Вместо послесловия

Анна Леопольдовна — Морицу Линару, последнее письмо из Рижской цитадели, доставленное адресату бароном фон Мюнхгаузеном.

Все случилось, как ты говорил, Мориц: ты уехал, и в Санкт-Петербурге свершилась революция в пользу Елизаветы. 24 ноября 1741 года мы проснулись от стука солдатских сапог. Гвардейцы Елизаветы ворвались в мои покои. Признаюсь, у меня было несколько времени приготовиться к их вторжению — меня разбудил их топот в залах и бряцание оружия. Я могла попытаться бежать, без особой, впрочем, надежды на успех. Однако зачем? Зачем противиться судьбе, решение которой было ведомо мне наперед. Сейчас смею признаться тебе, я всегда знала, что моя партия с Фортуной завершится именно так, и потому меня охватило странное спокойствие, даже равнодушие. Верно, я немало удивила им преторианцев моей счастливой соперницы, ожидавших увидеть меня испуганной насмерть. Надо отдать должное нашим всемогущим усачам, они обращались со мною без церемоний, но все же не с такой ненавистью, как с Бироном. В самом деле, за что им было меня ненавидеть? Я не успела сделать зла ни им, ни их цесаревне, хотя они были уверены в том, что я вот-вот причиню зло — и им, и ей.

Может быть, я и причинила кому-то зло, если бы успела. Но меня от зла отвел Господь, а им позволил совершить надо мной суровую расплату. Расплату за то, что я не успела совершить. За намерение, а не за действие.

Они дали мне одеться, а я все прижимала к себе детей и молилась, чтобы их от меня не отняли. Со мною арестовали мою Юлиану Менгден и мужа. Оба они держались достойно. Лишь когда нас стали уводить и у меня забрали детей, я закричала: «Дети, дети! Оставьте мне детей!», но нас с Юлианой и с мужем насильно вывели под руки, втолкнули в сани и отвезли во дворец Елизаветы. Хозяйки там не было, да я и не видела ее — ни тогда, ни после. Должно быть, при всей своей дерзости, нечто препятствовало ей посмотреть в глаза своим жертвам. Цесаревна стала императрицей, и потом лишь присылала мне бумаги на подпись. И я подписывала горестные бумаги отречения — одну за другой.

Детей мне вернули, слава Богу, но надолго ли? Пока Иванушка и Катенька со мной, на моих руках, но что будет дальше? Я более не правительница Российской империи, и сын мой — не император. Мы более не властны над собой, все в руках Елизаветы, и едва ли она пощадит нас. Елизавета уверена, что я хотела ее погибели, намеревалась запереть ее в монастырь и короноваться, стать Анной Второй. Да, я хотела короноваться, но едва ли у меня хватило бы твердости упрятать в монастырь дочь Петра Великого. Хотя, кто знает? Быть может, если бы я опередила ее и короновалась, у меня не осталось бы иного выхода.

Но я рада, что ты в безопасности, любовь моя, а не с нами, несчастными узниками, в Рижской цитадели. Здесь, в Риге, служит бывший паж моего мужа барон фон Мюнхгаузен, смышленый юноша. Даст Бог, он сможет передать тебе это письмо и расскажет, как Елизавета сначала хотела выслать нас за границу, а потом передумала и ради своего спокойствия оставила в Риге, в крепости.

Здесь нам тоже недолго оставаться. Наверное, отправят вглубь России, или в Сибирь, или на Север империи. Мы с тобою больше никогда не увидимся, но я рада, что ты счастлив и свободен, да еще и с бриллиантами Бирона в руках. Используй их по своему усмотрению — и живи счастливо. Не пытайся спасти нас. Это бесполезная затея… Я освобождаю тебя от мук совести при выборе между твоей честью, в которую я безусловно верю, и благополучием, коего я тебе желаю. Это тебе последний подарок от бедной Анны.

Да пребудет с тобой Господь, мейн либер, милый Мориц, и да сохранит он тебя от бедствий и испытаний. А за нас молись Господу ежедневно. Это все, чем ты можешь нам помочь. Я не послушалась тебя — не переиграла Елизавету, обрекла себя и своих близких на немыслимые страдания.

А, может быть, я бы и не смогла переиграть Елизавету… За ее плечами незримо стоит отец — и будет ее охранять. Всегда. А кто я? Бедная Аннушка Леопольдовна, грустная луна рядом с солнцем — Елизаветой, наполовину чужая в России. Шлю тебе свою любовь, милый Мориц, — это все, что у меня осталось ныне. Да еще дети… Господи, оставь мне хотя бы детей!

