, а, братцы? — капрал обратился к гребцам, словно расширяя круг этого внезапного богословского диспута. — Виданное ли дело, чтоб эдак запросто, вместе со святыми? Вот я и говорю, от гордыни это у вас, у немцев! Ты смирись… Смиренному и горе не беда.

Питер хотел ответить, но тут молоденький румяный офицерик, стоявший у руля, крикнул срывающимся голоском, пытаясь изобразить строгость:

— Молчать там!! Не велено разговаривать с арестантами!

— Послужи сначала с мое, котенок, потом будешь указывать, с кем мне разговаривать, — достаточно громко огрызнулся капрал, у которого, видимо, со смирением складывалось больше на словах, чем на деле. Все же с Питером он больше не говорил до самого причала. Но эта случайная беседа оживила отчаянную душу юного узника; ведь обездоленным так немного надо, чтобы окрылиться надеждой!

Мощные очертаний крепости приблизились почти вплотную. Вот и все… Прощай, свобода, прощай, прежняя жизнь! Тоненько застонала сестра, и Питер крепко обнял ее за худенькие плечи, как положено взрослому мужчине-защитнику. Гедвига замолчала, казалось, более удивленная, чем утешенная: твердости духе в легкомысленном Питере она не подозревала. Тогда заревел младший брат, двенадцатилетний Карлуша, и пришлось дать ему подзатыльник, чтобы прикусил язык и не позорил честь Биронов… Матушка Бенигна была явно не в себе — сжавшись в комок, она тихо бормотала что-то по-немецки. Питер прислушался: оно просила кого-то о помощи, но не Бога, нет. И призывала страшные кары на врагов рода Биронов.

Отца везли в другой лодке, как самого важного заключенного: он лежал на дне, на охапке соломы, и не подавал бы признаков жизни, если бы не прерывистое хриплое дыхание. Его вынесли на берег, словно куль с мукой, бросили на землю. Офицер, встречавший на пристани, пнул его сапогом… Впрочем, чтобы герцог Бирон не замерз, его все же укутали в вонючую крестьянскую овчину. Похоже, тем, кто решал судьбу несчастного семейства, он был еще нужен живым. Некоторые заботы о нем конвойные проявляли только поэтому. Питер с внезапным стыдом увидел, что отца никому не было жалко. И понял, почему. Отец шел к власти, не разбирая дороги, он слишком много сделал зла. Пришла внезапная догадка, пронзившая Питера сильнее, чем холод: и его самого отец и двор со временем сделали бы таким. Мог ли он, избалованный искатель удовольствий, найти в себе силы пойти по иному пути? Вряд ли, если бы жизнь жестоко не выдернула бы его из золотой клетки императорского двора и не бросила на эти серые камни.

— Боже, смилуйся надо мной! — прошептал юный аристократ.

* * *

— Конвой, разводи, разводи арестантов по казематам, живо! — закричал немолодой грузный офицер в потертом парике, видимо, комендант или его помощник.

Лязгнуло оружие, грохнули солдатские башмаки. Угловатые в широких зимних епанчах[3] фигуры конвойных окружили Биронов. Пользуясь кратким замешательством, знакомый рябой капрал протянул Питеру серый пряник, завернутый в тряпицу:

— Накось, парень, сестре отдай… Пущай подкрепится девка!

Питер протянул пряник Гедвиге. Она взяла безразлично, словно неживая.

— А мне, дайте мне! — закричал Карлуша. — Я тоже хочу кушать!

Гедвига выпростала из-под шубки тонкую руку и отдала дешевую сладость мальчику. В ладонь Карлуши лег замызганный, мятый, но такой вкусный пряник… Карлуша стал быстро запихивать это жалкое угощение в рот, испуганно озираясь по сторонам. Еще совсем недавно он пресыщенно отвернулся бы и от нежных пирожных, и от засахаренных фруктов, но арест и падение отца быстро учили семью бывшего регента простоте.

Пока конвойные разводили их по камерам, ни один из солдат не допустил враждебного жеста или даже взгляда. Сестре и младшему брату помогали подниматься на крутые ступеньки, и даже шипевшую от безумной злости герцогиню Бенингу двое здоровенных парней просто подхватили под локти, подняли на воздух и, похохатывая, так и донесли до самой камеры. Отца отделили от остальных сразу. Старший офицер, не совсем ловко вытянул из ножен шпагу, конвой ощетинился штыками, словно готовясь тотчас отразить попытку освободить важного узника, и бывшего властителя империи поволокли в отдельный каземат, бдительно охраняемый и видимый из окон комендантского дома. Позже Питер узнал, что для пущего обережения камера Бирона-старшего запиралась только двумя ключами сразу, один из которых не выпускал из рук караульный начальник, а другой носил на груди сам комендант.

А вот и его нежеланное прибежище — окованная порыжевшим от старости железом дверь с малым окошком, за ним — сумеречная каменная келья, которая больше в высоту, чем в длину и ширину. Прозрачный лучик света едва пробивается через крошечное окошко-щель под самым потолком. Внутри — дощатый топчан и ржавое ведро с крышкой, понятно для каких надобностей…

— Твои хоромы, парень, — без всякой злобы или издевки сказал рябой капрал, подтолкнув Питера вперед, — Чай, не привык к таким?

— Придется привыкнуть…

— Ты не робей, я за тобой пригляжу. Свежей соломки под бок и овчину сейчас принесут, а то, я чаю, зябко-то в одном мундирчике?

Питер впервые посмотрел на свой расшитый блестящими галунами элегантный гвардейский мундир с иной точки зрения — сможет ли он защитить от холода и сырости в этом каменном мешке.

— Ты кто чином-то был, парень? — поинтересовался словоохотливый служилый. — Ишь, золота больше, чем на коменданте.

— Лейб-гвардии Конного полка подполковник, — Питер впервые почувствовал достоинство, заключенное в этих словах, которое никто не сможет отнять, если он будет тверд в верности.

