Отголоски батальной пальбы с полей Марса на южных рубежах империи не достигали ее северной столицы. Если кому, подобно Антону-Ульриху и его пажам, доводилось вернуться в Петербург с войны, он, как падающее в воду ядро, оставлял на поверхности тамошнего придворного пруда бурный, но краткий всплеск. И волны забвения снова смыкались над ним.
Шуты, дураки и дурки, карлики с карлицами окружали Анну Иоанновну с детства, их было немало у ее матери, царицы Прасковьи Федоровны, в Измайлове. Анна никогда не считала шутов людьми, способными на человеческие чувства. Так, забавные в своей уродливости существа, созданные для увеселения сильных мира сего, почти как комнатные собачки. Только те, хвостатые и четырехлапые, смешили своей умильностью, а двуногие шуты — отвратительным видом. Это даже не были собаки, к которым можно привязаться, почувствовав их бескорыстную любовь и дав свою взамен, а некие иные мелкие и презренные существа, человекообразные муравьи! И если эти муравьи умеют совокупляться каким-то особенным, муравьиным способом, на который интересно взглянуть со стороны, то пусть и совокупляются тоже на потеху. Но то, что эти полуживотные могут испытывать такое чувство, как любовь, не приходило Анне Иоанновне в голову. Любовь была привилегией людей. Например, ее самой с любезным другом сердца Эрнстхеном Биронхеном…
Даже племянница — тихоня-Аннушка — не имела права любить своего саксонского Морица Линара, поскольку ей надлежало выйти за герцога Брауншвейгского. А уж про то, что любовь может испытывать ее калмычка Буженинова, зловонная подъедала, Анна Иоанновна и помыслить не хотела. Поэтому, когда придворные соглядатаи донесли императрице, что Буженинова шушукается по углам с князем-квасником и утешает несчастного Голицына, лишенного имени и чести, Анна пришла в неописуемый гнев.
Она с самого своего возвращения в Россию из Курляндии ненавидела Голицыных и Долгоруких, пытавшихся ограничить своими дерзостными кондициями ее самодержавную власть. Втоптать Голицыных и Долгоруких в грязь — да так, чтобы уже не поднялись, зарыть их по голову в землю, унизить позором и поношением!! И вдруг некая жалкая шутиха, получеловек, насмешка над именем человеческим, осмелилась помешать ее, Анниной воле! Шутиха осмелилась пожалеть втоптанного в грязь Квасника! Буженинова шептала Кваснику слова утешения, а императрицу называла поносными словами! Первым порывом царицы было приказать схватить обоих — и под кнут, а потом в крепость или в Сибирь! Сначала Анна хотела разобраться с обоими по своему обыкновению — быстро и люто, но потом ей пришла в голову неожиданная мысль, ради которой она вызвала к себе кабинет-министра Артемия Петровича Волынского.
Стояла лютая зима 1740 года. Санкт-Петербург был похож на царство льда и снега: толстым слоем льда была скована Нева, и во время коротких прогулок императрице приходилось закрывать лицо пышным воротником из драгоценных сибирских соболей, а руки — горностаевой муфтой. Ледяной, пронзительный ветер дул от Невы, и ветер этот нашептывал Анне странные фантазии, когда она раскрывала окно и смотрела на покрытую льдом реку. Она представляла себе ледяной дворец на большой площади, как две капли воды похожий на ее, императорский. И чтобы все в этом дворце было изо льда: широкая постель с ледяным покрывалом и подушками, камины, стулья, свечи… Ничего живого, только мертвый, безжизненный лед, царство смерти и апофеоз ее власти!
А потом бросить в это ледяное преддверие смерти для первой брачной ночи двух ненавистных ей людей, Квасника-князя и оскорбившую ее шутиху. Пусть они коченеют себе от лютого холода там, пока не придет утро. Сама же Анна в ожидании упоения местью усядется в это время за буйный пир, или, еще лучше, отдастся жаркой страсти с Бироном на теплых лебяжьих перинах. Если же, вопреки ожиданиям, жалкие муравьишки выживут, то, так тому и быть! Получат ее императорское прощение. Хорошо бы, конечно, засадить за компанию с шутами-молодоженами в ледяной дворец и парочку «гостей», начиная с ненавистной цесаревны Лизки с каким-нибудь ее очередным полюбовником, да нельзя — Романова она все же, кровь великого Петра, хоть и с одного боку чухонской портомоей подпорченная!
— Слыхал ли ты, Артемий Петрович, — спросила императрица, когда кабинет-министр предстал перед ее грозными очами, — про ледяные дворцы, для забавы цесарской или королевской выстроенные? Сможешь такой построить? Скучно мне… Развесели меня, кабинет-министр! Зря я, что ли, тебя высоко вознесла?
Артемию Петровичу Волынскому при Петре Великом приходилось строить крепости, города, а про ледяные дворцы он только в иностранных книгах читывал да картинки искусные смотрел. Но теперь времена пришли такие, что ни крепости, ни города, ни флот, ни все затеи Петра Алексеевича, служившие к славе России, стали не нужны. В ходу только шутовство и лизоблюдство самого низкого пошиба. Так что если бы воскрес каким-нибудь чудом великий государь, то первым делом прошелся бы своей знаменитой палкой по жирной спине племянницы-Анны, а уж затем крепко бы приложился к каждому из вознесенных ею наверх, его самого, Волынского, отнюдь не исключая! Но не воскреснуть Петру, надежно зарыли его в землю, а, стало быть, придется на потеху Анне ледяные дворцы строить. Иначе — опала, а то плаха! А построишь, угодишь избалованной и порочной порфироносной бабе — еще выше вознесешься, богатством и знатностью утешишься… Хотя вполне может быть — все равно на плаху, даже если построишь.
Поэтому кабинет-министр ответствовал осторожно:
— Про ледяные дворцы, ваше императорское величество, я только из книг знаю. Но ежели ты велишь, государыня, построю не хуже!
— Велю, Артемий Петрович! Нынче же прожект мне представь — и начинай! Зима вишь какая знатная удалась! Грех ее терять! С Богом, господин кабинет-министр.
Волынский уныло подумал, что Господь Бог тут совершенно ни при чем, что в строительстве ледяных дворцов более заинтересован нечистый, обуревающий душу царицы извращенными желаниями, но перечить этому «Ивану Грозному в юбке» не стал. Поклонился и отправился трудиться над «прожектом». Немедля, как сурово велела государыня.
Затем к государыне был зван придворный «пиита» Тредиаковский. Он тотчас явился устрашенной трусцой и обдал перегаром, за что получил августейшей десницей в ухо и задание сочинить оду в честь свадьбы Квасника с Бужениновой. Велено было особенно отметить в оде, что первую брачную ночь супруги проведут в небывалом ледяном дворце, который для этой высокой цели возведен будет. Канцлеру Российской империи, хитроумному Андрею Иванычу Остерману, было поручено изыскать денег на строительство ледяного дворца и свадебный бал с машкерадом. Остерман сразу изыскал — он уворовывал из казны и поболее. Без поручений остался только любезный Эрнстхен-Эрнстушка Бирон, да и то потому, что Анна не хотела обременять своего любимца державными заботами. После целый день царица предвкушала расправу над Квасником с Бужениновой и поэтому поглядывала на них особенно милостиво и даже изменила своему обыкновению и не плеснула в лицо князю квасом.
Так продолжалось и на следующий день, так было и во многие другие дни, так что прозорливый Голицын забеспокоился. Он хорошо знал: царицына милость пуще опалы! Буженинова разделяла его беспокойство: она чувствовала, что Анна задумала нечто страшное, что-то направленное против ее возлюбленного князюшки и ее самой. Порой калмычке становилось холодно и жутко, и она, сидя на полу, в ногах у Анны, вдруг сжималась в комок и дрожала, как от лютой стужи. Княжна Елена Михайловна пыталась выведать, какая очередная черная туча повисла над ее несчастным отцом, и на свою беду — узнала. Теперь, когда она сменила гнев на милость в отношении вернувшегося с войны похудевшего и возмужавшего юного барона Мюнхгаузена, ей стали доступны многие придворные тайны. Все, что удавалось выведать осмотрительному и лукавому фон Мюнхгаузену, знали теперь и Голицыны. Об очередной Анниной лютой причуде барону стало известно от герцога Антона-Ульриха, а тому проболтался его бывший учитель русского языка — пиит Василий Кириллович Тредиаковский.
Дело было, собственно говоря, так… Мюнхгаузен обратился было к Антону-Ульриху со своей просьбой по поводу опальной княжны Елены Голицыной, но герцог честно ответил, что ничем барону помочь не может, ибо сам он при дворе «чуть более, нежели никто», хоть и будущий муж принцессы Анны. Барон настаивал по праву боевого товарища и предложил обратиться с просьбой к принцессе Анне Леопольдовне, ибо всем известно, что она девица чуткая и великодушная, наверняка благословит любовь барона и княжны Елены и избавит несчастную от издевательского положения полу-шутихи и угрозы брака с шутом Апраксиным. Антон-Ульрих ответил, что и принцесса Анна ничем помочь не может, и если императрица решила выдать княжну Голицыну за шута, то так тому и быть. А еще красноречиво намекнул Мюнхгаузену, что княжну древнего русского рода лучше уж выдадут за шута, но также представителя старинной русской фамилии, чем за «приблудного» барона-лютеранина.
Мюнхгаузен в ответ не менее деликатно намекнул, что герцог и сам не сменил веру, а скоро станет мужем русской принцессы. Тогда Антон-Ульрих замогильным голосом заметил, что барону не стоит сближаться с родом князей Голицыных, ибо все Голицыны в немилости у государыни. А если уж барон хочет сблизиться с прекрасной княжной Еленой, то узы брака здесь совершенно ни при чем… И вообще, добавил герцог, здесь, в России устраивают самые невероятные браки и самым чудовищным образом. «Вот, князя-шута Голицына, отца вашей Прекрасной Дамы, хотят обвенчать с шутихой, — легкомысленно сказал Антон-Ульрих, словно поддерживая светскую беседу. — А потом намереваются на ночь запереть молодых супругов, представляете, барон, в ледяном дворце, где несчастные непременно околеют от холода! Слыхали ли мы, дорогой барон, в нашем родном Брауншвейге про столь нелепые и ужасные вещи?! Ах, не к добру мы оказались в России, не к добру!».
Тут Мюнхгаузен окончательно уверился в том, что весь небольшой запас своего мужества Антон-Ульрих растратил на войне, и поспешил откланяться. Он опрометью бросился на поиски своей возлюбленной, чтобы поведать ей о грозящей ее благородному отцу опасности. Ибо кто предупрежден, тот вооружен; а, будучи вооруженным, Мюнхгаузен чувствовал себя вполне спокойно в любой напасти, как всякий опытный солдат.
