Боже мой, как тяжело идти! Как он огромен и нелеп, этот дворец, даже от его названия мороз по коже — Зимний! Всюду обильная, но облупившаяся позолота, дорогие, но грязноватые портьеры — и худо заделанные щели, из которых тянет затхлым духом, сквозит холодом в промозглую погоду, и лезут отвратительные тараканы. Какие бесконечно длинные и гулкие залы… Здесь живет дворцовое эхо: блуждает в зеркалах, вздымает тяжелые портьеры, язвит, пересмешничает… Если скажешь: «Анна!», оно ответит — «Елизавета!», и тогда предательски задрожат пальцы, вцепившиеся в складки платья, и потемнеет в глазах, и не хватит воздуха! Она всегда была такой неловкой, маленькая принцесса Аннушка, Анхен. Тяжелое и царственное имя Анна ей дали здесь, в России, пятнадцатилетней девочкой крестив в православие. А она не Аннушка вовсе, и тем более не Анхен, а Лизхен! Елизаветой ее назвали при рождении, как и ту, другую, рыжеволосую, зеленоглазую, в алом платье, расшитом золотыми нитями, так что вся она, лютая соперница, сияет, как солнце.
Правительница Анна — серебряная, в атласном платье, расшитом серебром, с жемчугами на шее и алмазами в гладких черных волосах, а цесаревна Елисавет Петровна — золотая, рыжая, веселая… И все любят Елизавету, потому что цесаревна — солнце, а правительница — только луна, серебряная луна. Всегда так было, даже при жизни тетки-императрицы, Анны Иоанновны.
Если обернуться, сделать шаг назад, то увидишь тетку, как живую. Она тяжелая и кряжистая, словно древние каменные изваяния женщин канувших во тьму народов, которые, рассказывают, стоят в степях на южных рубежах ее бескрайней империи. И смотрит она на свою единственную племянницу сердито и недовольно. Рядом с нею — герцог Курляндский Бирон, роскошный и похожий на злого породистого жеребца, теткин фаворит. Он нагло усмехается. Тетка Анна в могиле, Бирон — в Сибири, но оба они — позади. Их призраки навсегда заплутались в мрачных дворцовых стенах. А кто впереди, кто ждет Аннушку в конце бальной залы, в конце ее пути? Рыжеволосая красавица Елизавета — вот она, стоит и торжествующе смеется красивыми полными губами, жемчугом оскаленных зубов! Это тоже призрак? Или дерзкая красавица, дочь северного титана Петра Великого, сама явилась в Зимний в неурочный час, чтобы поглумиться над своей неуклюжей соперницей на дороге к престолу российскому? Аннушке становится жутко, до оторопи, до дурноты. Между худыми лопатками под громоздкой парадной робой[8] скатываются холодные капли, как перед смертью. За спиной — грозные призраки, впереди — опасный враг. Бежать, позвать на помощь? Поздно, никто опять не придет на ее слабый зов. Придворные, слуги в страхе или в безразличии не двинутся с мест. Караульные гвардейцы не сойдут со своих постов, словно бездушные статуи. Никому нет дела до нее, нежеланной и случайной правительницы… Но она еще правительница, титулованием великая государыня и великая княгиня империи, занимающей едва не половину карты обитаемых человеком земель! Она не сдастся без борьбы! Отчаянно вскинув увенчанную напудренной прической голову, Аннушка делает несколько судорожных шагов вперед — назад слишком страшно! — навстречу Елисавет, дщери Петровой. Голос предательски дрожит и рвется, но Аннушка изо всех сил будит в нем сталь, тщательно подбирая все еще непослушные после семнадцати лет в России русские слова:
— Сударыня, извольте отвечать, некое дело или безделье привело вас ко мне без надлежащего… полагающегося… должного… Verdammt noch mal[9], как жестоко вы поплатитесь!..
Аннушка протягивает вперед слабую дрожащую руку… и пальцы утыкаются в засиженное мухами зеркало. Это ее собственное отражение, которому багровый отсвет заката, пробившийся через вечно немытые дворцовые стекла, придал красноватый оттенок, играя с блестящей парчой. Даже солнце в России готово изменить ей! И за спиной никого: сквозняк колышет грузную портьеру — это и есть Анна и Бирон из ее кошмара! От облегчения и внезапного упадка сил у Аннушки стремительно темнеет перед глазами, пронзительно звенит в голове — и она как подкошенная падает перед зеркалом на истертый дворцовый паркет. Но в угасающем взгляде успевает сверкнуть ослепительная победная усмешка Елизаветы Петровны. «Так она все же была?» — отрешенно изумляется Аннушка, и мир гаснет.
… Какой отвратительный запах! Верно, в дворцовых закоулках опять издохла крыса, или нерадивый слуга опрокинул ночной сосуд. Но голове так приятно лежать — на упругом, мягком, теплом… .
— Анхен, Аннушка! Милый дружочек! Открой глазки!
Ах, это верная Юленька Менгден, единственная близкая душа в этом дворце, фрейлина и подруга-наперсница, уложив бедную Аннушку к себе на колени, настойчиво сует ей флакончик с омерзительными нюхательными солями.
— Фи!!! — фыркает юная правительница, оживая. — Юлиана, как ты позволила такой мерзости случиться у меня под носом?!
— Но Аннушка, душа моя, — Юлиана гладит ее по лицу мягкой сильной рукой, нежнее, чем положено подруге; так, наверное, подобает влюбленному кавалеру. — Тебе было дурно. Это ароматические соли…
— Я понимаю, что это! — правительница намеренно сердится, великодушная Юлиана единственная позволяет ей покрикивать на себя, не обижаясь, и на ней можно отрабатывать властные интонации. — Но я имела в виду эту подлую рыжую кошку Елисавет, которая предерзко проникла сюда…
— Но Анхен, позволь, — Юлиана Менгден умоляюще воздевает руки. — Я все время была подле, в соседней зале. Я не видела здесь ни души, кроме тебя, никакой Елисавет! Неужели ты думаешь, что я попустила бы твоей гнусной хулительнице проникнуть сюда со злым умыслом?
Тут в миндалевидных карих глазах Юлии вспыхнул бойцовский огонь, и со своими вздернутыми упрямыми скулами и веснушками на носу она стала похожа на задиристого подростка.
— Эта чудовищная женщина опять обидела тебя, дружочек? — звенящим от воинственности голоском вопросила они. — Скажи всю правду, и я заставлю ее ответить!
При виде этого порыва Аннушке стало тепло и немного грустно. «Мой единственный, мой самый верный страж», — подумала она с умилением, но вслух сказала ворчливо:
— Не обидела на сей раз, коли ты ее не видела. Помоги же мне встать на ноги, в этой проклятой робе мне не справиться самой, как сверженному наземь рыцарю!
— Да, ваше высочество! — церемониально, но несколько обиженно ответила отважная фрейлина, совсем не обрадованная этой сменой положения. Она неохотно завозилась, расправляя собственные пышные кринолины, случайно скользнула рукой по паркету, не удержала равновесие и словно невзначай прижалась пылающими губами к лицу Аннушки…
И тут как назло раздались чьи-то редкие и гулкие шаги. «Ах, это муж, — подумала Аннушка скорее досадливо, чем смятенно. — Он всегда так медленно ходит, недотепа, но появляется так некстати!» Она попыталась освободиться от пылких объятий не совсем владевшей собой Юленьки, однако было поздно.
— Милостивые государыни, мне думается, что сие взаимное расположение женских особ, столь обличенных высоким положением, не можно назвать полностью политичным, — произнес скрипучий мужской голос, не окрашенный никаким чувством. Аннушка наконец бросила на говорившего взгляд поверх плеча подруги-наперсницы.