У конвойных вырвалось несколько неопределенных восклицаний, то ли изумления, то ли зависти. Капрал, по опытности лет умевший выносить общее суждение, с расстановкой сказал:

— Эка у вас, бар-то, чины быстро бегут, особливо, ежели кто из немцев. Я вон, почитай, двадцать третий годок государю верой и правдой служу, а только в капралы и вышел.

— Это потому, что нас еще с детства приписывают к полкам. Так заведено, — терпеливо объяснил Питер. Он был готов длить эту беседу сколько угодно, потому что она оттягивала тот мрачный миг, когда за ним наглухо захлопнется эта зловещая дверь. Солдаты стояли вольно, опершись на свои фузеи[4], слушали и смотрели с интересом — молодой Бирон был для них выходцем из недоступного высшего мира «господ», вдруг скатившимся на их мрачный уединенный остров.

— Ну, поговорили, будет! — капрал зазвенел ржавыми ключами. Заскрежетали худо смазанные петли.

Питер отступил вглубь камеры, изо всех сил стараясь не показать отчаяния и тоски, которые вновь заполняли его существо по мере того, как сокращался светлый прямоугольник дверного проема.

— Пресвятой Богородице все же молись, парень! — прощаясь, сказал служивый. — Она, Матушка, ко всем человекам добрая. Хоть бы и к лютерам…

А молодой курносый солдат, наверное, ровесник Питера, лицо которого скрылось за дверью последним, вдруг по-дружески подмигнул ему. Непристойный жест, за который лейб-гвардии подполковник должен был передать крамольника под розги профоса[5], сейчас показался трогательным и ободряющим.

Оставшись в тесных стенах своего узилища, Питер Бирон понял, что теперь все они — страдальцы, а, стало быть, в глазах русских достойны сочувствия. Все — кроме отца. Бирон-старший слишком высокомерно презирал этот народ и эту страну, и они отплатили ему таким же презрением. Хотя, быть может, и отца кто-то пожалеет. Потом… В другие века…

* * *

В Шлиссельбурге, в Светличной башне, Бироны провели семь долгих месяцев. Питеру не повезло и повезло одновременно: переезд в открытой всем ветрам лодке через ледяную Ладогу не прошел даром, он сильно простыл и долго лежал в мучительной горячке. Жар сменялся ознобом, день в воспаленном воображении мешался с ночью, а явь — с бредовыми видениями. Однако, как видно, коменданту было настрого приказано, чтобы никто из семьи Биронов не отдал Богу душу.

Потому в камере больного узника быстро появилась жаровня с раскаленными камнями, и вечно полупьяный гарнизонный лекарь ежедневно навещал Питера и пользовал своими снадобьями, которые «сугубо из резонов здоровья» настаивал исключительно на казенном хлебном вине… И, главное, из-за своей болезни Бирон-младший избежал дознания. Правительница Анна Леопольдовна оказалась добрее Бирона-старшего: юношу не потащили в пыточную. Питер думал потом, что будь отец на месте чувствительной Аннушки, его бы это не остановило.

А вот отца, едва только он оправился от побоев, приезжали допрашивать из Петербурга. Дознавали «с пристрастием», как было принято говорить в России, да так, что истошные вопли избиваемого разносились по мрачным каменным переходам. Бывшего регента обвиняли в преждевременной смерти императрицы Анны Иоанновны — мол, извёл ядом государыню, дабы противно законам Российской империи узурпировать власть!

Бирон-старший орал и скулил, слезно молил о пощаде, но так и не подписал признание. Как видно, своим хитрым разумом, не сломленным даже плотскими мучениями, понимал: признайся он, его участь будет еще страшнее! Имей дознаватели дозволение не чиниться в средствах, они б своего добились, у чинов Канцелярии тайных и розыскных дел, как говорится, и немые псалмы пели… Но добра была правительница Анна — запретила выворачивать Бирону суставы на дыбе и рвать клещами ногти.

«А одним боем чего дознаешься?», — огорченно судачили посланные на сыск, в очередной раз возвращаясь ни с чем. В конце концов Бирона оставили в покое: грехов на нем и так было довольно, чтобы заморозить в Сибири.

Госпожу Бирон допрашивали об исчезнувших императорских драгоценностях: ничего не забыли, до последней серебряной ложки из подаренного покойной императрицей сервиза. Бенигна отвечала, что они с мужем не успели ничего забрать из дворца: гвардейцы Миниха вытащили их ночью прямо из постели.

«Как видно, слуги или солдаты в суете растащили! — твердо отвечала женщина.

И с издевкой добавляла, не страшась пощечин и оплеух: «Быть может, пропажу стоит поискать на столе у фельдмаршала Миниха?».

Гедвигу и Карлушу «распытывали» вяло, неохотно. Что возьмешь с горбатой девчонки и двенадцатилетнего мальчишки? Гедвига после каждого допроса рыдала, а Карлуша сидел волчонком, вжавшись в стену каземата. Так прошло семь месяцев, похожих на один бесконечный и жуткий день. За узким зарешеченным окном зима сменилась зеленой весною, весна — скупым на солнышко северным летом, затем зазолотилась осень. Тогда они вновь увидели пепельно-серые воды Ладоги и переправились в лодках на большую землю. Вернулись из царства мертвых в царство живых. Питер подумал тогда, что воды Ладожского озера, отделяющие Ореховый остров от берега, — это воды Леты, а солдаты-гребцы — многоликий Харон-перевозчик. И плата этому Харону — людские страдания. Только, видно, Бироны еще не испили чашу страдания до дна, потому что их ожидало новое наказание — ссылка в сибирский городок Пелым.

Впрочем, это было очень мягкое наказание. Судьи правительницы Анны хотели было приговорить бывшего регента к лютой смерти через четвертование, но Аннушка смягчила приговор. Только ссылка… Без всякого сомнения, думал Питер, она была добрее отца. Эрнст-Иоганн Бирон и покойная тетка Аннушки, императрица Анна Иоанновна, поступили бы по-другому.