Княжна Елена встретила его счастливой улыбкой — раскрасневшаяся с морозца, очаровательная в своей пушистой шубке, словно юная фея русской зимы. На мгновение Мюнхгаузену захотелось заключить ее в объятия, покрыть это милое круглое личико поцелуями и в утешениях любви забыть о зле… Пусть она не знает ничего, пусть не омрачит этого высокого чела под завитками русых волос горе — и будь что будет! Но некто незримый, приходивший к барону в минуты испытаний (временами Мюнхгаузен думал, что это общий дух его боевых соратников, павших под Очаковом и под Бендерами, указывает путь чести) сказал: «Стыдись — на одной чаше весов лежит твое счастье, а на другой — жизни двух людей. Потому — смелее, товарищ!»
И барон Мюнхгаузен нашел в себе силы развести упоительные объятия княжны Елены и от первого до последнего слова рассказал ей о нависшей над ее отцом опасностью.
— Нам надобно смелым разумом окинуть диспозицию сей великой конфузии и вместе измыслить пути спасения из нее, — заключил он, словно обращался к товарищу по смертельным Марсовым играм.
Но княжна Елена, с круглого личика которой по мере повествования барона сбежал весь румянец, всплеснула точеными ручками, пролепетала побледневшими губками: «Ахти, смертушка пришла!..» — и упала в обморок на руки фон Мюнхгаузену.
Не более готовности к отчаянному спасению проявил и сам князь Голицын, когда барон на следующий день сумел отделить его от толпы шутов и увлечь в сторону. Приняв известие, как подлинный стоик, он только промолвил: «Значит, такова судьба!» и скрестил руки на груди жестом, очень напомнившим Мюнхгаузену плененного под Очаковом сераскира Яж-пашу, воспринявшего поражение с изумительным, но непонятным европейскому уму фатализмом. «Я слишком обездолен, чтобы бежать и прятаться ради спасения жизни, и слишком презираю своих гонителей, чтобы подарить им знак своего страха, — пояснил князь Мюнхгаузену. — Не скрою, мною движет и еще одно чувство — быть может, там, по ту сторону этой ледяной смерти, меня согреют объятия моей возлюбленной Лючии… Она ждет меня и улыбается. Вы воевали, барон, вы видели смерть, и знаете, что не так она страшна сама по себе. Только зачем вы рассказываете всем подряд эти ваши небылицы?»
Тут Мюнхгаузен окончательно понял, что с Голицыными «каши не сваришь», как говорят русские. Спасать же единую Буженинову, до которой ему, собственно, не было никакого дела, не имело смысла. К тому же сия благородная дикарка сама не приняла бы спасения без своего возлюбленного.
Буженинову наряжали под венец, но скуластое лицо у невесты князя-квасника было настолько мрачным и сосредоточенным, словно она готовилась добровольно ступить в могилу. В ледяную могилу, из которой не выбраться, но вместе с любимым. Их сияющий на солнце острыми гранями гигантский холодный саркофаг уже построили прямо перед императорским дворцом. Его можно было даже увидеть из окна и даже представить себе, где именно расположена ледяная спальня, в которой им с Голицыным предстоит уснуть навсегда холодным могильным сном. Была, впрочем, одна надежда: маленькая, слабая надеждочка, похожая на тонкую нить, обмотанную вокруг запястья.
Этой ниточкой Буженинова считала ожерелье — жемчужный браслет, подаренный ей принцессой Анной Леопольдовной, через фрейлину Юлиану Менгден. Аннушкина Жулька прибежала вдруг, тайком, напряженно оглядываясь по сторонам, и быстро вложила что-то в руку Бужениновой. Шутиха разжала ладонь и увидела — браслет белого жемчуга. Аннушка Леопольдовна — девица мягкосердечная, даже великодушная, могла и пожалеть несчастных новобрачных. А что если дать этот браслетик караульным гвардейцам, которые наверняка будут приставлены к Ледяному дому чтобы новобрачные не убежали? Отдать его за возможность погреться у солдатского огня? Или за полушубок, епанчу?
Анна Иоанновна любила чужие свадьбы: должно быть потому, что плохо помнила собственную. Давно забылся молодой курляндский герцог, с которым всесильный дядюшка, государь Петр Алексеевич, поставил ее под венец. Главное, что она запомнила — бедолага-жених совсем не умел пить и, осилив кубок Большого Орла[47], поднесенный князем Меншиковым, наутро взял да и отдал Богу душу. Хотя, возможно, и отрава была в кубке, кто знает? Опоили герцога вусмерть, а ее, нелюбимую и ненужную племянницу, спровадили в Митаву, блюсти российские интересы. Анна их и блюла — как могла, как умела. Денег только дядюшка Петр Алексаавич отпускал мало, а курляндские дворяне не хотели содержать навязанную им русскую герцогиню. И все же в этом мраке безнадежности воссиял светоч любви — Анна встретила любимого Эрнста Бирона, и по сей день они вместе!
Но злость и обида не отпускали Анну Иоанновну. Поэтому и чудила она — жестоко и безудержно. Куда как весело было сделать шутом князя Голицына, внука знаменитого Василия Васильевича, полюбовника царевны Софьи Алексеевны! Князька голубой крови, из тех самых Голицыных, которые хотели ограничить права Анны Иоанновны при вступлении ее на российский престол. Когда после череды смертей венценосных особ России, открытой Петром Великим, продолженной его порфироносной супругой и завершенной его несчастным юной тезкой Петром Вторым, Голицыны с Долгорукими и прочие сильные роды России, высоко поднявшиеся при Петре, вытащили Анну Иоанновну из ее курляндского болота и призвали на престол, чтобы она стала послушной исполнительницей их воли. Угрозами и силой сунули они ей в руки какие-то наспех составленные бумажки, именуемые кондициями, и она подписала их поневоле. Но, спасибо, ей быстро открыли глаза добрые люди, родственники Салтыковы[48] и переживший все перемены при русском дворе Андрей Иванович Остерман, большого ума человек! Быть монархиней России для Анны было возможно лишь без всяких кондиций — и она разорвала их недрогнувшей рукой, а за страх отплатила враждебным фамилиям стократ худшим страхом. Теперь пусть расплачиваются все эти князьки — Голицыны, Долгорукие, Волконские…
Одним — нести голову на плаху, другим — околевать в Сибири, а третьим — сидеть голым задом на лукошке, на шутовских палках скакать! Им, последним, казнь худшая — ибо под топором палача умирают только раз, а в сибирской ссылке нет позора. Шутовство же пребудет клеймом на его носителе и на всем его роду — до скончания века! Всех Анна Иоанновна вокруг пальца обвела, всех проучила! А Буженинова? Стала заступаться за князька сия ничтожная карлица, место свое позабыв, так пусть теперь вместе с ним в ледяную постель ложится! На все в России теперь ее воля — самодержавная! То, что злополучные новобрачные Божьей милостью могут случайно выжить, Анне Иоанновне в голову не приходило. Она не учла только мягкосердечия своей племянницы и ловкости Юлианы Менгден.
Князь-квасник вел себя так, словно… Точнее, он никак себя не вел: погрузился в полное равнодушие, как будто уже умер. Бужениновой все время хотелось толкнуть его или пребольно ущипнуть, чтобы он вышел наконец из этого сонного оцепенения, свойственного многим впавшим в несчастье русским. Много лет Буженинова прожила в России и постигла главный закон русского несчастья: даже в беде люди здесь отчаянно боятся резких, хоть и необходимых действий; они предпочитают молчаливую покорность ходу событий. Вот и ее любезный князюшка хранил замкнутое молчание, как будто это не ему предстояла нынче же ночью смерть в ледяном гробу… Более того, на его тонких губах по временам играла мечтательная улыбка, а взор уносился куда-то далеко и теплел на мгновение. Ладно, пусть он не боится или даже жаждет смерти, потому что уже умер… Но она-то, дочь степных кочевников, не только отчаянно хотела жить, но и обладать своим любимым, для чего было необходимо заставить жить его, и вместе перехитрить Аньку-поганку…
— Князь, а, князь, — прошептала она на ухо Голицыну, когда жених и невеста ненадолго остались одни, без надзора, — Как бы нам спастись, князь? Я вот что придумала…
— Ты, Авдотьюшка, делай, как хочешь, а меня оставь, — ответствовал он. — Когда меня, князя Голицына, имени и чести лишили и шутом сделали, тогда умереть надобно было… Подзапоздал я. Ничего, нынче исправлюсь.
— Ничего тебе уже не исправить, коли помрешь. Шутом жил, дураком помрешь. То-то, подзапоздал! — издевательски хохотнула Буженинова.
— Больно бьешь, — Голицын на мгновение даже исполнился желчью. — Ну и пусть! Быть может, Судия, который принижает гордых и возвышает униженных, воздаст мне — и подарит мне встречу, коей жажду…
— Ты о Лючии своей? — помрачнела калмычка. — Любишь ее. Благородный ты не родом, а сердцем, потому и мил мне! Только я-то ведь не благородная. Я, сокол мой князь, как здесь говорят, чернавка… И умирать я еще не хочу, рано. И, вот незадача, тоже люблю — но тебя! И потому тебе сгинуть не дам. Ты к своей Лючии еще успеешь, не кручинься. Нынче же разуй свои вельможные очи и отвечай: ты мне смерти желаешь?
— Нет, — твердо ответил Голицын. — Ты человек, здесь редко подобное. И… коли глаза разуть, а нос зажать… Ты красивая. Даже очень. Своей, степной, дикой красотою. Это я вижу под твоим слоем бараньего сала взором, коим дано смотреть сыну Адамову.
Буженинова отчаянно сглотнула, словно горло вдруг сдавило петлей — стало нечем дышать и потемнело в глазах. Сколько времени она отчаянно надеялась услышать из уст любимого эти слова — это было уже преддверием признания в любви.
Однако времени на женскую слабость не было, и калмычка прогнала ее, хлестко ударив себя по щеке узкой жесткой ладонью.
— Слушай меня, если не хочешь моей смерти, — хрипло сказала она. — Одна я спасаться не буду, лишь вдвоем с тобою. Потому нет у тебя выбора, князь, коли ты благородный муж, таковым я тебя почитаю. Пойдешь за мною… Выживем — увидишь, какова я без грязного сала этого, познаешь, как любиться умею…
— Хорошо, — согласился Голицын с неожиданной легкостью. — Для тебя учиню, что надобно. Говори, Авдотья.
— Ты, как нас в Ледяной дом заведут и одних оставят, знай, сиди тихо, да мерзни. А я найду, как с солдатами, с гвардейцами, что охранять нас снаружи будут, сговориться… Откуплю я нас у смерти, князюшка…
— А дальше что? — вдруг спросил князь, давая попятный. — Выживем, полюбимся… Если удастся. И снова будем царицу веселить? Не лучше ли…
— Нет, не лучше! — вдруг рассвирепела Буженинова. — Не лучше, слышишь!! Аньке-поганке я более тешиться не дам! Не будет ей такой радости!
— Что же ты сделаешь? — мрачно спросил Голицын. — Она и покрепче нас людей об колено ломала!
Буженинова рассердилась еще пуще.
— Врешь, не сломаешь, — закричала она, — не сломаешь!
И закружилась вдруг по полу в древней шаманской пляске, которой давным-давно научилась на родине и так же давно ее не плясала. С удивлением и почти что ужасом смотрел князь-квасник на свою невесту: звенели монетки, вплетенные в ее черные косы, глаза горели нездешним, непонятным князю огнем. Смуглое, скуластое азиатское лицо ее было в эти минуты прекрасным, вдохновенным.