Да, это он, милостью покойной тетки ее муж, герцог Антон-Ульрих Брауншвейгский, новопроизведенный милостью судьбы генералиссимус Российской Империи, так и оставшийся при этом в глазах Аннушки невыразительным и докучным придатком ее несчастий. Как это похоже на него — застав дам в подобной позе он мог бы хотя бы рассердиться, закричать, чтобы быть чуть более человеком. Или, наоборот, проявить участие, прийти на помощь, помочь молодой супруге подняться на ноги. Но он беспомощно торчит рядом, без выражения на блеклом скучном лице. Если бы не расшитый золотыми галунами мундир да шпага с богато украшенным эфесом, его с этой деревянной выправкой можно было бы принять за камер-лакея.
— Ваше высочество, соизвольте подать помощь ее высочеству, — быстро нашлась бойкая Юленька, — Ей сделалось дурно, надобно проводить ее…
Тонкие губы Антона-Ульриха едва заметно дрогнули, на них отразилась презрительная усмешка. Надо отдать ему должное: он слаб и безволен, но отнюдь не глуп и хорошо понимает свое унижение в этом несчастливом и натужном браке. Раньше, когда унылого тогда еще принца воодушевляла надежда на взаимность черноволосой красавицы Аннушки (поначалу он и вправду был сильно увлечен ею!), он уже давно стоял бы перед ней на коленях, покрывая холодную белую ручку поцелуями. Но сейчас он лишь повернулся на паркете в своих гнусаво скрипнувших кирасирских ботфортах и обронил через плечо холодно — как сосулька упала с крыши в лужу:
— Надобно обратиться к лейб-медикусу, меня же увольте. Уповаю, нынче вечером этот прискорбный пассаж не освободит вас от присутствия на ассамблее, моя высочайшая супруга, равно как и вас, госпожа Менгден.
По-русски Антон Ульрих говорил отменно, даром что жил в России много меньше, чем Аннушка. Однако почему-то всегда выбирал для своих фраз самые ходульные и вычурные конструкции, своей нелепостью очень похожие на него самого. Ботфорты медленно проскрипели прочь, и где-то в дальней анфиладе покоев чеканно грохнули приклады ружей — часовые взяли на караул своему главнокомандующему. Служба есть служба!
— По крайней мере, он деликатен, вовремя убрался! — хихикнула Юленька Менгден, не торопясь размыкать объятий. Аннушка решительно отстранила ее и, проведя энергичную комбинацию телодвижений, умудрилась сама выпутаться из тяжелых кринолинов и встать. С неожиданной решительностью схватила подругу за руку и рывком поставила на ноги, сказав:
— Это вообще-то должна была сделать не я с тобою, а ты со мной! И больше не позволяй мне вот так валяться, Жюли, что бы ни случилось! Не хочу быть слабой… — тут голос Аннушки сорвался, и она совсем по-детски всхлипнула, — Даже если суждено мне унизиться перед Елизаветой, — закончила она шепотом.
— Ну что ты, Аннушка, — ответила верная Юленька, которую, казалось, ничего не могло обескуражить, — Не бойся, мы успеем тебя короновать. Ты будешь императрица всероссийская Анна Вторая…
— А как же сын? — вскинулась юная правительница. — Ведь он — император по завещанию тетушки.
— Он примет корону из твоих рук, когда подрастет, — легко, словно речь шла о самых обыденных вещах, отозвалась Юлиана Менгден.
Но коварное дворцовое эхо слышало этот разговор и уже повторило по-своему. «Не примет… Не успеем… Не Анна Вторая… Елисавета Первая…»..
Так и сбылось. Как нашептало дворцовое эхо. Оно всегда говорит правду. Злую правду, горькую! Ах, если бы доброе эхо завелось в этом неустроенном дворце! Но, видно, не судьба…
Впоследствии в свой черед побаивалась каверз этого эфирного обитателя Зимнего и победившая в борьбе за трон Елизавета Петровна. Потому и постановила: «Понеже в Санкт-Петербурге наш Зимний дворец не только для приему иностранных министров и отправления при дворе в надлежащие дни праздничных обрядов, но и для помещения нам с потребными служителями и вещами доволен быть не может, мы вознамерились оный наш Зимний дворец с большим пространством в длине, ширине и вышине перестроить».
Но это уже совсем иная, более поздняя история…
В детских играх своих Аннушка любила представлять себя несчастной, но гордой принцессой, с благородным достоинством отвечающей своим гонителям. Встав перед зеркалом, она картинно складывала ручки, словно они и впрямь были связаны, изображала холодную полуулыбку (для этого следовало слегка, с достоинством приподнять только уголки губ) и говорила коварной зеркальной глади: «Вы не сможете меня унизить, господа! Я была и останусь благородной принцессой и сохраню свое достоинство даже в изгнании…»..
Дальше она обычно не договаривала — на губах сама собой появлялась настоящая улыбка. Все это — игра, только игра, никаких несчастий нет и в помине, мир непременно будет добр к ней, а тетка-императрица Анна Иоанновна хоть и не в меру сурова, но любит свою племянницу. Да и кого ей еще любить, кроме Аннушки? Не осталось ведь у государыни кровных родственников, кроме этой вечной соперницы и пересмешницы, Елизаветы Петровны. Да и Елисавет — разве что по крови родственница, но не правомочный член августейшей семьи императрицы. Это враг, коварный враг, до поры до времени скрывающий свою вражду и помыслы, о чем ведомо и самой императрице, а даже ее маленькой наивной тезке, Аннушке Мекленбург-Шверинской.
Наделенная богатым воображением и природной тягой к красоте, Аннушка, с детства жившая при дворе, подменяла недостаток впечатлений, с головой бросаясь в мечты, в яркий и многообразный воображаемый мир сказочных королевств, чудесных приключений, благородных рыцарей и страшных злодеев. Излюбленной ее фантазией была «гонимая принцесса». Какой же ребенок не фантазирует? Воспитательницы и учителя привыкли не препятствовать воображению девочки, благородная кровь которой предрекала ей высокое положение в будущем. Аннушка все больше отдавалась своим мечтам, и когда отрочество сменилось трепетной юностью, обрела твердую уверенность, что эти призрачные образы реальны, они могут предрекать будущее, предупреждать об опасности.
Когда над империей еще властвовала царственная тетка Анна, а царил всемогущий отпрыск заштатных курляндских дворянчиков Бирен[10], Аннушке однажды представилось страшное. Будто не себя видела она в зеркале и не дворцовую залу, а полутемную комнату, обставленную старой, вышедшей из моды мебелью. В комнате этой тускло горела одна-единственная свеча, а сквозь оконные решетки видна была серая холодная река, самый ее краешек, узкий, как лента в черных волосах Анны. Что это за река и что это за комната, Аннушка не знала и, теряясь в догадках, пугалась еще больше. В этом странном и страшном зазеркалье пахло горем и лекарствами, и запах у страдания был не привлекательный и благородный, как в книжках, а противный, приторный, тошнотворный. На кровати, выпростав поверх лоскутного одеяла восковые, прозрачные худые руки, лежала изможденная молодая женщина. Она умирала, и все звала кого-то непослушными синеющими губами. «Иванушка… , - шептала женщина, — Иванушка… . Где он? Куда они его дели? Позовите Иванушку… Юленька… Мориц… Где они все?».
