Император Николай I и А. С. Пушкин

Во время празднеств коронации император Николай I пожелал видеть Пушкина в Москве. Фельдъегерь помчался в псковскую деревню Пушкина, привез ему приказание ехать в Москву, и поэт, прямо с дороги, был представлен императору в Кремлевском дворце. После весьма откровенной беседы, во время которой Пушкин отвечал совершенно на все вопросы императора, Пушкин получил разрешение на пребывание в Москве. Император заметил ему, что он сам «берется быть цензором его сочинений». Сохранилось предание, что в тот же вечер, увидев на балу Д. Н. Блудова, император подозвал его к себе и сказал ему:

– Сегодня я говорил с умнейшим человеком в России.



* * *


Рассказывают о следующей подробности свидания Пушкина с императором Николаем Павловичем. Поэт и здесь остался поэтом. Ободренный снисходительностью государя, он делался более и более свободен в разговоре, наконец, дошел до того, что незаметно для себя самого приперся к столу, который был позади его, и почти сел на этот стол. Государь быстро отвернулся от Пушкина и потом проговорил: «С поэтом нельзя быть милостивым».

(«Шутки и остроты А. С. Пушкина»)

* * *

В нем много от прапорщика и немного от Петра Великого.

(А. Пушкин)

* * *


Государь сказал Пушкину: «Мне бы хотелось, чтобы король нидерландский отдал мне домик Петра Великого в Саардаме». – «В таком случае, – подхватил Пушкин, – попрошусь у вашего величества туда в дворники».

(А. Смирнова-Россет)

* * *

Внимание императора Николая Павловича долгое время удерживала на себе Калькутта… Однажды государь спрашивает поэта во время какого-то постороннего разговора:

– Как ты думаешь о Калькутте?

– Как о мечте вашего величества, – ответил находчивый поэт.

(«Шутки и остроты А. С. Пушкина»)

* * *

Пушкин говорил про Николая I: «Хорош-хорош, а на тридцать лет дураков наготовил».

(В. Соллогуб)

Комендант П. П. Мартынов

Комендант Зимнего дворца Павел Петрович Мартынов был известен неповоротливостью ума.

Тогда существовал приказ: развод солдатам производить в шинелях, если мороз выше десяти градусов.

И вот к Мартынову является плац-майор за распоряжением.

Мартынов спрашивает:

– А сколько сегодня градусов?

– Пять.

– Развод без шинелей.



Но пока наступило время развода, погода подшутила. Мороз перешел роковую черту, Николай I рассердился и намылил коменданту голову за нарушение формы.

Возвратясь домой, взбешенный Мартынов вызвал плац-майора:

– Что это вы, милостивый государь, шутить со мной вздумали?! Я с вами знаете что сделаю?! Я не позволю себя дурачить! Так было пять градусов?

– Когда я докладывал вашему превосходительству, тогда термометр показывал…

– Термометр-то показывал, да вы-то соврали! Так чтоб больше этого не было, извольте, милостивый государь, впредь являться ко мне с термометром! Я сам смотреть буду у себя в кабинете, а не то опять выйдет катавасия!

(Н. Кукольник)

* * *

При выборах в Московском дворянском собрании князь Д. В. Голицын в речи своей сказал о выбранном совестном судии: сей, так сказать, неумытный судия. Ему хотелось высказать французское значение: la conscience est ип juge inexorable и сказать «неумолимый судья»; но Мерзляков не одобрил этого слова и предложил «неумытный». «И поневоле неумытный, – сказал Дмитриев. – Он умываться не может, потому что красит волосы свои».

(П. Вяземский)

Михаил Лунин


На месте казни (декабристов), одетый в кафтан каторжного и притом в красных гусарских рейтузах, М. А. Лунин, заметив графа А. И. Чернышева, закричал ему: «Да вы подойдите поближе порадоваться зрелищу!»

* * *

Когда всех осужденных отправили в Читу, Лунина заперли в Шлиссельбурге, в каземате, где он оставался до конца 1829 года. Комендант, взойдя раз в его каземат, который был так сыр, что вода капала со свода, изъявил Лунину свое сожаление и сказал, что он готов сделать все, что не противно его обязанности, для облегчения его судьбы. Лунин отвечал ему: «Я ничего не желаю, генерал, кроме зонтика».

* * *

Когда он прибыл в Читу (в 1830 г.), он был болен от шлиссельбургской жизни и растерял почти все зубы от скорбута. Встретившись со своими товарищами в Чите, он им говорил: «Вот, дети мои, у меня остался только один зуб против правительства».

* * *

По окончании каторжной работы он был поселен в Урике (Иркутской губернии); там он завел себе небольшую библиотеку, занимался и, несмотря на то, что денег было у него немного, помогал товарищам и новым приезжим, которыми прошлое царствование населяло Сибирь. Иркутский губернатор, объезжавший губернию, посетил Лунина. Лунин, показывая ему у себя 15 томов Свода Законов да томов 25 Полного собрания, и потом французский уютный Кодекс, прибавил: «Вот, ваше превосходительство, посмотрите, какие смешные эти французы. Представьте, это у них только-то и есть законов. То ли дело у нас, как взглянет человек на эти сорок томов, как тут не уважать наше законодательство!»

(Д. Свербеев)



Жена одного важного генерала, знаменитого придворною ловкостью, любила, как и сам генерал, как и льстецы, выдавать его за героя, тем более что ему удалось в кампанию 14-го года с партией казаков занять какой-то никем не защищенный немецкий городок. Заехав с визитом к другой даме, она рассказывала эпопею подвигов своего Александра Ивановича (Чернышева). Чего там не было: Александр разбил того; Александр удержал грудью целую артиллерию; Александр взял в плен там столько-то, там еще больше, так что если сосчитать, то из пленных выходила армия больше наполеоновской 12‑го года; Александр взял город… И на беду забыла название: как бишь этот город, вот так в голове и вертится. Боже мой, столичный город… вот странно, из ума вон…



В затруднении она оглянулась и заметила другого генерала, который сидел между цветов и перелистывал старый журнал.

– Ах, князь, – обращаясь к нему, сказала генеральша, – вот вы знаете, какой это город взял Александр?

– Вавилон.

– Что вы это?! Я говорю про моего мужа Александра Ивановича.

– А я думал, что про Александра Македонского.

(Н. Кукольник)

Князь Голицын по прозвищу Фирс

Князь Сергей Голицын, известный под именем Фирс, играл замечательную роль в тогдашней петербургской молодежи. Роста и сложения атлетического, веселости неистощимой, куплетист, певец, рассказчик, балагур, – куда он только ни являлся, начинался смех, и он становился душою общества, причем постоянное дергание его лица придавало его физиономии особый комизм. Про свое прозвание Фирсом он рассказывал следующий анекдот. В Петербурге жило в старые годы богатое и уважаемое семейство графа Чернышева. Единственный сын служил в гвардии, как весь цвет тогдашней петербургской молодежи, но имел впоследствии несчастье увлечься в заговор 14 декабря и был сослан в Сибирь. В то время, о котором говорится, он был еще в числе самых завидных женихов, а сестры его, молодые девушки, пленяли всех красотою, умом, любезностью и некоторою оригинальностью. Дом славился аристократическим радушием и гостеприимством. Голицына принимали там с большим удовольствием – как и везде, впрочем, – и только он являлся, начинались шутки и оживление.



– Ну-с, однажды, вообразите, – рассказывал он впоследствии, – mon cher, – причем ударял всегда на слове mon, – приезжаю я однажды к Чернышевым. Вхожу. Графинюшки бегут ко мне навстречу: «Здравствуйте, Фирс! Как здоровье ваше, Фирс! Что это вы, Фирс, так давно не были у нас? Где это вы, Фирс, пропадали?» Чего? А?.. Как вам покажется, mon cher, – и лицо его дергало к правому плечу. – Я до смерти перепугался. «Помилуйте, – говорю, – что это за прозвание?.. К чему? Оно мне останется. Вы меня шутом делаете. Я офицер, молодой человек, хочу карьеру сделать, хочу жениться, и – вдруг Фирс». А барышни смеются: «Все это правда, да вы не виноваты, что вы Фирс». – «Не хочу я быть Фирсом. Я пойду жаловаться графине». – «Ступайте к маменьке, и она вам скажет, что вы Фирс». – «Чего?..» Что бишь я говорил… Да! Ну, mon cher, иду к графине. «Не погубите молодого человека… Вот как дело». – «Знаю, – говорит она, – дочери мне говорили, но они правы. Вы действительно Фирс». Фу-ты, Боже мой! Нечего делать, иду к графу. Он мужчина, человек опытный. «Ваше сиятельство, извините, что я позволяю себе вас беспокоить. На меня навязывают кличку, которая может расстроить мое положение на службе и в свете». – «Слышал, – отвечает мне серьезно граф. – Это обстоятельство весьма неприятно – я о нем много думал. Ну что же тут прикажете делать, любезный князь! Вы сами в том виноваты, что вы действительно Фирс». А! Каково, mon cher? Я опять бегу к графинюшкам. «Да, ради Бога, растолкуйте, наконец, что же это все значит?..», а они смеются и приносят книгу, о которой я никогда и не слыхивал: «Толкователь имен». «Читайте сами, что обозначает имя Фирс». Читаю… Фирс – человек рассеянный и в беспорядок приводящий. Меня как громом всего обдало. Покаялся. Действительно, я Фирс. Есть Голицын рябчик, других Голицыных называют куликами. Я буду Голицын Фирс. Так прозвание и осталось. Только, mon cher, вот что скверно. Делал я Турецкую кампанию (он служил сперва в гвардейской конной артиллерии, а потом адъютантом), вел себя хорошо, получал кресты, а смотрю – что бишь я говорил? – да, на службе мне не везет. Всем чины, всем повышения, всем места, а меня все мимо, все мимо. А? Приятно, mon cher? Жду-жду… все ничего. Одно попрошу – откажут. Другое попрошу – откажут. Граф Бенкендорф был, однако, со мною всегда любезен. Я решился с ним объясниться. Как-то на бале вышел случай. «Смею спросить, ваше сиятельство, отчего такая опала?..» На этот раз граф отвечал мне сухо французскою пословицею: «Как постель постелешь, так и спать ложись». – «Какая постель – не понимаю…» – «Нет, извините, очень хорошо понимаете». Затем граф нагнулся к моему уху и сказал строго: «Зачем вы Фирс?» А! Чего, mon cher? Зачем я Фирс? «Ваше сиятельство, да это шутка… Книга… Толкователь». – «Вы в книгу и взгляните… В календарь…» – и повернулся ко мне спиной. Какой календарь, mon cher?.. Я бегом домой. Человек встречает. «Ваше сиятельство, письмо!» – «Подай календарь». – «Гости были…» – «Календарь!..» – «Завтра вы дежурный». – «Календарь, календарь, говорят тебе, календарь!»



Подали календарь. Я начинаю искать имя Фирса. Смотрю – январь, февраль, март, апрель, май, июнь, июль, август, сентябрь, октябрь, ноябрь. Нет… Декабрь, 1 – нет, 5 – нет, 10 – нет, 12, 13, 14 – книга повалилась на пол. 14 декабря празднуется Фирс. Mon cher, пропал человек. Жениться-то я женился, а служить более не посмел: вышел в отставку.

(В. Соллогуб)

Александр Полежаев

Поэт Полежаев, находясь в Московском университете, написал юмористическую поэму «Сашка», в которой, пародируя «Евгения Онегина» Пушкина и не стесняя себя приличиями, шутливым тоном и звучными стихами воспевал разгул и затрагивал кое-какие общественные вопросы. Поэма эта погубила Полежаева. Распространенная в списках, она скоро сделалась известной правительству. Полежаев был арестован и по приказанию императора Николая I, находившегося тогда (в 1826 г.) в Москве, привезен во дворец. Когда Полежаев был введен в царский кабинет, государь стоял, опершись на бюро, и говорил с министром народного просвещения адмиралом А. С. Шишковым. Государь бросил на вошедшего поэта строгий, испытующий взгляд. В руке у него была тетрадь.

– Ты ли, – спросил он, – сочинял эти стихи?

– Я, – отвечал Полежаев.

– Вот, – продолжал государь, обратившись к министру, – вот, я вам дам образчик университетского воспитания: я вам покажу, чему учатся там молодые люди. Читай эту тетрадь вслух, – прибавил он, относясь снова к Полежаеву.



Волнение Полежаева было так сильно, что читать он не мог. Взгляд императора неподвижно остановился на нем…

– Я не могу, – проговорил смущенный студент.

– Читай! – подтвердил государь, возвысив голос. Собравшись с духом, Полежаев развернул тетрадь.

Сперва ему трудно было читать, но потом, кое-как оправившись, он тверже дочитал поэму до конца. В местах, особенно резких, государь делал знаки министру, и тот многозначительно закрывал глаза.

– Что скажете? – спросил император по окончании чтения. – Я положу предел этому разврату. Это все еще следы… Последние остатки… Я их искореню. Какого он поведения?

Министр не знал поведения Полежаева, но в нем шевельнулось чувство сострадания, и он сказал:

– Превосходнейшего, ваше величество.

– Этот отзыв тебя спас, – сказал государь Полежаеву. – Но наказать тебя все-таки надобно, для примера другим. Хочешь в военную службу?

Полежаев молчал.

– Я тебе даю военной службой средство очиститься. Что же, хочешь?

– Я должен повиноваться, – отвечал Полежаев.

От государя Полежаева свели к начальнику Главного штаба Дибичу, который жил тут же, во дворце. Дибич спал, его разбудили. Он вышел, зевая, и, прочитав препроводительную бумагу, сказал:

– Что же, доброе дело, послужите… Я все в военной службе был. Видите, дослужился, и вы, может, будете генералом.

После этого Дибич распорядился отвезти немедленно Полежаева в лагерь, расположенный под Москвой, и сдать его в солдаты.

(«Исторические рассказы…»)



Когда Пушкин, только что возвратившийся из изгнания, вошел в партер Большого театра, мгновенно пронесся по всему театру говор, повторявший его имя: все взоры, все внимание обратилось на него. У разъезда толпились около него и издали указывали его по бывшей на нем светлой пуховой шляпе. Он стоял тогда на высшей степени своей популярности.

(РА, 1899. Вып. II)

* * *

Москва приняла его с восторгом; везде его носили на руках. Он жил вместе с приятелем своим Соболевским на Собачьей площадке… Здесь в 1827 г. читал он своего «Бориса Годунова»…

(С. Шевырев)

* * *

Однажды она (Е. К. Воронцова) прошла мимо Пушкина, не говоря ни слова, и тут же обратилась к кому-то с вопросом: «Что нынче дают в театре?» Не успел спрошенный раскрыть рот для ответа, как подскочил Пушкин и, положа руку на сердце (что он делал, особливо когда отпускал свои остроты), с улыбкой сказал: «Верную супругу, графиня».

(А. Смирнова-Россет)

* * *

И слышится еще, как княгиня Зинаида Волконская в присутствии Пушкина и в первый день знакомства с ним пропела элегию его «Погасло дневное светило», Пушкин был живо тронут этим обольщением тонкого и художественного кокетства. По обыкновению, краска вспыхивала на лице его. В нем этот детский и женский признак сильной впечатлительности был, несомненно, выражением внутреннего смущения, радости, досады, всякого потрясающего ощущения.

(П. Вяземский)

* * *

У княгини Зинаиды Волконской бывали литературные собрания понедельничные; на одном из них пристали к Пушкину, чтобы прочесть. В досаде он прочел «Чернь» и, кончив, с сердцем сказал: «В другой раз не станут просить».

(С. Шевырев)


– Знаете ли вы Вяземского? – спросил кто-то у графа Головина. – Знаю! Он одевается странно. – Поди после гонись за славой! Будь питомцем Карамзина, другом Жуковского и других ему подобных, пиши стихи, из которых некоторые, по словам Жуковского, могут называться образцовыми, а тебя будут знать в обществе по какому-нибудь пестрому жилету или широким панталонам! – Но это Головин, скажете вы! – Хорошо! Но, по несчастью, общество кишит Головиными.

(П. Вяземский)

Кузнецкий Мост

А все Кузнецкий Мост и вечные французы.

(А. Грибоедов)


На Кузнецком Мосту все в движении. <…> Здесь мы видим большое стечение франтов в лакированных сапогах, в широких английских фраках, и в очках, и без очков, и растрепанных, и причесанных. Это, конечно, – англичанин: он, разиня рот, смотрит на восковую куклу. Нет! Он русак и родился в Суздале. Ну, так этот – француз: он картавит и говорит с хозяйкой о знакомом ей чревовещателе, который в прошлом году забавлял весельчаков парижских. Нет, это старый франт, который не езжал далее Макарья и, промотав родовое имение, наживает новое картами. Ну, так это – немец, этот бледный высокий мужчина, который вошел с прекрасною дамою? Ошибся! и он русский, а только молодость провел в Германии. По крайней мере, жена его иностранка: она насилу говорит по-русски. Еще раз ошибся! Она русская, любезный друг, родилась в приходе Неопалимой Купины и кончит жизнь свою на святой Руси. Отчего же они все хотят прослыть иностранцами, картавят и кривляются? – отчего?..

(К. Батюшков)



Спросили у Пушкина на одном вечере про барыню, с которой он долго разговаривал, как он ее находит, умна ли она? «Не знаю, – отвечал Пушкин очень строго и без желания поострить, – ведь я с ней говорил по-французски».

* * *

Какая-то дама, гордая своими прелестями и многочисленностью поклонников, принудила Пушкина написать ей стихи в альбом. Стихи были написаны, и в них до небес восхвалялась красота ее, но внизу, сверх чаяния, к полнейшей досаде и разочарованию, оказалась пометка: 1 апреля.