Биронов повезли в ссылку… Как они не сгинули в этой бесконечной дороге по бескрайним пространствам деревенской или безлюдной России, сначала под почти непрерывной завесой дождей, затем — в холод и распутицу поздней осени — Бог весть! Сначала рвы и колеи добили ветхий экипаж — берлину, затем ранний снег посыпался отовсюду на простые крестьянский сани, в которые конвойные пересадили Биронов, настелив для тепла остро пахнувшие овчины и ветхие лоскутные одеяла…

Как тут было не вспомнить другого полудержавного властелина великой северной империи, светлейшего Александр Данилыча Меньшикова, которого «со чада и домочадцы» не столь давно так же уносили по санному пути скрипучие дровни — вон из блистательного Петербурга, из истории, из жизни! Шепча горячую молитву Божьей матери (что не одобрил бы любой лютеранский пастор), чтобы их ссылка закончилась не столь плачевно, Питер Бирон засыпал на облучке, привалившись плечом к плечу ямщика, словно они были братьями по несчастью.

Сон возвращал его в прежнюю счастливую и беззаботную жизнь, и мнилось лицо принцессы Анны, ныне — правительницы России, — веселое, милое, смеющееся. Как катались они вместе в санях, танцевали на балах, наступая друг другу на ноги, и как его прочили Аннушке в женихи! И как иногда, по словам отца, Аннушка даже говорила, что Петруша ей милее, чем признанный жених — герцог Антон-Ульрих Брауншвейгский. Но смеялась она тогда и над Петрушей, и над Антоном-Ульрихом, а любила, со всей страстью юности, саксонского посланника графа Морица Линара, блестящего кавалера и опытного соблазнителя.

А потом был Пелымский острог, тесный и грязный дом, где постоянно было дымно от плохо сложенных печей, караул днем и ночью за дверью, грубая брань и издевательства офицеров, приставленных «на неусыпную стражу» и одичавших от тоски не меньше узников, наушничество и мелочные склоки, доносы… И гнить бы Биронам заживо в этом Пелыме, в доме, спроектированном изменником Минихом, лишившим отца власти, если бы к власти не пришла цесаревна Елизавета Петровна и не приказала перевезти бывшего регента Эрнста Бирона и всю его семью в Ярославль, где их существование уже можно было назвать жизнью.

Здесь было даже провинциальное подобие света, где младшее поколение Биронов сумело произвести нечто вроде фурора. Вместо опальной фамилии Биронов вскоре в северной ссылке оказалась сама Аннушка, кокетливая красавица дней былых и низложенная правительница, с малюткой-сыном, из колыбели возведенным на престол российский и из колыбели же ввергнутым в узилище, с мужем Антоном Брауншвейгским и «со всеми своими».

Быть может, и догнали Аннушку проклятие жестокой души императрицы Анны Иоанновны, беззвучно изреченное, когда по Зимнему дворцу[6] мимо залы, где лежало ее еще не преданное земле тело, проволокли ее арестованного любовника — регента Эрнста-Иоганна Бирона. И происходило это именно по приказу Аннушки, несостоявшейся Анны Второй, племянницы покойной Анны Первой! Во всяком случае измельчавший в заточении душой герцог Бирон и его совсем озлобившаяся супруга Бенигна встретили известие о падении своей обидчицы с такой безумной радостью, что их старшему сыну невольно стало совестно.

Сам Питер Бирон Аннушке зла не желал, даже в самые мрачные и отчаянные дни своей погубленной в ссылке юности. Как-то не мог увязать в своих мыслях образ веселой и нежной красавицы, чьи лилейные щечки он украдкой лобзал в укромных уголках бальной залы, с тем, что сделала она с их семьей. Наоборот, узнав о ее участи, ужаснулся: как же она, такая слабая, хрупкая — выживет в остроге, за караулом?!

Из ярославской ссылки семью Биронов вернул уже новый император Всероссийский, Петр III, свершавший все с мальчишеским упрямством наперекор желаниям и намерениям своей покойной тетки, императрицы Елизаветы Петровны. Ненадолго их вновь принял Санкт-Петербург, разросшийся, возвеличившийся и похорошевший за годы их отсутствия. Бирона-младшего Петр Федорович возвел в генерал-майоры кавалерии и возвратил в кавалеры ордена Александра Невского.

«За геройское пелымское и ярославское долгосидение», — шутил сам Питер. Иных подвигов за собою этот никогда не воевавший и почти не служивший лейб-гвардии кавалерист не знал. Важнее было то, что отцу вернули курляндское герцогство, и Петр Бирон снова стал наследным принцем Курляндии. Питер было утешился надеждой, что сломленный годами падения отец скоро уступит престол ему, а уж он-то сумеет осчастливить свою маленькую державу тщательно обдуманными в ссылке реформами и постройками…

Однако, и здесь судьба безжалостно отняла у него возможность исполнения мечты. Постаревший Эрнст-Иоган Бирон схватился за власть по-молодому цепкими руками и, вопреки ожиданиям, прослыл в Курляндии герцогом щедрым и великодушным, немало сделавшим для благоустройства земли и благосостояния доброго обывательства. Тут-то Питеру и стало окончательно ясно: на его несчастную долю места для эпических свершений просто не хватит. Все, что ему остается — попытаться жить для себя.

Впрочем, наверное, в утешение за загубленную в казематах и изгнании юность, судьба нечто уделяла от своих щедрот и Бирону-младшему. Он был любим женщинами, и по искреннему сердечному влечению женился на принцессе Каролине-Луизе Вальдекской, которая, увы, не подарила ему детей. Потом их любовь иссякла, и он без сожаления развелся с первой супругой и женился, тоже по искренней страсти, на русской красавице, Евдокии Юсуповой. Второй брак опять оказался бездетным. Петр Бирон развелся со второй супругой и женился в третий раз, на графине Анне-Шарлотте-Доротее Медем. Третья супруга подарила ему долгожданного сына, нареченного Петром, но мальчик прожил только три года. Достигли зрелого возраста только дочери от третьего брака, Вильгельмина и Полина.