Завороженная мрачным видением, Анна вгляделась повнимательнее — и задрожала от страха. Эта женщина — бледная, бесконечно усталая от потерь, еще молодая годами и в то же время — старуха, прожившая целую вечность мук, была она сама. Над ее смертным ложем склонилась согбенная фигура, живое воплощение молчаливой скорби. Но это была не верная Юленька Менгден и не возлюбленный Мориц Линар, а унылый и неловкий Антон-Ульрих, герцог Брауншвейгский, еще более жалкий в жестоком зазеркалье и в своем горе, словно постаревший на десять лет. Он держал белую, исхудавшую руку несчастной женщины — ее, Аннушкину, руку, прижимал к губам тонкие ледяные пальцы и плакал. И еще кто-то черный стоял рядом у постели умирающей, склонив голову, словно ждал чего-то. Черный и высокий, под темным одеянием не разобрать лица. Это священник? Или?.. О нет, только не это!! Боже мой, Господи, черный человек поднимает голову…
Охваченная страхом, что этот черный посмотрит на нее, и она навсегда утонет в колдовском зазеркалье, Анна зажмурилась и, не помня себя, опрометью бросилась прочь. И… вдруг оказалась в объятиях жадно схвативших ее рук. Она отчаянно закричала, и, силясь вырваться, замолотила бессильными кулачками, но объятия сжались еще крепче. Сердечко мертвенно упало вниз от ужаса, и бедняжка непременно потеряла бы сознание, если бы схватившее ее нечто не пахло бы так знакомо. Немыслимой смесью модного аромата парижской лаванды и фиалок, шампанского, сладкого табака и лошадей (последним больше чем нужно) пах только Питер Бирон-младший, ветреный отпрыск полновластного тетушкиного фаворита, легкомысленный щеголь и самый веселый из Аннушкиных кавалеров.
— О, немилосердная Анна, за что такой жестокий прием? — театральным голосом возгласил юный вертопрах, не торопясь, тем не менее, размыкать своих объятий (Аннушка с перепугу влетела прямо в них). — Каюсь, я на целых два дня задержался с возвращением вам романа этого французика Филиппа Грегуара «Небесные наслаждения», но стоит ли из-за этого налетать и избивать меня вашими острыми кулачками? К тому же, — Питер с сожалением снял одну руку с Аннушкиной талии и выудил из-за отворота лазоревого камзола растрепанную книжицу, — Вот ваша книга, а вот и мой утешительный приз!
Тут он бесцеремонно, но слишком весело, чтобы это можно было счесть оскорбительным, сочно чмокнул Аннушку прямо в дрожащие губки. Она и не думала сопротивляться. Пережитый ужас совершенно лишил ее сил. Румяное лицо молодого повесы, которое было бы слишком смазливым для мужчины, если бы не наследственный хищный Бироновский нос, плыло у Аннушки перед глазами.
— Эта комната, Питер, где эта ужасная комната? — только и смогла пролепетать она.
При всем своем легкомыслии Питер был внимательным юношей, а их с Аннушкой давние игры в ухаживания, легкие и веселящие, как молодое вино, давали им право считать друг друга приятелями.
— Какая комната, милая Аннушка? — с участием спросил он; Бирон-сын всегда называл ее так, по-русски; наверное потому, что в России, отданной на волю его отца, чувствовал себя как рыба в воде, и все русское представлялось ему своим, доступным. — О чем вы говорите?
— Темная такая, бедная… Там еще река была за окнами. И словно дети плакали. Совсем рядом. И кто-то черный… Такой темный…
— А, опять ваши потешные фантомы, моя сказочная принцесса? — тон Питера вновь обрел игривые нотки. Он бесцеремонно толкнул ногою дверь в Аннушкины покои и увлек ее за собой, — Войдемте же, и вы увидите, как я заставлю отступить силы тьмы, им не устоять перед благородным железом! Ах да, я не при шпаге, тогда воспользуемся этим магическим орудием…
И Питер героическим жестом выхватил из вазочки с фруктами десертную вилку. Аннушка бледно улыбнулась — рядом с этим жизнелюбцем, буквально источавшим веселую силу юности, ее сумеречная мнительность таяла сама собой. С Питером было так хорошо танцевать на балах, насмешливо наступая друг другу на ноги, дурачиться на машкерадах в Летнем саду и даже, сбежав от всех, украдкой целоваться в дальней беседке, слегка пьянея от сознания непристойности… Он нравился бы Аннушке еще больше, но тому препятствовали два обстоятельства, и второе, что Питер никогда не бывал серьезен, о втором же заставляло трепетно молчать ее девичье сердце.
— Итак, злые силы сокрылись от доблестного рыцаря и прекрасной дамы! - Питер сделал потешный фехтовальный выпад вилкой, не переставая другой рукой обнимать талию Аннушки. — И никто не плачет. Отвечайте не скрывая, сударыня, где вы все это увидали?
— В зеркале…
Анна смотрела на его матовую гладь с изумлением, словно очнувшись от сна. Не было в его глубинах больше ни комнаты, ни умирающей женщины, ни серой реки за окнами. В нем отражались только привычная обстановка ее собственной обители: изящная резная мебель, портьеры, высокая кровать в кружевных подушечках под изображающим звездное небо балдахином.
— Так, в зеркале нет! — сосредоточенно заметил Питер. — Несомненно, темные сущности прячутся под кроватью, где же им еще быть? А ну посмотрим…
— Ах! — только и успела вскрикнуть Аннушка, как оказалась лежащей на своей мягкой перине, а над нею, щекоча лицо длинными ароматными волосами, с недвусмысленными намерениями навис молодой пылкий мужчина. На мгновение все ее естество жарко дрогнуло, но лишь на мгновение…
— Ну это уж нет, сударь! — Аннушка от души влепила Питеру звонкую отрезвляющую пощечину. — Стыдитесь так преступно пользоваться моим расположением!
Он не обиделся, перехватил ее ручку и со всем пылом поцеловал. Но намек был понят, и Питер по-дружески уселся рядом с Аннушкой на ее кровати.
— О несчастный жребий отвергнутого влюбленного, — трагически возгласил он; он просто не умел быть серьезен.
— Низкий человек, подлый обольститель, козлоногий сатир, немедленно вон отсюда!! — воскликнул вдруг звенящий от негодования голосок. Аннушка, не совсем оправившаяся от всех треволнений этого часа, не совсем поняла его происхождения и первым делом сделала для ошарашенного Питера протестующий жест: «Это не я, я здесь не при чем!»
Подобная разъяренной фурии, вторглась Юленька Менгден, которой яркий румянец гнева удивительно шел к каштановым волосам. Чтобы быстрее бежать, она подобрала свои пышные юбки так высоко, что стали видны крепкие стройные лодыжки и маленькие бальные туфли мужского покроя — верная подруга Аннушки всегда предпочитала мужскую обувь, заявляя, что скользит на высоких каблучках.
Не успел Питер Бирон привстать с оскверненной его седалищем девичьей постели, как в довесок к Аннушкиной пощечине получил от госпожи Менгден увесистую оплеуху: «Nimm es, du Mistkerl!!!»[11]. Резво обежав вокруг кровати, Юленька сжала крепкие кулаки и явно вознамерилась попортить Питеру его породистый бироновский нос. Но тот стал с немалой ловкостью уклоняться от нее, так же крутясь вокруг кровати, на которой сидела совершенно потерянная Анна.
— Вот оно где злые силы таились, — крикнул Бирон-младший, с ловкостью уворачиваясь от госпожи Менгден. — А я мнил — под кроватью…
В ответ Юленька разразилась такой отборной бранью на немецком, которая сделала бы честь какому-нибудь прусскому сержанту. Аннушка с отвращением закрыла ушки ладошками: в отличии от Питера и Юлии, давно изъяснявшихся в обыденной жизни по-русски, а немецкий почитавших чем-то типа экзотического наследства, для нее немецкий язык даже в России остался родным.
В конце концов, Питер, напоследок зайдя Юленьке с тыла, дал ей звонкого шлепка по круглым ягодицам (так, наверное, он оглаживал лошадей, подумала Анна) и с хохотом выскочил за дверь.
— Только переступите этот священный порог хоть раз, бесчестное существо, и я вызову вас к барьеру! — запальчиво крикнула Юленька.