(«Шутки и остроты А. С. Пушкина»)


Однажды А. С. Пушкин пригласил несколько человек в тогдашний ресторан Доминика и угощал их на славу. Входит граф Завадовский и, обращаясь к Пушкину, говорит: «Однако, Александр Сергеевич, видно, туго набит у вас бумажник!» – «Да ведь я богаче вас, – отвечает Пушкин, – вам приходится иной раз проживаться и ждать денег из деревень, а у меня доход постоянный – с тридцати шести букв русской азбуки».

(РА, 1888. Вып. III)

* * *

Шевырев как был слаб перед всяким сильным влиянием нравственно, так был физически слаб перед вином, и как немного охмелеет, то сейчас растает и начнет говорить о любви, о согласии, братстве <…>. Это у него выходило иногда хорошо, так что однажды Пушкин, слушая пьяного оратора, проповедующего довольно складно о любви, закричал: «Ах, Шевырев, зачем ты не всегда пьян!»

(С. Соловьев)



Я познакомился с поэтом Пушкиным.

Рожа ничего не обещающая. Он читал у Вяземского свою трагедию «Борис Годунов».

(А. Я. Булгаков − К. Я. Булгакову, 5 окт. 1826 г.)

* * *

Зима наша хоть куда, т. е. – новая. Мороз, и снегу более теперь, нежели когда-либо, а были дни такие весенние, что я поэта Пушкина видал на бульваре в одном фраке.

(А. Я. Булгаков − К. Я. Булгакову, 11 марта 1827 г.)


Однажды Пушкин, гуляя по Тверскому бульвару, повстречался со своим знакомым, с которым был в ссоре. Подгулявший N., увидев Пушкина, идущего ему навстречу, громко крикнул:

− Прочь, шестерка! Туз идет!

Всегда находчивый Александр Сергеевич ничуть не смутился при восклицании своего знакомого.

− Козырная шестерка и туза бьет… − преспокойно ответил он, и продолжал путь дальше.

(«Шутки и остроты А. С. Пушкина»)

«Я помню чудное мгновенье»

<…> На другой день я должна была уехать в Ригу вместе с сестрой Анной Николаевной Вульф. Он пришел утром и на прощанье принес мне экземпляр 2-й главы «Онегина», в неразрезанных листках, между которых я нашла вчетверо сложенный лист бумаги со стихами: «Я помню чудное мгновенье» и проч.

Когда я сбиралась спрятать в шкатулку поэтический подарок, он долго на меня смотрел, потом судорожно выхватил и не хотел возвращать; насилу выпросила я их опять; что у него промелькнуло тогда в голове, я не знаю.

* * *

<…> Впоследствии Глинка бывал у меня часто; его приятный характер, в котором просвечивалась добрая, чувствительная душа нашего милого музыканта, произвел на меня такое же глубокое и приятное впечатление, как и музыкальный талант его, которому равного до тех пор я не встречала.

Он взял у меня стихи Пушкина, написанные его рукою, «Я помню чудное мгновенье…», чтоб положить их на музыку, да и затерял их, Бог ему прости!

(А. Керн)



Проф. Н. П. Никольский заставлял учеников сочинять: это была его слабость, – и не только сочинять что-нибудь прозой, но даже и стихами. На одном уроке Гоголь подает ему стихотворение Пушкина – кажется, «Пророк». Никольский прочел, поморщился и, по привычке своей, начал переделывать.



Когда пушкинский стих профессором был вконец изуродован и возвращен мнимому автору с внушением, что так плохо писать стыдно, Гоголь не выдержал и сказал: «Да ведь это не мои стихи-то». – «А чьи?» – «Пушкина. Я нарочно вам их подсунул, потому что никак и ничем вам не угодить, а вы вон даже и его переделали». – «Ну, что ты понимаешь! – воскликнул профессор. – Да разве Пушкин-то безграмотно не может писать? Вот тебе явное доказательство. Вникни-ка, у кого лучше вышло».

(ИВ, 1892. № 12)

«Сии огромные сфинксы…»


Привезли и поставили против Академии художеств сфинксы, те самые, которые стоят неподвижно и теперь. Тогдашнего президента Академии Оленина давно смущало желание написать что-нибудь на них. Бог уже знает, что именно его тревожило – желание ли видеть произведение своего ума на камнях, изощренных древними надписями, другая ли была на это какая причина, – только в один прекрасный день на сфинксах появилась биография их, очень неловко составленная в литературном отношении и начинавшаяся словами: «Сии огромные сфинксы…»

Надо заметить, что сам Оленин был маленького роста.

Прошло сколько-то времени. Удивительная надпись на сфинксах сделалась всем известною и много вызвала улыбок. Привозят из Италии картину Брюллова «Последний день Помпеи». Все знавшие художника литераторы, артисты и члены Академии задумали встретить это событие обедом в залах Академии. Собрались и ждут. Был в числе приглашенных и Греч, усевшийся где-то на окне или у окна. Тогдашний конференц-секретарь Академии В. И. Григорович, когда все уже было готово, стал звать идти в обеденную залу. Все засуетились, встали со своих мест – кому же идти вперед? Один Греч, спокойно сидевший все время на своем окне, указывая пальцем на Оленина, ответил Григоровичу: «Да пусть нас ведут туда сии огромные сфинксы».

Общий хохот покрыл эту остроту. Оленин, человек, впрочем, весьма почтенный, кажется, тогда, не шутя, обиделся.

(РС, 1870. Т. II)

* * *

Про одну даму, богато и гористо наделенную природою, N.N. говорит, что, когда он смотрит на нее, она всегда напоминает ему известную надпись: сии огромные сфинксы.

(П. Вяземский)

Николай Греч


У Греча был крест Владимира 4-й степени. Он его никогда не носил в петлице, но крест всегда был при нем в жилетном кармане.

– Зачем вы его там держите? – кто-то спросил его.

– Для извозчиков, чтобы вежливее были, а для общества-то у меня кусок мяса во рту.

* * *

Произвели в придворный чин какого-то Баркова, рыжего, рябого; быть может, человека и очень хорошего, но с физиономией крайне неудачной. Греч говорил, что он напрасно не издаст своего портрета: это была бы великолепная виньетка к стихотворениям известного Ивана Семеновича Баркова. Этой остроте, говорят, всякий раз улыбался и император Николай, который встречал где-нибудь однофамильца екатерининского поэта.

* * *


Раз на каком-то обеде среди звездоносцев в мундирах сидел и Греч в черном фраке. Известный в царствование Александра I генерал Соломка, бывший тут же, фамильярно заметил ему:

– Все мы, Николай Иванович, взысканы монаршими милостями; видишь, все в орденах, мундирах; один ты между нами, как сапожник, во фраке.

– Что же делать, – ответил Греч, – и то сапожник, – чиню вам всем головы.

(РС, 1870. Т. II)

Греч и Булгарин

На одном обеде цензору В. Н. Семенову пришлось сидеть между Гречем и Булгариным. Пушкин, увидев это, громко сказал Семенову, с которым был однокашником по лицею:

– Ты, Семенов, сегодня точно Христос на Голгофе.

(«Шутки и остроты А. С. Пушкина»)

* * *

Булгарин просил Греча предложить его в члены Английского клуба. На членских выборах Булгарин был забаллотирован. По возвращении Греча из клуба Булгарин спросил его:

– Ну что, я выбаллотирован?

– Как же, единогласно, – ответил Греч.

– Браво!.. Так единогласно?.. – воскликнул Булгарин.

– Ну да, конечно, единогласно, – хладнокровно сказал Греч, – потому что в твою пользу был один лишь мой голос, все же прочие положили тебе неизбирательные шары.

(«Из жизни русских писателей»)

* * *

Греч где-то напечатал, что Булгарин в мизинце своем имеет более ума, нежели все его противники. «Жаль, – сказал N.N., – что он в таком случае не пишет одним мизинцем своим».

(П. Вяземский)

А. Ф. Смирдин

Дела А. Ф. Смирдина пошли так успешно, что он из скромного помещения у Синего моста переселился во вновь отстроенный дом на Невском проспекте, где в нижнем этаже… устроил книжный магазин, а в бельэтаже поместил свою библиотеку для чтения. Туда ежедневно сходились почти все петербургские литераторы потолковать, обменяться мыслями, узнать городские новости. Граф Хвостов был всегдашним, постоянным посетителем этих сходок; сам покупал свои сочинения и тут же дарил с надписью желающим (и не желающим). Об этих сходках, после Пушкина, осталась известная эпиграмма:

К Смирдину, как ни зайдешь,

Ничего не купишь,

Иль Сенковского найдешь,

Иль в Булгарина наступишь.

(ИВ, 1882. № 10)

И. Т. Лисенков


Большими странностями в Петербурге отличался известный книгопродавец И. Т. Лисенков. Он торговал более тридцати лет на Садовой, в доме Пажеского корпуса и после того переселился в Гостиный двор, на верхнюю линию, которую он называл в своих объявлениях бельэтажем и местом рандеву аристократов. Магазин Лисенкова действительно в свое время служил рандеву отечественных литераторов; сюда сходились: И. А. Крылов, Н. И. Греч, А. Ф. Воейков, А. С. Пушкин, Ф. В. Булгарин, Б. М. Федоров, В. Г. Соколовский и многие другие. Многие из них, как, например, Гнедич, питали к нему даже и дружбу, которую признательный книгопродавец нежно чувствовал. Так, еще при своей жизни Лисенков вырыл себе могилу в Невской лавре рядом с переводчиком «Илиады» и водрузил на ней весьма любопытный саркофаг с витиеватыми образцами стихов всевозможных поэтов, начиная с Державина, затем испестрил ее нотными знаками и изукрасил разными аллегорическими изображениями.

(М. Пыляев)

* * *


Булгарин завел с книготорговцем Лисенковым какой-то процесс и выиграл его. Лисенков, с досады, чтобы чем-нибудь отомстить Булгарину, объявил в газетах, что у него очень дешево продается портрет знаменитого французского мазурика Робер-Макера. Охотников покупать этот портрет явилось немало; но можно судить об изумлении покупателей, когда в портрете с подписью Робер-Макер они узнавали Булгарина, так как это было его точное литографическое изображение.

(«Из жизни русских писателей»)

Английский клуб

<…> Дмитриев имел способность замечать смешное и все виденное им представлять в карикатуре. В напечатанных сочинениях он только переводчик или подражатель; в разговоре он был самобытный рассказчик и сатирик; снимал виды с природы, писал портреты, то оживленные смехом, то обильные желчью и ядом. Слушавшие его иногда помирали со смеху! Если бы он следовал этому правилу в своих стихотворениях, описывал бы то, что сам видел, и писал бы так, как говорил, то он был бы в сказках вроде Гоголя, в баснях вроде Крылова и, быть может, превзошел бы их, потому что, собственно, слог больше ему дался, чем этим писателям.



Вот, для примера, один из рассказов его: «В Английском клубе, в Москве, есть вечные посетители, каждый из них сидит всегда на одном и том же месте, всегда одно и то же делает. Завяжите мне глаза и привезите меня в клуб, водите из комнаты в комнату, и я расскажу вам главных посетителей. Вот в первой комнате Титов и Александр Панин. Второй считает первого своим патроном и потому робок при нем. Но как только зазвонит штрафной колокольчик, Титов опрометью бежит из клуба, чтобы не заплатить штрафа, четвертака, а Панин оживляется. Он встает с кресел и начинает ходить широкими шагами по комнате.

– Человек! – кричит он.

Слуга входит.

– Подай мне мадеры.

Ему подают рюмку мадеры. Выпив ее и еще сделав несколько концов по комнате, Панин опять кричит:

– Человек! подай мне мадеры.

Но вот входим во вторую комнату. Здесь генерал Чертков играет в карты. Посмотрите на играющих с ним: они его жертвы! Вот в третьей комнате сидит Каченовский и испускает желчь на Карамзина, но, увидев меня, он замолчал. Он окружен слушателями, которые глотают слюни. Переходим в комнату журналов. Здесь запрещено говорить для того, чтобы читающие не мешали друг другу, и они сидят за журналами и с газетами в руках, молча и ничего не читая. Входят князь Гундуров в сюртуке и за ним военный.

– Подай мне журнал, – говорит князь слуге.

– Какой прикажете, ваше сиятельство?

– Какой! Разумеется, мой, о скачках и лошадях.

Вошедший с ним господин приказывает подать тот журнал, в котором больше бранятся, и слуга, подумав и посмотрев на разбросанные журналы, подает ему «Телеграф».

Вот мы обошли все комнаты и возвращаемся в первую, слышим, что Панин все еще шагает из угла в угол и кричит:

– Человек! рюмку мадеры.



Выходя в переднюю, спрашиваю у слуги, сколько рюмок выпил Панин?

– Подаю тридцать шестую, ваше высокопревосходительство, – отвечает слуга».

(РС, 1901. № 3)


Раз, проиграв большую сумму в Английском клубе, Ф. И. Толстой должен был быть выставлен на черную доску за неплатеж проигрыша в срок. Он не хотел пережить этого позора и решил застрелиться. Его цыганка, видя его возбужденное состояние, стала его выспрашивать.

– Что ты лезешь ко мне, – говорил Федор Иванович, – чем ты мне можешь помочь? Выставят меня на черную доску, и я этого не переживу. Убирайся.

Авдотья Максимовна не отстала от него, узнала, сколько ему нужно было денег, и на другое утро привезла ему потребную сумму.

– Откуда у тебя деньги? – удивился Федор Иванович.

– От тебя же. Мало ты мне дарил. Я все прятала. Теперь возьми их, они – твои.

Федор Иванович расчувствовался и обвенчался на своей цыганке.

(М. Каменская)

* * *

Однажды в Английском клубе сидел перед ним барин с красно-сизым и цветущим носом. Толстой смотрел на него с сочувствием и почтением, но видя, что во все продолжение обеда барин пьет одну чистую воду, Толстой вознегодовал и говорит: «Да это самозванец! Как смеет он носить на лице своем признаки им незаслуженные?»

(П. Вяземский)


Какой дом, какая услуга – чудо! Спрашивай, чего хочешь – все есть и все недорого. Клуб выписывает все газеты и журналы, русские и иностранные, а для чтения есть особая комната, в которой не позволяется мешать читающим. Не хочешь читать – играй в карты, в бильярд, в шахматы, не любишь карт и бильярда – разговаривай: всякий может найти собеседника по душе и по мысли.

(С. Жихарев)

Павел Нащокин

В Москве П. В. Нащокин вел большую, но воздержную игру у себя, у приятелей, а впоследствии постоянно в Английском клубе. Нащокин, проигрывая, не унывал, платил долг чести (т. е. карточный) аккуратно, жил в довольстве и открыто, в случае же большого выигрыша жил по широкой русско-барской натуре. Он интимно сблизился с хорошенькой цыганкой Ольгой Андреевной. Не помню, на Пречистенке или Остоженке, он занимал квартиру, весьма удобную, в одноэтажном деревянном доме. Держал карету и пару лошадей для себя, а пару вяток или казанок для Оленьки.



У него чуть не ежедневно собиралось разнообразное общество: франты, цыгане, литераторы, актеры, купцы-подрядчики; иногда являлись заезжие петербургские друзья, в том числе и Пушкин, всегда останавливавшийся у него. Постоянным посетителем его дома был генерал кн. Гагарин (прозванный Адамовой головой), храбрец, выигравший в 1812 году у офицеров пари, что доставит Наполеону два фунта чаю! И доставил: и только по благосклонности Наполеона возвратился в русский лагерь.

(РС, 1880. Т. XXIX)

Князь Федор Гагарин

О князе Ф. Ф. Гагарине рассказывали следующий анекдот: приехав однажды на станцию и заказав рябчика, он вышел на двор; вслед за ним вошел в станционную комнату известный московский сорванец, который посягнул на жаркое, хотя ему говорили, что оно заказано другим проезжающим. Возвратившись в комнату и застигнув этого господина с поличным, князь преспокойно пожелал ему хорошего аппетита, но, выставив дуло пистолета, заставил проглотить без отдыха еще одиннадцать рябчиков, за которые заплатил. Года через два по взятии Варшавы он был уволен без прошения за то будто бы, что его видели на варшавских гуляньях в обществе женщин низшего разбора. Вскоре он вновь был принят на службу и назначен бригадным генералом. Как начальника его любили, так как он с офицерами обходился запанибрата. Однажды офицеры поздно вечером метали банк в палатке на ковре. Вдруг поднимается пола палатки, и из-под нее вылезает, к общему изумлению, рука с картой, при словах: «Господа, атанде, пятерка пик идет ва-банк», и вслед за ней выглянула оскалившаяся, черепообразная, полулысая голова князя.

(РА, 1897. Вып. VII)

Пушкин и Нащокин

Одна барыня (княгиня), в молодости страстно влюбившись в Потемкина, выпросила на память у него голубую ленту, с которой всю жизнь до старости не расставалась ни днем, ни ночью. Постоянно живя в деревне, скопидомничая, она сделалась скупой, неопрятной барыней замарашкой!



Вместо чепца на голове какой-то на сторону шлык из платка, как у баб; платье носила засаленное с заплатами. В этом виде она собственноручно приготовляла на зиму соленья, варенья и проч.; сама ходила на сенокос и на все полевые работы, где собственноручно колотила ленивцев, а прислуге, особенно бедным девушкам, весь день, правым и виноватым, рассыпала пощечины! И при всем этом всегда и везде носила через плечо на груди потемкинскую ленту.