Пригревала изменчивыми лучами и придворная слава. Новая российская самодержица Екатерина Алексеевна, свергнувшая (и, как поговаривали, намеренно умертвившая пьяными гвардейскими лапищами) своего царственного супруга Петра Федоровича, Биронов тоже вроде бы жаловала, хоть относилась к ним недоверчиво и осторожно.

В 1764 году, в Митаве, собственной белой ручкой она возложила на грудь наследного принца Петра орден святого Андрея Первозванного, с бриллиантовой звездой и крестом, отнятый у него при аресте, в далеком 1740 году… Впрочем и сын, и отец Бироны ни на миг не забывали, что они под крепким присмотром, и что государыня-Екатерина не простит им малейшей оплошности, любого неверного шага, и от Курляндии до Сибири не так уж далеко… Отец наконец умер в 1772 году, и постаревший Петр унаследовал Курляндское герцогство. Впрочем, для него это был уже шаткий и неверный трон.

Курляндские дворяне то и дело бунтовали против нового герцога, государыня Екатерина в Петербурге хмурилась, подозревая Петра Бирона в слишком тесных отношениях с прусским двором. Он действительно пытался смело лавировать между Санкт-Петербургом и Берлином, полагая, что призрачная самостоятельность его небольшой родины может быть сохранена только балансом сил между Востоком и Западом. Он слишком опоздал и здесь: Россия нипочем не готова была поступиться своим протекторатом над прибалтийским герцогством, а Пруссия видела в Курляндии лишь очередной повод для тевтонского «Drange nach Osten»[7]

Неудачи преследовали внешнеполитические игры Бирона-младшего. Впрочем, в делах коммерческих герцог Петр слыл человеком прижимистым, хватким и осторожным — сумел и собственные капиталы округлить, и на всякий случай приобрел хорошенький замок Наход в Чехии, где рассчитывал провести свою печальную старость, если, паче чаяния, окончательно отнимет у него государыня Екатерина Алексеевна герцогство Курляндское. А к тому все и шло! И вот, в это шаткое и неверное время, однажды явился к герцогу Петру в его резиденции в Митаве странный посетитель, от которого ему, верно, следовало шарахнуться, как от чумы, едва завидев, если только дорога была ему тяжелая корона Курляндии.

Но герцог Петр, смолоду познав испытания невзгодами, стал тверд и небоязлив духом. Он выслушал небывалого гостя — и весьма внимательно. Что-то разбередил в душе герцога этот нелепый человек, задел какую-то струну, которую Питер считал давно порванной и уже не звучавшей. А, надо же, зазвучала вновь, и так заполнила все его естество, что, проводив гостя из прошлого, герцог весь день до заката мерял шагами свой кабинет, стиснув руки в замок за спиною, отложил все дела и был молчалив.

* * *

В один из дней 1788 года в канцелярию дворца Его светлости герцога Курляндии Петра Эрнстовича Бирона в Митаве, обратился немолодой уже человек, на вид лет более сорока, одетый бедно, но опрятно, с простым обветренным лицом, обрамленным короткой седеющей бородкой, подобную которой носили и русские простолюдины, и митавские обыватели. Назвался он петербургским купцом Тимофеем Курдиловым, и это звание в общем-то вполне подходило к этой внешности. Однако было в очередном просителе нечто, что сразу заставило скучавших секретарей герцога обратить на очередного просителя внеочередное внимание.

Этот человек спокойно, но твердо не попросил, а потребовал личной встречи с его светлостью Петром Бироном, старшим сыном давно ушедшего в мир иной временщика. На настоятельные расспросы о предмете этой встречи посетитель не отвечал, повторяя лишь, что все расскажет его светлости приватно. Тут бы, казалось, впору секретарям вызвать дежурного офицера дворцовой стражи и выпроводить докучного вон, но никто из них (как выяснилось потом) даже не помыслил об этом. Некая твердая сила и страшная тайна чувствовались в странном посетителе, в его тяжелом и бестрепетном взгляде, в уверенной манере держаться, лишенной всякой напускной важности.

Казалось, его разговор с герцогом наедине был делом, уже решенным самою судьбой, а прошение об аудиенции — лишь пустой формальностью на этом пути. При этом во всей его повадке, в его холодных и прозрачных глазах вовсе не было живой искры, словно не муж из крови и плоти пожаловал в Митаву, а призрак из иного мира. Напоследок он так пронзил старшего герцогского секретаря своим долгим горьким взглядом, что тот невольно содрогнулся, все же вызвал стражу и велел тщательно обыскать этого человека.

Названный Тимофей Курдилов вынес унизительную процедуру обыска совершенно равнодушно, лишь печально улыбался порою чем-то своему, далекому. Когда же не нашлось при нем ничего, что выдавало бы злой умысел, секретарь сам проводил просителя в резиденцию его светлости и, закрывая за ним двери, подумал: «Чур меня, чур!», словно избавившись от наваждения или повстречав восставшего мертвеца.

Герцог принял странного гостя в своем кабинете. Хотел было перемолвиться с петербургским купцом двумя-тремя фразами, не отрываясь от бумаг, но едва тот устремил на Петра Бирона свой взгляд, герцог невольно поднялся из-за стола и шагнул навстречу, как завороженный колдовской силой. Его светлость не считал себя человеком робкого десятка, ибо пережил и испытал многое, но от взгляда названного купца Тимофея Курдилова становилось жутко и пусто. На мгновение герцогу показалось, что перед ним тень или неупокоенная душа, задержавшаяся в этом мире.

Герцог встряхнулся и расправил плечи, напряжением воли отгоняя наваждение. Попытался улыбнуться — высокомерно и снисходительно, как надлежит высокой особе в беседе с низшим. Сказал ледяным тоном, со скрытым вызовом сильного сильному:

— Сударь, если взамен уместного приветствия вы намерены испытать меня взглядом, то напрасно потратите мое время, коего вам отведено немого. Извольте назвать себя и изложить суть вашего дела.

Вошедший слегка поклонился, но очень сдержанно. Видно было, что это для него просто знак обыденной вежливости, а не почтения герцогскому достоинству.