Створки дверей на мгновение приоткрылись, вставилась растрепанная голова Питера:
— Отказ! Всем известно, что вы фехтуете лучше меня, Марс в юбке!
— Я проткну вас насквозь, вонючий Центавр, и вся Россия скажет мне спасибо!!
— И я буду навсегда опозорен, что меня победила девка! А, паче, одолею я, так все станут смеяться, что я победил девку… Так что я при любом раскладе останусь в накладе, — Питер любит блеснуть народными выражениями, вспомнила Аннушка. — Au revoir, Mesdames[12]!
Он послал юным дамам издевательский воздушный поцелуй, и поспешно захлопнул двери — в то место, где только что была его голова со звоном впечаталась Аннушкина любимая чашка саксонского фарфора — и рассыпалась на множество нарядных осколков.
— Но зачем?! — Аннушка, чуть не плача, уставилась на воинственную подругу.
— Почти попала! — удовлетворенно заметила Юлиана, по-мальчишески отряхивая ладони. Потом, уперев руки в крутые бедра, приняла позу оскорбленного правосудия и вопросила:
— Извольте немедля отвечать, моя дорогая, насколько далеко вы позволили продвинуться гнусным заигрываниям этого подлого сына подлого отца?
После всего пережитого Аннушка не знала, плакать ей или смеяться.
— Ах, Жюли, оставь, — тихо произнесла она. — Питер славный мальчик, он мне друг. Ты же знаешь, что в моем сердце… Ах, тише, умоляю, это услышат!
Она с ужасом взглянуло в зеркало, словно именно этот вечный источник видений и тревог мог ее подслушать. Прозорливая Юлиана перехватила этот взгляд.
— Гадала что ли? — грубовато хмыкнула она. — На суженого? Что ж ты от зеркала никак не оторвешься? Других забав нет что ли?
— Нет, засмотрелась просто. И голова закружилась. И я видела…
— Опять? Пустое все это, — сердито сказала фрейлина, и прибавила повелительным тоном, словно из них двоих принцессой была она. — Иди немедля. Тетка зовет.
— Тетушка? Зачем?
— О женихе с тобой говорить будет.
— О некрасивом этом, Антоне-Ульрихе? Не хочу я его. Он на ягненка похож. То ли дело Мориц… — Аннушка слабо вскрикнула, произнеся это запретное, но такое вожделенное созвучие, и в один миг сначала смертельно побледнела, потом залилась густым румянцем.
— Эка тебя разукрасило, подруженька! — Юленька тоже подпустила русского просторечия и нежно потрепала Аннушку по щеке. — Мориц хорош, милая, спору нет. Только искренен ли сей прославленный селадон[13]? Стоит ли ему верить?
Юлиана приобняла Аннушку за талию и заглянула в глаза — настойчиво, вопросительно. Потом со вздохом отпустила. Ничего Анна еще не понимает… Девчонка! Гаданья на зеркалах да кавалеры у нее на уме. А Мориц Линар, саксонский посланник при русском дворе и предмет нежных чувств принцессы Анны, — тонкая штучка. Красавец, хитрец, опытный обольститель, ни слова в простоте — и ни слова в искренности. Удивительно, рассказывают, что в его карьере не было ни одной дипломатической миссии, которую бы он не провалил. Однако саксонский двор его ласкает, а внушительное состояние сего блистательного графа только прибывает после каждого подобного «провала». И здесь, в России, он себя покажет. Зачем еще слетаются сюда, словно саранча на тучные нивы, подобные ему? Себя остзейская баронесса и дочь шведского офицера Юлиана Магнусовна Менгден почитала патриоткой Отечества Российского, и потому презирала Бирона, смело обличала казнокрадов и чиноискателей при дворе, наипаче из иностранцев. Но, будучи честной сама с собой, признавала, что недолюбливать саксонского Морица Линара у нее есть сугубо личные причины.
— Кому же мне верить, Юленька? — Анна всегда завидовала уверенности и почти мужской внутренней силе своей подруги. Вот и сейчас хотелось прижаться к ней, почувствовать ее горячее дыхание, словно она — Мориц. Прекрасный кавалер, граф Мориц Линар…
Юлиана почувствовала это внутреннее Аннушкино движение и поспешила поклясться подруге в верности, преклонив колено у ее ног. Словно сама Юлиана была рыцарем, а Анна — его дамой. Впрочем, Анна действительно была прекрасной и хрупкой дамой. А Юлиану насмешливая природа угораздила родиться женщиной. Она же все время чувствовала себя воительным мужем, отважным рыцарем, заключенным в постылую женскую оболочку, отягченную излишними украшениями плоти и физиологическим[14] несовершенством. Впрочем, что такое плоть, если так силен голос духа?
— Анна, клянусь своей бессмертной душой, что не изменю тебе никогда, — торжественно произнесла Юлиана. — А верить можешь мне… И только мне! Порукой в том моя рыцарственная честь!
— Но ты ведь не рыцарь, Юленька, — хихикнула Анна почти кокетливо, словно Юлиана и вправду была кавалером.
— Не совсем, — хмуро согласилась фрейлина Менгден. — Однако мой родовой герб с баронской короной дает мне право на рыцарство… Найди место в «L'Art de chevalerie»[15] где сказано, что рыцарем может быть только мужчина?! Я так хотела бы стать им… Для тебя, моя милая.
— Но сие невозможно, Юленька, — попыталась возразить ее Анна. — И слава Богу, что он создал нас не для этих ужасных рыцарских баталий…
— Господь тут ни при чем, милая. Это мужчины узурпировали право на доблесть.
Аннушка промолчала. Не захотела попусту спорить с подругой. К тому же императрица Анна была гневлива и взрывалась, словно пороховая бочка (сея вокруг опалу и разрушение), если кто не спешил явиться на ее зов. Анна поспешно поправила прическу, привела в порядок смявшееся платье и поспешила к тетке-государыне. А Юлиана осталась перед обманным и магическим зеркалом, знавшим столь многое. Она сердито нахмурила красивые дугообразные брови, с осуждением взглянула на свое отражение. Сегодня она нравилась себе еще меньше обычного. Что это за нелепые фижмы, кринолины, обременительные кружева, глупые локоны? Да еще отвратительная пудра и мушки, только привлекающие клопов и блох! Юлия представила себя в гвардейском мундире, со шпагой на боку. Хотя нет, гвардейский зеленый кафтан несколько пошловат, а офицерский шарф, который по артикулу в пехоте носят через плечо, будет скрадывать форму груди. Уж лучше драгунская форма — ее нарядный васильковый цвет так подойдет к ее карим глазам, а кавалерийский шарф вокруг талии чудно подчеркнет ее тонкость. Так, право, было бы лучше…
Хотя, может быть, и хорошо, что военная служба закрыта для дам… Пока закрыта! Она слишком отягощает своим убийственным однообразием и скучными обязанностями. Но вот Российской Империей давно уже правят женщины. Не наследники суждены были Петру Великому, а наследницы. Жаль, Аннушка слаба, она годится в наследницы великого государя только в том случае, если ею будет руководить сильная и надежная рука. «Но ничего, в моих руках достанет силы, — со спокойной уверенностью подумала госпожа Менгден. — А пошатнется, я ее подопру… Своим плечом! Придет черед, и будет в России Анна Вторая! А чтобы она не забыла за своими сердечными увлечениями и зеркальными стразами о трудах на благо Отечества, подле нее самое место и Юлиане Первой. Виват, Россия! Только бы этот Мориц не мешался под ногами… На изумление скользкий и опасный малый, которому самое место на короткой цепи в Шлиссельбурге… Не бывать ему новым Бироном, а с Саксонией как-нибудь объяснимся!».