Редко, и то по важному какому-нибудь делу, она приезжала в Москву, что и совпало в этот раз с приездом Пушкина.

Нащокин уверил ее, что, из уважения к ней, собственно, устраивает вечер, прося пожаловать в peгалии, что она с удовольствием и исполнила. Тут Павел Воинович так умел подогреть, поджечь ее воспоминания о молодости, об ее красоте, об ее любовных объяснениях с Потемкиным, о том, как за это на нее косились свыше, что от ее рассказов Пушкин, хохоча, катался по дивану!

* * *

В то же время фигурировал в Москве некто отставной военный известной фамилии, такой хвастун и лжец, что его для курьеза приглашали на обеды и вечера, чтобы потешить гостей. Пушкин слышал об этом военном и пожелал увидеть его, тем более что Нащокин заинтересовал его, излагая психическую сторону подобного субъекта: он врет совершенно сам в себе уверенный, что говорит правду; его не остановят ни серьезно-справедливые указания на невозможность рассказанного им, ни явные насмешки и хохот, он лжет, на лжи едет и ложь ложью погоняет!

Надо же было случиться, что тогда же приехал в Москву известный Петербургу подобный же экземпляр, поэт Бахтурин. Военный врал без нужды, con amore, а Бахтурин из нужды, часто для обмана. В этот раз, взявшись показать Москву какому-то богачу юнкеру, приехав за его счет и нарядившись в бальный костюм (башмаки, шелковые чулки и проч., все за счет эксплуатируемого им юноши), он делал визиты и приглашал как Нащокина, так и других на обед к «Яру». За все расплачивался юнкер, а благодарность принимал Бахтурин. Вот подобных-то молодцов и пригласил Нащокин на обед, чтобы показать Пушкину. Поскольку это было не в ресторане, Бахтурин прицепил к фраку гeopгиевский крест (которого не получал).

Павел Воинович имел особую способность подстрекать и раздувать подобных вралей; один перед другим они старались занять гостей и заметно начали коситься друг на друга, если замечали, чья ложь больше произвела эффекта.

Наконец, Нащокин провозгласил подвиг военного: как он первый влез на стену крепости и тем помог взять ее! – и просил рассказать это Александру Сергеевичу, который мог бы воспеть сей подвиг достойными его стихами.

Воспламенившись, герой с жаром начал врать о сражении, где пули и ядра летали над его головой и где, несмотря на тысячу смертей, при команде «на приступ» он первый бросается со своей ротой… По лестницам и по спинам солдат – первый влетает на стену, а за ним, разумеется, и другие! «Роковая была минута! Вдруг бросается на меня страшный великан, просто Голиаф-турка… уж он поднял свою булатную саблю и чуть не paссек меня на две части… как в то же мгновение один из русских, видя мою неминуемую погибель, отпарирует удар и закалывает великана, а я добиваю его окончательно! Но вообразите мое горе: толпа, смешавшись, разлучает нас, и вот, с тех пор до сей минуты, я не знаю, кто этот герой, спаситель мой!»



При этом Бахтурин с серьезным и изумленным лицом, поднимаясь с места, во весь свой маленький рост, спрашивает:

– Как, mon cher, так это был ты? Это ты первый влетел на стену и всех увлек за собой?

– Я. А что?

– Как что? (обращаясь к Пушкину): Вот, Александр Сергеевич, вы увидите, как судьбы Божии неисповедимы! (потом обращаясь к вралю):

– Моn cher! Ведь это я убил твоего турку-великана! Я спас тебя от смерти!

– Боже! Вот случай! Вот судьба! Обнимемся! – оба выскочили из-за стола, обнимались, целовались и закричали: «Павел Воинович! Еще шампанского!»

* * *

<…> Но почему же Пушкин так был привязан к Нащокину, вел постоянную переписку с этим человеком ординарным, даже пустым? Мало того, вот и Гоголь, в самый апогей своей славы, гордый, ломавшийся перед друзьями и почитателями его таланта, перед Нащокиным не заносился, без отговорок всегда читал перед гостями Павла Воиновича свои сочинения… Почему же и это? Вышеупомянутая приязнь к нему известных личностей или таких придворных, как граф М. Ю. Виельгорский, князь П. А. Вяземский и других, объясняется, конечно, ни прежним его богатством, ни кутежами молодости с ночлежным приютом и т. п. Чем же Нащокин мог привлекать людей такого сорта? – Умом.



Да, умом необыкновенным, переполненным не научной, а врожденной природной логикой и здравым смыслом! а рассудок, несмотря на безрассудное увлечение или страсть к игре, обладавшей им с юности до старости, во всех остальных перипетиях жизни, царствовал в его умной голове и даже был полезен для других людей, обращавшихся к его совету или суду, при крайних столкновениях в жизни.

Павел Воинович доказывал, что если бы он жил в Петербурге в роковом 1836–37 году – дуэль Пушкина не состоялась бы: он бы сумел расстроить ее, без ущерба для чести обоих противников.

(РС, 1880. Т. XXIX)

Константин Бахтурин

Отставной гусар, Бахтурин, посвятил себя культу Бахуса еще в полку; но состояние прожилось, пришлось выйти в отставку и влачить незавидную долю литературным заработком. В светлые промежутки он не только писал по заказу драмы, комедии, стихи, но и одаривал слушателей иногда очень удачными экспромтами. <…> Один из приятелей пустился однажды его урезонивать, говорить о вреде запоя, бранил его, наконец, закончил патетическим напоминанием о загробной жизни.

– Подумай, братец, что там тебя ожидает, зарывшего так безбожно свой талант!

Бахтурин во время всего длинного монолога приятеля молчал и сидел, понурив голову; но при заключительных его словах вдруг как бы очнулся; физиономия его просветлела, показалась на ней улыбка, глаза заблистали.

– Нет! голубчик, – скороговоркой ответил он приятелю, – насчет этого не беспокойся. Там-то будет мне отлично. Там вот что будет:

Бахтурин, переплыв чрез Ахерон

И выпрыгнув из лодки,

Тотчас же спросит: «Эй! Харон!

Где здесь трактир, чтоб выпить водки?»

А там, конечно, трактиры лучше здешних.

(ИВ, 1889. № 6)



Ночной разбойник, дуэлист,

В Камчатку сослан был, вернулся алеутом

И крепко на руку нечист…

(А. Грибоедов)


Шла адская игра в клубе. Наконец все разъехались, за исключением Толстого и Нащокина, которые остались за ломберным столом. Когда дело дошло до расчета, Толстой объявил, что противник должен ему заплатить двадцать тысяч.

– Нет, я их не заплачу, – сказал Нащокин, – вы их записали, но я их не проиграл.

– Может быть, это и так, но я привык руководствоваться тем, что записываю, и докажу вам это, – отвечал граф.

Он встал, запер дверь, положил на стол пистолет и прибавил:

– Он заряжен: заплатите или нет?

– Нет.

– Я вам даю десять минут на размышление.



Нащокин вынул из кармана часы, потом бумажник и отвечал:

– Часы могут стоить рублей пятьсот, а в бумажнике двадцатирублевая бумажка: вот все, что вам достанется, если вы меня убьете. А в полиции вам придется заплатить не одну тысячу рублей, чтоб скрыть преступление: какой же вам расчет меня убивать?

– Молодец, – крикнул Толстой и протянул ему руку, – наконец-то я нашел человека!

* * *

Раз собралось у Толстого веселое общество на карточную игру и на попойку. Нащокин с кем-то повздорил. После обмена оскорбительными словами он вызвал противника на дуэль и выбрал секундантом своего друга, Толстого. Согласились драться следующим утром.

На другой день, за час до назначенного времени, Нащокин вошел в комнату графа, которого застал еще в постели. Перед ним стояла полуопустошенная бутылка рома.

– Что ты это ни свет ни заря ромом-то пробавляешься! – заметил Петр Александрович

– Ведь не чайком же мне пробавляться.

– И то! Так угости уж и меня.

Он выпил стакан и продолжал:

– Однако вставай: не то – мы опоздаем.

– Да уж ты и так опоздал, – ответил Толстой. – Как! Ты был оскорблен под моим кровом и вообразил, что я допущу тебя до дуэли! Я один был вправе за тебя отомстить. Ты назначил этому молодцу встречу в восемь часов, а я дрался с ним в шесть: он убит.

* * *

У Толстого было несметное число дуэлей: он был разжалован одиннадцать раз. Чужой жизнью он дорожил так же мало, как и своей. Во время кругосветного морского путешествия он поссорился с командиром корабля, Крузенштерном, и вздумал возмущать против него команду. Крузенштерн позвал его.

– Вы затеяли опасную игру, граф, – сказал он, – не забудьте, что мои права неограниченны: если вы не одумаетесь, я буду принужден бросить вас в море.

– Что за важность! – отвечал Толстой. – Море такое же покойное кладбище, как и земля.

Крузенштерн был человек добрый и, решившись прибегнуть к последним мерам лишь в случае крайней необходимости, сделал еще попытку к примирению.

– Граф, – сказал он Толстому. – Вы возмущаете команду; отдайтесь на мою ответственность, и если вы не дадите мне слова держать себя иначе, я вас высажу на необитаемый остров: он уже в виду.

– Вы, кажется, думаете меня запугать! – крикнул Толстой. – В море ли вы меня бросите, на необитаемый ли остров высадите, мне все равно; но знайте, что я буду возмущать против вас команду, пока останусь на корабле.

Делать было нечего: Крузенштерн приказал причалить к острову и высадил Толстого, оставив ему, на всякий случай, немного провианта. Когда корабль удалился, Толстой снял шляпу и поклонился командиру, стоявшему на палубе.

Остров оказался, однако, населенным дикарями, среди которых граф Федор Иванович прожил довольно долго. Тоска по Европе начала его разбирать. Бродя раз по морскому берегу, он увидел, на свое счастье, корабль, шедший вблизи, и зажег немедленно костер. На корабле увидели сигнал, причалили и приняли Толстого.



В самый день своего возвращения в Петербург он узнал, что Крузенштерн дает бал, и ему пришло в голову сыграть довольно оригинальный фарс. Он переоделся, приехал к своему врагу и встал в дверях залы. Увидев его, Крузенштерн не скоро поверил глазам.

– Граф Толстой, вы ли это, – спросил он наконец, подходя к нему.

– Как видите – ответил незваный гость. – Мне было так весело на острове, куда вы меня высадили, что я совершенно помирился с вами и приехал даже вас поблагодарить.

Вследствие этого эпизода своей жизни он был назван американцем.

(РС, 1878. Т. XXI)

* * *

Граф Толстой и Нащокин обменялись, в знак вечного союза, кольцами и дали друг другу слово, что тот из них, который почувствует приближение смертного часа, вызовет другого, чтобы умереть у него на руках. Первый на очереди стоял Толстой. Когда, по его настоятельному требованию, доктор ему объявил, что его дни сочтены, Толстой велел написать немедленно Нащокину, что умирает и ждет его.



Нащокин жил тогда в деревне. Кто-то заметил вполголоса в спальне Толстого, что его задержит, вероятно, плохое состояние дорог. Граф Толстой услышал эти слова и сказал:

– Его ничто не задержит! Будь он на том краю света, он приедет, лишь бы не лежал, как я, на смертном одре.

Нащокин действительно не замедлил явиться в Москву и не отходил от умирающего до последней минуты.

(РС, 1878. Т. XXII)


За обедом, на котором гостям удобно было петь с Фигаро из оперы Россини: Cito, cito, piano, piano (т. е. сыто, сыто, пьяно, пьяно), Американец Толстой мог быть, разумеется, не из последних запевальщиков. В конце обеда подают какую-то закуску или прикуску. Толстой отказывается. Хозяин настаивает, чтобы он попробовал предлагаемое, и говорит: «Возьми, Толстой, ты увидишь, как это хорошо; тотчас отобьет весь хмель». – «Ах, Боже мой! – воскликнул тот, перекрестясь, – да за что же я два часа трудился? Нет, слуга покорный; хочу остаться при своем».

* * *

Какой-то родственник его, ума ограниченного и скучный, все добивался, чтобы он познакомил его с Денисом Давыдовым. Толстой под разными предлогами все откладывал представление. Наконец, однажды, чтобы разом отделаться от скуки, предлагает он ему подвести его к Давыдову. «Нет, – отвечает тот, – сегодня неловко: я лишнее выпил, у меня немножко в голове». – «Тем лучше, – говорит Толстой, – тут-то и представляться к Давыдову», – берет его за руку и подводит к Денису, говоря: «Представляю тебе моего племянника, у которого немного в голове».

* * *

Он же (Ф. И. Толстой) в одно время, не знаю, по каким причинам, наложил на себя епитимью и месяцев шесть не брал в рот ничего хмельного. В самое то время совершились в Москве проводы приятеля, который отъезжал надолго. Проводы эти продолжались недели две. Что день, то прощальный обед или прощальный ужин. Все эти прощания оставались, разумеется, не сухими. Толстой на них присутствовал, но не нарушал обета, несмотря на все приманки и на увещевания приятелей, несмотря, вероятно, и на собственное желание.



Наконец, назначены окончательные проводы в гостинице, помнится, в селе Всесвятском. Дружно выпит прощальный кубок, уже дорожная повозка у крыльца. Отъезжающий приятель сел в кибитку и пустился в путь. Гости отправились обратно в город. Толстой сел в сани с Денисом Давыдовым, который (заметим мимоходом) не давал обета в трезвости. Ночь морозная и светлая. Глубокое молчание. Толстой вдруг кричит кучеру: стой! Сани остановились. Он обращается к попутчику своему и говорит: «Голубчик Денис, дохни на меня».

(П. Вяземский)

Салон Е. М. Хитрово


Лиза в городе жила

С дочкой Долинькой.

Лиза в городе слыла

Лизой голенькой.

Нынче Лиза en gala

У австрийского посла,

Не по-прежнему мила,

Но по-прежнему гола.



В ее (Е. М. Хитрово) салоне, кроме представителей большого света, ежедневно можно было встретить Жуковского, Пушкина, Гоголя, Нелединского-Мелецкого и двух-трех других тогдашних модных литераторов. По этому поводу молва, любившая позлословить, выдумала следующий анекдот: Елизавета Михайловна поздно просыпалась, долго лежала в кровати и принимала избранных посетителей у себя в спальне; когда гость допускался к ней, то, поздоровавшись с хозяйкой, он, разумеется, намеревался сесть; г-жа Хитрово останавливала его: «Нет, не садитесь на это кресло, это Пушкина, – говорила она, – нет, не на диван – это место Жуковского, нет, не на этот стул – это стул Гоголя – садитесь ко мне на кровать: это место всех! (Asseyez-vous sur mon lit, c’est la place de tout le mon-de)».

(В. Соллогуб)

* * *

В летописях петербургского общежития имя ее осталось так же незаменимо, как было оно привлекательно в течение многих лет. Утра ее (впрочем, продолжавшиеся от часа до четырех пополудни) и вечера дочери ее, графини Фикельмон, неизгладимо врезаны в памяти тех, кто имел счастье в них участвовать.

(П. Вяземский)


Император Николай очень любил маскарады и каждый раз в эти вечера появлялся в Дворянском собрании. К нему подходит женская маска со следующими словами:

– Знаете ли, государь, что вы самый красивый мужчина в России?

– Этого я не знаю, – отвечал он, – но вы должны бы знать, что этот вопрос касается единственно моей жены.

(«Исторические рассказы…»)

* * *

Когда я танцую на бале, и мой взор случайно останавливается на императоре, меня всегда охватывает некое мучительное чувство! Эта импозантная фигура, это благородное и красивое лицо, несомненно, говорят о необычайной душевности. Я уверена, что его душа способна возвыситься над заурядностью, что она достойна быть выше миллионов других душ! Но суровое выражение его прекрасного чела выдает вместе с тем и нечто другое – его душа скована бронзовыми оковами, она не может оторваться от земли, она жестока, угнетает его, не позволяет расслабляться. Этот взгляд неумолим, и нужно иметь большую смелость, большую независимость духа, чтобы, встретившись с ним, выдержать его!

(Д. Фикельмон)

Наталья Гончарова (Пушкина)


С семейством Натальи Николаевны Гончаровой, будущей супруги своей, Пушкин познакомился в 1828 году на балу, когда ей было лишь шестнадцать лет. Через два года молва о необыкновенной красоте девицы Гончаровой усилила в сердце в неукротимый пламень первую искру страсти, запавшую при первой встрече.

«Я восхищен, я очарован, короче – я огончарован», – шутливо говорил он своим друзьям, рассказывая им о предмете своей любви.

(«Шутки и остроты А. С. Пушкина»)

* * *

Пушкин поражен был красотою Н. Н. Гончаровой с зимы 1828–1829 года. Он, как сам говорил, начал помышлять о женитьбе, желая покончить жизнь молодого человека и выйти из того положения, при котором какой-нибудь юноша мог трепать его по плечу на бале и звать в неприличное общество…

(П. Вяземский)


Один лицеист, вскоре после выпуска из императорского Царскосельского лицея (в 1829 г.), встретил А. С. Пушкина на Невском проспекте, который, увидев на нем лицейский мундир, подошел и спросил:

– Вы, верно, только что выпущены из лицея?

– Только что выпущен с прикомандированием к гвардейскому полку, – ответил лицеист. – А позвольте спросить вас, где вы теперь служите?

– Я числюсь по России, – был ответ Пушкина.