— Эта и вправду выживет! — вслух подумал князь. — И меня, злосчастного, за собой потащит… Хотя — почему злосчастного?
Сия степная колдунья все более начинала привлекать его не только силой своего духа и ясностью ума, но и как женщина. Как видно, своими словами он стронул некую препону, которая существует между мужчиной и женщиной до первого знака страсти. Кому, как не прославленному некогда селадону Голицыну было угадывать это с первого взгляда!
И Голицыну на мгновение показалось, что отверженная, презренная дикарка с ее ладной коренастой фигурой, широкими бедрами и плечами, жилистыми коротковатыми ногами и почти противоестественно гибкими руками, красивее его нежной чернокудрой Лючии. Это была другая, чуждая ему красота, красота свободы и воли, дикости и вызова. Один только раз он, Голицын, бросил вызов судьбе и всесильной государыне, когда женился на итальянке-католичке. Но когда императрица покарала его, лишив имени и чести, князь ушел в себя, как в заранее вырытую могилу. С тех пор единственным его щитом стала безучастность, меч же он бросил сам. Теперь он видел, как борется и бросает вызов самодержавной власти эта маленькая дерзкая женщина, и понял что степная колдунья сильнее судьбы и императрицы. Буженинова непременно победит Аньку-поганку, а, значит, впервые победит и он, потерявший честь древнего и славного рода князь.
Сержант гренадерской роты лейб-гвардии Преображенского полка Коновницын, приставленный с командою солдатами сторожить Ледяной дом, полагал эту службу бесчестным и позорным. Все потому, что он поздно родился! При батюшке Петре Великом, или при князе Ижорском Меншикове (хотя последнего преображенцы и не любили) он бы с товарищами бранную славу себе на Марсовых полях добывал, а не участвовал бы в презренных шутовских забавах вроде ряженого! Вспоминалась красавица-цесаревна Елизавета, которая недавно крестила сына у одного из обер-офицеров их полка. Вот лебедь белая, вот умница, Петрова дщерь, вот кого надо было на царство ставить! Не оставил Петр Алексеич наследников мужеского пола, оставил только сироту-гвардию да красавицу-дочь… Так за эту царь-девицу и надо было стоять! Тогда бы снова началась для них честная солдатская жизнь, и не было бы этого богомерзкого срама! Просился сержант Коновницын с Преображенским батальоном в армию генерал-фельдмаршала Миниха, воевать… Так не отпустили: гвардия нужна здесь, в Питербурхе! Нужна? Для чего? Чтобы ходить караулом у конюшни этого немчуры-лошадника Бирона? Что это за служба такая — охранять шута и шутиху, коих императрица Анна решила схоронить заживо в ледяном гробу? За какие-такие вины должны погибать эти двое, людишки смешные и несуразные, но все же живые души! Безжалостные в бою и к врагам государевым, солдаты, как и многие кому суровая судьба отвела очень мало доброты, лишив счастья семьи и детей, всем нерастраченным теплом сердец любили малых и беззащитных. Каждая рота, а то и плутонг[49], с позволения начальства держали четвероногих любимцев — веселого лохматого пса, лукавого кота или премудрого козла. У многих солдат в ранцах обитали и собственные питомцы — певчая птаха в самодельной клеточке, ученая мышь в пробитой кружке, сверчок в берестяном туеске.
Зверей бессловесных — и то жалели и берегли! А тут — люди, человеки! Маленькая смуглая калмычка с множеством мелких черных косичек под фатой новобрачной, и ее муж, шутовской или настоящий, князь-квасник, о котором к тому же преображенцы знали, что се их бывший однополчанин, лишенный чести и имени.
Значит, пока сержант Коновницын с солдатами будут греться у костра и попивать разогретое в казанке на желтом огне хлебное вино, эти двое будут корчиться от холода в ледяном гробу? Коновницыну, потомку старинного рода, было противно и мерзко участвовать в такой постыдной забаве. Похоже, его подчиненные всецело разделяли это чувство. На протяжении шумной и богомерзкой шутовской церемонии препровождения обреченных в их ледяную спальню, в которой — о стыд! — приняли участие высшие лица империи и сама царица, вся красная от пунша и от удовольствия, преображенцы стояли на своих постах как будто сами были ледяными статуями, и лица их были такими же замерзшими. После, когда раззолоченная придворная толпа под хохот, похабную брань, пьяные крики и музыку убралась во дворец, караульные мрачно сошлись к разведенному огню. Рыжий капрал Сукин молча достал из-под епанчи штоф, налил в котелок и стал греть. Кто-то отогревал холодную краюху хлеба, другой резал стылую на морозе луковицу. Все молчали, говорить не хотелось, чтобы ненароком не высказать крамолу или не выдать горького срама. Коновницын, как положено начальнику и человеку благородного происхождения, держался чуть в стороне и прохаживался, согревая отчаянно мерзшие в парадных штиблетах[50] ноги. Солдаты должны были с почтением позвать его к артельному огню сами, иначе вышло бы, что сержант не блюдет своего начальственного достоинства и ищет хамского общества. Они тоже отлично знали эту необходимую условность, но сегодня что-то тянули, наверное, от расстройства. Поэтому, когда маленькая, юркая шутиха вдруг украдкой подмигнула ему из ледяного окна и поманила не лишенной изящества ручкой, молодой сержант передернул плечами от холода. Но все же подошел — он не привык отказывать женщине, когда она зовет. Калмычка легко откинула полированную ледяную плиту, свесилась наружу почти наполовину и быстро сунула гвардейцу в руку что-то теплое — украшение, состоящее из мелких бусин. Коновницын сразу все понял. Видно, она долго грела эту штуковину на своей груди, перед тем, как отдать сержанту. Дорогая безделица, наверное, свадебный подарок… Оплата ему, чтобы нарушил приказ и спас две жизни. Что ж, это и называется — перст указующий.
Коновницын тихонько отворил дверь в Ледяной дом… Никогда он видел и не слышал раньше, как отворялись ледяные двери — оказалось, что без скрипа, не так, как деревянные. В этом доме было все, как в настоящем дворце, только тоскливо-белого, безжизненного цвета: все, до самого ничтожного предмета интерьера. Ледяная гостиная, ледяная спальня, холодное брачное ложе, на котором, прижавшись друг к другу, сидели новобрачные. Оба молчали. Оба смотрели на него — она с горячей просьбой о жизни во взоре, он же, наоборот, холодно и пытливо: де мол не устрашишься ли ты, сержант? «Не шут он, — подумалось вдруг Коновницыну. — Он преображенец. В беде и в неволе».
Но отдавать воинское приветствие человеку в шутовском колпаке было бы смешно. Потому сержант лишь вежливо прикоснулся к заиндевевшей шляпе и сказал:
— Здравствуйте, господин Голицын. Здравствуйте… сударыня.
Потом помолчал, подбирая слова, и произнес:
— Зябковато здесь, однако. Позвольте пригласить вас к костру, провесть время в нашей солдатской компании за кружкой вина.
— Благодарю, сержант, — Голицын встал и слегка поклонился, как высший низшему. — Однако не страшит ли вас прешпектива расплаты за вашу доброту?
— Дальше Сибири не пошлют… В Сибири, чай, не так холодно!
Из ледяного гроба выскочила первой шутиха, сорвала фату, бросила наземь… Голицын, силой воли сдерживая зубовный стук — стужей свело челюсти — шел следом об руку с сержантом, беседуя о полковых новостях. Вернее, говорил только сержант, наверное, чтобы отогнать свой страх, а Голицын только кивал по временам: язык не слушался его.
Солдатам не пришлось ничего объяснять. Коновницын вообще давно замечал: нижние чины, даром что вчерашние крестьяне, на редкость хорошо понимают любую хитрость или обман. Тесный кружок служивых разомкнулся, принимая спасенных в середину. Их тотчас одели овчинными тулупами, предназначенными для караульных, нахлобучили на головы форменные парики и гренадерки, спасая от холода и сделав неузнаваемыми издалека постороннему глазу.
Капрал Сукин протянул дымящиеся кружки.
— Спасибо тебе, служивый, — сказала шутиха. Она ловко выхватила из-под пестрых одежд острый нож (видимо, им несчастные положили бы край своим страданиям, попадись неподкупный караул) и отхватила несколько косичек с вплетенными в них монетами:
— А вот подарок мой, заберите, солдатики не побрезгуйте. Зазнобам своим мониста подарите, или выпьете за наше здоровье…
Коновницын внимательно посмотрел на нее, вытащил подаренный ему браслет и тоже бросил солдатам:
— Вот еще. Чтоб языками не трепали.
Оба дара служивые тотчас честно поделили между собой:
— Спаси Христос… Будь надежен, вашблагородь, мы молчаливые!
— Вы кофей солдатский пить будете, новобрачные? — предложил бойкий молодой солдатик, подливая несчастным в кружки гретой водки. — Первое дело, на карауле если, для сугрева!
— Помню я кофей сей, пивал, — неожиданно обрел голос Голицын. — Правда, сам забыл, когда… Выпью с тобой, солдат! Такое питье честнее, чем с иными герцогами да баронами. И с тобой, сержант, горькую выпью…
— Почему же горькую? — возразил сержант. — Лучше по обычаю просто «Горько» выпить! Эвон, сударь, какова бойка да смела супруга ваша. Грех будет, если за нее здравницу не поднять!
— И то верно, господин! — поддержали солдаты, угадывая в несчастном униженном человеке высокий род и прежнюю службу. — Совет да любовь! Бог помощь! Целуй сударушку в сахарные уста! Горько!
— Целуй меня, князь, честной народ просит! — отважная калмычка, не стесняясь солдат, обвила шею Голицына своими руками. — Целуй, растопи лед огнем! Целуй, чтобы все забыть…
На ней не было более ни капли зловонного жира — Голицын догадался, что маленькая женщина накануне тщательно смыла с себя мерзость… Для того ли, чтобы предстать перед ним желанной? Или на случай смерти, чтобы не выглядеть постыдно? Все равно! Князь внезапно почувствовал жар в крови, который мнил угасшим навсегда, и прижался к ее устам жадными губами. Она пахла морозом и свежестью, и от черных жестких волос едва заметно доносился аромат степных трав…
— Горько!!! — ликующе заорали солдаты. Во дворце слишком заняты пьянством, распутством и злобой, чтобы слушать, что горланит у костра грубая солдатня. А услышат, решат: дурачатся гренадеры. Свадьба все же…
— А солдаты про доброту твою да ласку молчать будут? — спросил князь у Коновницына позднее, когда они отошли побеседовать, как полковые товарищи.
— Они-то? — переспросил Коновницын, указывая на своих подчиненных, которые со смехом обступили маленькую шутиху, рассказывавшую им нечто забавное (подсознательно простые люди искали своего общества, дворяне — своего). — Долгонько вы, господин Голицын, в полку не служили, коли закон наш запамятовали. Преображенцы за своих — в огонь и воду, нет между нами места предательству. Вместе и на дыбу пойдем, если что!