— Герцог, — обратился он к Петру Бирону, словно собрат по высшему аристократическому сословию, — То, что я скажу вам, вы вольны считать бредом сумасшедшего, либо ложью искателя Фортуны. Порукой моих слов — только моя честь. Ваша честь пусть подскажет вам, верить ли им.

— Итак, я слушаю…

— Перед вами несчастнейший из Российских Романовых, Иоанн, шестой своего имени на русском престоле, с коего был свергнут много лет назад беззаконной рукой.

— ?!?!?!

— Иоанн, сын несчастной матери Анны, племянницы одноименной императрицы всероссийской, и злополучного отца Антона, принца Брауншвейгского. Более мне нечего прибавить к своему имени, герцог.

Петр Бирон непроизвольно указал посетителю на стул. Ему нужно было время, чтобы обдумать сказанное незнакомцем и то, как относиться к этому. Низложенный Елизаветой Петровной Иван Шестой был уже двадцать два года как убит в Шлиссельбурге, заколот своими тюремщиками Власьевым и Чекиным во время «нелепы» — тщетной попытки поручика Василия Мировича освободить узника-императора. Убит в Шлиссельбурге, а похоронен Бог знает где, так следовало полагать всем, кто верен короне Российской… Петр Бирон слишком хорошо знал, что тот, кто убит, не воскреснет. Знал он и о старинном свойстве русской земли рождать в возмездие временщикам и узурпаторам смелых самозванцев.

Но ведь что-то заставило его выслушать странного человека, произносившего безумные речи и похожего на выходца с того света. Что-то помешало прогнать его сразу как опасного безумца или, хуже того, государева клеветника. Что-то упрямо восставшее в глубине его опустошенной души, какой-то отголосок прошлого. Сочувствие ли одного невинно униженного придворным заговором к памяти другого, еще более невинного и несчастного? Или прелестный образ юной принцессы Аннушки, подруги таких далеких и таких счастливых дней вдруг незримо попросил о милости к имени ее сына?

Петр Бирон угрюмо смотрел, как неторопливо, с достоинством усаживается его гость. Затем прокашлялся и заговорил глухо:

— Вы бредите, милостивый государь… Несчастный Иоанн Антонович прободен сталью, умер и похоронен. Прободен сталью. Умер и похоронен! — мрачно повторил Питер Бирон, словно проверяя, не развеется ли в прах от этих слов искусительный призрак. Но тот остался непоколебим и упрямо продолжал:

— Я жив, ваша светлость. Хотя в это трудно поверить и мне самому… Быть может, мне не стоило воскресать и являться к вам.

— Опомнитесь, сударь, — попытался остановить его герцог. — Тот, имя которого вы дерзновенно принимаете на себя, не просто погиб двадцать лет назад. Он давно забыт. Россией, народом… Монархиями Европы… Вся эта история рассыпалась прахом! Не знаю, что ведет вас — жажда справедливости или наживы, или, еще вернее, безумие, но ваше предприятие в любом случае лишено смысла. На троне — новая монархиня Екатерина Алексеевна. Государыня Елизавета Петровна, повинная в низложении младенца Иоанна, давно умерла. Зачем бередить старые раны?

— Иродиада умерла, это верно. Но другие — живы. Мои братья и сестры. Я хочу знать, где они. Я хочу знать, почему меня свергли с трона, — твердо промолвил странный гость.

Бирон-младший сцепил руки за спиной, что было у него признаком глубокого раздумья, и обошел гостя кругом, как будто хотел очертить вокруг него невидимый круг. Юродивый либо авантюрист, принявший на себя имя давно умершего мученика, молчал. Выражение лица у него было отрешенное и безразличное, как у человека, решившегося на самый важный поступок в своей жизни и уже свершившего его.

«С таким лицом всходят на плаху, — подумалось герцогу. — Когда не боятся. Наверное, у меня когда-то тоже было такое, когда везли в лодке через Ладогу. Когда хотел броситься в нее…».

Вспомнилась серо-пепельная вода Ладоги, переправа в Шлиссельбургскую крепость, Светличная башня, безнадежная и бесконечная тоска заключения… А ведь юный Питер Бирон провел в этой крепости, в царстве мертвых стен, всего семь месяцев! Низложенный император Иоанн Антонович, говорят, сидел в той самой башне долгих восемь лет, вплоть до смерти. Или его содержали в другой башне? В другой тюрьме? Не важно. Все тюрьмы мира, в общем-то, одинаковы. В них нет света, и время замирает. Но только из мертвых не воскресают. И, стало быть, кто перед ним? Сумасшедший? Самозванец? Или того хуже — шпион, подученный его петербургскими недоброжелателями, чтобы проверить герцога Бирона на верность российской короне? В таком случае во имя своего будущего остается только один выход: арестовать проходимца и с соответствующим доносом отправить за крепким караулом в Россию. Там подосланного наградят за удачно справленную службу, а в лояльности герцога Курляндского убедятся… По крайней мере на некоторое время.

Бирон вдруг почувствовал острую ненависть. Не к человеку, который сидит перед ним, умело разыгрывая комедию и следя за каждым его жестом и словом на потребу мастерам тайных дел Российской империи… Ненависть именно к его хозяевам, к тем, кто когда-то украл у него золотые годы его жизни — юность, задушил в каменном мешке его беззаботную веселость и вкус к жизни. Им мало его узилища, его ссылки, его вседневного затаенного страха из года в год, что это может вернуться?

— Сколько? — ледяным тоном вопросил герцог.

— Что, сколько? — отрешенно переспросил его гость.

— Сколько Тайная канцелярия в благословенном Петербурге платит за подобные… хм… задания? — Петр Бирон наклонился и почти приблизил лицо к лицу незнакомца. И вдруг стремительным жестом выхватил из-под камзола тонкий, острый как бритва кинжал восточной работы (герцог всегда носил его на случай внезапного ареста — для сопротивления или для самоубийства, как повезет) и приставил его к острому кадыку посетителя.