Прощай, моя любовь! Не могу закончить, плачу.

Твоя бедная Анна.

Приписка, сделанная на копии письма неизвестным лицом.

До ведома вашей милости спешу донесть сведанное от верных людишек, из коих наипаче отмечен будет вышепоименованный Мюнхгаузен именем Карл Фридрих Еремей, отпущенный от службы в Риге для исправления крайних и необходимых нужд в имение свое Боденвердер, моей личною конфиденцией для доглядывания и прознания под присягой и личною своею подписью. Довожу вашей милости, что сей граф Линар, бывый[61] саксонский посланник в Санкт-Питербурхе, достоверно пущую часть воровских бриллиантов бывого герцога Бирона в Дрездене продал за звонкую монету. Имею всецело предположить и донесть вашей милости, что сей Линар умышляет злодейское покушение низложенную бывую регентину Анну Леопольдовну, а также младенцев Иоанна и Катерину Антоновых злодейским увозом из назначенного им высочайше узилища увезть тайно в Европы. В том де мол собственноязычно с вышепоименованным Мюнхгаузеном конспирацию имел, но денег ему не дал. О том мне тем Мюнхгаузеном передано для вящего таинствования с изустной эстафетой.

Вашей милости нижайше и смиренно вношу препозицию исходатайствовать высочайшего постановления оную Анну Леопольдовну с семейством, чады и домочадцы упрятать куда Макар телят не гонял, на караулы особого упования не имея, ибо в караульных чинах кто не пьян, тот дурак. Наиполезнейшим же всеподданнейше полагаю вашей милости исходатайствовать высочайшего соизволения разделить бывую регентину Анну от присных ее, и держать всех отдельно от других с великим бережением, дабы кто не прознал, на дай Боже. Младенца же оного Иоанна Антонова надобно так закатать, чтоб ворон костей не принес, ибо от его низложенного права великая конфузия всему престолу государыни нашей Елисавет Петровой могет быть.

В чем смиренно молю вашу милость ходу дать.

Вашей милости покорный слуга.

Post scriptum. Денег же вашей милостью уже не послано мне пять месяцев и осемь ден на датум отписки, весьма нуждаюсь, и нечего верным людишкам дать, ни мзды разным чинам, ни на иные какие расходы. Нижайше прошу тех денег выслать, иначе последнею собакою буду, но пойду прусскому королю служить!

Дневник Елисаветы Антоновны Брауншвейгской, дочери покойной правительницы России Анны Леопольдовны и принца Антона-Ульриха Брауншвейгского.

Батюшка Антон-Ульрих велел мне никому не говорить, что я умею писать, но офицеры, которые нас охраняют, давно знают правду. Знают и молчат. В рапортах в Санкт-Петербург пишут одно и то же: «Известные особы обстоят благополучно». Известные особы — это мы. Я, опальная урожденная принцесса Елисавета Антоновна, мои братья и сестры, наш батюшка и наши слуги. Хотя кому мы известны, кроме государыни-императрицы Елисаветы Петровны, которую батюшка бранит рыжеволосой Иродиадой, а когда пьян — и вовсе поносным русским словом «сука»? Он стал много пить в последнее время, мой бедный батюшка…

Она, ныне царствующая императрица Елизавета Петровна, отняла у моих родителей власть и свободу, а у нас — почти все, чем обладают самые простые ее подданные, бедные и незнатные. Мы почти не выходим из дому, только прогуливаемся иногда по нашему двору, около пруда, в сопровождении охраны. Порой нам разрешают погулять подольше, зимой — покататься на коньках, летом — покормить уток. Но лето здесь очень короткое, холодное, дождливое.

Солнца почти нет, и только различаешь вдали темно-зеленую, почти черную, линию леса и серую ленту Двины. Эту реку особенно хорошо видно из бывшей матушкиной спальни. Теперь в этой спальне никто не живет — ведь матушка в ней умерла. Только батюшка каждый день приходит в эту спальню, помолчать, поплакать и помолиться. Порой он сидит там долго, долго — и думает Бог знает о чем. Наверное, о том, что мы — очень несчастные. Я прихожу к нему, сажусь рядом, он обнимает меня, и мы плачем вместе.