— Сие похвально, особенно в наши подлые дни. Однако на дыбу не придется, — сказал Голицын. — Моя… молодая супруга измыслила хитроумную диспозицию, которая сделал бы честь Чингиз-хану. Мы несколько погреемся возле вашего артельного огня, а после в Ледяной дом уйдем… Полушубок только дайте, он послужит нам брачным ложем… Далее нас будет греть не ваш бивуачный костер, а пламень некого крылатого греческого бога с голым задом, ни к царскому двору будь помянут.
— Дадим и оба полушубка, — засмеялся сержант, — а кто из моих разбойников будет в окна подглядывать — сразу получит от меня в морду, клянусь честью.
Так и прошла первая брачная ночь шутихи и разжалованного в шуты князя — у гостеприимного солдатского костра, а после — на пахучей овчине поверх ледяного супружеского ложа страсти. Они остались живы, не замерзли, и императрица потом рассказывала всем, что это ее калмычка князя-квасника на своей широкой груди обогрела! Горячие они, степные дикарки, ой, горячие! Правду про них говорят: все они колдуньи, до единой!
Анна Иоанновна собиралась жить долго, очень долго, но не привел Господь! Поженила насильно племянницу с Брауншвейгским герцогом, щуплым и некрасивым Антоном-Ульрихом не со зла, а потому что не нашлось другого, столь же знатного, но повиднее, постатнее, такого, чтобы зашлось от его мужской силы девичье сердце. А так племянница на венчании лила у всех на глазах напрасные слезы и вспоминала, должно быть, о своем красавце Морице Линаре. Первой же брачной ночью Анна Леопольдовна и вовсе сбежала от мужа в Летний сад: всем двором ловили!
Уже после, настоянием, угрозой, царице удалось насильно затолкать молодоженов в спальню и, заперев дверь, приставить караул из фрейлин, дабы не выпускали обоих, пока брак не будет «консумирован». К Антону-Ульриху императрице удалось найти особый подход, попрекнув его боевой репутацией: де мол, как же ты, генерал, под Очаковом да Бендерами не робел, а ныне свой долг перед Россией исполнять страшишься, бабы убоялся? Тут Брауншвейг от расстройства немедля напился в хлам (все же он уже стал русским!) и очертя голову ринулся на штурм «прелестной фортеции». Хотя в огонь, рассказывали, он всегда шел трезвым… Словом, Аннушка Леопольдовна, удерживавшая ранее холодным презрением галантного кавалера, не смогла противостоять силой пьяному солдафону — и худом ли, добром ли, но все сложилось. Сложилось, и ребеночка она родила в срок, долгожданного империей сына, наследника престола.
Младенца окрестили Иваном, в честь отца императрицы, забытого царя Иоанна Алексеевича, бледного и болезненного соправителя юношеских лет Петра Великого, не раскинувшего еще в ту пору во всю мощь орлиных крыльев… Порфирородного младенца Иванушку императрица быстро отобрала у родителей, несмотря на причитания племянницы и хмурое несогласие отца, Антона-Ульриха. Унесла в свои покои собственноручно, думала сама растить. Но не тут-то было. Однажды хмурой осенней ночью 1740-го года случилось страшное и странное происшествие.
Анне Иоанновне не спалось. То ли наваливался серый морок, то ли сердце ныло, но почему-то подумалось о бывом кабинет-министре изменнике Артюшке Волынском, казненном не так давно с товарищами своими — архитектором Еропкиным да Адмиралтейств-коллегии советником Хрущовым… Прочих же его «конфидентов», по царской милости сохранив им животы, били кнутом, сенатору Мусину-Пушкину урезали язык, адмиралу Соймонову рвали ноздри, да разослали по дальним острогам.
Анна не имела поначалу против Волынского злобы сердечной: больно хорошо он ее Ледяным домом да шутовской свадьбой потешил! Но потом бдительный Бирон рассказал, что Волынский де имеет виды на переворот, желает ее свержения и с племянницей ее непутевой сговаривается, «молодой двор» посещает. То ли Анну Леопольдовну на престол хочет посадить, а то ли — слыханное ли дело, крамола небывалая! — себя самого, болтает при свидетелях, что род Волынских древнее, чем Романов род! Тут уж надобно было действовать без промедления. После скорого и жестокого дознания истерзанный Волынский с вырванным языком и ртом, заткнутым пропитанной кровью тряпкой, стоял на Сенном рынке, подле смертной плахи. Анна Иоанновна поначалу думала четвертовать его за великие и небывалые вины, но потом сжалилась: бывшему министру отрубили сначала руку, а потом голову.
Анна редко думала о страданиях, которые должны были испытывать ее жертвы. Она вообще редко думала о человеческих страданиях. Ее мысли с годами все больше занимали плотские утехи с любезным Эрнстхеном Биронхеном, или попросту «Бирошей», любовь которого стареющая женщина стремилась удержать всеми силами, как и свою самодержавную власть над огромной и полной крамолы страною! Об этом были все ее думы, да еще об извращенных шутовских игрищах и придворных увеселениях. Но в эту ночь в завываниях ветра ей почему-то чудились человечьи стоны. Как будто кого-то рвали на дыбе по ее воле, и этот человек тяжело и бессильно стонал. От этих звуков отчаяния сердце у Анны вдруг томительно зашлось… Она накинула шлафрок и вышла в тронную залу. Сначала никого не увидела, но потом то ли морок, то ли пророческое видение предстало ее взору. Женщина в белом платье, похожая на императрицу лицом и фигурой, статная, грузная, черноволосая, сидела на ее троне и смотрела на Анну бесстрашно и спокойно, как право имеющая. Кроме них двоих в зале не было никого. Ни придворных, ни гвардейцев. Никого.
— Кто ты? — спросила Анна, хватаясь за сердце. — Кто?!
Женщина на троне молчала, только улыбалась странной, сводящей с ума улыбкой.
— Эй! — закричала Анна, поначалу грозно, а после жалобно, взывая о помощи. — Почему тронная зала без охраны? Караул!! Куда все разбежались? Позвать герцога Бирона! Бироша-а-а-а!!!
Ей никто не ответил. Наверное, впервые в жизни никто не мчался на ее зов испуганной трусцой, не кланялся униженно, не полз к ее ногам с мольбою. С трудом царица собрала последние силы, со свистом набрала в легкие воздух.
— Самозванка! — крикнула Анна Иоанновна. — Самозванка на троне!!!
— Может, я — самозванка, — подала голос белая женщина. — А, может, и ты… Кто знает? В зеркало на себя посмотри — меня увидишь!
— В зеркало? — Анна бросила взгляд в одно из зеркал, которых в тронной зале было действительно много, она всегда любила зеркальный блеск, увеличивавший пространство колдовской игрой отражений. Ах, как лгали зеркала, как лгали! Они отражали не одну Анну Иоанновну, а двоих. Одну на троне, вторую рядом с троном. Только на той, что сидела на троне, было белое тронное платье, а на той, что стояла у ее ног, — шлафрок, накинутый поверх ночной сорочки. Тоже белый, как бескровное лицо больного.
— Убирайся, проклятая! — возопила Анна. — Прочь с трона моего!
— Не твой это трон, — холодно сказала женщина в белом платье. — И не потомков твоих. Принадлежит он по праву цесаревне Елизавете Петровне!
— Лизке?! — охнула Анна. — Не бывать тому! Царствовать будет юный государь Иоанн Антонович!
— Жалко Иванушку, — бесстрастно продолжила женщина. — Но не он будет восседать на троне российском, а цесаревна Елизавета!
— Откуда ты знаешь? Да кто ж ты такая?! — коченея от прежде неведомого чувства, вопросила Анна, сделав несколько судорожных шагов к трону.
— Кто я? — со странной улыбкой ответила женщина. — Я твоя смерть!
Держась унизанной перстнями правой рукой за стремительно проваливающееся вниз сердце, Анна осмелилась бросить пристальный взгляд в лицо удивительной гостьи. Осмелилась? С тех пор, как взошла на трон и разорвала кондиции Верховников, Анна Иоанновна ничего не боялась — ничего и никого, ни врагов, ни друзей, и в цель палила из ружей не хуже любого гвардейца. Знала всегда: в кого и когда целить, и не промахивалась! А тут — странный, небывалый страх липким туманом окутывал императрицу, и в ответ ему сжималось, пульсировало, исходило небывалой мукой сердце и мельничным жерновом ворочалась в груди душа. Долго молчала эта душа, а теперь, надо же, заговорила!
Женщины скрестили взгляды, словно шпаги. Странные глаза были у белой пришелицы на троне: вроде бы черные, как у императрицы, но в то же время словно затянутые холодной коркой льда. Как снег, как смерть, как ворота, за которыми открывается бесконечный путь. А куда, Бог весть!
Лед этого взгляда стремительно охватывал царицу, он приковал к полу ее окоченевшие ноги, обездвижил все члены, наполнил ледяным звоном голову… Анна Иоанновна глухо застонала и рухнула на пол, к подножию трона.
— Смерть моя, — прошептала она. — Смерть… Как рано!..
А женщина в белом платье спокойно поднялась, переступила через императрицу, лежавшую у ее ног, и вышла из зала. И снова по странной случайности никого не было за дверями: ни слуг, ни караула. После Анну нашли, но не сразу, ей пришлось полежать в тронной зале одной, без сознания, около часа. Потом императрицу перенесли в постель, с которой она уже не вставала…
Аннушку редко допускали к умирающей тетке, но однажды все же допустили — канцлер Остерман постарался, он хотел, чтобы племянница приложилась к холодеющей государыниной длани и вымолила прощение за свое упрямство и несговорчивость. Что уж тут вспоминать — Анна с Антоном-Ульрихом выполнили приказ императрицы, произвели на свет Божий наследника, и это главное. А что непутевая племянница до сих пор вздыхает по красавцу-посланнику Морицу Линару, то от этих вздохов Российская империя, глядишь, не развалится! Вот Остерман и подтолкнул Анну к теткиной двери. Та вошла с заметным колебанием: что ей сказать императрице? Прощения просить? За что? За свое нежелание ложиться в постель с Антоном-Ульрихом? За тяжелую теткину руку, не раз испытанную на своей щеке? За исковерканную жизнь? Слава Богу, есть мальчик Иванушка, в нем единое утешение…
Она все-таки вошла, пала на колени (получилось неестественно, как в театре, в одном из оперных представлений, которые так любила тетка, ну да ладно… ), приложилась к императрицыной суровой руке, ныне ледяной и бессильной. Знала ведь, что в замочную скважину кто-то подглядывает — может быть, сам Остерман. В этом дворце все подсматривают и подслушивают — от лакея до вице-канцлера…
— Тетушка, — начала Анна, — простите меня, ради Бога…
Но императрица, казалось, ее даже не заметила. Она, тяжело возлежавшая на груде подушек переставшей слушаться ее обузой грузного тела, странно смотрела куда-то в сторону, поверх Аннушкиной головы и тяжело дышала. Лицо у нее было серое, как песок на берегу Невы или Ладоги.