(«Шутки и остроты А. С. Пушкина»)



<…> Вчера (Пушкин) был очень любезен, ужинал и пробыл до двух часов. Восхищался детьми и пением Кати (дочь Булгакова). <…> Он едет в армию Паскевича узнать ужасы войны, послужить волонтером, может быть, и воспеть это все. – Ах, не ездите! – сказала ему Катя. – Там убили Грибоедова. – «Будьте покойны, сударыня: неужели в одном году убьют двух Александров Сергеевичев? Будет и одного!»…

(А. Я. Булгаков − К. Я. Булгакову, 21 марта 1829 г.)

Из «Путешествия в Арзрум»

Человек мой со вьючными лошадьми от меня отстал. Я ехал один в цветущей пустыне, окруженной издали горами. В рассеянности проехал я мимо поста, где должен был переменить лошадей. Прошло более шести часов, и я начал удивляться пространству перехода. Я увидел в стороне груды камней, похожие на сакли, и отправился к ним. В самом деле я приехал в армянскую деревню. Несколько женщин в пестрых лохмотьях сидели на плоской кровле подземной сакли. Я изъяснился кое-как. Одна из них сошла в саклю и вынесла мне сыру и молока. Отдохнув несколько минут, я пустился далее и на высоком берегу реки увидел против себя крепость Гергеры. Три потока с шумом и пеной низвергались с высокого берега. Я переехал через реку. Два вола, впряженные в арбу, подымались по крутой дороге. Несколько грузин сопровождали арбу. «Откуда вы?» – спросил я их. «Из Тегерана». – «Что вы везете?» – «Грибоеда». Это было тело убитого Грибоедова, которое препровождали в Тифлис.



Не думал я встретить уже когда-нибудь нашего Грибоедова! Я расстался с ним в прошлом году в Петербурге пред отъездом его в Персию. Он был печален и имел странные предчувствия. Я было хотел его успокоить; он мне сказал: «Vous ne connaissez pas cesgens-la: vous verrez qu’il faudra jouer des couteaux». Он полагал, что причиною кровопролития будет смерть шаха и междуусобица его семидесяти сыновей. Но престарелый шах еще жив, а пророческие слова Грибоедова сбылись. Он погиб под кинжалами персиян, жертвой невежества и вероломства. Обезображенный труп его, бывший три дня игралищем тегеранской черни, узнан был только по руке, некогда простреленной пистолетною пулею.

(А. Пушкин)



Государь Николай I, по своему обыкновению, присутствовал на маскараде в Большом театре. Маскарады того времени отличались искреннею веселостью. Его величество стоял около императорской ложи и беседовал с некоторыми из приближенных. Оркестр гремел торжественный марш. Государь, разговаривая, вместе с тем держал каску в руках и слегка выбивал ею такт по своей ноге. Султан незаметно для всех вывалился из каски и упал на пол.

В это время, весь сияющий, подходит к государю с пакетом в руках великий князь Михаил Павлович. Известно, что князь отличался остроумием. Подходя, он заметил вывалившийся султан и, поднимая его, произнес:

– Султан у ног вашего величества.

– Что? – спросил государь.

– Султан у ног вашего величества, – повторил князь и при этом подал пакет, в котором заключались бумаги о будущем Андрианопольском мире, заключенном в 1829 году.

(Из собрания М. Шевлякова)

Михаил Загоскин


Загоскин был довольно рассеян, иногда забывчив. Вскоре после моей женитьбы на Вельяминовой раз он приехал к нам вечером и нашел, что жена моя разливает чай. Эта семейная картина очень его растрогала.

– Вот, право, посмотрю я на тебя, – сказал он мне, – как ты счастлив! У тебя и жена есть!..

– А Анна-то Дмитриевна?

– Ах, батюшка! Что я говорю?

В другой раз стал он что-то рассказывать и начал так:

– Покойная моя матушка… – потом вдруг остановился и перекрестился: – Что это я говорю! Ведь она еще здравствует!

(М. Дмитриев)

* * *

Загоскин отличался, как известно, необыкновенным добродушием и наивностью. Хотя талант его всегда очень ценился знатоками и любителями литературы, но все были изумлены, когда он стал знакомить своих друзей с отрывками из рукописи своего «Юрия Милославского». От автора не ожидали, чтобы он мог написать роман, и притом исполненный такими достоинствами. На одном из первых чтений «Юрия Милославского», происходящем в близко знакомом Загоскину семействе, хозяйка, под живым впечатлением чтения, подошла, по окончании его, к автору и сказала:

– Признаюсь, Михаил Николаевич, мы от вас этого не ожидали.

– И я сам тоже, – отвечал Загоскин.

* * *

Необычайный успех романа Загоскина «Юрий Милославский» возбудил страшную зависть в Булгарине. Думая унизить Загоскина в глазах публики, он начал бранить его произведение в «Пчеле». Воейков вступился в «Русском инвалиде» за Загоскина. Возгорелась полемика. Это рассердило императора Николая, который читал «Пчелу» каждое утро. Он приказал посадить Булгарина и Воейкова под арест. Они были востребованы к графу А. Х. Бенкендорфу и прямо от него отправлены на гауптвахту; первый – в новое Адмиралтейство, а второй – в старое.



Жена Булгарина, узнав о заключении мужа, поехала его отыскивать. Ей сказали, что он сидит в Адмиралтействе. Она отправилась в старое и спрашивает:

– Где сидит сочинитель?

– Здесь, – говорят ей и вводят ее в караулку.

Она бросается в объятия Воейкова

– Елена Ивановна, вас ли я вижу?

– Ах! Это не тот, – кричит она. – Это мошенник Воейков, а мне надобно Булгарина, – и с этими словами убегает из караулки.

(«Из жизни русских писателей»)

Александр Воейков

– Что вы чувствуете, – спросил Воейков однажды своего приятеля, – когда встречаете богача, едущего в блестящем экипаже или въезжающим в собственный великолепный дом?



Этот вопрос удивил приятеля; ему никогда прежде и в голову не приходила подобная мысль.

– Какая же мне надобность, – отвечал он, – до экипажа или дома, например, Демидова или Шереметева, и какое право я имею на их богатство?

– Нет, – сказал Воейков, – я не таков; мне всегда бывает досадно, когда я вижу другого богаче меня.

(«Из жизни русских писателей»)

* * *

Раз на даче у А. А. Краевского сочинитель поэмы «Мироздание» Соколовский рассказывал, что некто купил у него второе издание этой поэмы и едва-едва согласился заплатить сто рублей, да и те насилу отдал. Это возмутило Воейкова.

– А что, – спросил он, – точно отдал вам деньги?

– Точно, – отвечал Соколовский.

– И вы положили в карман эти деньги, – продолжал Воейков.

Соколовский подтвердил.

– И вы, – продолжал Воейков, – чувствовали, что деньги у вас в кармане?

– Да, – отвечал Соколовский.

– Ну, а когда вышли от покупщика, спохватились ли вы, как полезли в карман, нашли ли вы деньги? – говорил Воейков, показывая на карман свой.

(РС, 1875. Т. XII)

* * *


Был когда-то молодой литератор, который очень тяготился малым чином своим и всячески скрывал его. Хитрый и лукавый Воейков подметил эту слабость. В одной из издаваемых им газет печатает он объявление, что у такого-то действительного статского советника, называя его полным именем, пропала собака, что просят возвратить ее, и так далее, как обыкновенно бывает в подобных объявлениях. В следующем номере является исправление допущенной опечатки. Такой-то – опять полным именем – не действительный статский советник, а губернский секретарь. Пушкин восхищался этой проделкой и называл ее лучшим и гениальным сатирическим произведением Воейкова.

(П. Вяземский)

* * *

Воейков торговал не прелестями, а кротостью своей жены. Например, приедет Тургенев и идет, по обычаю, в ее кабинет. Двери заперты.

– Что это? – спрашивает он у Воейкова.

– Она заперлась, – отвечает Воейков, – плачет.

– Плачет! о чем?

– Как о чем? в доме копейки нет, не на что обедать завтра. Заплачешь с горя.

– Пусти меня к ней.

– Не пущу; дай пятьсот рублей.

– Возьми!

Отпирают дверь кабинета. Тургенев находит Александру Андреевну действительно в слезах, но вследствие огорчений, претерпленных ею от мужа.

(РС, 1874. Т. IX)

* * *

Александр Федорович Воейков был женат на Александре Андреевне Протасовой, которой Жуковский посвятил свою «Светлану» и которую он назвал Светланой в обращении к ней в конце баллады:

О, не знай сих страшных слов

Ты, моя Светлана!

(М. Дмитриев)

* * *

Однажды обедали у него (Воейкова) в Царском Селе Жуковский, Гнедич, Дельвиг и еще несколько человек знакомых. Речь зашла за столом о том, можно ли желать возвращения молодости. Мнения были различны. Жуковский сказал, что не желал бы вновь пройти сквозь эти уроки опыта и разочарования в жизни. Воейков возразил:

– Нет! Я желал бы помолодеть, чтоб еще раз жениться на Сашеньке…



(Это выражено было самым циническим образом.) Все смутились. Александра Андреевна заплакала. Поспешили встать из-за стола. Мужчины отправились в верхнюю светелку, чтоб покурить, и, по чрезвычайному жару, сняли с себя фраки. Воейков пришел туда тоже и вздумал сказать что-то грубое Жуковскому. Кроткий Жуковский схватил палку и безжалостно избил статского советника и кавалера по обнаженным плечам. А на другой день опять помогал ему, во имя Александры Андреевны.

(РС, 1874. Т. IX)

* * *


Однажды у Владиславлева Воейков, увидав на столе портрет Н. И. Греча, подошел к нему и долго, по своей привычке прищуриваясь и гримасничая, разглядывал его, наконец, сказал:

– Ну что ж, ничего, пусть, пусть до виселицы повисит хоть на стенке.

* * *

Книгопродавец N.N., из приказчиков, завел свою лавку и быстро начал распространять свои дела. «Да, – сказал Воейков, – этот молодой человек далеко пойдет, если его не скоро повесят!»

(РС, 1875. Т. XII)

Павел Катенин


Лев Пушкин (брат Александра) рассказывал, что однажды зашла у него речь с Катениным о Крылове. Катенин сильно нападал на баснописца и почти отрицал дарование его. Пушкин, разумеется, отвергал нападки. Катенин, известный самолюбием своим и заносчивостью речи, все более и более горячился. «Да у тебя, верно, какая-нибудь личность против Крылова». – «Нисколько. Сужу о нем и критикую его с одной литературной точки зрения». Спор продолжался. «Да и нехороший он человек (сорвалось у Катенина с языка), – при избрании моем в Академию этот подлец, один изо всех, положил мне черный шар».

* * *

Василий Львович Пушкин скончался 20 августа 1830 г. Накануне был уже он совсем изнемогающий, но, увидев Александра, племянника, сказал ему: «Как скучен Катенин!» Перед этим читал он его в «Литературной газете». Пушкин говорит, что он при этих словах и вышел из комнаты, чтобы дать дяде умереть исторически.

(П. Вяземский)

Болдинская осень

Перед моим отъездом Вяземский показал мне письмо, только что им полученное: ему писали о холере, уже перелетевшей из Астраханской губернии в Саратовскую. По всему видно было, что она не минует и Нижегородской (о Москве мы еще не беспокоились). Я поехал с равнодушием, коим был обязан пребыванию моему между азиатцами…

Приятели, у коих дела были в порядке (или в привычном беспорядке, что совершенно одно), упрекали меня за то и важно говорили, что легкомысленное бесчувствие не есть еще истинное мужество. На дороге встретил я Макарьевскую ярмарку, прогнанную холерой…



Воротиться в Москву казалось мне малодушием; я поехал далее, как, может быть, случалось вам ехать на поединок; с досадой и большой неохотой.

(А. Пушкин)

* * *

Въезд в Москву запрещен, и вот я заперт в Болдине. Я совсем потерял мужество и не знаю в самом деле, что делать? Ясное дело, что в этом году (будь он проклят) нашей свадьбе не бывать. Мы окружены карантинами, но эпидемия еще не проникла сюда. Болдино имеет вид острова, окруженного скалами. Ни соседа, ни книги. Погода ужасная. Я провожу мое время в том, что мараю бумагу и злюсь. Не знаю, что делается на белом свете. Я становлюсь совершенным идиотом; как говорится, до святости.

(А. С. Пушкин − Н. Н. Гончаровой, 11 окт. 1830 г.)

* * *

Скажу тебе (за тайну), что я в Болдине писал, как давно уже не писал. Вот что я привез сюда: две последние главы Онегина, 8-ю, 9-ю, совсем готовые к печати. Повесть, писанную октавами (стихов 400), которую выдадим Anonume. Несколько драматических сцен, или маленьких трагедий, именно: Скупой рыцарь, Моцарт и Сальери, Пир во время чумы и Дон Жуан. Сверх того, написал около тридцати мелких стихотворений. Хорошо? Еще не все (весьма секретное): написал я прозою пять повестей, от которых Баратынский ржет и бьется – и которые напечатаем также Anonume – под моим именем нельзя будет, ибо Булгарин заругает.

(А. С. Пушкин − П. А. Плетневу, 9 дек. 1830 г., из Москвы)

Генерал М. П. Бутурлин

Генерал Михаил Петрович Бутурлин был нижегородским военным губернатором. Он прославился глупостью и потому скоро попал в сенаторы.



Как-то Николай I в бытность свою в Нижнем Новгороде сказал, что завтра будет в местном Кремле, и приказал хранить сказанное в тайне. Бутурлин созвал всех полицейских чиновников и объявил им о намерении императора, правда, под величайшим секретом. Вследствие этого Кремль был битком набит народом.

Николай I рассердился, а Бутурлин извинялся, стоя на коленях.

Бутурлин прославился и знаменитым приказом о мерах против пожаров, тогда опустошавших Нижний. В числе этих мер было предписано домохозяевам за два часа до пожара давать знать о том в полицию.

* * *

Случилось зимою возвращаться через Нижний восвояси большому хивинскому посольству. В Нижнем посланник, знатная особа царской крови, занемог и скончался. Бутурлин донес о том прямо государю и присовокупил, что чиновники посольства хотели взять тело посланника дальше, но он на это без разрешения высшего начальства решиться не может, а чтобы тело посланника, до получения разрешения, не могло испортиться, то он приказал покойного посланника, на манер осетра, в реке заморозить. Государь не выдержал и назначил Бутурлина в сенаторы.

(Н. Кукольник)



Новый год встретил я с цыганами и с Танюшей, настоящей Татьяной-пьяной. Она пела песню, в таборе сложенную, на голос: приехали сани.

Давыдов с ноздрями,

Вяземский с усами,

Гагарин с усами,

Девок испугали

И всех разогнали

и пр.

(А. С. Пушкин − П. А. Вяземскому, 2 янв. 1831 г., из Москвы)


Дельвиг незадолго до смерти стал вести очень разгульную жизнь. Однажды, сильно выпивши, растрепанный, является он к Пушкину. Поэт из жалости стал убеждать своего товарища переменить свой образ жизни. Однако же на все доводы Пушкина Дельвиг отвечал с отчаянием, что, мол, жизнь земная не для него:

– А вот уж на том свете исправимся.

– Помилуй, – говорит Пушкин, рассмеявшись, – да ты посмотри на себя в зеркало: впустят ли тебя туда с такой рожей?

(«Шутки и остроты А. С. Пушкина»)

* * *

Ужасное известие (о смерти Дельвига) получил я в воскресение. На другой день оно подтвердилось. Вчера ездил я к Салтыкову (отцу жены Дельвига) объявить ему все – и не имел духу. Грустно, тоска. Вот первая смерть, мною оплаканная. Карамзин под конец был мне чужд, я глубоко сожалел о нем, как русский, но никто на свете не был мне ближе Дельвига. Изо всех связей детства он один оставался на виду – около него собралась наша бедная кучка. Без него мы точно осиротели. Считай по пальцам: сколько нас? ты, я, Баратынский, вот и все…

(А. С. Пушкин − П. А. Плетневу, 21 янв. 1831 г., из Москвы)


Накануне свадьбы Пушкин позвал своих приятелей на мальчишник, приглашал особыми записочками. Собралось обедать человек десять, в том числе был Нащокин, Языков, Баратынский, Варламов, кажется, Елагин (А. А.) и пасынок его, Ив. Вас. Киреевский. По свидетельству последнего, Пушкин был необыкновенно грустен, так что гостям было даже неловко. Он читал свои стихи, прощание с молодостью, которых после Киреевский не видал в печати. Пушкин уехал перед вечером к невесте. Но на другой день, на свадьбе, все любовались веселостью и радостью поэта и его молодой супруги, которая была изумительно хороша.

(П. Бартенев)

* * *


Пушкин женился 18 февраля 1831 года. Я принимал участие в свадьбе и по совершении брака в церкви отправился вместе с П. В. Нащокиным на квартиру поэта для встречи новобрачных с образом. В щегольской, уютной гостиной Пушкина, оклеенной диковинными для меня обоями под лиловый бархат с рельефными набивными цветочками, я нашел на одной из полочек, устроенных по обоим бокам дивана, собрание стихотворений Кирши Данилова.

(П. Вяземский)

* * *

Пушкин был обвенчан с Гончаровой в церкви Святого Вознесения. День его рождения был тоже в самый праздник Вознесения Господня. Обстоятельство это он не приписывал одной случайности. Важнейшие события в его жизни, по собственному его признанию, все совпадали с Днем Вознесения.

(П. Анненков)

* * *

Я женат – и счастлив. Одно желание мое, – чтоб ничего в жизни моей не изменилось: лучшего не дождусь. Это состояние для меня так ново, что, кажется, я переродился.