Аннушка с детских лет боялась тетку, Анну Иоанновну. Разумом понимала, что для императрицы она — ее любимая и единственная племянница, но только странная у тетки была любовь, скорее похожая на властное чувство собственности. Простирайся Аннушкин взгляд несколько дальше дворцовых стен и «прешпектив» столичного Града Петрова, она, наверное, поняла бы, что очень похожее чувство обладания испытывал барин к своим крепостным рабам, любя их при этом, как любят свою собственность. Но юную Аннушку совсем не занимало сословное устройство России. Для Анны же Иоанновны, добившейся абсолютной власти Российском престоле своей мощной рукой, разорвавшей «кодиции» Верховников, таковыми крепостными были все ее подданные, не исключая высшую русскую знать и высокородных иностранцев. Потому-то тетка-императрица смотрела на Аннушку сурово и подозрительно, насупив брови, а улыбалась редко и лишь когда племянница оправдывала ее ожидания. Увы, приходилось признать, что Аннушка эти ожидания оправдывала редко. Почти никогда.
Аннушка была застенчивой, неловкой, иногда — капризной, иногда — доброй, и чаще всего — не злой. Ей же следовало быть гордой, жесткой и хитрой, как и подобает племяннице императрицы — и тогда, возможно, «прешпективы» очередной женщины на престоле Российском открылись бы перед нею с большей очевидностью. Вот и сейчас, когда тетка вызвала ее к себе, Аннушка твердо знала: ничего хорошего ей этот разговор не сулит. Будет горько, нудно и стыдно, и разойдутся они смертельно недовольные друг другом — до новой встречи, такой же бессмысленной, как и эта…
Ах, бедная она сирота, некому за нее заступиться на этом свете! Бабушка умерла, матушка умерла, а отца, герцога Мекленбургского, Аннушка почти не знала… Только тетка у нее и осталась, да разве она — злобная, орущая, вечно осуждающая и обвиняющая — это заступница?
Замирая от липкого, постыдного страха, Аннушка толкнула дверь теткиного кабинета. Вошла тихо, почти бесшумно. И сразу стало зябко и тяжело, хотя в кабинете было хорошо натоплено — Анна-императрица любила, когда топят жарко, почти до угара. Но руки у Аннушки задрожали, как у маленькой, как в то мгновение, когда тетка впервые рассердилась на нее, еще при матери, и отвесила племяннице затрещину… Тогда Аннушка горько заплакала и бросилась к матери на шею, а мать все твердила: «Ты уж, доченька, не гневи государыню…».. Она и не гневила — только тетка каждый раз сама гневалась, что бы Аннушка ни сказала, как бы себя ни повела…
Вот и в этот раз было то же самое: зачем только тетка ее позвала? Чтобы снова помучить? И чего только хотят эти властные жестокие люди от нее, несчастной?
Анна Иоанновна сидела в креслах, словно деревенская баба на завалинке, и, подобрав подол платья серебристой парчи грела у голландской печки большие как у крестьянки ноги в штопанных шерстяных чулках. Сначала императрица вопросительно и ожидающе посмотрела Аннушке в лицо, а потом, не дождавшись желаемого ответа, опустила глаза ниже, на живот. В животе сразу стало неуютно и тяжело, и Аннушка, взрослая барышня, невеста, всерьез испугалась, как бы не осрамиться.
— Не ты мне надобна, — зло и сердито сказала наконец царственная тетка, — А только чрево твое худое да тощее. Родишь мне наследника престола Российского, и шут с тобой — живи, как знаешь. Дури, чуди со своей Юлькой Менгденшей! Слыхала, как эта язва, Елизавета, твою фрейлину любимую называет? Жулька… Точно собачку, что на кровати валяется… На твоей кровати, племянница… Неужто верно то, что про вас с Жулькой рассказывают? Целуетесь, вы будто, милуетесь, будто баба с мужиком?! Тьфу, пропасть! Даже представить гадко… Али врут?
— Врут, ваше императорское величество, все врут! — торопливо ответила Аннушка.
В их отношениях с Юлианой Менгден, с ее наивной точки зрения, и вправду не было ничего предосудительного. Ну, спали, обнявшись… Но во дворце зимой холодно, и почти всегда — страшно. А Юлиана — такая смелая, с ней можно ничего не бояться!
— А почему спите с ней в одной кровати? — не унималась тетка.
— Страшно мне одной, государыня-тетушка… — чуть слышно оправдывалась Аннушка. — И холодно. И чертовщина во тьме мнится… Ежели одна сплю. А Юлианы призраки боятся. Не приходят.
— Какая-такая чертовщина во дворце помазанника божьего!? Ты что сдурела, девка? — громогласно рассвирепела тетка. — Или смеяться надо мной вздумала? Ежели смеяться — то поостерегись… Не посмотрю, что племянница, в каморе запру, пока чудить не перестанешь… Ох!!
Вдруг багровое толстомясое лицо императрицы посерело, она заполошно схватилась пухлой рукой в дорогих перстнях под левой грудью и с живым ужасом в голосе выдавила:
— Ахти!.. А что если не бесы то вовсе… Ночью-то ты их видела… Что если людишки лихие! Все извести меня хотят! Все крамолу умышляют!
Аннушка перепугалась еще больше, чем от гнева императрицы. Она заметалась по комнате, ахая и хватая то затейливый серебряный кувшин с водой, то заморское опахало страусовых перьев. Бросилась овевать им лицо тетки. Та с подвоем причитала о «изменщиках-заговорщиках», и из глаз ее катились самые настоящие крупные слезы. Аннушке впервые стало жалко эту грубую и властную женщину, которая всю жизнь боялась своих призраков, тоже выходивших из мрака. Только ее призраки были из плоти и крови, они могли посягнуть на ее престол.
— Тетушка, тетушка, не бойтесь, то точно не живые люди были! — принялась утешать ее Аннушка. — То тени бродят, наверное…
— Что за тени?! Отвечай, девка! — императрица поразительно быстро овладела собой. — Гляди, коли соврешь! Ужо в Тайной канцелярии сведают, чьи это тени к тебе ходить повадились.
— Просто тени, — пролепетала Аннушка, помертвев при упоминании страшного дознавательного ведомства, которое под скипетром тетки не ведало роздыху. — Верно, души людей несчастных, умерших без покаяния или казненных…
— Кем казненных? Мной?! — заорала тетка. — Крамольников престола моего жалеешь, зоилов[16] моих, тля Мекленбург-Шверинская?!
— И вами, тетушка. И государем покойным Петром Алексеевичем, — эти слова слетели с Аннушкиных губ словно сами собой. Она вовсе не хотела их говорить и в испуге отступила к дверям, боясь, что тетка сейчас встанет со своего седалища и надает ей пощечин. А рука у Анны Иоанновны была тяжелая.
Но тетка повела себя на удивление тихо. Тяжело осела в креслах всем своим грузным телом, помолчала, вертя в руках дивно разукрашенный веер, которым Аннушка только что охлаждала ее пыл. Потом сердито бросила красивую вещицу на пол, наступила на нее пяткой. Веер жалобно затрещал, и императрица с мстительным удовольствием поднажала еще. Аннушка почему-то подумала, что так же переламывают людям кости на дыбе в упомянутой Тайной канцелярии. Ей стало холодно и страшно, но не как ночью, когда приходится спать одной, без Юленьки, и ее обуревают девичьи страхи, а по-настоящему.
— Помилуйте, ваше императорское величество…
Аннушка попыталась сделать глубокий книксен, но ее дрожащие ножки разъехались на паркете, и она бухнулась на колени, словно и вправду крепостная девка перед барыней. Императрица позволила себе алчно ухмыльнуться — ломать людей, видеть их испуг, слышать униженные мольбы о пощаде доставляло ее естеству почти плотское удовольствие. Махнула рукой (сверкнули драгоценные камни в перстнях) — мол, пес с тобою, ступай. Но на обратном движении сжала пальцы в кулак и притянула к себе — этот жест означал: останься! Маленькие проницательные глазки Анны Иоанновны пытливо уставились на Аннушку-младшую из под густых, по-молодому черных бровей.