— Прасковьюшка, — тихо и жалостно позвала Анна Иоанновна. — Прасковьюшка…
А потом продолжила так, будто кто-то ей ответил:
— Не я твоего ребеночка, не я… Да и был ли он, я не знала. Ежели и знал кто, и убил его, или унес, то не я это. Ты меня с того света не проклинай… И Иван Ильич тоже не по моей вине умер, сердечный… Да, в одной карете мы с ним из Измайловского ехали, когда он за сердце схватился да помер… Ровно муж мой покойный, герцог Курляндский… Но не я это, не я…
Анна отшатнулась. Она не понимала, с какой Прасковьшкой разговаривает тетка и о каком ребеночке идет речь. Потом вдруг осенило: Прасковьюшка… Да это тетка Прасковья Ивановна, младшая сестра императрицы, та, что тайно вышла замуж за бравого генерала Ивана Ильича Дмитриева-Мамонова. А потом тот, шептались при дворе, встречал Анну Иоанновну во Всехсвятском, когда та только приехала в Россию. Был он командиром Измайловского полка, и, когда ехал с Анной Иоанновной из Измайловского в карете, вдруг взял да помер. Сердце, что ли, не выдержало, кто знает?! А ребеночек? Да не было у них никакого ребеночка? Или был?
— Вот ты говорила, за твоего ребеночка я отвечу… Может, и проклятие какое на меня наложила… Видишь, помираю я, Прасковьюшка, а мне всего сорок семь, но не я, это не я! И не я за твоего ребеночка перед Богом отвечу, а супостат его настоящий… А проклятие на нас всех знаешь, какое? Родовое… На всех троих. И на мне, и на тебе, и на Катерине… И на потомках Катерининых, пока не оборвется род наш… Я все не верила в проклятие это. Вон, племянница наша, Катина дочь, сына родила, Иванушку. Думала я: доживу до старости, Иванушку взрослым в этом мире оставлю. Но не привел Господь… Проклятие… А, может, не родовое оно? Может, это жертвы мои с плахи кровавой меня прокляли… Много их было. И все проклинали… Как ты думаешь, Прасковьюшка? Но ребеночка твоего не я, не я… А, может, это Бироша меня отравил, а? Бироша, Бироша, позовите Бирошу! — жалобно завыла Анна Иоанновна.
Аннушка испугалась этого страшного смертного воя не меньше, чем откровений грозной тетки. Встала с колен, бросилась к двери, крикнула: «Позовите его светлость герцога Бирона!». Потом быстро ушла прочь, почти побежала. Прочь от этих небывалых тайн, от смерти ни в чем неповинного ребенка младшей сестры императрицы. Ведь никто в точности не знал, был ли этот ребенок или нет, родился он на свет, или не появлялся в этой скорбной юдоли. Мальчик или девочка, но тоже Романов, а, значит, тоже — претендент на престол, и враг ее Иванушке…
Нынче линия престолонаследия, бывшая при Московских великих государях прямой и ясной, от отца — к сыну, так запуталась и сбилась, что наследником может быть любой, абсолютно любой, в ком найдется хоть капля царственной крови! И даже этот никому не известный ребенок Прасковьи Иоанновны, если кто-то догадается вынуть его, словно карту из рукава. А что если тетку и в самом деле отравил Бирон, чтобы стать всесильным регентом при ее Иванушке? А потом и Иванушку убрать с дороги? Все может быть в этом сошедшем с ума мире…
Колыбелька была несказанной красоты, как и полагается первому ложу малютки-императора. Говорят, что новорожденные дети обладают неким тайным знанием, которое затем, вырастая, утрачивают. Или нет — кто знает, кто сумеет постичь разум крошечного беззащитного существа, едва появившегося из утробы матери, имя которому — человек? Кто сможет прочитать мысли в его головке? Никогда после у несчастного Иоанна Антоновича не было такой красивой и пышной кровати. И никогда больше ему не спалось так сладко и мягко, под упоительный звон напольных часов. Часы то и дело отзванивали менуэт: тихо, нежно, сладко. Шуршали шелковые платья фрейлин, призванных ухаживать за малюткой-императором. Часто заходила тетка — Анна Иоанновна — грузная, тяжело ступавшая женщина. И редко — мать, юная фея в белых и серебристых платьях, тоже Анна. Принцессе Анне Леопольдовне нечасто позволяли видеться с сыном. Двоюродная бабка, императрица, считала этого ребенка своим и часто прижимала его к пышной груди, пахнувшей духами и порохом, но в этой увядающей груди не было молока. А у матери было молоко, Иванушка это чувствовал, но кормила его почему-то другая женщина, совсем чужая.
На руках у двоюродной бабки Иванушка часто плакал, а на руках у матери сразу засыпал. Он ждал мать — каждый день, каждое мгновение — и различал ее легкие, летящие шаги среди многих. Никого он так не любил, как ее — в целом мире.
Однажды ночью все переменилось: двоюродная бабка не пришла, прибежала мать. Вынула Иванушку из колыбельки, прижала к себе, облила слезами. Плакала долго, и долго нежила ребенка — никто не мешал им на сей раз. Какое это было несказанное счастье! Это была первая ночь, которую Иванушка провел с матерью и отцом. И все потому, что в ту ночь скончалась его двоюродная бабка — императрица Анна Иоанновна.
Анна Леопольдовна прибежала к сыну со своей половины дворца, где с самой свадьбы жила, словно в заточении. Ее беспрепятственно пропустили. Открылись перед ней заветные двери. Бирон, новый всесильный регент Российской империи, разрешил ей и Антону-Ульриху повидать сына — новоявленного императора, которому было от роду два месяца. Они долго сидели перед колыбелькой. Анна нежно поглаживала горячий лобик и маленькое ушко ребенка. Антон-Ульрих горестно вздыхал и весь как-то подергивался, сгибался пополам, как картонный паяц в итальянском театре.
Анна подумала, что этот в сущности неплохой и даже порядочный, но слабый человек похож на картонную куклу. То ли дело Мориц Линар — сильный, решительный, гордый! Но сейчас этот слабый человек был ее единственной опорой. Единственной, если не считать Юленьки Менгден.
Антон-Ульрих робко, все еще испытывая стыд за грубое принуждение к супружескому долгу, коснулся руки жены, чтобы привлечь ее внимание. Склонился к ней и прошептал:
— Сударыня, ввиду сложившейся ныне ситуации нам надобно посоветоваться и согласовать совместно наши действия…
Аннушка брезгливо отдернула руку. Она с трудом сдержалась, чтобы не накричать на него, и то лишь потому, что боялась потревожить покой ребенка. Не нашел лучшего места для своих нелепых конфиденций, чем у детской колыбельки! И как же он нелепо, вычурно объясняется всегда!
— Я не знаю… — Анна и вправду не знала, что теперь делать. Ей хотелось позвать верную Юлиану, посоветоваться. Юлиана, как всегда, подкрепит ее решимость.
— Надобно что-то решать, — настаивал Антон-Ульрих.
— Отныне все решает Бирон, — ответила Аннушка, — Его тетка назначила регентом. Мы с вами только родители маленького императора, никто более. Извольте замолчать, ребенок боится вас.
Она демонстративно повернулась так, чтобы своей узкой спиной заслонить своего сына от этого неприятного человека, которого жестокая превратность Фортуны сделала его отцом.
— Нынешнюю экспозицию сил невозможно потерпеть, — шепотом, но с неожиданной храбростью настаивал Антон-Ульрих. — Бирон непредсказуем, как все ловцы удачи. Он являет собой опасность для нас. Правительницей при нашем сыне надобно стать вам! Вы внучка русского царя, у вас есть наследственное право, сударыня! А у меня — мой кирасирский полк и множество боевых товарищей в армии, вплоть до самого генерал-фельдмаршала Миниха. Мы сильнее тем, что Бирон нелюбим и даже ненавидим в рядах…
— Молчите! — Анна зажала ему рот рукой. — Молчите! Нас могут подслушивать… Еще не время! Ах, сюда идут…
Действительно, сзади раздались сильные и уверенные шаги. Герцог Брауншвейгский обернулся, готовый ко всему. Но то не были шаги врага. Подошла Юлиана Менгден. Она всегда так тяжело, по-мужски ступала, когда искала серьезного разговора. Как гвардеец. Странная женщина. Рыцарь, заключенный в слабое женское тело. Но как умна, как хитра, как решительна! Она обязательно подскажет слабой духом Анне Леопольдовне правильный путь. Антон-Ульрих знал, что госпожа Менгден, мягко говоря, недолюбливает его, но был убежден, что сейчас она поддержит его идею. Обстоятельства и стремление защитить Аннушку превращают их в союзников.
— Его светлость герцог Бирон сегодня на редкость добр. И щедр. Пустил меня в спальню маленького императора. Дабы я уведомила, что он идет сюда сам. Хочет поговорить с тобой Аннушка, — сказала Юлиана.
— А ты? Ты останешься со мной?
При этих словах жены Антон-Ульрих опять недовольно дернулся. Решительно, он был здесь лишний. Отец императора — и только. Не муж, не любовник, даже не друг. И всего обиднее, что его место заняла женщина. Эта мужеподобная фрейлина…
Впрочем, если Анна решит вернуть в Петербург красавца Линара, и ей это разрешит Бирон, то отец императора станет вовсе никем. О нем будут вспоминать лишь когда понадобится предъявить двору и народу отца венценосного ребенка. Тогда он точно не сможет сделать ничего, чтобы защитить жену и сына. А ведь есть еще дочь Петра Великого, цесаревна Елизавета, и преданные ей гвардейцы! Эту опасную соперницу маленького императора тоже нельзя сметать со счетов!
— Так ты будешь со мною, Юленька? — Аннушка настаивала, словно сама была маленьким ребенком, не хотевшим оставаться наедине со злым человеком.
— Я буду рядом, — Юлиана Менгден, не стесняясь герцога, сильно сжала руку его жене и на мгновение прижалась к ней в слишком красноречивых объятиях. — Не волнуйся, мой дружок, Аннушка!
И она выскользнула за дверь, но можно быть уверенным — в нужный момент она окажется неподалеку.
Вошел Бирон. Наглый, уверенный, довольный. Лоснящийся от удовольствия, словно сытый кот, объевшийся сливками власти. «Сейчас у него будет отрыжка», — подумала Анна Леопольдовна.
— Я желал бы поговорить наедине с вами, принцесса. Извольте выйти, герцог.
— Вы не смеете мне приказывать! — начал было Антон-Ульрих, но Бирон только рассмеялся.
— Смею, милый мой, еще как смею! — отрезал он. — Волей покойной государыни я назначен регентом при маленьком императоре. А вы, голубки мои, всего лишь его родители.
— На правах отца императора я останусь! — заявил Антон-Ульрих. Но решительность и смелость, которые так легко давались ему на войне, под стенами Очакова, теперь оставили герцога. Его голос прозвучал не слишком уверенно, и Бирон презрительно усмехнулся.
— Изволите бунтовать? — ехидно переспросил он. — Не советую!
— Выйдите, сударь, — попросила Анна. — Вы разбудите малыша.
— Но, сударыня… — попытался возразить Антон-Ульрих. Анна Леопольдовна лишь устало махнула рукой. Отец императора вышел.