Офицеры и солдаты охраны нас жалеют, ведь мы — без вины виноватые. Батюшке они своей волей, а не по приказу, всегда отдают полное воинское приветствие и называют его генералиссимусом. Ведь он когда-то был на войне, был героем, мой больной, вечно пьяный, несчастный батюшка, и военные люди его очень уважают. Иногда они допускают неслыханную вольность: позволяют нам сесть в повозки, которые уже много лет пылятся во дворе и в которых мы когда-то приехали сюда, и отъехать на сто сажен. Несколько мгновений счастья! Ветер в лицо, мы едем, едем, как будто навсегда и прочь отсюда! Я закрываю глаза и молюсь про себя, чтобы эти мгновения растянулись подольше, чтобы они длились долго-долго, как только возможно! Но потом нас возвращают обратно, помогают выйти из старой берлины, уводят в дом. Больше они ничего не в силах для нас сделать. Государыня Елизавета Петровна не определила срока нашего заточения. Может быть, мы освободимся, когда умрем. Или, когда умрет сама государыня. Один Господь знает, кто умрет раньше.

Я родилась в крепости Динамюнде, осенью 1743 года. Россией уже два года правила соперница матушки, низложенной правительницы Анны Леопольдовны, принцесса Елизавета. Дочь Петра Великого сделала нас вечными узниками. Динамюндскую крепость я почти не помню, потому что была мала, и очень скоро нас повезли в другое узилище, вглубь России, в Раненбург. Везли зимой, в лютый холод, а я была совсем маленькой. Кормилица рассказывала, что у меня замерзли пеленки, что меня еле спасли — батюшка взял меня к себе на грудь, под овчину и под кафтан, и так отогрел. Тогда мы были еще все вместе, и матушка была жива, и старшего братца, Иванушку, у нас не отняли. С нами ехала матушкина любимица, фрейлина Юлиана Менгден, но я ее почти не помню, нас с нею разлучили. А потом осталась только сестра Юлианы, Бина, Якобина — злющая и несчастная.

Батюшка с ней постоянно ссорится, бранит ее по-русски «чокнутой стервой», и офицеры с солдатами тоже ее не любят. Бина была влюблена в лекаря по фамилии Ножевщиков, но ее с ним разлучили. У Бины родился ребенок, который вскоре умер. Бедная Бина, она почти помешалась, не следит за собой, не переодевается, никогда не молится с нами в домовой церкви святой Анны.

Впрочем, Бина — лютеранка, как и батюшка, но батюшка ходит с нами в православную церковь, он говорит, что Бог равно слышит молитвы по-русски, по-немецки и по-латыни, а Бина — нет, не ходит. Она стала совсем страшной: часами сидит и смотрит в стену, или катается по полу, или бранится. Иногда она даже рычит, как зверь. Солдаты бранят ее «ип-панутой», я не знаю значения этого слова, связывают и запирают. Я думаю, что бедная Бина сошла с ума. Немудрено… Мне еще совсем немного лет, и я надеюсь на лучшее, а она больше не верит в освобождение и хочет умереть. Бедная Бина…

У нас немного развлечений: мы ведь — ссыльные. Заключенные. Можно перечитывать немногие чудом оставшиеся с нами книги. Батюшка читает нам вслух старый матушкин молитвенник или рассказывает о том, что видел в жизни. А видел он очень многое — разные страны, войну, любовь, власть… Власть, впрочем, очень недолго. Меньше года, наверное. Да и то — из-за матушкиной спины. Она ведь не позволяла ему даже близко подойти к трону, на котором лежал младенец — наш старший брат, несчастный Иванушка. Но о нем позже. Сие есть тайна великая, и вряд ли я решусь когда-нибудь доверить ее бумаге…

Мы с братьями и сестрой ничего не видели. Только этот острог. В моей памяти еще всплывают иногда обрывки воспоминаний — как меня везли маленькую из крепости Динамюнде, как плакала тогда моя милая матушка, как смело ругалась с охраной госпожа Юлиана Менгден и как разумно говорил батюшка… Как проплывали мимо леса, деревни, города, люди… Проплывали, чтобы исчезнуть из нашей жизни — быть может, навсегда.

Моя сестра Екатерина нарисовала план нашего острога, нашего крохотного мира, отрезанного забором от мира большого, огромного, где есть дворцы, города, реки… Я порой перестаю верить, что большой мир все-таки существует. Иногда начинает казаться, что есть только наш острог, да еще те сто сажен, которые добрые стражники время от времени позволяют нам проехать в карете.