— А ты, значит, у нас добренькая? — с прищуром произнесла тетка. — Случись каким произволением тебе на мое место забраться, то никого пытать и казнить не станешь?
— Никого… — прошептала Аннушка, и повторила уже тверже. — Никого!.
— И стервь эту, Лизаветку, в монастырь не запрешь?
— Зачем же, тетушка… Цесаревна Елизавета Петровна — наша ближайшая родственница. Да и вы ее при дворе держите, а не в монастыре.
— Мне Лизаветка не страшна, и не таких давила, — объяснила тетка-царица и для наглядности прихлопнула на подлокотнике осмелевшего таракана. — А вот тебя, милостивицу, ежели ты одна, без моей защиты останешься, она живо съест! И не подавится… Так что нипочем тебе не править, племянница, ни самой, ни в регентском статуте. Не допущу ради блага твоего же. Родишь — и довольно с тебя. Другие править будут. Те, что похитрее. А ты с Жулькой своей далее играйся. С тебя, дурищи набитой, довольно будет.
— За что вы меня так не любите, ваше величество… тетушка? — сквозь слезы спросила Аннушка. — Меня только маменька покойная и любила. И бабушка еще. Да только нет их уже на свете белом. А правда, что вас бабушка покойная прокляла?
— Что? Что сказала? — закричала Анна Иоанновна. — Молчи, дура!
Она встала, шурша тяжелым, пышным платьем. Подошла к племяннице, все еще стоящей на коленях, схватила ее за тоненькие плечи жесткими, унизанными перстнями пальцами, рывком поставила на ноги и заглянула в глаза.
— Откуда знаешь, что бабка… то есть мать моя меня перед смертью поносила? Кто наболтал?…
— Люди рассказывали…
— Какие-такие люди? Поименно назови. Всех сказочников в Тайную канцелярию — и на дыбу!
— Не скажу, тетушка, хоть режьте меня…
— Резать тебя мне без надобности, пока сына не родила! — сказала Анна Иоанновна, отпустив племянницу. — А после не худо бы и проучить дуреху. Да жаль мне тебя, глупую, не понимаешь, что ли? Потому и не трону… Все-таки кровь родная. Да пойми ты, блаженная, что про такие вещи даже вслух говорить нельзя! Проклятие материнское — оно такое, оно и тебя догнать может…
— Меня? Почему?
— Да потому, что не только меня, многогрешную, матушка моя, царица Прасковья Федоровна в исступлении своем перед смертью облаяла. Но также и матушку твою, сестрицу мою нелюбезную Катерину Ивановну непотребными словесами славословила.
— А матушку за что?
— За то, что врозь жила с мужем своим. И не по закону. Амантов[17] имела.
— Матушка? — не поверила Аннушка. — Не может быть!
— Может, племянница! Да и что тут такого? Дело, как говорится, житейское, бабье… (Тетка сально хихикнула.) А младшая сестра моя, Прасковья, и вовсе по амурному беснованию замуж выскочила. По староотеческому закону так не положено. Сиди при муже — и знай, молчи! Матерь наша, бабка твоя покойная царица Прасковья, крепко на стародавних законах сидела, чтоб ее нечистый в пекло унес! Вот ежели ты при муже своем тихо сидеть не будешь — и на тебя бабкино проклятие перейдет, и на детей твоих… А ты ведь не будешь, знаю я тебя! От жениха нос воротишь, на саксонского кобеля, посланника заглядываешься! Добро только, что отправила я сего Морица с глаз долой. Жульку ладно, потерплю пока, ежели ты без нее домовых боишься да спать по ночам не можешь… Бабе от бабы не забрюхатеть!
Тут императрица, вполне довольная своей остротой, в голос расхохоталась, причем без злобы — весело. Случалось с нею и такое.
— Благодарю, тетушка. — Аннушка присела в реверансе (на сей раз получилось). — Так зачем звали вы меня?
— К обручению готовься. Скоро оно. На жениха смотри поласковей, не то зенки вырву! Ей-богу вырву, я напрасно стращать не стану, сама знаешь.
— Сами же обещали не резать, а ныне глаз лишить грозитесь, — тихо, но твердо сказала Аннушка, к которой в делах любви всегда возвращалась смелость. — А то и колите мне глаза, ваше величество, ибо противен мне жених ваш, и смотреть на него тошно! Не пойду за него. Лучше — на плаху!
— Да что ты о плахе знаешь, девчонка?! Там хруст стоит как топор свистит, кровища с нее рекой… Книжек своих французских начиталась? Дуришь?! Принц Антон-Ульрих крови княжеской, благородной, и кавалер отменный, а что телом щуплый да лицом нехорош, так это ничего… С лица не воду пить! Стерпится — слюбится. Тебя до обручения крепко стеречь будут. Не уклонишься.
— Я убегу! Не удержите! Отравлюсь или утоплюсь!
— Да пойми ты, кобыла, я о тебе забочусь! — с выражением, которое у нее могло сойти даже за мягкую настойчивость, принялась объяснять Анна Иоанновна. — Не за саксонского же посланника тебе замуж идти, и не за Жульку твою! Вот смех и грех был бы — одна девка за другую замуж выходит… Таких и из церкви поганой метлой погонят, да и народ на смех поднимет! И дети от таких браков не родятся! Ты послушай, племянница. Ты не дури, выйди ты за этого прыщавого Антошку-Ульриха, что тебе стоит? А я после этого графа Линара может и верну — тебе в утешение, а Антошке в рогов умножение… Но после! Когда замуж выйдешь и сына родишь. Мне родишь, престолу Российской империи родишь, а не дрищу Антошке.
— Вернете Морица, тетушка? Вправду? — Аннушка услышала только то, что хотела услышать.
— Верну, верну. Играйся. Все, иди. Надоело мне с тобой лясы точить.
Баба-императрица грубо и устало махнула рукой, отпуская племянницу. Аннушке на мгновение показалось, что лицо у тетки сейчас не сердитое и не злое, а несчастное, измученное. Как будто на плечах у императрицы тяжелый груз, который до смерти не стряхнешь — не шуба соболья… Власть великую силу дает, но и до земли человека пригибает. А ей Аннушке, и не надобно власти — осердишься да озлобишься. Лучше жить себе в добре и в покое, да с любезным другом в любви!
А есть ли вовсе этот покой для нее в России, в которой она прожила с младенческих лет, но не смогла ни узнать, ни полюбить эту огромную страну, пугающую своими просторами и мощью своих чувств? Может, и нет его вовсе. У власти ты либо жертва, либо палач — третьего не дано. А если не хочется быть ни палачом, ни жертвой, как быть тогда?
Аннушка тихо затворила за собой двери кабинета императрицы, постояла в молчании и замешательстве. Кто-то почти бесшумно подошел к ней сзади, положил ей на плечи уверенные, горячие ладони. Конечно, это Юленька. Только она так подходит. И так умеет утешать.
— Не бойся, Аннушка! — сказала Юлиана. — Я всегда буду с тобой. В душе я сильнее любого мужчины. Я — твой верный рыцарь.
— Как Мориц?
— Я лучше, милая…
Она уверенно и даже властно взяла Аннушку под руку и увела прочь. Принцесса не противилась. Честолюбивой и пылкой Юлиане казалось, что она сейчас влечет свою слабую и доверчивую подругу не обыденной чредой дворцовых покоев, а триумфальным путем к славе. Или к гибели? Кому дано знать свою судьбу?