(А. С. Пушкин − П. А. Плетневу, 24 февр. 1831 г., из Москвы)

Холера 1831 года

В 1831 году, когда холера впервые посетила Москву, император Николай Павлович, извещенный эстафетой, решился тотчас туда ехать. Императрица Александра Федоровна, напуганная неведомой и страшной болезнью, умоляла государя не подвергать себя опасности, но государь остался непреклонен, тогда императрица привела в кабинет государя великих княжон и великого князя Константина Николаевича, тогда еще ребенка трех лет, думая, что вид детей убедит императора.

– У меня в Москве триста тысяч детей, которые погибают, – заметил государь и в тот же день уехал в Москву.

(Из собрания И. Преображенского)

* * *

Дмитриев съехался где-то на станции с барином, которого провожал жандармский офицер. Улучив свободную минуту, Дмитриев спросил его, за что ссылается приезжий?

− В точности не могу доложить вашему высокопревосходительству, но кажется, худо отзывался насчет холеры.

* * *

При первом появлении холеры в Москве один подмосковный священник, впрочем, благоразумный и далеко не безграмотный, говорил: «Воля ваша, а, по моему мнению, эта холера не что иное, как повторение 14 декабря».

(П. Вяземский)

* * *

Граф Ланжерон, столько раз видевший смерть пред собою во многих сражениях, не оставался равнодушным перед холерою. Он был так поражен мыслью, что умрет от нее, что еще пользуясь полным здоровьем, написал он духовное завещание, так начинающееся: «Умираю от холеры» и проч. Предчувствия его не обманули, уже в отставке, прибыв в Петербург в 1831 году, он внезапно заболел и скончался также скоропостижно 4-го июля.

(М. Пыляев)



(Работа Дениса Давыдова о партизанской войне была отдана) на цензурный просмотр известному историку А. И. Михайловскому-Данилевскому. <…> Пушкин отозвался: «Это все равно, как если бы князя Потемкина послали к евнухам учиться у них обхождению с женщинами».

(«Русский инвалид», 1864. № 116)


И. И. Дмитриев в одно из посещений Английского клуба на Тверской заметил, что ничего не может быть страннее самого названия: московский английский клуб. Случившийся тут Пушкин, смеясь, сказал ему на это, что у нас есть названия более еще странные. «Какие же?» − спросил Дмитриев. − «А императорское человеколюбивое общество».

(ИВ, 1883. № 12)

Адмирал М. П. Лазарев

Адмирал Михаил Петрович Лазарев сделался известным императору Николаю со времени Наваринской битвы. При возвращении Лазарева из Средиземного моря государь поручил ему исследовать причину пожара на корабле «Фершампенуаз» (8 окт. 1831 г. – Ред.), который, возвращаясь из-за границы, вез все отчеты в истраченных суммах за пять лет по управлению целой эскадры. Входя в Кронштадтскую гавань, корабль этот неожиданно сгорел до основания. Злонамеренность казалась явной причиной пожара. Произведя строгое следствие, Лазарев открыл, что корабль загорелся действительно от неосторожности.



Император Николай, приехав в Кронштадт, обратился к Лазареву с вопросом:

– Корабль сожгли?

– Сгорел, государь, – отвечал хладнокровно Лазарев.

– Я тебе говорю, что корабль сожгли, – возразил император, видимо рассерженный ответом.

– Государь, я доложил вашему величеству, что корабль сгорел, но не сказал, что его сожгли, – отвечал вторично адмирал, оскорбленный недоверием к себе.

(«Исторические рассказы…»)

Николай Гоголь


Тотчас по приезде в Петербург Гоголь, движимый потребностью видеть Пушкина, который занимал все его воображение еще на школьной скамье, прямо из дома отправился к нему. Чем ближе подходил он к квартире Пушкина, тем более овладевала им робость и, наконец, у самых дверей квартиры развилась до того, что он убежал в кондитерскую и потребовал рюмку ликера. Подкрепленный им, он снова возвратился на приступ, смело позвонил и на вопрос свой «Дома ли хозяин?» услыхал ответ слуги «Почивают!». Было уже поздно на дворе. Гоголь с великим участием спросил: «Верно, всю ночь работал?» – «Как же, работал, – отвечал слуга, – в картишки играл». Гоголь признавался, что это был первый удар, нанесенный школьной идеализации его. Он иначе не представлял себе Пушкина до тех пор, как окруженного постоянно облаком вдохновения.

(П. Анненков)

* * *

Из рассказов Гоголя, которыми он любил занимать своих слушателей, Александра Осиповна (Смирнова-Россет) передавала мне довольно много. Но рассказы эти в мастерской передаче Николая Васильевича и даже А. О. Смирновой, владевшей малороссийской речью, имели свою прелесть (тут было много малороссийских анекдотов), а в простой безыскусной передаче они теряют и смысл и значение.

Таков, например, рассказ о майоре, прибывшем в селение на отведенную ему квартиру на краю города. Тщетно он спрашивает у хохла-денщика спичек и затем посылает его раздобыть их, строго наказывая хорошенько испытать, горят ли они. Денщик возвращается не скоро. Майор его ругает, чиркает спички о стенку, об обшлаг рукава, они не вспыхивают. Денщик объясняет, что, исполняя приказ барина, перечиркал их все, и у него они горели.

(РА, 1902. Вып. IX)

* * *

Немцев он (Гоголь) не любил, но хранил благодарную память и любовь к некоторым из немецких писателей. Особенно благоволил к Шиллеру и Гофману. Последнего называл даже своим наставником «при создании моих первых юродивых творений». Но долго Гофман не мог ужиться на малороссийском хуторе. Хохол перестал понимать немца, немец – хохла и убежал, и мы после не встречались.



– Вы браните немцев, – как-то сказала я ему, – ну, а Шиллера все-таки любите, а Шиллер тоже немец.

– Шиллер! – отвечал Гоголь. – Да когда он догадался, что был немцем, так с горя умер. А вы думали, отчего он умер?

(А. Смирнова-Россет)

* * *

Оригинальность Гоголя в выборе костюмов доходила иногда просто до смешного. Так, когда он был в Гамбурге, то заказал себе платье из тика, и когда ему указывали на то, что он делает себя смешным, писатель возражал: «Что же тут смешного: дешево и удобно».

Между прочим, сделав себе упомянутый костюм, он написал четверостишие:

Счастлив тот, кто сшил себе

В Гамбурге штанишки,

Благодарен он судьбе

За свои делишки.

Четверостишие это он повторял потом целую неделю.

(ИВ, 1893. № 1)



О первом визите Гоголя к Щепкину сохранился рассказ сына актера – П. М. Щепкина (в записи В. И. Веселовского). «Как-то на обед к отцу собралось человек двадцать пять – у нас всегда много собиралось; стол по обыкновению накрыт был в зале; дверь в переднюю, для удобства прислуги, отворена настежь. В середине обеда вошел в переднюю новый гость, совершенно нам незнакомый. Пока он медленно раздевался, все мы, в том числе и отец, оставались в недоумении. Гость остановился на пороге в зале и, окинув всех быстрым взглядом, проговорил слова всем известной малороссийской песни:

Ходит гарбуз по городу,

Пытается свого роду:

Ой, чи живы, чи здоровы

Вси родичи гарбузовы?

Недоумение скоро разъяснилось – нашим гостем был Н. В. Гоголь, узнавший, что мой отец тоже, как и он, из малороссов».

(РС, 1872. Т. V)

* * *

Гоголь познакомился с Щепкиным в 1832 году. В то время Гоголь еще бывал шутливо весел, любил вкусно и плотно покушать, и нередко беседы его со Щепкиным склонялись на исчисление и разбор различных малороссийских кушаний.



Винам он давал, по словам Щепкина, названия квартального или городничего, как добрых распорядителей, устрояющих и приводящих в набитом желудке все в должный порядок; а жженке, потому что зажженная горит голубым пламенем, давал имя Бенкендорфа. «А что, – говорил он Щепкину после сытного обеда, – не отправить ли теперь Бенкендорфа?» – и они вместе приготовляли жженку.

(«М. С. Щепкин»)

Михаил Щепкин

Актер Михаил Семенович Щепкин не любил, когда женщины исполняли мужские роли.

Как-то актриса Асенкова спросила Щепкина, как он находит ее в «Полковнике старых времен»?

Щепкин ответил вопросом:

– Почему вы не спрашиваете меня, каковы вы были в роли молодой светской дамы?

– Потому, что знаю, что я там была нехороша.

– Следовательно, вы ждете похвалы: ну, так утешьтесь, вы в «Полковнике» были так хороши, что гадко было смотреть.

* * *

Как-то в присутствии Щепкина один господин стал распространяться о счастье первобытных человеческих общин, которые жили мирно и безыскусно, как велит мать-природа, не ведая ни радостей, ни страданий, присущих цивилизованному обществу.



Щепкин прервал философа следующим рассказом:

– Шел я как-то по двору, вижу, лежит в луже свинья, по уши в грязи, перевернулась на другой бок и посмотрела на меня с таким презрением, как будто хотела сказать: «Дурак! Ты этого наслаждения никогда не испытал!»

(«М. С. Щепкин»)

Митрополит Филарет

Рассказывают, что в тридцатых годах, когда император Николай I захотел иметь русский народный гимн и поручил В. А. Жуковскому написать слова, а А. Ф. Львову положить их на музыку, то почему-то пожелал он узнать о новом произведении «народной молитвы» мнение митрополита Московского Филарета (Дроздова). С этим поручением, говорят, у митрополита был сам Львов. На вопрос: как он находит «народную молитву?» Филарет будто бы отвечал: «У нас исстари есть народная молитва: «Спаси господи люди твоя…»

(ИВ, 1884. № 1)

* * *

Митрополит Московский Филарет отличался несокрушимой логикой и, как известно, был очень находчив.



Алексей Федорович Львов, ратуя о единообразии церковного напева и получив одобрение государя, составил пение для литургии. Как к первенствующему и влиятельному лицу духовному, он привез четверых певчих придворной капеллы к Филарету и заставил их пропеть литургию при нем.

Митрополит прослушал, подумал и сказал:

– Прекрасно. Теперь прикажите пропеть одному.

– Как? – сказал озадаченный Львов. – Одному нельзя.

– А как же вы хотите, – спокойно отвечал Филарет, – чтобы в наших сельских церквах пели вашу литургию, где по большей части один дьячок, да и тот нот не знает.

* * *

Митрополит Филарет раздавал ежедневно бедным денежное пособие, но требовал, чтобы ему лично подавали об этом прошение на бумаге. Одна старушка шла к нему за пособием без письменного прошения; на дороге кто-то ей сказал, что без него не уважится просьба. Не зная грамоты, она обратилась к попавшемуся ей навстречу студенту и просила помочь ее горю: написать ей просьбу. Студент согласился, вошел в лавочку и, купив лист бумаги, написал на нем и отдал старухе, которая с восхищением поблагодарила доброго человека и отправилась к митрополиту. Он принял, но, прочитав просьбу, рассмеявшись, спросил:

– Кто тебе это писал?

– Какой-то ученый, встретившийся на улице.

– И по всему видно, что ученый, – ответил митрополит, – слушай, что тут написано:

Сею – вею, вею – сею,

Пишу просьбу к архиерею:

Архиерей, мой архиерей,

Давай денег поскорей.

Старуха ужаснулась, но митрополит успокоил ее и дал пособие, но с тем, чтобы впредь не давала незнакомым сочинять просьбы.

(Из собрания М. Шевлякова)

Александровская колонна

В России дышит все военным ремеслом

И ангел делает на караул крылом.

(А. Пушкин)


Когда (в 1834 г. – Ред.) воздвигали Александровскую колонну, он (Д. Е. Цицианов) сказал одному из моих братьев: «Какую глупую статую поставили – ангела с крыльями; надобно представить Александра в полной форме и держит Наполеошку за волосы, а он только ножками дрыгает». Громкий смех последовал за этой тирадой.

* * *

– А ведь знаешь ли что, – говорит однажды Наталья Кирилловна Кочубею, своему племяннику, – вот Александровская-то колонна ничем не прикреплена, так и стоит!

– Ну так что ж?

– Да как это можно! Я кучеру своему запретила ездить мимо, неровно повалится и задавит. Нет, нет, не хочу! Хочу своей смертью умереть (ей уже было около 90 лет).

(А. Смирнова-Россет)

Фрейлина Н. К. Загряжская


Наталья Кирилловна Загряжская, урожденная графиня Разумовская, по всем принятым условиям общежитейским и по собственным свойствам своим долго занимала в петербургском обществе одно из почетнейших мест. В ней было много своеобразия, обыкновенной принадлежности людей (а в особенности женщин) старого чекана. Кто не знал этих барынь минувшего столетия, тот не может иметь понятия об обольстительном владычестве, которое присваивали они себе в обществе и на которое общество отвечало сознательной и благодарной покорностью. Иных бар старого времени можно предать на суд демократической истории, которая с каждым днем все выше и выше поднимает голос свой; но не трогайте старых барынь! Ваш демократизм не понимает их. Вам чужды их утонченные свойства: их язык, их добродетели, самые слабости их недоступны вашей грубой оценке.

(П. Вяземский)

* * *

Наталья Кирилловна очень любила своего мужа, но жила с ним в разводе, то есть жили они в разных домах, и это случилось вот как: спят они однажды вместе, Наталья Кирилловна и говорит:

– Эка разлегся, батюшка, мне места совсем нет.

– Ах, матушка, – отвечал Загряжский, – ты бы хоть карандашиком мне место-то означила. Коли мешаю, я, пожалуй, буду спать на другой кровати.



Принесли другую кровать.

– Ах, Загряжский, – как ты, батюшка, сопишь, не могу спать, пожалуйста, не сопи.

– Ах, матушка, что ж мне делать, я, пожалуй, буду спать в другой комнате.

Когда он перебрался в другую комнату, Наталья Кирилловна нашла, что он в доме разные беспорядки делает, так что Загряжский решил лучше переехать в другой дом.



Наталья Кирилловна была очень этому рада. Муж стал приходить к ней обедать и в карты играть. Согласие ничем не нарушалось. Бывало, гости приедут к Наталье Кирилловне, она и говорит: «Пойдемте к Загряжскому, он такой милый человек!» Все и пойдут.

* * *

Наталья Кирилловна вздумала ночью открывать ставни и спать с раскрытой форточкой (жила она в нижнем этаже того дома, где теперь III Отделенье, близ дома Безобразова на Фонтанке), вот и вообразилось ей, что в форточку кто-нибудь ночью влезет, – она и наняла кого-то стоять у окна – играть всю ночь на балалайке и песни петь.

Однажды, проснувшись, не слышит ни песен, ни балалайки

– Спросите его, милая, – говорит она своей женщине, – отчего это он перестал веселиться?

* * *

Наталья Кирилловна говорила великому князю Михаилу Павловичу: «Не хочу умереть скоропостижно. Придешь на небо угорелая и впопыхах, а мне нужно сделать Господу Богу три вопроса: кто был Лжедмитрий, кто Железная маска и шевалье д’Еон – мужчина или женщина? Говорят также, что Людовик XVII увезен из Тампля и его спасли; мне и об этом надо спросить».

– Так вы уверены, что попадете на небо? – ответил великий князь.

Старуха обиделась и с резкостью ответила: «А вы думаете, я родилась на то, чтобы торчать в прихожей чистилища?»

(А. Смирнова-Россет)

* * *

Появление императрицы в зале напомнило сказку о феях. Она была еще красивее, чем всегда, истинная роза, и солнечный луч, танцуя, струился над ней, а рядом, опираясь на трость, шагала старая мадам Загряжская – всем видом напоминая тысячелетнюю фею или, по крайней мере, бабу-ягу.

(Д. Фикельмон)

Граф В. П. Кочубей

Графа Кочубея похоронили в Невском монастыре. Графиня выпросила у государя позволение огородить решеткой часть пола, под которой он лежит. Старушка Новосильцева сказала: «Посмотрим, каково-то будет ему в день второго пришествия. Он еще будет карабкаться через свою решетку, а другие давно уж будут на небесах».

* * *

О Кочубее сказано:

Под камнем сим лежит граф Виктор Кочубей.

Что в жизни доброго он сделал для людей,

Не знаю, черт меня убей.



Согласен; но эпиграмму припишут мне, и правительство опять на меня надуется.

(А. Пушкин)

Князь А. М. Горчаков

Ты, Горчаков, счастливец с первых дней,

Хвала тебе – фортуны блеск холодный

Не изменил души твоей свободной:

Все тот же ты для чести и друзей.

(А. Пушкин)



Князь Александр Михайлович Горчаков (впоследствии канцлер) не пользовался благоволением императора Николая Павловича. Многие годы сидел он советником посольства в Вене, не получая очередных почетных наград.

Как-то однажды в небольшой свите императора Николая Павловича приехал в Вену граф А. Х. Бенкендорф.

За отсутствием посланника Горчаков, исполнявший его должность, в качестве старшего советника посольства, поспешил явиться, между прочим, и к графу Бенкендорфу.

После нескольких холодных фраз он, не приглашая Горчакова сесть, сказал:

– Потрудитесь заказать хозяину отеля на сегодняшний день мне обед.

Горчаков совершенно спокойно подошел к колокольчику и вызвал maitre-d’hotel’я гостиницы.

– Что это значит? – сердито спросил граф Бенкендорф.

– Ничего более, граф, как то, что с заказом об обеде вы можете сами обратиться к maitre-d’hotel’ю гостиницы.

Этот ответ составил для Горчакова в глазах всесильного тогда графа Бенкендорфа репутацию либерала.

(Из собрания М. Шевлякова)

* * *

Про канцлера князя Горчакова Ф. И. Тютчев говорит: «Он незаурядная натура и с большими достоинствами, чем можно предположить по наружности. Сливки у него на дне, молоко на поверхности».