— Итак, — начал Бирон, подходя к колыбельке Иоанна.
— Итак, — продолжила Анна, загораживая колыбельку собой.
— Вы боитесь за маленького императора? — удивился Бирон. — Напрасно. Он — залог моего регентства.
— Кто знает, может быть, вы захотите сами возложить на себя корону? — спросила Анна с неожиданной смелостью, которую вселял в нее инстинкт матери, защищающей свое дитя.
— Ну-ну, — хохотнул Бирон. — Какая, право, у вас бурная фантазия, принцесса! Корона Российской империи еще столь доступна, как корона Речи Посполитой, где королем может стать любой дворянин. Я же не Романов. А вот мой сын Питер может стать Романовым хотя бы по семейному имени. Если вы разведетесь с этим глупцом Антоном-Ульрихом и выйдете за Питера. Или — в противном случае — если я женю его на Елизавете Петровне.
— Развод невозможен! — воскликнула Анна. — Антон-Ульрих — отец императора!
— Неужели этот глупый Антон-Ульрих вам еще не надоел, моя дорогая? А если я разрешу Морицу Линару вернуться в Петербург?
— Мориц… — У Анны перехватило горло. — Мориц…
— Вот именно — Мориц, — продолжил Бирон. — Так вы хотите, принцесса, чтобы он вернулся?
— Да… — выдохнула Анна. — Да, хочу.
— Только в обмен на ваш развод с Антоном-Ульрихом и замужество с моим сыном Питером. Который, насколько я могу быть посвящен в ваши меленькие секреты, ваш давний друг. Поверьте, принцесса, я желаю вам только добра. Будем жить, как говорят в России, одним домком!
Что-то в его словах насторожило Анну. Питер Бирон, конечно, приятный и добродушный молодой человек, по крайней мере ранее казался таков. Они с ним были одно время совсем по-детски близки. Но те времена прошли, Питер, похоже, всерьез обиделся на Аннушку после того, как их брак с герцогом Брауншвейгским был «консумирован» — Боже, какое нелепое слово, оно словно создано для Антона-Ульриха! Так вот, веселый Петруша Бирон-младший, видя, как растет Аннушкин живот, стал холоден и отчужден с нею. Все же он был сыном своего отца, так же честолюбив, и не смог простить милой подруге, что она уступила нелюбимому Брауншвейгу в том, в чем отказала ему. Теперь он вряд ли будет прежним забавным другом ее юношеских развлечений. Появился новый Питер Бирон — орудие своего отца, его рука, к тому же укрепленная личной обидой. Брак с ним станет еще тягостнее…
Аннушка никогда не верила Бирону. Гадала: может, это он отравил тетку, чтобы стать регентом? А теперь подбирается к малышу, сладко спящему в колыбельке. Бедный ребенок, бедный… Анна нервно вцепилась в стенку кроватки. Малыш пискнул в колыбельке. Словно котенок или щенок… Боже, Боже, как его защитить?! Ах, если бы здесь был Мориц! Для вида согласиться на развод, лишь бы в Петербург вернули Морица! А потом отказаться… Отказаться она всегда успеет.
— Тише, тише — Анна покачала колыбельку. — Тише, мой милый. Я подумаю над вашими словами, герцог!
— Думайте, принцесса! Но я не люблю, когда женщины думают долго, — развязно ответил Бирон. — За это время им всегда можно найти не столь задумчивую замену.
Он вышел, нарочито громко хлопнув дверью. Анна бросилась укачивать заплакавшего Иванушку. Послышались шаги Юлианы. Она подошла сзади, обняла Анну за талию:
— Все будет хорошо, дружок мой, не бойся! Моя сестра Доротея замужем за сыном фельдмаршала Миниха, ты знаешь…
— Ну и что? Какая мне польза от этого?
— Фельдмаршал несправедливо обойден Бироном. Миних единственный может восстановить справедливость.
— Но каким образом?
— Он свергнет регента, — зашептала Юлия на ухо Анне. — Офицеры и солдаты пойдут за ним… Подожди немного, дружочек мой, и мы все устроим…
— Нет, Юленька, нет! Об этом же мне только что твердил этот… мой супруг. Но это так опасно! Это может закончиться ссылкой… Заточением… Что будет тогда с ним, с моим маленьким?!
— Это закончится нашей победой, ангел мой! Ты станешь правительницей при сыне. А, может быть, и… императрицей!
— Но мой сын — император! Корона по праву принадлежит ему! И только ему!
— Он слишком мал, ему не удержать короны на своей головке. Нам надобно короновать тебя!
— Отнять корону у сына?
— Если ты не сделаешь этого, к власти придет Елизавета. Или ты — императрица Анна Вторая, или она — Елизавета Первая. Третьего не дано.
— Тогда… Тогда — пусть свершится воля судьбы! Поговори с фельдмаршалом, Юлиана…
— Ты сама должна поговорить с ним, дружочек мой…
— Сама? Ах, это опасно! Впрочем, я должна… Пусть он придет ко мне. В тайне. Поздно вечером. Ты проведешь его.
— Хорошо, мой ангел! Я все для тебя сделаю.
Генерал-фельдмаршалу Бурхарду Кристофу Миниху очень мешал Бирон, как до этого мешали многие. Но остальных конкурентов в борьбе за армию и власть он довольно легко устранял, убирал с шахматной доски, словно сбрасывал ребром ладони.
На адмирала Петра Сиверса, которого высоко ценил Петр Великий, Миних написал донос и вовремя подсунул это письмецо только что взошедшей на престол Анне Иоанновне. Судьба Сиверса была печальна, хотя по сравнению с последующими событиями могла показаться почти везением. Адмирала, неосторожно говорившего при свидетелях о правах Елизаветы Петровны на престол, Анна Иоанновна велела лишить чинов и званий и отправила в ссылку. Правда, не в Сибирь, а в собственное имение в Кексгольмском уезде. Кексгольм — не сибирский острог, а язык, ноздри и самое голова остались при Сиверсе.
Потом Миних успешно устранил и иных соперников: генерал-фельдмаршала Василия Владимировича Долгорукого и президента Военной коллегии Михайлу Михайловича Голицына… Благо, Анна Иоанновна терпеть не могла Долгоруких, да и Василий Владимирович был слишком резок на язык и не раз прошелся при свидетелях по адресу Анны и Бирона. Михайлу Михайловича Голицына в армии любили — этот петровский военачальник не проиграл ни одного сражения, и в битву шел, как на ассамблею, с трубкой в зубах. Но, во-первых, он был Голицын, стало быть, принадлежал к ненавидимой Анной фамилии, а, во-вторых, тоже не умел держать язык за зубами. Поэтому не стоило особенно трудиться, чтобы указать Анне на излишнюю говорливость и резкость старой русской аристократии.
Долгорукий был приговорен к смерти, в последнюю минуту замененной заключением в крепости; Голицын якобы умер случайной смертью, сверзвшись с каретой в глубокий овраг. Но совесть не мучила Миниха: такова, видно, была судьба этих несчастных. К тому же Анна и без Миниха обратила бы на них свой пристальный и грозный взгляд. Сам же Миних был отменным офицером и отличным военным инженером. Он строил крепкие фортеции и воинские коммуникации, задумал разумную и своевременную реформу армии, завоевал для царицы Анны город Данциг у польского короля Станислава Лещинского и союзных с ним французов, взял у турок Очаков… Пусть воевал Миних не всегда удачно, но, по крайности, на одно не безоговорочное поражение всегда мог записать одну безупречную победу! Да и кто помнил спустя много лет про Сиверса с Голицыными и Долгорукими?! Канули в Лету, и все тут… А если иногда поверженные соперники являлись Миниху в тягостных снах, то наутро он все равно был бодр и полон сил, как и подобает «столпу империи»!
Но вот Эрнст Иоганн Бирон никак не давался Миниху в руки! Герцогу было хорошо и вольготно за Анниной широкой спиной, и выманить его оттуда не представлялось возможности. Наконец Анна Иоанновна умерла. На прощанье она сказала своему любимому Эрнсту Иоганну: «Не бойсь!». И акт о регентстве подписала — на сердечного дружка, разумеется!
«Не бойсь». Хорошо сказано! А, между тем, бояться новоиспеченному регенту Российской империи следовало многих — и, прежде всего, Миниха. Ибо фельдмаршалу надоело быть не перовой и даже не второй скрипкой в оркестре, именуемом Российской империей. Пришло время играть решительное соло при явном и тайном попустительстве персоны коронованной и слабой. Таковую персону Миних разглядел в принцессе Анне Леопольдовне, которая ненавидела и боялась Бирона.
Миних знал — все удачные дворцовые перевороты происходят ночью. Под ее покровом достаточно малого деташмента верных солдат во главе с решительными и исполнительными офицерами, чтобы провернуть все дело. Всего-то и нужно для успеха — сформировать особый отряд из надежных и неболтливых людей, обманом проникнуть во дворец, а дальше — найти нужную спальню. Особенно важно точно знать, где спит жертва, и явиться там внезапно, словно длань Фортуны. Если заговорщики начнут ходить по дворцовым коридорам, стуча сапогами и бряцая оружием, то все наверняка сорвется. Любой ненужный шум погубит все дело. Быстрота, тайность и внезапность — вот главное!
План Миниха был прост: вечером, как ни бывало, отужинать с супругой у Бирона и заодно изучить расположение комнат в резиденции регента. Такая маленькая и совершенно безопасная рекогносцировка. Бирон нынче упоен властью, с такой легкостью свалившейся ему в руки, он ни о чем не подозревает!
Итак, надобно отужинать у регента, а потом, ночью, заглянуть к Анне Леопольдовне. Разбудить ее, Юлиана Менгден это исполнит, напугать и заставить принять его план. Анна быстро сдастся и благословит Миниха на подвиг во имя Отечества! А там — без барабана, в молчании, не бряцая оружьем, маршем по большой Милионной улице[51], к Летнему саду и дворцу регента.
Впрочем, с Анной Леопольдовной лучше поговорить заранее — хотя бы утром назначенного для переворота дня. А то вдруг девчонка заупрямится и все провалит?! Принцесса, как известно, капризна и упряма, а Миних хотел застраховать себя от ее непредвиденных прихотей.
Утром 8 ноября 1740 года генерал-фельдмаршал явился к Анне — при полном параде, во всем блеске регалий и сиянии воинской славы, которое, как казалось Миниху, исходит от него и видимо невооруженным глазом. Миних был как никогда доволен и горд собой.
Разговор вышел коротким и сентиментальным. Собственно говоря, Миних был уже предупрежден обо всем вездесущей Юлианой Менгден и собственным сыном, женатым на сестре сей любимой подруги принцессы. Знал заранее, что Анна примет его услуги и согласится на заговор против Бирона. Нужно лишь слегка подтолкнуть ее к этому и заверить, что всю опасность он, как верный рыцарь, примет на себя.
В покоях у принцессы, обитых нежно-золотистой тканью, среди трескотни и пения пестрых птиц в золоченых клетках, все пошло как по маслу. Анна Леопольдовна ожидаемо лила слезы и горестно жаловалась на регента:
— Поверите ли, господин фельдмаршал, сей Бирон хочет выслать нас с мужем из России, а нашего сына оставить в Петербурге как залог своей безопасности… И, может быть, даже… — тут в голосе Анны Леопольдовны зазвучал неподдельный страх. — Он хочет убить ребенка, господин Миних!!