Что значит — жить по своей воле? Аннушка никогда не знала, что это такое, разве что в раннем детстве, когда еще была жива бабушка. Старая царица Прасковья Федоровна баловала внучку, как умела, а умела она, на взгляд маленькой девочки, очень многое… Например, сладкой сдобой накормить, и волосы красивым гребнем расчесать, и косы заплести, и даже, несмотря на свою ярую приверженность русской старине, уложить в новомодную прическу на европейский манер черные внучкины кудри… И бегала Аннушка при бабушке, где ей вздумается, по всем измайловским деревянным покоям и пристройкам и по огромному саду, где так сладко и тепло пахло яблоками и травой. Потом бабушка умерла, и воля закончилась.
Матушка, Екатерина Ивановна, царствие ей Небесное, во всем слушалась сестрицы Анны, ставшей российской государыней. Аннушку забрали в Санкт-Питербурх, во дворец, поселили в отдельных покоях, рядом с императрицей, чтобы там маленькая принцесса жила, как за каменной стеной или как у Христа за пазухой. Аннушка и не сомневалась, что живет она именно за каменной стеной, то есть тускло и скучно.
Императрица же назидательно говорила, что племянница «под добрым приглядом» и ни в чем не нуждается. Но нуждалась Аннушка в главном — в любви и заботе, и потому всегда чувствовала себя пленницей. Тетка-императрица, конечно, заботилась о ней, но забота эта казалась Анне-младшей камнем на шее. Буйно щедрая на растраты, но жадноватая в мелочах, царственная тетка попрекали роскошной обстановкой покоев, в которых Аннушка обитала, нарядами, которые ей сшили, каждой жемчужиной, которую вплетали ей в волосы придворные куаферы. И поэтому Аннушка часто вырывала жемчужины из волос вместе с непослушными прядями и пряталась от тетки в Летнем саду. Только в этом саду она и чувствовала себя дома, почти, как у бабушки в подмосковном Измайлово. Высокие липы шелестели так сладко, так упоительно… Бисером рассыпалась вода фонтанов, пахло близким морем, и совсем рядом вздыхала река-Нева, широкая и холодная, но такая родная.
Пришла юность, пора сладостного душевного щемления, необъяснимой грусти и мечты о несбыточном. Летний сад обрел в эту весеннюю пору Аннушкиной жизни новое значение. В этом саду она стала тайно встречаться с красавцем-галантом графом Морицом Линаром: украдкой целовалась с ним под липами, бродила под руку по сладко похрустывающим, усыпанным гравием аллеям, охваченная душевным волнением… А однажды, в одном из уединенных парковых павильонов, случилось то запретное и желанное, в чем Аннушка никогда бы не призналась тетке, даже если бы ее, принцессу, вздернули на дыбу. Тетка, впрочем, узнала на удивление скоро. Или донес кто-то из дотошных бироновских соглядатаев, или, скорее императрица догадалась по пунцовым щекам племянницы и томной стыдливости взоров — Анна Иоанновна сама любилась много и жадно, и в пору юности, и не остыв плотью к своей осени. Как она тогда не прибила Аннушку и не отправила ее в северный монастырь — лить слезы до конца своих дней, один Бог знает… Быть может, именно потому, что «баба бабу всегда поймет»!
Аннушкину гувернантку, мадам Адеркас, носившую воспитаннице страстные послания от Линара, в считанные часы выставили за пределы Российской империи без выходного пособия. Вслед за ней был без особых церемоний выдворен и коварный соблазнитель Мориц Линар. Проклиная «варварские нравы и неполитичные обычаи» северной империи, красавец-посланник трясся в скрипучем дормезе[18] по разбитым дорогам, со скуки поплевывал косточками фиников в сопровождавших его до границы русских драгун, а заодно пересчитывал «маленькие приятности», увезенные из Петербурга — червонцы, драгоценности, русских соболей и прочие дары любви. «Я еще вернусь, грубые и неблагодарные дикари, — бормотал он в изящно подкрученные по последней моде усики. — Вы меня еще попомните! Особенно ваши жены и дочери, ха-ха!»
А бедная Аннушка горько плакала много долгих дней, безутешно и светло, как может плакать только влюбленная девушка. Принцессу заперли, да так крепко, что прогулки в Летнем саду надолго стали для нее запретными. Разве что если спуститься в сад по веревке, связанной из дворцовых простыней, как предлагал вечный пересмешник Петруша Бирон-младший. Пользуясь магической силой своего фамильного имени, он несколько раз пробирался в «мрачное узилище заточенной принцессы» и честно пытался развлекать ее своими забавными фортелями! Но на побег в сад Аннушка не решилась, и в первую очередь потому, что ее юный пособник тоже облизывался, поглядывая в сторону уединенного павильона. В итоге «бесчестный сын бесчестного отца» был выпровожен Аннушкой и, наверное, даже более грубо, чем следовало, от чего бедняжка еще больше расстроилась и заплакала еще горше.
Сидела в своих покоях одна, думала горькие думы, плакала и вспоминала о Морице — его сладких речах, нежных поцелуях и о том, что случилось однажды между ними, украло ее девичью честь и навсегда опозорило ее перед теткой-императрицей.
Мориц, впрочем, был осторожен как подлинно многоопытный мужчина, и дитя Аннушка не понесла. «Слава Богу!», — сказала тетка, перекрестилась и погрозила кулаком. «Как жаль…»., — подумала Аннушка. Ребенок от Морица, рожденный тайно, напоминал бы Анне Леопольдовне о ее недолгом и сладком счастье. Но рожать детей тетка велела ей от другого — от щуплого и вялого (ни рыба, ни мясо!) Брауншвейгского герцога, с которым Анну Леопольдовну вскоре обвенчали, отведя во дворцовую церковь под крепким конвоем фрейлин в один несчастный для нее самой и безмерно счастливый для тетки день. Одетая в тяжелое от украшений о отчаяния белое платье с безразмерной фатой, на конце которой путался комнатный слуга — шоколадный арапчонок, Аннушка стояла среди торжественного пения, позлащенных окладов и трепещущего пламени свечей, и живо представляла себя у подножия эшафота. Тощий и угловатый молодой человек по правую руку от нее, которого не делал внушительнее даже богато украшенный позументом генеральский мундир, тоже испытывал предельное чувство неловкости. На протяжение всей церемонии Антон-Ульрих с робостью искал глазами не встречный взгляд красавицы-невесты, а одобрительный кивок тяжелого тройного подбородка императрицы.
Возвращаясь в свои покои и едва скрывая физическую неприязнь от прикосновения к неживой жесткой руке нелепого «младожена», пытавшегося изображать галантность, Аннушка явственно расслышала, как Императрица, провожая их взглядом, обстоятельно рассказывала сиятельному Бирону:
— Дрищавый сей герцогишка Брауншвейгский нравится мне так же мало, как и племяннице моей, даром что та дура, а я умна! Но высокие особы, mein Herz[19], не всегда соединяются по наклонности. Но пусть Антошка не заносится, что ко двору его пустила, в августейшее семейство приняла. В правлении империей руки его не будет и быть не должно, ни при мне, ни после. Он только для того и надобен, чтобы брюхо Аньке надуть, детей ей заделать, а уж они будут мне наследниками.
— Анхен, душка, не тревожь себя державными заботами, у тебя портится цвет лица! — развязано отвечал Бирон, небрежно приобняв всероссийскую самодержицу за широкую талию и нимало не заботясь присутствием особ двора. — Поверь, Брауншвейгский робок и безвреден, как ягненок. Ты ему хоть соломы в конюшне постели, но не гони от двора, а то цесарцы[20] обидятся. С Веной нам ссориться не резон!