Но если невозможно направить свой взгляд вовне, за пределы нашего крохотного мира, то остается только смотреть внутрь, жить в безграничном мире воображения. Иногда я представляю себе те дворцовые балы и приемы, о которых рассказывает батюшка, вижу себя в белом атласном платье, с драгоценным эгретом в волосах, перевитых жемчужными нитями. Мысленно примеряю на себя те наряды, в которых блистала когда-то моя матушка, бывшая правительница России, Анна Леопольдовна. Я ведь сейчас такая же стройная и черноволосая, как она когда-то. Я красива — я вижу это не столько в мутном треснувшем зеркале, сколько в глазах молодых солдат, которые смотрят на меня с восхищением, а летом собирают мне букеты полевых цветов… Но у меня нет ни атласных и бархатных платьев, ни эгретов, ни жемчуга. Императрица Елизавета Петровна иногда присылает нам одежду, вино, пиво, кофе для отца. Иногда — когда вспоминает о нашем существовании. Но чаще она забывает — и мы живем, как можем. Отец отдает на перелицовку свои старые кафтаны и матушкины платья или просит солдат продать немногие чудом сохранившиеся вещи. Они продают, и, кажется, всегда добавляют к вырученным деньгам и свои медные копейки.

Но самое страшное — не отсутствие вещей или нарядов. Самое страшное — наше одиночество и несвобода. Мне не в кого влюбиться, разве что в одного из охраняющих нас офицеров или солдат, и не с кем разговаривать, кроме моей семьи и прислуги. Но все же у меня есть отец, сестра Екатерина, братья — Петр и Алексей, и еще — дети кормилиц и прислуги, наши собратья по несчастью…

А вот нашему старшему брату, Иванушке, совсем худо. Я не хотела доверять эту тайну бумаге, но все равно потом вырву страницу и сожгу. Я знаю, где томится Иванушка, да и все знают. Знают, но молчат, потому что говорить об этом нельзя. Но мы все — и узники, и охрана — так устали и так изнемогли в нашем общем заточении, что перестали хранить наши тайны. Охране ведь тоже некуда деться отсюда. Все их развлечение — сходить в Холмогоры да «погулять», как они говорят, в местном трактире. Погулять — значит ужасно напиться, побить посуду, поколотить кого-то из местных или самим получить хорошую трепку — вот и все развлечение. Из Холмогор им не выбраться, как и нам.

Потому они стали болтливы. Особенно солдаты. Некоторые из старых солдат воевали вместе с батюшкой под стенами крепости Очаков или под Бендерами. На Пасху батюшка с ними христосуется, хоть и лютеранин, и они с почтением подносят ему штоф водки — он представляется этим грубым, но благородным людям самым желанным подарком. Потом они сидят и пьют, и батюшка называет их «братцы», они его — «Антон Ульяныч», и вместе они вспоминают былое. Сидят и плачут. Бедные старые солдаты и их бедный старый генералиссимус. Тяжко и грустно смотреть на все это. У меня тут же начинает болеть голова. У меня с детства головные боли — такие, что почти теряю сознание. Это из-за того, что я девочкой упала с лестницы, чуть не расшиблась насмерть. Или мне помогли упасть? Не помню, не знаю.

Я спросила как-то батюшку, почему меня назвали Елизаветой. Неужели в честь той, нашей жестокой врагини, рыжеволосой Иродиады, императрицы Всероссийской? Неужели матушка хотела таким образом вымолить нам свободу? Отец ответил, что настоящее имя моей матери Елизавета. Это после принятия православия она стала Анной, в честь тетки. Две Елизаветы на одну роль.

Батюшка не раз видел их вместе, и говорит, что — такие разные — они все же были странно похожи, как палач и жертва. Только тогда еще никто не знал, как повернется колесо Фортуны. Если бы матушка вовремя отдала приказ арестовать цесаревну Елисавету и ее лекаря Лестока и выслала бы из Санкт-Петербурга французского посланника Шетарди, то рыжеволосая Елизавета Петровна скорее всего оказалась бы на нашем месте — в заточении. А я бы носила белые атласные платья и драгоценные эгреты в волосах. Но матушка упустила время, пожалела свою соперницу — и вот мы узники, а матушка умерла. Бывшая правительница России ушла в лучший мир и оставила нас здесь — ждать и мучиться… И еще — молиться, вечно молиться. Господи, услышь наши мольбы!

Загрузка...