— А вот так? — не умея справиться с ненавистью, задыхаясь, спросил он. — Сейчас слегка нажму, и никакой награды. В Петербурге доноса не дождутся… Дороги здесь небезопасны… Разбойники… Посланного на сведывание зарезали, злодеи. Придется еще одного посылать!

Большие руки странного человека, покойно лежавшие на подлокотниках, даже не дрогнули, чтобы попытаться защититься от клинка. В глазах его не было ни страха, ни даже изумления от столь внезапного поворота событий.

— Вижу, вам уже случалось убивать, герцог, — спокойно и печально сказал он.

— Чему не научишься в России. И добру, и худу, — оскалился Бирон.

— А еще вижу, что в вас очень много боли, и родом она оттуда же, — так же просто, словно не чувствуя у горла смертоносной стали, продолжал пришелец. — Она не дает вам поверить, вас слишком часто обманывали. Но я ваш собрат по этой боли, потому не унижайте меня подозрением. Свершайте, что полагаете нужным: лишите ли меня жизни, выдадите ли ради своей безопасности петербургским фискалам… Мне все равно.

Пробормотав извинения, Петр Бирон спрятал оружие. Теперь ему было неловко своей выходки, и удивительно, как он мог заподозрить в этом сильном и израненном, словно битое грозой дерево, человеке мелкую и вертлявую породу шпиона. Теперь им овладело мучительное и опасное любопытство и торопило его задать странному гостю еще несколько вопросов о самом главном.

— Вы что, совсем не хотите жить, сударь? — с болезненной иронией спросил наконец герцог. — И, кстати, почему вы называете покойную государыню Елисавету Петровну, более напоминавшую римских императриц, Иродиадой?

— Потому что она восхотела главы Иоанна. Моей главы. Чтобы ей поднесли на блюде… Но устрашилась крови и не убила — живым в каменный гроб замуровала. А жить я когда-то хотел. Очень. И свободы хотел. Нынче не хочу. Я уже все видел. Россию, дальние страны, людей… Странствовал, воевал, любил. Все было. Себя не было.

— Что сие значит? — переспросил Бирон-младший.

— Себя, настоящего — каким родился. Мочи нет боле под чужим именем жить. Купец Тимофей Курдилов… Придумали мне это имя. Прилипло оно ко мне — не отлепишь. Как личина машкерадная… Хочу, чтобы, как раньше, назвали меня рабом Божиим Иоанном. Или как матушка звала, по-немецки, Hanshen…

— Бедная Аннушка… Простите! Правительница Анна Леопольдовна давно умерла. Вам все одно никто не поверит, — отрезал Бирон, оскорбленный столь вольным воспоминанием о далеком образе. — Вам не верю и я. Даже если очень хочу поверить.

— И не верьте, ваша светлость. Просто расскажите, что случилось с моей семьей и почему я лишился власти.

— Зачем это вам, сударь?

— Я должен знать.

— Если бы я сам знал… Это было так давно. Я был молод… Ныне же стар и тщусь надеждой скоро предстать перед Судией. А сколько вам лет сейчас, сударь? Сорок? Сорок пять?

— Сорок девять.

— Если вы не самозванец, то где вы скрывались целых двадцать лет?… И кто отпустил вас из крепости? Кто осмелился вам помочь?

— Был такой добрый человек. Комендант Ребиндер. Он сказал, что на мое место чухонца за три тысячи уговорил.

— Уговорил сесть в тюрьму? Чудны дела Твой, Господи. Грешен, всегда считал людей дураками, но чтоб за три тысячи на верную смерть решиться…

— Тот чухонец был сумасшедший. Заплатили его семье.

— Кстати, сударь, и коменданта Шлиссельбургской крепости звали Бередников.

— Может, и Бередников. Я не помню. Бередников — Ребиндер, забыл.

— Все едино, комендант не мог своей волей отпустить вас из крепости.

— А ежели он пожалел меня, безвинного мученика?

— За такую жалость он пошел бы на плаху.

— А ежели ему приказали так сделать?

— Кто приказал?

— Я не знаю. Быть может, недруги вашей государыни Екатерины. Я был им нужен — как туз в рукаве. Несчастного чухонца убили, а я — жив.

— Что же с вами случилось потом? Если все это не горячечный бред вашего больного воображения?

— Комендант дал мне немного денег и отпустил. Добрые люди помогли мне скрыться. Я долго скитался, сначала просто бежал, куда глаза глядят, потом пытался найти свой путь. Что я умел, что знал, кроме своей тюрьмы? Но был молод, силен, и сгодился по крайности для войны — чему проще научить человека? Явился в Запорожскую Сечь, стал казаком. Был при штурме Очакова, где воевал когда-то и мой отец. Когда заболел, не смог боле казаковать, на накопленные деньги обзавелся кое-какой торговлей. Жил в Петербурге под чужой фамилией. И тут бы мне все забыть и жить, как все люди живут, но так тоскливо стало — захотелось узнать, что с моими родными. В зеркало на себя смотреть не мог. Чудилось, что кто-то стоит за моей спиной и зовет тихо так: «Иван! Иванушка! Kleine Hanshen!» Как матушка младенцем называла. Зов я услышал, одним словом. Поехал в Холмогоры. Знал, что они все там. Но не застал ни сестер, ни братьев. Люди тамошние сказали, что мои сестры и братья уплыли куда-то на корабле «Полярная звезда», а родители — давно умерли. Про батюшку и матушку я знал, а про сестер с братьями — нет. Вот я и пришел к вам, ваша светлость. Может, вы знаете… Говорили мне добрые люди, что отец ваш близко к моей семье стоял в царствование покойной Анны Иоанновны…

— Вы истинно какой-то искатель мертвых. Отец тоже давно почил. А меня упаси Господь от ваших дел! Сие государственная тайна, знаете ли, и за разглашение ее… Да и вы откуда все это знаете? Про сестер и братьев? Про «Полярную звезду»? Я — верный подданный государыни нашей Екатерины Алексеевны, и как бы ни хотел помочь вам, связан обязательствами более высокого характера. Вам было бы лучше сразу уйти, сударь.