(«Тютчевиана»)

А. И. Тургенев

Однажды Пушкин между приятелями сильно русофильствовал и громил Запад. Это смущало Александра Тургенева, космополита по обстоятельствам, а частью и по наклонности. Он горячо оспаривал мнения Пушкина; наконец не выдержал и сказал ему: «А знаешь ли что, голубчик, съезди ты хоть в Любек». Пушкин расхохотался, и хохот обезоружил его.



Нужно при этом напомнить, что Пушкин не бывал никогда за границею, что в то время русские путешественники отправлялись обыкновенно с любекскими пароходами и что Любек был первый иностранный город, ими посещаемый.

* * *


В архиве его (А. И. Тургенева) или в архивах (потому что многое перевезено им к брату в Париж, а многое оставалось в России) должны храниться сокровища, достойные любопытства и внимания всех просвещенных людей. О письменной страсти его достаточно для убеждения каждого рассказать следующий случай. После ночного бурного, томительного и мучительного плавания из Булони Темзой в Лондон он и приятель его, в первый раз, тогда, посещавший Англию, остановились в гостинице по указанию и выбору Тургенева и, признаться (вследствие экономических опасений его), в гостинице весьма неблаговидной и далеко не фешенебельной. Приятель на первый раз обрадовался и этому: расстроенный переездом, усталый, он бросился на кровать, чтобы немножко отдохнуть. Тургенев сейчас переоделся и как встрепанный побежал в русское посольство. Спустя четверть часа он, запыхавшись, возвращается и на вопрос, почему он так скоро возвратился, отвечает, что узнал в посольстве о немедленном отправлении курьера и поспешил домой, чтобы изготовить письмо. «Да кому же хочешь ты писать?» Тут Тургенев немножко смутился и призадумался. «Да, в самом деле, – сказал он, – я обыкновенно переписываюсь с тобою, а теперь ты здесь. Но все равно: напишу одному из почт-директоров; или московскому, или петербургскому». И тут же сел к столу и настрочил письмо в два или три почтовых листа.

(П. Вяземский)


Пушкин встретился с государем в Царскосельском саду и на предложенный вопрос: почему он не служит? отвечал: «Я готов, но кроме литературной службы не знаю никакой». Тогда государь приказал ему сослужить службу – написать историю Петра Великого.

(ИВ, 1883. № 12)

* * *


Пушкин был ревнив и страстно любил жену свою, что нисколько, однако, не мешало ему иногда скучать в ее присутствии. Она его не понимала и, конечно, светские успехи его ставила выше литературных. Раз А. О. Смирнова посетила его на даче – в то время, как он писал свои сказки. По ее словам, Пушкин любил писать лежа и каждый исписанный им лист опуская на пол. Раз у ней зашла речь с Пушкиным об его стихотворении: «Подъезжая под Ижоры». «Мне это стихотворение не нравится, – сказала ему Смирнова, – оно выступает как бы подбоченившись». Пушкину это понравилось, и он много смеялся. Когда затем Смирнова сошла вниз к жене его, Наталья Николаевна сказала ей: «Вот какая ты счастливая, – я тебе завидую. Когда ты приходишь к моему мужу, он весел и смеется, а при мне зевает».

(Я. Полонский)



Однажды Пушкин сидел в кабинете графа С. и читал про себя какую-то книгу.

Сам граф лежал на диване.

На полу около письменного стола играли его двое ребятишек.

– Саша, скажи что-нибудь экспромтом… – обращается граф к Пушкину.

Пушкин мигом, ничуть не задумываясь, скороговоркой отвечает:

– Детина полоумный лежит на диване.

Граф обиделся.

– Вы слишком забываетесь, Александр Сергеевич, – строго проговорил он.

– Ничуть… Но вы, кажется, не поняли меня… Я сказал: дети на полу, умный на диване.

(«Шутки и остроты А. С. Пушкина»)


Поэтическая красота г-жи Пушкиной проникает до самого моего сердца (me va tout a fait au с ceur). Есть что-то воздушное и трогательное во всем ее облике – эта женщина не будет счастлива, я в том уверена! Она носит на челе печать страдания. Сейчас ей все улыбается, она совершенно счастлива, и жизнь открывается перед ней блестящая и радостная, а между тем голова ее склоняется, и весь ее облик как будто говорит: «я страдаю». Но и какую же трудную предстоит ей нести судьбу – быть женою поэта, и такого поэта, как Пушкин!

* * *

Госпожа Пушкина, жена поэта пользуется самым большим успехом; невозможно быть прекраснее, ни иметь более поэтическую внешность, а между тем, у нее немного ума и даже, кажется, мало воображения (peu d’ imagination).

(Д. Фикельмон)



Во времена Пушкина при русском дворе было немало красавиц. Все они, в особенности А. О. Россети, имели много поклонников, и все они, как фрейлины императрицы Александры Федоровны, должны были вести себя безукоризненно под угрозой быть удаленными от двора. Ничего нет мудреного, что император Николай I желал, чтобы Пушкина, блистающая молодостью и красотой, появлялась на придворных вечерах и балах. Однажды заметив ее отсутствие, он спросил, какая тому причина? Ему сказали, что, так как муж ее не имеет права посещать эти вечера, то, понятно, он не пускает и жену свою. И вот, чтобы сделать возможным присутствие Пушкиной вместе с мужем, государь решил дать ему звание камер-юнкера. Некоторые из противников Пушкина распустили слух и даже печатали, что Пушкин интригами и лестью добился этого звания. Но вот что рассказал мне брат его, Лев Сергеевич. «Брат мой, – говорил он, – впервые услыхал о своем камер-юнкерстве на бале у графа Алексея Федоровича Орлова. Это взбесило его до такой степени, что друзья его должны были отвести его в кабинет графа и там всячески успокаивать. Не нахожу удобным повторить здесь всего того, что говорил, с пеной у рта, разгневанный поэт по поводу его назначения…»

С.-Петербургский гражданский губернатор Н. М. Смирнов рассказывал мне, что Пушкин тотчас после этого заперся у себя в доме и ни за что не хотел ехать во дворец. «Я всячески, – говорил Смирнов, – доказывал ему всю неприличность его поведения».

«Не упрашивайте, – отвечал Пушкин, – у меня и такого мундира нет». Я через его камердинера добыл мерку с его платья, сам заказал ему камер-юнкерский мундир и, когда он был готов, привез его Пушкину. Наконец, не без труда, уговорил я его надеть этот мундир и повез его во дворец, так как ему следовало представиться государю.

(Я. Полонский)

На А. С. Пушкина

Здорово, новый камер-юнкер!

Уж как же ты теперь хорош:

И раззолочен ты, как клюнкер,

И весел ты, как медный грош.

(С. Соболевский)



Всем известно, как тогдашнее высшее общество считало звание поэта и вообще писателя несовместным с высоким положением в свете. Пушкин это знал и, как я слышал, досадовал, когда при выходе с придворного бала слышал крик жандармов: «Карету сочинителя Пушкина».

(Я. Полонский)

Фаддей Булгарин

Фаддей Венедиктович Булгарин в своих «Воспоминаниях» говорит, что, ночуя на месте сражения, он положил себе под голову вместо подушки убитого неприятеля. Признаюсь, у меня недостало бы такого хладнокровия.

Да ведь Фаддей Венедиктович был во всех случаях не чета другим – герой!

(И. Лажечников)

* * *


Булгарин напечатал во 2-й части Новоселья 1834 года повесть Приключение квартального надзирателя, которая кончается следующими словами:

«Это я заметил, служа в полиции». Фаддей Булгарин.

Вот славный эпиграф!

(П. Вяземский)


На Ф. В. Булгарина

I

Не то беда, что ты поляк:

Костюшко лях, Мицкевич лях!

Пожалуй, будь себе татарин, —

И тут не вижу я стыда;

Будь жид – и это не беда;

Беда, что ты Видок Фиглярин.

II

Не то беда, Авдей Флюгарин,

Что родом ты не русский барин,

Что на Парнасе ты цыган,

Что в свете ты Видок Фиглярин;

Беда, что скучен твой роман.

(А. Пушкин)

Сергей Глинка

В бытность свою в Смоленске Сергей Николаевич Глинка подъехал на извозчике к одному знакомому дому, слез с дрожек, снял с себя сюртук, который был надет поверх фрака, положил на экипаж и пошел по лестнице. Посидев недолго в гостях, он вышел из дому, но ни сюртука, ни извозчика не оказалось. Глинка отправился в полицию, чтобы заявить о пропаже.

– Извольте, – говорят ему, – взять в казначействе гербовый лист в пятьдесят копеек, и мы напишем объявление.

– Как! У меня украли, да я еще и деньги должен платить?! – возразил Глинка и прямо отсюда пошел на биржу, где стоят извозчики; посмотрел – вора не было.

– Послушайте, братцы, – сказал он извозчикам, – вот что со мной случилось, вот приметы вашего товарища, найдите мой сюртук. Я живу там-то, зовут меня Сергей Николаевич Глинка.

– Знаем, знаем, батюшка, – закричали извозчики.

На другой день сюртук был найден и вор приведен.



Глинка сделал приличное наставление виновному, надел сюртук и отправился в полицию.

– Извольте видеть, – сказал он с довольным видом, – полтины не платил, просьбы не писал, сюртук на мне, а я не полицмейстер!

(«Исторические рассказы…»)

Михаил Лермонтов


Дальний родственник Лермонтова Николай Дмитриевич Юрьев, окончивший в 1834 г. вместе с ним Школу гвардейских подпрапорщиков и кавалерийских юнкеров, рассказывал о масленице 1835 г., проводимой Лермонтовым в Царском Селе: «Бабушка соскучилась без своего Мишеля, пребывавшего в Царском и кутившего там напропалую в веселой компании. В одно прекрасное февральское утро честной масленицы я, по желанию бабушки, распорядился, чтоб была готова извозчичья молодецкая тройка с пошевнями, долженствовавшая мигом доставить меня в Царское, откуда решено было привезти беглеца…

Тройка моя уже была у подъезда, как вдруг ко мне вваливается со смехом и грохотом и бряцанием оружия, как говорит бабушка, честная наша компания, предводительствуемая Костей Булгаковым, тогда еще подпрапорщиком Преображенского полка, а с ним подпрапорщик же лейб-егерь Гвоздев, да юнкер лейб-улан Меринский… И вот две тройки с нами четырьмя понеслись в Царское Село…

В Царском мы застали у Майошки (кличка Лермонтова) пир горой, кончившийся непременной жженкой, причем обнаженные гусарские сабли играли не последнюю роль, служа усердно своими невинными лезвиями вместо подставок для сахарных голов, облитых ромом и пылавших великолепным синим огнем, поэтически освещавшим столовую, из которой эффекта ради были вынесены все свечи и карсели. Эта поэтичность всех сильно воодушевила и настроила на стихотворный лад. Майошка изводил карандаши, которые я ему починивал, и соорудил в стихах застольную песню… И потом эту песню мы пели громчайшим хором, так что, говорят, безногий царскосельский бес сильно встревожился в своей придворной квартире и, не зная, на ком сорвать свое отчаяние, велел отпороть двух или трех дворцовых истопников.

Перед отъездом заявлено было Майошкой предложение дать на заставе оригинальную записку о проезжающих, записку, в которой каждый из нас должен был носить какую-нибудь вымышленную фамилию, в которой слово «дурак», «болван», «скот» и пр. играли бы главную роль с переделкой характеристики какой-либо национальности. Булгаков это понял сразу и объявил за себя, что он маркиз Глупиньон. Его примеру последовали другие, и явились: дон Скотилло, боярин Болванешти, фанариот Мавроглупато, лорд Дураксон, барон Думшвайн, Пан Глупчинский, синьор Глупини, паныч Дураленко и, наконец, чистокровный российский дворянин Скот Чурбанов. Последнюю кличку присвоил себе Лермонтов. Много было хохота по случаю этой, по выражению Лермонтова, «Всенародной энциклопедии фамилий». И мы влетели в город, где вся честная компания разъехалась по квартирам, а Булгаков ночевал у нас. Утром он пресерьезно уверял бабушку, добрейшую старушку, не умеющую сердиться на наши проказы, что он действительно маркиз де Глупиньон.

(РА, 1872. Вып. IX)

Константин Булгаков

На вздор и шалости ты хват

И мастер на безделки,

И, шутовской надев наряд,

Ты был в своей тарелке.

За службу долгую и труд

Авось наместо класса

Тебе, мой друг,

по смерть дадут

Чин и мундир паяса.

(М. Лермонтов)


В тридцатых годах (XIX в. – Ред.) в гвардии служил блестящий офицер К. А. Булгаков, большой повеса и остряк, которого великий князь Михаил Павлович называл «enfant terrible». Фарсы Булгакова почти ежедневно рассказывали все в городе, разумеется, люди военного общества. Вот несколько проказ Булгакова.



* * *

Раз, после попойки, Булгаков возвращался с двумя приятелями из гостей ночью по Петербургской стороне. Вдруг увидели они круглую будку будочника со спавшим в ней часовым, отложившим в сторону свою алебарду. Им пришло в голову, в особенности Булгакову, своротить будку на землю, но так, чтобы дверь пришлась плотно на мостовую. Им это удалось. Бедный будочник поднял страшный крик, разбудивший всех окрестных дворников, поднявших будку и освободивших часового. И только дядя Булгакова (почт-директор) упросил тогда обер-полицмейстера замять эту историю, кончившуюся смехом.

* * *

Император Николай, заметив, что офицеры стали носить сюртуки до того короткие, что они имели вид каких-то камзольчиков, обратил на это внимание великого князя Михаила Павловича. По гвардейскому корпусу был отдан приказ с определением длины сюртучных пол, причем за норму был принят высокий рост. Военные портные тотчас же смекнули ошибку в приказе и, не пользуясь ею, стали шить сюртуки длины пропорциональной росту заказчика. Но шутник Булгаков, рост которого был гораздо ниже среднего, потребовал от своего портного сюртучка точь-в-точь с полами именно той длины, какая определялась приказом, почему полы его сюртука покрывали ему икры и он был карикатурен до комичности. Гуляя по Невскому проспекту и возбуждая смех не только знакомых, но и незнакомых офицеров, он успел раза два пройтись в таком виде среди гуляющей публики, как попался навстречу великому князю, который, увидев его в таком шутовском наряде, воскликнул: «Что юбка на тебе, Булгаков? На гауптвахту, на гауптвахту, голубчик! Я шутить не люблю». «Ваше высочество, я одет как нельзя более по форме и наказания, ей-богу, не заслуживаю», – возразил почтительно Булгаков, держа пальцы правой руки у шляпы, надетой по форме. «Я одет согласно приказу по гвардейскому корпусу. И вот доказательство!» – при этом он вынул из кармана пресловутый приказ и подал великому князю. Его высочество, прочитав приказ, засмеялся, назвал Булгакова шутом гороховым и приказал ему вместо гауптвахты тотчас же ехать к корпусному командиру и чтобы тот немедленно сделал дополнение к приказу с обозначением трех родов роста.

* * *


В другой раз Булгаков, куда-то торопившийся, забыл вдеть в портупею шпагу и шел по улицам без шпаги. На беду его встретил великий князь. «Офицер расстается с своею шпагой или саблей только в двух случаях: в гробу и под арестом! – воскликнул он. – В гроб тебя я не положу, а на гауптвахту посажу, но прежде отправления на гауптвахту я хочу дать тобою полюбоваться твоему полковому командиру и полковым командирам всей гвардии. Садись ко мне в коляску». Булгаков сел в коляску великого князя, который и привез его в Михайловский дворец и, сказав: «Ты мой арестант», оставил его в своем кабинете, а сам вышел в приемный зал, где его уже ожидали полковые командиры, ежедневно являвшиеся к нему перед разводом. Великий князь долго говорил им о распущенности гвардейских офицеров и в подтверждение своих слов обещал показать одного такого. Говоря это, он отворил дверь своего кабинета и позвал Булгакова, который смело выступил для осмотра. «Любуйтесь, любуйтесь вашим офицером», – сказал великий князь полковому командиру Московского полка, где служил Булгаков. Генерал, осматривая провинившегося офицера со всех сторон и во всех подробностях, не находил провинности в амуниции.

– Ну, видел, каков молодец! на месяц на гауптвахту.

– Ваше высочество, – объяснил полковой командир, – я не нашел в нем никакой ошибки.

– Ты и не мог найти того, чего нет, – вскричал великий князь. – А где же его шпага?

– Шпага на своем месте, – отвечал начальник Булгакова.

И действительно, Булгаков был при шпаге. Великий князь назвал его новым Пинетти, приказал командиру взять шпагу и возвратить тому офицеру, которого арестовал вчера, и оставил его шпагу в кабинете у себя, позабыв отослать к коменданту.

– А все-таки пусть Пинетти отправится на гауптвахту на Сенную, – закончил он.

* * *


В другой раз великий князь Михаил Павлович встретил Булгакова, кутящего в компании, в ресторане, за несколько верст от лагеря. «Почему ты здесь, Булгаков, ведь ты в лагере дежурный по полку! Хорош гусь, хорош!», и вслед за тем он крикнул кучеру: «В лагерь, живо!» Коляска быстро донесла великого князя до лагеря. Раздался гневный крик великого князя: «Дежурные по полкам – сюда!» Все дежурные мигом собрались к великому князю. В числе их был и Булгаков. Великий князь глазам своим не поверил и, выйдя из коляски, отозвал Булгакова в сторону и сказал: «Даю тебе, Булгаков, слово, что тебе ничего не будет за твою провинность, скажи только, каким образом ты оказался здесь в одно время со мной?» – «Самым простым образом, ваше высочество, – ответил Булгаков. – Вы сами меня привезти изволили в вашей коляске, только на запятках».