— Убить маленького императора? — ужаснулся Миних. — Едва ли это нужно регенту…
— Он сам грозился, что женит сына на цесаревне Елисавет, а дочь выдаст за Голштинского принца, сына второй дочери Петра Великого, и зачем ему тогда мой Иванушка? — сквозь слезы проговорила Анна.
— Цесаревна Елизавета никому не позволит делать из себя куклу. Если она когда-нибудь станет править, то не из-за спины регента, а самолично! Что до сына несчастной Анны Петровны, то Голштиния — не Россия, и едва ли мальчик окажется здесь слишком скоро, чтобы предстать перед алтарем, — резонно заметил генерал-фельдмаршал. — Вам, ваше высочество следует опасаться не этого, а первого варианта…
— Какого же, господин фельдмаршал?
— Того, о котором вы сами только что изволили говорить, — терпеливо пояснил Миних. — Бирон вышлет вас с мужем за границу, а маленького императора оставит при себе как заложника. Ребенок благополучно достигнет совершеннолетия, но без вас… А вы будете влачить тусклое существование в Брауншвейге, лишенная того, что принадлежит вам по праву!
— Как же быть?
— Есть только одно средство — избавиться от Бирона!
— Да, но как?
— Ночью… Маленькая шахматная партия по замене высоко забравшейся курляндской пешки подлинной королевой. Достаточно будет роты солдат, чтобы вышибить Бирона из дворца! Караульные нас пропустят, это уже моя забота… Мы ворвемся в спальню регента и арестуем его. А потом займемся его клевретами!
— Ночью? В спальню? Но это же… Подло! Как удар в спину!
Миних удивленно взглянул на Анну. Эта девчонка не понимала очевидных вещей! Или делала вид, что не понимает.
— А как же иначе, ваше высочество? Вы предлагаете мне вызвать регента на дуэль среди бела дня? Сие хорошо для романов, а в жизни… В жизни вам следует защищать себя и сына. Я предлагаю вам свою шпагу!
— Не шпагу… А скорее — кинжал, нацеленный в спину врага!
— Если и так? Что же? На войне все средства хороши!
Анна заговорила сбивчиво и волнуясь, а, главное, она как будто разговаривала сама с собой, а не с Минихом:
— Но я… Я хотела совсем иначе! Не как при тетке! Без ненависти, без предательства и крови! Видит Бог, я желала быть милосердной! И если за регентом придут ночью по моему приказу, то однажды так придут и за мной, я знаю… Измена порождает измену! Но я должна защитить сына! Боже мой, Господи, Царица Небесная, как же быть?
— Положитесь на меня, Ваше Высочество! Я все устрою… — прервал ее монолог Миних. — Но вы должны пообещать мне…
— Что? Все, что в моих силах…
— Если вы станете правительницей России, то я — вашим первым советником! И армия будет исключительно в моих руках.
— Да, — подтвердила Анна, тщетно пытаясь заставить замолчать собственную совесть. — Я обещаю… В самом деле, кто мне регент? Герцог Бирон всегда был моим врагом. Он вредил мне во мнении тетки. Может быть, он и отравил государыню! Ей было всего сорок семь лет! Кто знает, какую участь он готовит мне и сыну?
— Наконец-то я слышу слова подлинной властительницы, ваше высочество! — с преувеличенной пылкостью воскликнул Миних и опустился перед Анной на одно колено, как средневековый рыцарь. — Итак, вы благословляете меня и моих людей на перемену власти?
— Благословляю… — неуверенно сказала Анна и дрожащей рукой перекрестила Миниха.
Фельдмаршал припал к ее руке длительным поцелуем. Но Анна отняла руку и попросила дрогнувшим голосом:
— Вытоже должны нечто пообещать мне, господин Миних!
— Сначала скажите, пообещаю потом, — с едва скрываемой досадой пробормотал генерал-фельдмаршал, ерзая на затекшем колене.
— Если это возможно, прошу вас! — Анна почти молитвенно сложила руки. — Если возможно… Не нужно крови, убийства, смертей… Постарайтесь, чтобы регент и, главное, его невинное семейство не пострадали! Проявите милосердие и терпение… Особенно прошу вас, пусть ваши солдаты не обратят оружие против старшего сына герцога, Питера. Я хорошо знаю его, он горячий молодой человек, может встать на защиту отца. Так вот, не надо причинять ему зла, он никогда не делал мне ничего плохого…
— Это уж как получится. Сидите и ждите, вам обо всем расскажут, — Миних порывисто встал, поспешно раскланялся и покинул покои Анны Леопольдовны.
«Девчонка, мечтательница, — думал он, широко шагая навстречу благоприятствующей Фортуне. — Она станет воском в моих руках. С Елизаветой было бы труднее сладить! Я прав, что поставил на Анну. Пора любимцу Беллоны стать и любимцем судьбы!».
После Анны Леопольдовны будущий любимец судьбы Миних отправился к признанному фавориту Фортуны Бирону. Всемогущий герцог лежал на диване, обтянутом серебристым атласом, и чистил щеточкой ногти. Миниха это разозлило, показалось проявлением крайнего неуважения, неслыханной небрежностью. В конце концов, он — не поэтишка Тредиаковский, а генерал-фельдмаршал русской армии и заслуживает совсем другого приема! И он не станет ползти на коленях к ложу регента!
А вот расположение личных покоев регента следует хорошенько запомнить: в ночь переворота пригодится… Особенно полезно знать, где находится опочивальня — именно там Миних намеревался арестовать Бирона. Сонного, плохо соображающего и неодетого. Главное, чтобы никто не предупредил регента об опасности…
Бирон был, впрочем, настроен вполне благодушно. Приветливо кивнул Миниху, указал на кресло, предложил выпить кофею, Сам, впрочем, пить кофей не стал и лишь лениво беседовал с фельдмаршалом о разных пустяках, нанизывая придворные сплетни на нить неторопливой беседы.
«Он ни о чем не подозревает, — думал Миних, потягивая ароматный черный напиток и пересказывая Бирону придворные анекдоты.
Но регент вдруг прервал это кофейное пустословие и резко спросил, привстав на диване:
— А случалось ли вам, господин фельдмаршал, бывать в деле ночью?
От неожиданности Миних чуть не выпустил изящную кофейную чашечку из рук, однако вовремя сдержался и с любезной улыбкой ответил:
— На войне всякое бывало, ваша светлость. Агоряне, как известно, любят атаковать ночью.
— Я говорю не про войну, — так же мнимо любезно уточнил Бирон. — Речь идет о совсем ином деле…
— О каком же, господин регент? — с улыбкой невинного агнца переспросил Миних.
— О перемене власти, например…
— Я далек от придворных интриг, ваша светлость, я — честный солдат…
— Вот и оставайтесь честным солдатом, господин фельдмаршал! Это самый разумный выход в наше переменчивое время. Тогда дама Фортуна будет благоволить к вам! И я, по мере сил, помогу ей в этом…
— Именно так я и поступлю, ваша светлость! — заверил регента Миних. А про себя подумал: «Нет, господин Бирен, простым честным солдатом я не останусь! Вы очень скоро увидите это собственными глазами!».
Миних, как и Анна Леопольдовна, любил про себя называть Бирона — Биреном. Все при дворе знали, что мелкий курляндский дворянчик Эрнст Иоганн Бирен безнаказанно присвоил имя знатного французского герцогского рода Биронов. Но при Анне Иоанновне принято было об этом молчать — в противном случае говоруна ожидала Тайная канцелярия. А при Анне Леопольдовне, если она придет к власти, и заговорить можно будет!
Бирон в тот роковой день 8 ноября тоже нанес визит Даме, но не Анне Леопольдовне, а Елизавете Петровне. Регент частенько спасал цесаревну от гнева покойной государыни, потому что понимал: эта рыжеволосая бубновая дама играет важную роль в российской колоде и может очень пригодиться ему в будущем. Даже бестрепетная и грозная Анна Иоанновна в глубине своей темной души побаивалась цесаревну Елисавет, но Анна Первая сидела на троне крепко, а вот Анна Вторая, с позволения так назвать матушку младенца-императора… Анна Леопольдовна казалась регенту слабой картой, с которой ни то что нельзя было связывать свою судьбу, но даже держать в рукаве, про запас было бы непростительным легкомыслием. Легкомыслия в делах политических Эрнст Иоганн Бирон себе не позволял.
Составить новую партию и женить старшего сына Питера на бубновой даме — прекрасный расклад в игре, именуемой полной превратностей жизнью! И тогда — править с ними и подле них, отправив в отставку Анну Вторую с ее ребенком-императором…
Странное и нелепое завещание составила под указку хитроумного Остермана покойная Анна Иоанновна! Отдать трон малютке в колыбели, колеблемой всеми ветрами предательства, и поручить любимому обер-камергеру эту колыбель охранять. Охранять от Елизаветы Петровны с ее гвардейцами, которые рано или поздно отделаются от малыша-императора. Зачем он им, бедный, обреченный ребенок, когда есть дочь Петра Великого, редкостная красавица, которая ест с ними морковный пирог и, по примеру батюшки, быстро и лихо осушает стопку водки?
Именно к ней, к «матушке Елизавете», как почтительно называют бубновую даму гвардейцы, очень важно «подладиться» — так, кажется, говорят русские. Регент велел закладывать карету, дабы посетить скромную резиденцию цесаревны — Смольный дом на окраине Петербурга.
Во времена Петра Алексеевича, на которого так отчаянно хотела походить в поступках и поведении его дочь, цесаревна Елизавета, поблизости варили смолу и деготь для флота. Потому и Девичий дворец, возведенный отцом для дочери, переименовали в Смольный дом. А саму Елизавету Петровну покойная государыня Анна Иоанновна, презрительно усмехаясь, нарекла «смоляной принцессой». Здесь действительно пахло смолой и дегтем — небогатая окраина Петербурга, обитель ремесленного и делового люда, совсем неподходящее место для резиденции цесаревны. Но Анну Иоанновну вполне устраивало, что соперница живет далеко от дворца и Летнего сада. Заветной мечтой покойной императрицы было вовсе сбыть ее с глаз долой, однако Фортуна судила иначе, и Смольный дом теперь быстро набирал значение. Потому и пришлось Бирону со всеми надлежащими его титулу и самомнению церемониями тащиться по худой дороге на окраину, ломать колесами лед на грязных лужах.
Ноябрь в 1740 году выдался особенно холодным: ранние заморозки, пронзительный ветер с Балтики… И повсюду мерзлые желтые листья, уже изъеденные ветром и снегом, кружащиеся в заунывном танце поземки как призраки чьих-то несбывшихся надежд. Бирон, новый властитель России, нутром чуял опасность. Но с чьей стороны она придет, кто его больший враг — Елизавета или Миних, Антон-Ульрих или Анна Леопольдовна? Это ему еще предстояло понять своим охотничьим чутьем. Ранее герцог частенько платил по счетам вечной должницы Елизаветы и, стало быть, рассчитывал на некоторую признательность цесаревны. Анну Леопольдовну, как фигуру слабую, он предпочитал держать в страхе и робости: авось, поостережется восстать против регента! Хорошее русское слово «авось», как много оно выражает!