Питер Бирон демонстративно отвернулся от странного посетителя и подошел к окну. Но видел за стеклом не тихую Митаву, а все то же, давнее, смутное, полузабытое — пепельно-серые воды Ладоги, башни Шлиссельбургской крепости вдали, переправу…

Герцог вдруг решился: если этот человек тотчас не воспользуется «золотым мостом», который он дарит ему, словно побежденному войску, придется рассказать ему все, что ведомо. Но этим знанием самозванец либо призрак из прошлого сам обречет себя на несвободу: отпустить его в таком случае герцог Курляндии будет уже не вправе. Петр Бирон ждал. Слушал, как скрипуче тикают на мраморном камине часы. Стискивал за спиной руки. Ждал.

— Ваша светлость, помогите мне, Бога ради… — в голосе гостя впервые появились нотки мольбы. — Каждому человеку на этой земле нужно знать, кто он есть, и кто его близкие. Я же смотрю в зеркало и вижу тень, пустоту. Это страшно, видит Бог!

— Еще страшнее, поверьте, гнить в остроге или в каземате. Или вы осознанно идете на это? Зачем?

— Я хочу вернуть самого себя! — сказал странный посетитель.

— Да послушайте вы! — почти закричал герцог. — Нет на свете императора Иоанна Антоновича. Нет!!

Крадучись подбежал к двери кабинета, рывком отворил, выглянул — никого! Вздохнул облегченно, вернулся и продолжил — другим, тихим голосом:

— А вы, кто бы вы ни были, живите. Живите свободно, сколько Господь отпустит… Но если вы продолжите стоять на своем, то я буду вынужден…

— Не продолжайте, ваша светлость. Знаю, что вы будете вынуждены сделать.

— Все же я продолжу, чтобы вы после не упрекнули меня в том, что я не предупредил вас. Я буду вынужден отправить вас к рижскому губернатору, под стражей.

— Ваша воля. Я уже не боюсь тюрьмы. Пожил, погулял на этом свете. Пора и честь знать. Вы только скажите, где мои братья и сестры!

— Вы сами сделали выбор. Значит, слушайте. Дети покойной принцессы Анны проживают ныне в Дании, у тетки, королевы Юлианы.

— Они свободны?

— Не то, чтобы совсем, но больше, чем в Холмогорах.

— Что обозначает сие?

— Понимайте, как хотите, мне недосуг посвящать вас в тонкости, коих я и сам не знаю. Но они спаслись.

— Слава Богу Великому и Пресвятой Богородице! — странный гость троекратно перекрестился. Торжественно, как на молебне.

«Он вполне мог быть в прошлом духовным лицом… — промелькнуло в мыслях у Петра Бирона. — Надо же, один русский монах уже принимал на себя имя убиенного русского царевича… Это что, такая гримаса истории?! Но зачем он пришел ко мне? Ведь на этом его самозванство и кончится!».

— Почему меня свергли с трона? — продолжал свои расспросы странный гость.

— Полагаю, исключительно потому что принцесса Анна сама лишила себя всякой опоры! — сварливо пробормотал Бирон-младший. Вовсе не хотел отвечать, но не выдержал, вспомнились обиды дней былых. — Сначала она приказала этому предателю Миниху арестовать моего отца и всю нашу семью, потом отрешила от должности и самого Миниха. Отца с матерью — в Шлиссельбург, а Миниха — под барабанный бой — в отставку! Славно, наверное, тогда били барабаны! Жаль, я не слышал…

— Так вот почему я оказался в Шлиссельбурге… — медленно и задумчиво проговорил странный гость.

— Опять не понимаю вас, сударь.

— Я все думал, много лет думал, в чем я согрешил, в чем виноват перед Господом, за что меня заперли в эту темную и тесную клетку… Как зверя. Так вот за что. За матушкин грех… Вашего отца пытали в Шлиссельбурге?

— Зачем спрашивать, коли сам знаете, вы ж русский. Как водится. Как это именуется: «Допрашивали с пристрастием». На всю крепость он от этого пристрастия верещал, как боров на бойне. Между прочим, не его одного. Матушку, слабую, полубезумную женщину — тоже. Чтоб вы знали, мой любопытный друг. Правда, она была тверже духом… А еще, чтобы завершить длинный перечень «благодеяний» правительницы Анны Леопольдовны нашей семье, замечу, что у нас отняли все имущество, совершенно все, включая одежду. Не знаю, верить ли, но я слышал от офицеров, что сама Аннушка и ее любимица, фрейлина Менгден, спарывали золотое шитье с камзолов моего отца. Развлекались, наверное, зачем иначе? Не поверите, мне до сих пор обидно и больно думать об этом, хоть она давно мертва, а я уже старик. Ведь я в пору нашей золотой юности относился к покойной Анне Леопольдовне с самым искренним дружеским расположением… А она — так со мной поступила! Но только наша беда стала ее бедой… Меньше чем через год… Как это говорят в России: «Не рой другому яму, сам в нее попадешь!». А еще: «Отлились кошке мышкины слезки», ха-ха!

— Почему вы считаете, герцог, что принцесса Анна сама повинна в своем падении?

— После ареста фельдмаршала Миниха правительницу больше никто не защищал. И цесаревна Елизавета Петровна легко ее обошла, полагаясь на одну гвардию и на свое громкое имя: «дщерь Петра Великого»! Смахнула нашу Аннушку с шахматной доски… Как пешку! Остальное вы, верно, знаете.

— Знаю. Лучше бы не знать! В четыре года меня разлучили с матерью, отцом. Назвали Григорием. Гришкой! Меня — императора Иоанна!

— Ну, Отрепьев тоже был Гришкой… Это на случай вашего самозванства весьма удобное имя! Однако продолжайте, я довольно рассказывал вам, больше, чем был должен. Ныне ваш черед открыть карты.