* * *

Однажды великий князь Михаил Павлович встретил Булгакова у Аничкова моста. На этот раз его высочество видит, что Булгаков в полной форме с головы до ног. «Ваше высочество, – говорит он, подойдя к нему, – осмелюсь просить оказать мне великую милость: дозвольте пройти с вами по Невскому». – «Для чего тебе это нужно?» – спрашивает его великий князь. «Чтобы поднять мой кредит, который сильно упал». Великий князь дозволил ему дойти до Казанского моста.

(М. Пыляев)

Граф М. Ю. Виельгорский

М. Ю. Виельгорский иногда пел у нас свои романсы, а К. А. Булгаков, известный повеса своего времени, садился за фортепиано вслед за ним и так искусно передразнивал его, что из другой комнаты трудно было различить, что это поет молодой человек, а не старик. Виельгорский сам аплодировал ему и смеялся от души. Булгаков был очень даровитый человек, имел большие способности к музыке, рисовал отлично карандашом и был необыкновенно остроумен; и все свои способности он загубил, ведя ненормальную жизнь. Когда он бывал у нас с Глинкой, то за чаем оба выпивали бессчетное число рюмок коньяку, и на них это не имело никакого влияния, точно они пили воду.

(А. Панаева)

* * *


Граф Виельгорский был рассеянности баснословной. Как-то он отправился к кому-то с неурочным визитом.

Лакей отправился узнать, принимают ли сегодня.

Когда лакей, возвратясь к дверцам кареты, сказал графу, что принимают, Виельгорский торопливо проговорил:

– Скажи, что меня дома нет.

(В. Соллогуб)

* * *

Хозяин (за обедом):

– Вы меня извините, если обед не совсем удался. Я пробую нового повара.

Граф Михаил Виельгорский (наставительно и несколько гневно):

– Вперед, любезнейший друг, покорнейше прошу звать меня на испробованные обеды, а не пробные.

Хозяин:

– Теперь поднесу вам вино историческое, которое еще от деда хранится в нашем семейном погребе.

Граф Михаил Виельгорский:

– Это хорошо, но то худо, что и повар ваш, кажется, употребляет на кухне масло историческое, которое хранится у вас от деда вашего.

* * *

N.N. говорил о Виельгорском: Personne n’est plus aimable que lui mais a un mauvais diner il devient feroce (Нельзя быть любезнее его, но за дурным обедом он становится свирепым).



* * *

Граф Виельгорский спрашивал провинциала, приехавшего в первый раз в Петербург и обедавшего у одного сановника, как показался ему обед. «Великолепен, – отвечал он, – только в конце обеда поданный пунш был ужасно слаб». Дело в том, что провинциал выпил залпом теплую воду с ломтиком лимона, которую поднесли для полоскания рта.

(П. Вяземский)

* * *

Граф Виельгорский прошел незамеченный в русской жизни; даже в обществе, в котором он жил, он был оценен только немногими. Он не искал известности, уклонялся от борьбы и, несмотря на то – или, может быть, именно потому, – был личностью необыкновенной: философ, критик, лингвист, медик, теолог, герметик, почетный член всех масонских лож, душа всех обществ, семьянин, эпикуреец, царедворец, сановник, артист, музыкант, товарищ, судья, он был живой энциклопедией самых глубоких познаний, образцом самых нежных чувств и самого игривого ума.

(В. Соллогуб)

«Три повести» Н. Ф. Павлова

В 1835 году напечатана была книга «Три повести», сочинение московского писателя Николая Филипповича Павлова. В одной из этих повестей, под названием «Ятаган», описан юнкер, влюбленный в благородную девицу, на которой хотел жениться его полковой командир. От этого начались преследования начальника, кончившиеся тем, что юнкера сначала лишили дворянства, а потом наказали шпицрутенами. Молодой человек, с отчаяния, изрубил ятаганом своего начальника. Как изображение служебных преследований по личной вражде начальника и самоуправство подчиненного признано было неприличным, то книга Павлова была запрещена. Между другими об этой книге докладывал государю великий князь Михаил Павлович, с таким замечанием, что книга хороша, но сочинитель клевещет на службу. При этом В. А. Жуковский старался оправдать Павлова. Государь долго не соглашался с Жуковским, потом спросил:

– Кто такой сочинитель?



Услышав, что сочинитель Николай Павлов, государь сказал:

– Могу, господа, уверить вас, что это не я.

Тем и кончилась гроза, висевшая над Павловым: каламбур развеселил государя.

(РС, 1875. Т. XII)

«Ревизор»

Вчера (на субботе Жуковского) Гоголь читал нам новую комедию «Ревизор». Весь быт описан очень забавно, и вообще неистощимая веселость; но действия мало, как и во всех произведениях его. Читает мастерски и возбуждает в аудитории непрерывные взрывы смеха. Не знаю, не потеряет ли пьеса на сцене, ибо не все актеры сыграют, как он читает…

(П. А. Вяземский − А. И. Тургеневу, 19 янв. 1836 г.)

* * *


«Ревизор» имел успех колоссальный, но в первые минуты этого успеха никто даже из самых жарких поклонников Гоголя не понимал вполне значения этого произведения. <…> Кукольник после представления «Ревизора» только иронически ухмылялся и, не отрицая таланта в Гоголе, замечал: «А все-таки это фарс, недостойный искусства».

(И. Панаев)

* * *

Приехав неожиданно в театр, император Николай Павлович пробыл до окончания пьесы, от души смеялся и, выходя из ложи, сказал: «Ну, пьеска! Всем досталось, а мне – более всех!»

(П. Каратыгин)


Самые образованные семейства, жившие в Москве, интересовались нашим великим юмористом, ценили его талант и входили с ним в близкие отношения. Таковы были семейства С. Т. Аксакова и А. П. Елагиной, матери Киреевских, великой поклонницы немецкой поэзии. В один из своих визитов Гоголь застал ее за книгой. «Что вы читаете?» – спросил он. «Балладу Шиллера «Кассандра». – «Ах, прочтите мне что-нибудь, я так люблю этого автора». – «С удовольствием». И Гоголь внимательно выслушал «Жалобу Цереры» и «Торжество победителей». Вскоре после того он уехал за границу, где и пробыл немалое время. Возвратясь, он явился к Елагиной и застал ее опять за Шиллером. Выслушав рассказ о его путешествии и заграничной жизни, она обращается к нему с предложением прочесть что-нибудь из Шиллера: «Ведь вы так любите его». – «Кто? Я? Господь с вами, Авдотья Петровна: да я ни бельмеса не знаю по-немецки; ваше чтение будет не в коня корм».

(ИВ, 1892. № 2)

* * *


Гоголь жил у Погодина, занимаясь, как говорил, вторым томом «Мертвых душ». Щепкин почти ежедневно отправлялся на беседу с ним. «Раз, – говорит он, – прихожу к нему и вижу, что он сидит за письменным столом такой веселый. «Как ваше здравие? Заметно, что вы в хорошем расположении духа». – «Ты угадал; поздравь меня: кончил работу». Щепкин от удовольствия чуть не пустился в пляс и на все лады начал поздравлять автора. Прощаясь, Гоголь спрашивает Щепкина: «Ты где сегодня обедаешь?» – «У Аксаковых». – «Прекрасно: и я там же». Когда они сошлись в доме Аксакова, Щепкин, перед обедом, обращаясь к присутствующим, говорит: «Поздравьте Николая Васильевича». – «С чем?» – «Он кончил вторую часть «Мертвых душ». Гоголь вдруг вскакивает: «Что за вздор! От кого ты это слышал?» Щепкин пришел в изумление: «Да от вас самих; сегодня утром вы мне сказали». – «Что ты, любезный, перекрестись: ты, верно, белены объелся или видел это во сне».

(ИВ, 1892. № 2)

Барон Ж. Ш. Дантес

Красивой наружности, ловкий, веселый и забавный, болтливый, как все французы, Дантес был везде принят дружески, понравился даже Пушкину, когда однажды тот приехал на бал с женою и ее двумя сестрами. Скоро он страстно влюбился в г-жу Пушкину. Наталья Николаевна, быть может, немного тронутая сим новым обожанием, невзирая на то, что искренне любила своего мужа, до такой степени, что даже была очень ревнива, или из неосторожного кокетства, казалось, принимала волокитство Дантеса с удовольствием. Муж это заметил, было домашнее объяснение; но дамы легко забывают на балах данные обещания супругам, и Наталья Николаевна снова принимала приглашения Дантеса на долгие танцы, что заставляло ее мужа хмурить брови.

(РА, 1882. Вып. I)

* * *

В 1835 и 1836 годах барон Геккерен и усыновленный им барон Дантес часто посещали дом Пушкина и дома Карамзиных и князя Вяземского, где Пушкины были как свои. Но после одного или двух балов на Минеральных Водах, где были г-жа Пушкина и барон Дантес, по Петербургу вдруг разнеслись слухи, что Дантес ухаживает за женой Пушкина. Слухи эти долетели и до самого Александра Сергеевича, который перестал принимать Дантеса… Когда Пушкин отказал Дантесу от дома, Дантес несколько раз писал его жене. Наталья Николаевна все эти письма показывала мужу.

(А. Аммосов)

* * *


Старик барон Геккерен был известен распутством. Он окружал себя молодыми людьми наглого разврата и охотниками до любовных сплетен и всяческих интриг по этой части; в числе их находились кн. Петр Долгоруков и граф Л. С.

* * *

Пушкина чувствовала к Геккерену (Дантесу) род признательности за то, что он постоянно занимал ее и старался быть ей приятным.

(РА, 1888. Вып. II)


Я жил тогда на Большой Морской, у тетушки моей Васильчиковой. В первых числах ноября (1836) она велела однажды утром меня позвать к себе и сказала:

– Представь себе, какая странность! Я получила сегодня пакет на мое имя, распечатала и нашла в нем другое запечатанное письмо, с надписью: Александру Сергеевичу Пушкину. Что мне с этим делать?



Говоря так, она вручила мне письмо, на котором было действительно записано кривым, лакейским почерком: «Александру Сергеевичу Пушкину». Мне тотчас же пришло в голову, что в этом письме что-нибудь написано о моей прежней личной истории с Пушкиным, что, следовательно, уничтожить я его не должен, а распечатать не вправе. Затем я отправился к Пушкину и, не подозревая нисколько содержания приносимого мною гнусного пасквиля, передал его Пушкину: Пушкин сидел в своем кабинете, распечатал конверт и тотчас сказал мне:

– Я уже знаю, что такое; я такое письмо получил сегодня же от Елиз. Мих. Хитрово; это мерзость против жены моей. Впрочем, понимаете, что безъименным письмом я обижаться не могу. Если кто-нибудь сзади плюнет на мое платье, так это дело моего камердинера вычистить платье, а не мое. Жена моя – ангел, никакое подозрение коснуться ее не может. Послушайте, что я по сему предмету пишу г-же Хитрово.

Тут он прочитал мне письмо, вполне сообразное с его словами, в сочинении присланного ему всем известного диплома он подозревал одну даму, которую мне и назвал. Тут он говорил спокойно с большим достоинством и, казалось, хотел оставить все дело без внимания. Только две недели спустя я узнал, что в этот же день он послал вызов кавалергардскому поручику Дантесу, усыновленному, как известно, голландским посланником, бароном Геккереном.

(В. Соллогуб)

* * *


Автором этих записок, по сходству почерка, Пушкин подозревал барона Геккерена-отца. После смерти Пушкина многие в этом подозревали князя Гагарина (вступившего потом в иезуиты); теперь же подозрение это осталось за жившим тогда вместе с ним князем Петром Влад. Долгоруковым. Поводом к подозрению кн. Гагарина послужило то, что письма были писаны на бумаге одинакового формата с бумагою кн. Гагарина.

(А. Аммосов)

* * *


Вчера я поехал на большой раут к австрийскому посланнику, графу Фикельмону. На рауте все дамы были в трауре по случаю смерти Карла X. Одна Катерина Николаевна Гончарова, сестра Наталии Николаевны Пушкиной (которой на рауте не было), отличалась от прочих белым платьем. С ней любезничал Дантес-Геккерен. Пушкин приехал поздно, казался очень встревоженным, запретил Катерине Николаевне говорить с Дантесом и, как узнал я потом, самому Дантесу высказал несколько более чем грубых слов. С д’Аршиаком, статным молодым секретарем французского посольства, мы выразительно переглянулись и разошлись, не будучи знакомы. Дантеса я взял в сторону и спросил его, что он за человек. «Я человек честный, – отвечал он, – и надеюсь это скоро доказать». Затем он стал объяснять, что не понимает, что от него Пушкин хочет; что поневоле будет с ним стреляться, если будет к тому принужден; но никаких ссор и скандалов не желает.

(В. Соллогуб)

В Академии наук

В одно из своих посещений Краевский застал Пушкина, именно 28‑го декабря 1836 г., только что получившим пригласительный билет на годичный акт Академии наук.

– Зачем они меня зовут туда? Что я там буду делать? – говорил Пушкин. – Ну, да поедемте вместе, завтра.

– У меня нет билета.

– Что за билет! Поедемте. Приезжайте ко мне завтра и отправимся.

29-го декабря Краевский пришел. Подали двуместную, четвернею на вынос, с форейтором, запряженную карету, и А. С. Пушкин с А. А. Краевским отправились в Академию наук.



Перед этим только что вышел четвертый том «Современника», с «Капитанскою дочкою». В передней комнате Академии, пред залом, Пушкина встретил Н. И. Греч с поклоном чуть не в ноги:

– Батюшка Александр Сергеевич, исполать вам! Что за прелесть вы подарили нам! – говорил с обычными ужимками Греч. – Ваша «Капитанская дочь» чудо как хороша. Только зачем это вы, батюшка, дворовую девку свели в этой повести с гувернером… Ведь книгу-то ваши дочери будут читать!..

– Давайте, давайте им читать! – говорил в ответ, улыбаясь, Пушкин.

Вошли. За столом на председательском месте, вместо заболевшего С. С. Уварова, сидел князь М. А. Дондуков-Корсаков, лучезарный, в ленте, в звездах, румяный, и весело, приветливо поглядывал на своих соседей-академиков и на публику. Непременный секретарь Академии Фукс читал отчет.

– Ведь вот сидит довольный и веселый, – шепнул Пушкин Краевскому, мотнув головой по направлению к Дондукову, – а ведь сидит-то на моей эпиграмме! Ничего, не больно, не вертится!

Давно была известна эпиграмма Пушкина:

В Академии наук

Заседает князь Дундук.

Говорят, не подобает

Дундуку такая честь;

Почему ж он заседает?

Потому что … есть.

Но Пушкин постоянно уверял, что она принадлежит Соболевскому. На этот раз он проговорился Краевскому потому, что незадолго перед тем сам же нечаянно показал ему автограф свой с этой именно эпиграммою.

(РС, 1880. Т. XXIX)


10 января (1837) брак (между Дантесом и Ек. Гончаровой) был совершен в обеих церквах (православной и католической) в присутствии всей семьи. Граф Григорий Строганов с супругой, – родные дядя и тетка молодой девушки, – были ее посажеными отцом и матерью, а с моей стороны графиня Нессельроде была посаженой матерью, а князь и княгиня Бутера – свидетелями.

(Бар. Л. Геккерен-старший − бар. Верстолку)

* * *

Пушкин не поехал на свадьбу и не принял молодых к себе. Что понудило Дантеса вступить в брак с девушкой, которую он не мог любить? Трудно определить; хотел ли он, жертвуя собою, успокоить сомнения Пушкина и спасти женщину, которую любил, от нареканий света; или надеялся он, обманув этим ревность мужа, иметь как брат свободный доступ к Наталье Николаевне; испугался ли он дуэли, – это неизвестно.

(РА, 1882, Вып. I)

* * *

Пушкин, смотря на Жоржа Геккерена, сказал мне: «Что меня забавляет, так это то, что этот господин веселится, не предчувствуя, что его ожидает по возвращении домой». – «Что же именно? – сказала я. – Вы ему написали?» Он мне сделал утвердительный знак и прибавил: «Его отцу». – «Как, письмо уже отослано?» Он мне сделал еще знаки. Я сказала: «Сегодня?» Он потер себе руки, повторяя головой те же знаки. «Неужели вы думаете об этом? – сказала я. – Мы надеялись, что все уже кончено». Тогда он вскочил, говоря мне: «Разве вы принимали меня за труса? Я вам уже сказал, что с молодым человеком мое дело было окончено, но с отцом – дело другое. Я вас предупредил, что мое мщение заставит заговорить свет». Я удержала Виельгорского и сказала ему об отсылке письма.



(В. Вяземская − Е. Орловой)

Константин Данзас

21 января 1837 года К. К. Данзас, проходя по Пантелеймоновской улице, встретил Пушкина в санях. В этой улице жил тогда К. О. Россет: Пушкин, как полагает Данзас, заезжал сначала к Россету и, не застав последнего дома, поехал к нему. Пушкин остановил Данзаса и сказал:

– Данзас, я ехал к тебе, садись со мной в сани и поедем во французское посольство, где ты будешь свидетелем одного разговора.

Данзас, не говоря ни слова, сел с ним в сани, и они поехали в Большую Миллионную. Во время пути Пушкин говорил с Данзасом, как будто ничего не бывало, совершенно о посторонних вещах. Таким образом доехали они до дома французского посольства, где жил д’Аршиак. После обыкновенного приветствия с хозяином Пушкин сказал громко, обращаясь к Данзасу: «Теперь я вас введу в сущность дела», и начал рассказывать ему все, что происходило между ним, Дантесом и Геккереном.