Елизавета приняла регента по-простому, явно подражая покойному батюшке. На стол поставили водку в запотевшем графине, рюмки, знаменитый морковный пирог, о котором, смеясь, рассказывал при дворе, но который был положительно несъедобен для привыкшего к иной кухне Бирона. И еще это жирное малороссийское блюдо из вареного теста с непредсказуемой начинкой, как же оно называется? «А, вареники», — вспомнил Бирон. — «Вар-реники…». Странное слово! При дворе хорошо знали Откуда у цесаревны малороссийские вкусы и пристрастия — от любовника, казачка Алеши Разумовского, которого она ласково называла по-малороссийски же — Олексою. Бирон, поморщившись, посмотрел на все это простонародное великолепие, выпил из уважения к хозяйке только рюмку водки и попросил кофею. Елизавета усмехнулась — дерзко, вызывающе, так, как будто видела регента насквозь, но кофею подать велела.
— Перейдем сразу к делу, ваша светлость? — спросила она, когда Бирон насладился хорошо сваренным кофе.
— Охотно, принцесса, — в тон ей ответил Бирон, и их взгляды встретились, как клинки бойцов. Это были взгляды достойных противников. Виват, бубновая дама!
Несмотря на высказанную готовность к переговорам, несколько времени оба молчали. Елизавета не торопилась прерывать молчание. Налила себе водки. Быстро, легко, мимоходом, опрокинула ее в смеющийся рот. Закусила морковным пирогом. Поддела вареник на кончик столового ножа и ловко отправила его следом за пирогом. Она явно хвалилась простотой манер и обращения. Это должно понравиться в казармах гвардии — понял Бирон.
Регент первым нарушил молчание.
— Я ваш друг принцесса, давний друг, — заметил он. — Вспомните, сколько раз я спасал вас от гнева покойной государыни!
— Верно говоришь, — подтвердила цесаревна. — Однако и на пути в монастырь меня бы отбила гвардия, и тебе это было ведомо. Защищая меня, ты тетку на самом деле от конфузии спасал, так что не лукавь… Бироша!
— Ныне вы так смелы, принцесса, — усмехнулся Бирон. — А при покойной государыне…
— И при покойной государыне я не трепетала! Я сумела бы всем показать, что достойна памяти батюшки! И, порукою мне его светлая память, еще сумею сие доказать и друзьям своим, и недругам!
Цесаревна говорила смело и гордо, но Бирон лучше других знал, что при Анне Иоанновне она не осмелилась бы произнести это вслух. Понимает, рыжая чертовка, что ее время пришло! Или приходит…
«Рано радуешься, красавица, — подумал Бирон, — Мой брат Густав командовал гвардейским отрядом при Очакове и Синковцах, так что и у меня найдутся верные штыки в гвардии».
— Я предлагаю вам союз, принцесса, наступательный и оборонительный! Руку моего старшего сына Питера и помощь нашей семьи… Помощь и деньги!
— За деньги спасибо, они никогда не бывают излишними! — усмехнулась цесаревна. — А что касаемо помощи… Тут я подумаю… Да и какая из меня невеста твоему Питеру! Он, конечно, приятный кавалер, отменно танцует, всегда весел и приветлив… Однако будь милосерден, Бироша, дай же юноше вдоволь нагуляться, не обременяй его раньше срока ярмом Гименеевым! Да и прошло время, когда я в невестах-то ходила. Уж скоро тридцать…
«Ты и в сорок будешь красавицей!», — подумал Бирон. Он откровенно любовался Елизаветой: голубые глаза, пожар рыжих волос, чувственные губы… . И эти плечи, эти восхитительные округлые плечи! А если спустить взор ниже — он так и нырнет, словно ловец жемчуга в волны, в эту глубокую знойную ложбинку на высокой груди! Хороша бубновая дама!
— Мой Питер сочтет за великую честь ваше согласие, принцесса. А если у него еще ветер в башке гуляет, как говорите вы, русские, то я прикажу тащить негодника к алтарю в кандалах и под конвоем, если потребуется. А венец приколочу ему к темени гвоздем, чтоб лучше держался! Так что не извольте беспокоиться! Подумайте. Я не тороплю вас… А там, кто знает… Какая из вас выйдет императрица! Красота и величие! И Питер рядом с вами…
— Императрица? — удивилась Елизавета, но это удивление было наигранным. — А как же маленький император Иоанн Антонович?
— Кому нужен сей ребенок, если есть вы?
— Все присягали ему на верность. Все мы.
— Присяга императору? В нее давно никто не верит в России. Столько раз ее нарушали! С легкостью целовали крест на верность, а после…
— И что же ты сделаешь с маленьким императором и его родителями в случае успеха сей диспозиции? — спросила Елизавета, рассеянно водившая столовым ножом по столу.
— Отправлю в Брауншвейг, где им самое место. Другое дело — вы. Вы и Питер… Я бы и сам предложил вам руку, принцесса. Но я женат… К моему глубочайшему сожалению.
— Складно поешь, Бироша, за это тебя бабы и любят! — Елизавета фамильярно стукнула Бирона серебряной ложкой по кончику носа. — Я только одного не уразумела. Кем же ты намерен быть при мне и своем сыне? Первым министром?
— Может быть и так, принцесса, — Бирон явно не собирался сообщать Елизавете больше, чем уже было сказано. — Прошу вас обдумать мои слова! Помощь семьи Биронов немало значит в наше время.
— Так и быть, я подумаю, — Елизавета встала из-за стола, как будто намеревалась показать правителю Российской империи, что аудиенция окончена. Да, эта красавица слишком много себе позволяла!
Бирон с напряженной галантностью расшаркался перед Елизаветой и направился к выходу. Тем не менее, она соблаговолила подняться вслед за ним и проводила до кареты.
— Умен ты, Бироша, а все равно дурак, — сказала Елизавета напоследок. — Потому прими от меня один совет. Почаще меняй опочивальни, дважды в одних покоях не спи! В наше время слишком опасно спать на одном и том же месте. А еще лучше — преврати ночь в день, а день в ночь!
Она со смехом, явно наигранным, протянула регенту руку для поцелуя. Бирон, вместо поцелуя, сжал нежную ручку цесаревны в своих ладонях.
— Благодарю за совет, принцесса! Но чего же мне опасаться? Войска в руках моей семьи. Брат Густав подполковник лейб-гвардии Измайловского полка и генерал-аншеф. Да и Питер — конногвардеец, бравый смельчак, хоть и молод… Или вы поднимете против меня ваших преображенцев?
— Противу тебя, Бирошка, и дворни моей не подниму, незачем мне, — высокомерно сказала Елизавета и вырвала руку из прижимистой Бироновой длани. — Но есть еще Миних, а его ценят в войсках… И не полагайся на родню свою, они здесь чужаки, за ними никто не пойдет. Многие еще помнят казнь Волынского на Сытном рынке, как язык ему урезали да по частям тупым топором рубили! Твоих это рук дело, Бирон. Твою семью очень не любят, чтобы не сказать большего.
— Не я придумал для Волынского столь суровую казнь. — попытался оправдаться Бирон. — Это все варварские фантазии покойной государыни. Я бы удовольствовался его отстранением от дел. Но покойная Анна Иоанновна… Она любила бессмысленную жестокость.
— Люта была покойница, не к ночи будь помянута! — легко согласилась Елизавета. — Но о мертвых или хорошо, или ничего. В России, Бироша мой болезный, во всем винят не государей, а их приближенных. К тому же, ты — немец, лютеранин, а для наших сиволапых это все одно что колдун. Лютые пытки и казни припишут тебе за одно сие.
— Кто станет считаться с мнением черни?
— Это не чернь. Это народ. Русский народ. — убежденно сказала Елизавета. — И хоть я иноземка по матери, но хочу быть более русской, чем сами русские. Иначе — невозможно выжить и править в России. Подумай о моих словах на досуге… Коли только будет у тебя досуг!
Бирон покидал Смольный Дом в недоумении и замешательстве. Смутное подозрение как змея шевелилось в его душе. Он догадывался, что Елизавета переиграет всех: и его, и Миниха, и Анну Леопольдовну. И, может быть, это случится очень скоро. Слишком умна, проницательна, хитра и азартна эта бубновая дама! Но регент не привык отступать: или все, или ничего! Он рассчитывал получить все, даже если это обернется ничем.
Елизавета же, как только уехал Бирон, вызвала к себе Жана-Рене Лестока, личного лекаря и главного советника. Впрочем, «вызвала» — слишком внушительное слово для тесного Смольного дома, где все жили друг у друга на виду, — и цесаревна, и ее маленький двор. Елизавета знала наверняка, что все время ее разговора с регентом Лесток был где-то рядом: может быть, даже подслушивал под дверями. Пришел лекарь даже слишком быстро. Что называется — по вызову явился…
— Что ты думаешь о сем визите, Иван Иванович? — спросила цесаревна.
— Регент явился к вам на поклон, — лукаво улыбаясь, ответил лекарь. — Он боится и вас, и Миниха — и сам не знает, кого больше. Ваш час настал, Елисавет Петровна! Вы очень скоро займете престол своего отца, особенно если не будете столь часто отягчать желудок чревоугодием и примете слабительный отвар сенны!
— Утомил ты со своей сенной… Но есть маленький император, — задумчиво протянула Елизавета. — Перешагнуть через младенца? Сие грешно и по божеским, и по людским законам!
— Сделайте его своим наследником — чего проще?! И совесть не будет мучить. А коли будет, цесаревна, я пропишу вам отменный клистир — и вас послабит!
— Себе клистир вставь… Моим наследником может быть только Карл Петер Ульрих Гольштинский, сын моей сестры Анны… Сам знаешь, его портрет висит у меня в кабинете!
— Тогда отправьте Иоанна Антоновича и его родителей за границу, что может быть легче? Но об этом еще рано думать… Пока вы еще не заняли трон своего отца!
— Я подожду пока пауки съедят друг друга. Пусть Миних свергнет Бирона, а после…
— А после? — в тон ей хитровато спросил Лесток.
— Мы свергнем Миниха. Анна Леопольдовна и ее младенец — не помеха. Главное — убрать Бирона и Миниха. Пусть пауки съедят друг друга…
— Вы — подлинная императрица России! Вы — и никто другой, моя государыня! Желаете, я сварю вам по этому поводу отменный печеночный декокт? Меня он всегда спасает после этих варварских яств!
И французский лекарь, поморщившись, проглотил рюмку водки и заел морковным пирогом. Потом подумал, и выпил еще одну рюмку, но закусывать более не стал. Как говорится, «живя в Риме, учишься быть римлянином». Русские обыгрывают эту древнюю поговорку со свойственным им грубым красноречием: с волками жить — по-волчьи выть! И морковному пирогу обрадуешься! Тут Лесток выпил третью рюмку и потянулся налить четвертую, но цесаревна выгнала его вон.