— Меня повезли в Холмогоры отдельно от семьи. Держали там в разных домах. Но мы виделись тайно. Солдаты меня жалели. Добрые люди научили писать и читать. Я писал отцу записки. Он мне отвечал. Иногда добрые люди давали нам видеться. Или выпускали меня из комнаты. Иногда я даже гулял… Вокруг дома, ночью, тайно. Потому и выжил. В девять лет меня чуть не убили, а в пятнадцать, ночью, втихомолку, увезли из Холмогор, бросили в эту темную нору в Шлиссельбурге. Я там чуть не умер. Горлом пошла кровь. Граф Шувалов, не знаю зачем, присылал мне отвары и лекарство-леденец. Я выжил. Рыжая Иродиада, ваша государыня Елизавета, приберегала меня, как карту в рукаве, на черный день. Я даже виделся с нею. Дважды. Везли в карете с занавешенными окошками. Привезли в дом графа Шувалова. Там она… Красавица, хоть и в возрасте. Я тогда совсем не знал женщин. Чуть не влюбился в нее. А ведь она меня погубила! Потом виделся с императором Петром Федоровичем, когда Елизавета умерла. Петр Федорович даже прислал мне подарки — голубой шлафрок, сорочку… Я радовался, как ребенок. А тюремщики смеялись надо мной. Отбирали у меня теплые вещи, лишали чая, грозились посадить на цепь. На цепь — своего императора! Я плакал втихомолку, смерти у Господа просил… Я много молился. Всю жизнь. И спас меня Господь… В самом начале царствования вашей новой государыни Екатерины, ко мне пришел комендант крепости… Остальное я рассказал.

— Вы действительно очень многое знаете, чего не мог знать бы просто ловкий человек, вздумавший подняться на имени несчастного узника Иоанна Антоновича, — раздумчиво промолвил Бирон. — Про графа Шувалова, и про государыню Елизавету Петровну, и про Петра Федоровича. Одно из двух. Либо вас подучил некто из сильных мира сего, либо… Второе «либо» я не стану пояснять ради вашего же блага, милостивый государь… Надо же, как неуместно вырвалось.

— Благодарю, ваша светлость. Но никто не подучивал меня. Я просто помню… Все помню… Ежели бы забыть! Какое счастье — забыть!

— Так забудьте! Ради вашего же блага, забудьте! Слово чести, забуду и я, вы выйдете из этих дверей свободным человеком… Какая жалость, вы ведь ничего не забудете!!

— Не забуду. Ибо это было бы предательством! — тихо, но твердо повторил странный гость.

— Что ж, тогда я умываю руки, — тихо и словно со стыдом сказал Петр Бирон, — Вы сами решили свою судьбу, сударь. Ежели я отпущу вас, после всего, что было здесь, государыня Екатерина Алексеевна объявит меня изменником, и на старости лет отправит в тихое уединенное место с четырьмя каменными стенами и решеткой на окошке. В тот же Шлиссельбург, например, вот будет божественная ирония, не находите?! А я, изволите ли видеть, туда не хочу. Я уже побывал там однажды, и мне хватило… Так что не обессудьте!

— На все Господня воля. — безучастно ответил гость. — Не мне вас судить. Матушка, правительница Анна, нанесла смертельную обиду вашей семье. Вы вправе мне мстить.

— Я не мщу вам, сударь, но и спасать не стану… Видит Бог, я хотел, но вы сами перешли предел. Просто… Вы пришли не к тому человеку просить о помощи. Я, подобно вам, прошел через горнило заключения. Но, в отличие от вас, они поселили во мне страх. Не ведаю, что вы хотели разбудить во мне… По-настоящему получилось разбудить только страх. Это страх на самом деле — его светлость герцог Курляндский. И он арестует вас и препроводит в Ригу, пусть там решают… Не здесь! Не я!

Незваный гость тяжело поднялся из кресел и еще тяжелее посмотрел на герцога Бирона.

— Страх, как много вокруг страха, — словно говоря сам с собою, произнес он. — Как много зла делает страх! Матушка, правительница Анна, не была жестокой. Она так поступила с вами и с вашим семейством из страха. Боялась вашего отца. Боялась за себя, за меня… Думала, верно, что ваш отец отнимет у нее детей, а ее с мужем сошлет в Сибирь. И императрица Елизавета тоже боялась… Боялась живого императора Иоанна Антоновича, и боялась его убить. Потому и прятала меня сначала в ссылке, потом — в тюрьме. Страх — опасный советчик, и вам он ныне подсказывает правильное, но бесчестное решение. Я вот уже никого не боюсь. И никого не осуждаю. Это привилегия мертвеца. Я узнал все, что хотел… Я в вашей власти, ваша светлость, извольте позвать стражу.

* * *

«Купца» Тимофея Курдилова из Риги отправили под конвоем в Петербург, в Тайную канцелярию. Держали в Петропавловской крепости, долго допрашивали. Сам Степан Иванович Шешковский дознание учинял. Курдилов твердил одно и то же: «Я чудом спасшийся император Иоанн Антонович». Пытать его государыня Екатерина Алексеевна запретила — Шешковский так и не понял, почему.

После дознания Курдилова сослали в Соловецкий монастырь — с мягким предписанием: поселить в келье, где сам захочет, выпускать на прогулки без ограничений, только чтобы из монастыря никуда не делся. На содержание узника было положено отпускать из казны 10 копеек в день. Не много и не мало. Прожить хватит.

В Соловецком монастыре названный Тимофей Курдилов вел себя тихо и прожил недолго. Иноки, что были приставлены смотреть за ссыльным, после рассказывали, что он все сидел у воды целыми днями и смотрел на пепельно-серые волны Белого моря. Такие похожие на воды Ладоги. Верно, представлял себе, как плывет куда-то. Может, в Данию, к братьям и сестрам. А, может, и на тот свет, к матери и отцу. Так засмотрелся — что у воды и умер. А с ним умерла его тайна, известная только ему самому. Да еще неведомым «добрым людям», имена которых так и не смог выведать у арестанта умелый дознаватель Степан Иванович Шешковский…

Загрузка...