Антон Ульрих тоже услышал эти слова и только расстроенно всхлипнул длинным носом, чем окончательно убедил Аннушку в жалком состоянии своей мужественности. Перед дверями своих покоев она просто деловито отодвинула мужа в сторону, как докучный предмет мебели, и с треском захлопнула створки перед его покрасневшим от огорчения сопливым носом. А потом упала на кровать и бурно разрыдалась.
Как бы Аннушка вынесла все это — и пытку венчанием, и последовавший тем вечером унылый праздник, и приторные поздравления придворных, если бы ни верная Юленька Менгден! Ночью, перед самым приходом мужа, разогретого вином и даже обретшего во хмелю некую долю храбрости, Юлиана помогла Аннушке выбраться и дворца и сбежать в Летний сад.
Утешая подругу, Юлиана целовала ей руки, плечи и даже губы, но Анна почти не обращала на это внимания: она считала, что такие поцелуи приняты между сестрами. Однако их уединению скоро был положен предел. Вездесущие дворцовые слуги быстро обнаружили их, после чего не замедлили явиться фрейлины с настоянием Юлиане немедля проследовать к императрице, а Анну с притворным почтением и отвратительными изъявлениями притворной зависти проводили к нелюбимому мужу. Для Аннушки это ночь была тягостна и неприятна, однако к утру она поняла, что обошлась малой кровью. Принц Антон-Ульрих был скучен, неприятен, но по крайней мере хорошо понимал, что значит отказ, и сразу отступался — из трусости ли, как показалось тогда раздраженной и несчастной Аннушке, или из иных, более благородных побуждений. После того, как его робкие попытки завести с молодой супругой беседу и даже неумело прижаться жесткими губами к ее ручке встретили холодное, но непреклонное сопротивление Аннушки, он забился в дальний угол и просидел там до утра на колченогом пуфе, согбенный и тщедушный, как больная птица. Кажется, он так и не заснул всю ночь, и утром, когда Аннушка наконец забылась тревожным сном, тихонько вышел, не говоря ни слова.
С Юленькой Менгден они встретились наутро — зализывать раны. У верной подруги щеки были покрыты багрово-лиловыми кровоподтеками, губы разбиты — видно, постаралась тяжелая длань государыни. Часовые гренадеры-преображенцы, луженым усатым рожам которых тоже частенько доставалось от начальства, сегодня смотрели на нее со своих постов с пониманием. Новобрачной было тяжело и тошно, а главное — безысходно. Она давно уже жила, как в тюрьме, но раньше принцесса была одна в своей камере, а теперь ей предложили разделить место заключения с совершенно чужим и ненужным человеком. Так что стало совсем невмоготу — душно и горько.
Анна и Юлиана сидели, обнявшись, на скамеечке под липами.
— Что мне делать, милая? — жаловалась Аннушка. — Видеть я этого Антона-Ульриха не могу!
— Он посмел обидеть тебя, дружочек? Да я его, позорника рода человеческого… , - вскинулась Юленька, которая, только что жестоко битая сама, вновь была готова драться и защищать.
— Успокойся, он не тронул меня пальцем, — вынуждена была признать Анна. — Но все равно… Быть с ним противно!!
— А давай убежим? — предложила Юлиана. — Я тебя украду и увезу…
Она всегда рубила сплеча, по-мужски. Решения принимала быстро и потом никогда ни о чем не жалела. Юлиана была из рода, прародителями которого считались тевтонские рыцари, и их воинственная натура проскальзывала в ней слишком часто. Ей бы меч в руки! Аннушка знала, что Юлиана в тайне берет уроки фехтования, но ей недостаточно изящных пасов с клинком, которыми развлекаются многие молодые дамы. Она выискала с Санкт-Питербурхе природного казака с Дона, чуть не единственного на весь город. Он учит ее рубиться на кривых саблях и стрелять «из огненного боя» пешей и конной, а еще — ругаться на этом веско звучащем русском простонародном диалекте, который называют, кажется, «matom». И руки у подруги совсем не слабые, не женские. Сильные, властные, мужские руки…
Ах, если бы Аннушке быть такой! Впрочем, Юлиана прескверно танцует и в танце норовит сама повести кавалера, не следуя пристойному этикету и нарушая стройность бального ордеру. За что ей неоднократно доставалось от государыни, и самыми мягкими эпитетами было: «Не фрейлина, а чистый гренадер! Не девка, а мужик!» Впрочем, для самой Юленьки поносные государынины слова звучали чистой похвалой! Кто сказал, что женщина должна быть слабой? Как же Орлеанская дева, Иоанна д`Арк?
Однако Аннушку природа не наделила доблестями Орлеанской девственницы, и даже последнюю из них она принесла в дар обольстительному Морицу Линару.
— Куда нам бежать? Разве есть где-то нам приют? — вздохнула она. — Кто я? Теткина раба… Вон, цесаревна Елизавета Петровна по своей воле живет! Замуж не идет, делает, что хочет, амантов принимает, не таясь. Ах, как я ей завидую!
— Это рыжая Елисавет тебе завидует.! — утешала ее Юлиана. — Престол российский ведь твоему сыну, а не ей достанется. Родишь тетке сына — и все тебя оставят в покое. Позволят жить, как хочется! А Лизка с гульбой своей засидится в вечных девках, видит Бог!
— А, может, в вечных девках и лучше? — грустно заметила Аннушка. — Никто над тобой не волен… Ах, Юленька, как я на волю хочу! Но, видно, всю жизнь быть мне птицей в клетке!
— Одно только твое слово! — совершенно серьезно сказала Юлиана. — И я тебя увезу. Куда захочешь! Весь мир будет наш!
— Послушай! — Анна крепко сжала сильные, неженские пальцы подруги. — А может, есть в сих твоих словах резон! Не лукавила я, раба я, но ведь и рабы бегут! Увези меня к Морицу, Юленька! С ним я буду счастлива!
— К Морицу… — обиженно и разочарованно протянула Юлиана. — Да он о тебе и думать забыл, кобель саксонский!
— Ты ничего не понимаешь в науке Амура! — вспыхнула Анна. — И не смей так называть его! Он — рыцарь, он — самый лучший, самый нежный, самый любимый…
— А как же я, дружочек? — обиделась Юлия.
— И ты тоже будешь с нами, будем все вместе — я, ты и Мориц… — принялась объяснять Аннушка.
— Втроем? Интересный пассаж, — Юленька задумчиво склонила головку на плечо. — Однако даже при таком авантаже я не намерена делить твою любовь с этим… Линаром.
— Я не могу без него! И без тебя тоже не могу…
— Так не бывает. Выбирай! Или я, или — он, — потребовала Юлиана не терпящим возражений тоном.
— О чем ты, Юленька? — удивилась Аннушка. — Ты моя сестра названая, он — любимый… Ты у меня есть, и он… Нет, его нету-у-у-у!…
И она снова залилась слезами, наивно, как ребенок, ища утешения на груди более сильной и лучше знающей жизнь подруги. Но та вопреки обыкновению вдруг порывисто отстранилась и даже слегка толкнула Аннушку раскрытой ладонью — горячо, с гневом, с обидой.
— Не сестра я тебе, не сестра! — зло прокричала Юлиана, крепко топнув ножкой. — И думать забудь, что сестра! Не была, не есть, не буду! Не прощу!!
Она вскочила и побежала по аллее, вытирая слезы. На бегу она резко, по-мужски размахивала руками. Анна растерянно посмотрела ей вслед. Вскочила, с плачем побежала за ней, с отчаянием понимая, что Юлиану, такую сильную, такую стремительную, нипочем не догнать. Но та, как видно, сама хотела, чтобы ее догнали. Они горячо обнялись среди зеленых кущ и зарастающих травой дорожек, и так и стояли, прижавшись друг к другу.
— Нет, ты не сестра мне, — шептала Аннушка Юлиане в розовеющее ухо. — Ты моя опора, моя защита, а мир так жесток… Не покидай меня, Юленька…