Пушкин окончил свое объяснение следующими словами:

– Теперь я вам могу сказать только одно: если дело это не закончится сегодня же, то в первый же раз, как я встречу Геккерена, – отца или сына, – я им плюну в физиономию.

Тут он указал на Данзаса и прибавил:

– Вот мой секундант.

Потом обратился к Данзасу с вопросом:

– Согласны вы?



После утвердительного ответа Данзаса Пушкин уехал, предоставив Данзасу, как своему секунданту, условиться с д’Аршиаком о дуэли.

(А. Аммосов)

* * *

Данзас – веселый малый, храбрый служака и остроумный каламбурист… он мог только аккуратнейшим образом размерить шаги для барьера да зорко следить за соблюдением законов дуэли, но не только не сумел бы расстроить ее, даже обидел бы Пушкина малейшим возражением.

(РС, 1881. Т. XXXI)

Дуэль и смерть А. С. Пушкина


День был ясный. Петербургское великосветское общество каталось на горах, и в то время некоторые уже оттуда возвращались. Много знакомых и Пушкину, и Данзасу встречались, раскланивались с ними, но никто как будто и не догадывался, куда они ехали; а между тем история Пушкина с Геккеренами была хорошо известна всему этому обществу.

На Неве Пушкин спросил Данзаса шутя: «Не в крепость ли ты везешь меня?» – «Нет, – отвечал Данзас, – через крепость на Черную речку самая близкая дорога».

На Каменноостровском проспекте они встретили в санях двух знакомых офицеров конного полка: князя В. Д. Голицына и Головина. Думая, что Пушкин и Данзас ехали на Горы, Голицын закричал им: «Что вы так поздно едете, все оттуда разъезжаются?!»

Несмотря на ясную погоду, дул довольно сильный ветер. Морозу было градусов пятнадцать. Закутанный в медвежью шубу Пушкин молчал, по-видимому, был столько же спокоен, как и во все время пути, но в нем выражалось сильное нетерпение приступить скорее к делу. Когда Данзас спросил его, находит ли он удобным выбранное им и д’Аршиаком место, Пушкин отвечал:

– Мне это решительно все равно, – только, пожалуйста, делайте все это поскорее.

Отмерив шаги, Данзас и д’Аршиак отметили барьер своими шинелями и начали заряжать пистолеты. Во время этих приготовлений нетерпение Пушкина обнаружилось словами к своему секунданту:

– Ну, что же! Кончили?

Все было кончено. Противников поставили, подали им пистолеты, и по сигналу, который сделал Данзас, махнув шляпой, они начали сходиться.

Пушкин первый подошел к барьеру и, остановившись, начал наводить пистолет. Но в это время Дантес, не дойдя до барьера одного шага, выстрелил, и Пушкин, падая, сказал:

– Кажется, у меня раздроблено бедро.

Секунданты бросились к нему, и, когда Дантес намеревался сделать то же, Пушкин удержал его словами:

– Подождите! Я чувствую достаточно сил, чтобы сделать свой выстрел.

* * *

Пушкин жил на Мойке в нижнем этаже дома Волконского. У подъезда Пушкин просил Данзаса выйти вперед, послать людей вынести его из кареты, и если жена его дома, то предупредить ее и сказать, что рана не опасна.



В передней люди сказали Данзасу, что Натальи Николаевны не было дома, но когда Данзас сказал им, в чем дело, и послал их вынести раненого Пушкина из кареты, они объявили, что госпожа их дома. Данзас через столовую, в которой накрыт уже был стол, и гостиную пошел прямо без доклада в кабинет жены Пушкина. Она сидела со своей старшей незамужней сестрой Александрой Николаевной Гончаровой. Внезапное появление Данзаса очень удивило Наталью Николаевну, она взглянула на него с выражением испуга, как бы догадываясь о случившемся.

Данзас сказал ей, сколько мог спокойнее, что муж ее стрелялся с Дантесом, что хотя ранен, но очень легко. Она бросилась в переднюю, куда в то время люди вносили Пушкина на руках.

Увидев жену, Пушкин начал ее успокаивать, говоря, что рана его вовсе не опасна, и попросил уйти, прибавив, что, как только его уложат в постель, он сейчас же позовет ее. Она, видимо, была поражена и удалилась как-то бессознательно.

* * *


Когда Задлер осмотрел рану и наложил компресс, Данзас, выходя с ним из кабинета, спросил его, опасна ли рана Пушкина. «Пока еще ничего нельзя сказать», – отвечал Задлер. В это время приехал Арендт, он также осмотрел рану. Пушкин просил его сказать откровенно, в каком он его находит положении, и прибавил, что, каким бы ответ ни был, он его испугать не может, но что ему необходимо знать наверное свое положение, чтобы успеть сделать некоторые нужные распоряжения.

– Если так, – отвечал ему Арендт, – то я должен вам сказать, что рана ваша очень опасна и что к выздоровлению вашему я почти не имею надежды.

Пушкин благодарил Арендта за откровенность и просил только не говорить жене.

(А. Аммосов)

* * *

Друзья и ближние молча, сложа руки, окружили изголовье отходящего. Я, по просьбе его, взял его под мышки и приподнял повыше. Он вдруг, будто проснувшись, быстро раскрыл глаза, лицо его прояснилось, и он сказал:

– Кончена жизнь!

Я не дослышал и спросил тихо:

– Что кончено?

– Жизнь кончена, – отвечал он внятно и положительно. – Тяжело дышать, давит, – были последние слова его.

(В. Даль)


<…> Пушкина мне удалось видеть всего еще один раз – за несколько дней до его смерти, на утреннем концерте в зале Энгельгардт. Он стоял у двери, опираясь на косяк, и, скрестив руки на широкой груди, с недовольным видом посматривал кругом. Помню его смуглое небольшое лицо, его африканские губы, оскал белых крупных зубов, висячие бакенбарды, темные желчные глаза под высоким лбом почти без бровей – и кудрявые волосы… Он на меня бросил беглый взор; бесцеремонное внимание, с которым я уставился на него, произвело, должно быть, на него впечатление неприятное: он словно с досадой повел плечом – вообще он казался не в духе – и отошел в сторону. Несколько дней спустя я видел его лежавшим в гробу – и невольно повторял про себя:

Недвижим он лежал… И странен

Был томный мир его чела…

(И. Тургенев)

* * *

Встретив где-то Тургенева, тогда еще молодого человека, В. И. Даль уговорил его поступить к нему на службу в канцелярию. Тургенев, никогда не думавший служить, но не имевший духа отказаться по слабости характера, согласился. Несколько дней спустя после вступления в канцелярию Тургенев пришел часом позже и получил от Даля такую нахлобучку, после которой тотчас же подал в отставку.

(Д. Григорович)



Последняя его (Ф. И. Толстого) проделка чуть было снова не свела его в Сибирь. Он был давно сердит на какого-то мещанина, поймал его как-то у себя в доме, связал по рукам и ногам и вырвал у него зуб. Вероятно ли, что этот случай был лет десять или двенадцать тому назад? Мещанин подал просьбу. Толстой задарил полицейских, задарил суд, и мещанина посадили в острог за ложный извет. В это время один известный русский литератор, Н. Ф. Павлов, служил в тюремном комитете. Мещанин рассказал ему дело, неопытный чиновник поднял его. Толстой струхнул не на шутку, дело клонилось явным образом к его осуждению, но русский Бог велик! Граф Орлов написал князю Щербатову секретное отношение, в котором советовал ему дело затушить, чтоб не дать такого прямого торжества низшему сословию над высшим…

* * *


Я лично знал Толстого именно в ту эпоху (в 1838 году), когда он лишился своей дочери Сарры, необыкновенной девушки, с высоким поэтическим даром. Один взгляд на наружность старика, на его лоб, покрытый седыми кудрями, на его сверкающие глаза и атлетическое тело, показывал, сколько энергии и силы было ему дано от природы. Он развил одни только буйные страсти, одни дурные наклонности, и это не удивительно; всему порочному позволяют у нас развиваться долгое время беспрепятственно, а за страсти человеческие посылают в гарнизон или в Сибирь при первом шаге…

(А. Герцен)

* * *

Убитых им на дуэлях он насчитывал одиннадцать человек. Он аккуратно записывал имена убитых в свой синодик. У него было двенадцать человек детей, которые все умерли в младенчестве, кроме двух дочерей. По мере того как умирали дети, он вычеркивал из своего синодика по одному имени из убитых им людей и ставил сбоку слово «квит». Когда же у него умер одиннадцатый ребенок, прелестная умная девочка, он вычеркнул последнее имя убитого им и сказал: «Ну, слава Богу, хоть мой курчавый цыганеночек будет жив».

(М. Каменская)


Вскоре после бедственного пожара в балагане на Адмиралтейской площади в 1838 году кто-то сказал: «Слышно, что при этом несчастии довольно много народа сгорело».

– Чего «много народа»! – вмешался в разговор департаментский чиновник: – Даже сгорел чиновник шестого класса.

(П. Вяземский)

Варвара Асенкова


Актриса Асенкова пользовалась благосклонностью государя за свой прекрасный талант. За два года до ее кончины, в 1839 году, Николай Алексеевич Полевой написал для ее бенефиса драму «Параша Сибирячка» – цензура не одобрила ее к представлению. Автор и бенефициантка были в отчаянии, оставалось одно средство – просить Высочайшего разрешения. Асенкова решилась на эту крайнюю меру и, выбрав удобную минуту, лично, в театре, просила государя об этой милости. Он потребовал к себе пьесу. Времени до бенефиса было уже немного, но ответа на просьбу Асенковой не было, она томилась в мучительном ожидании, однако ж утруждать государя вторичной просьбой, разумеется, не осмелилась. В одно из представлений знаменитой танцовщицы Тальони государь был в Большом театре и во время антракта вышел из своей ложи на сцену, увидев актера Каратыгина, он подозвал его к себе и спросил:

– Когда назначен бенефис Асенковой?

Каратыгин отвечал, что через две недели, тут государь, с обычной своей любезностью, сказал:

– Я почти кончил читать представленную мне драму Полевого и не нахожу в ней ничего такого, за что бы следовало ее запретить, завтра я возвращу пьесу, повидай Асенкову и скажи ей об этом. Пусть она на меня не пеняет, что я задержал пьесу. Что ж делать? У меня в это время были дела важнее театральных пьес.

(«Исторические рассказы…»)

* * *

1840 год был апогеем сценической славы Асенковой и, вместе с тем, последней вспышкою угасавшей жизни. Осенью – общая исхудалость, пятнистый румянец, лихорадочный огонь глаз, изменение голоса Асенковой свидетельствовали о грустной истине, что дни талантливой артистки сочтены и она – верная добыча смерти. Однако же душевные силы Асенковой далеко превосходили ее физические силы: она продолжала свое сценическое поприще с неослабной любовью и энергией. 2-го декабря 1840 года, по просьбе актрисы Шелиховой, она прелестно сыграла в ее бенефисе роль Софьи в трагедии «Добрый Гений»; перед зрителями явился тот же бесподобный талант, но уже не та Асенкова, какой она была три, четыре года тому назад… В последний раз она играла в день закрытия спектаклей перед Великим постом, в воскресенье, 16-го февраля 1841 года, – роли Карла II («Пятнадцатилетний король») и Пашеньки («Новички в любви»). Вызываемая по окончании спектакля, Асенкова, утомленная, дурно себя чувствуя, с приветливой улыбкой откланялась рукоплескавшей публике; занавесь опустилась – и на веки скрыла великую артистку от глаз зрителей.

(П. Каратыгин)



С. Т. Аксаков уговорил Загоскина (который не слишком жаловал Гоголя) дать «Ревизора» на московской сцене, по случаю пребывания Гоголя в Москве…

Спектакль этот дан был сюрпризом для автора. Щепкин и все актеры, наперерыв друг перед другом, старались отличиться перед автором. Большой московский театр, редко посещаемый публикой летом, был в этот раз полон. Все московские литературные и другие знаменитости были здесь в полном сборе: в первых рядах кресел и в ложах бельэтажа. Белинский, Бакунин и их друзья, еще не принадлежавшие тогда к знаменитостям, помещались в задних рядах. Все искали глазами автора, все спрашивали: где он? Но его не было видно. Только в конце второго действия его открыл Н. Ф. Павлов скрывавшимся в углу бенуара г-жи Чертковой.



По окончании третьего акта раздались громкие крики «Автора! Автора!». Громче всех кричал и хлопал Константин Аксаков. Он решительно выходил из себя.

– Константин Сергеич!.. Полноте!.. Поберегите себя!.. – восклицал Николай Филиппович Павлов, подходя к нему, смеясь и поправляя свое жабо…

– Оставьте меня в покое, – отвечал сурово Константин Аксаков и продолжал хлопать еще яростнее.

Гоголь при этих неистовых криках (я следил за ним) все спускался ниже и ниже на своем стуле и почти выполз из ложи, чтобы не быть замеченным. Занавес поднялся. Актер вышел и объявил, что «Автора нет в театре». Гоголь действительно уехал после третьего действия, к огорчению артистов, употреблявших все Богом данные им способности для того, чтобы заслужить похвалу автора.

На публику этот отъезд произвел также неприятное впечатление; даже Константин Аксаков был недоволен этим.

– Нет, ваш Гоголь уж слишком важничает, – говорил ему Николай Филиппович. – Вы его избаловали… Не правда ли, а?.. Согласитесь, что он поступил неприлично и относительно публики, и относительно артистов?.. А? Правду ведь я говорю?

– Да, это он сделал напрасно, – заметил К. Аксаков с огорчением.

(И. Панаев)

Константин Аксаков

Известно, что К. С. Аксаков никогда не лгал, считая грехом солгать даже ради шутки. Однажды ночью в тарантасе едут они с братом по Троицкой дороге в Абрамцево. Иван Сергеевич крепко спал, а Константин только дремал. Встретилась телега, и сидевший в ней крестьянин, за темнотой предполагавший, что в тарантасе едут люди, до которых у него была надобность, стал кричать: «Иван, Иван, а, Иван!» Боясь, чтобы эти крики не разбудили брата, Константин Сергеевич выпрыгнул из тарантаса и сказал кричавшему: «Никакого Ивана тут нет». Тот замолчал. Усевшись в тарантас, Константин Сергеевич вспомнил, что в тарантасе Иван, его брат, и, снова выпрыгнув из тарантаса, нагнал ехавшего крестьянина и сказал ему: «Постой, в тарантасе есть Иван, точно; но это мой брат, а не тот, которого тебе надобно…»

(РА, 1887. Вып. II)

* * *

На углу одной из берлинских улиц К. С. Аксаков заметил девочку лет семнадцати, продававшую что-то. Девушка эта ему понравилась. Она всякий раз являлась на свое привычное место, и он несколько раз в день проходил мимо нее, не решаясь, однако, заговорить с нею…



Однажды (дней через девять после того, как он в первый раз заметил ее) он решился заговорить с ней…

После нескольких несвязных слов, произнесенных дрожащим голосом, он спросил ее, знает ли она Шиллера, читала ли она его?

Девушка очень удивилась этому вопросу.

– Нет, – отвечала она, – я не знаю, о чем вы говорите; а не угодно ли вам что-нибудь купить у меня?

Аксаков купил какую-то безделушку и начал толковать ей, что Шиллер – один из замечательнейших германских поэтов, и в доказательство с жаром прочел ей несколько стихотворений.

Девушка выслушала его более с изумлением, чем с сочувствием.

Аксаков явился к ней на другой день и принес ей в подарок экземпляр полных сочинений Шиллера.

– Вот вам, – сказал он, – читайте его… Это принесет вам пользу. Вы увидите, что, независимо от таланта, личность Шиллера – самая чистая, самая идеальная, самая благородная…

– Благодарю вас, – произнесла девушка, делая книксен, – а позвольте спросить, сколько стоят эти книжки?..

– Четыре талера.

– Ах, боже мой, сколько! – наивно воскликнула девушка. – Благодарю вас… Но уж если вы так добр, так лучше бы вы мне вместо книжек деньгами дали…

Аксаков побледнел, убежал от нее с ужасом и с тех пор избегал даже проходить мимо того угла, где она вела свою торговлю.

(И. Панаев)

Карл Брюллов


Император Николай, посетив однажды Академию художеств, зашел в студию Брюллова, который писал тогда какую-то большую картину. Узнав, что Брюллов, затворившись, работает, он приказал не отрывать его от дела и ушел, сказав: «Я зайду в другой раз».

(«Исторические рассказы…»)

* * *

Однажды в мастерскую к Брюллову приехало какое-то семейство и пожелало видеть ученика его Н. А. Рамазанова. Брюллов послал за ним. Когда он пришел, то Брюллов, обращаясь к посетителям, произнес:

– Рекомендую – пьяница.

Рамазанов, указывая на Брюллова, хладнокровно ответил:

– А это – мой профессор.

(РС, 1876. Т. XV)

* * *

В Петербург приезжала англичанка, известная портретистка. Спрашивали Брюллова, что он думает о ней.

– Талант есть, – сказал он, – но в портретах ее нет костей: все одно мясо.

* * *

Брюллов говорил мне однажды о ком-то: «Он очень слезлив, но когда и плачет, то кажется, что из глаз слюнки текут».

(П. Вяземский)

Вечера у Нестора Кукольника

Несколько зим сряду некоторые литераторы и артисты собирались по вечерам, в среду, у Н. В. Кукольника для проведения времени в дружеской беседе. Хотя в числе собеседников были трое записных гуляк и пьяниц (сам хозяин, К. П. Брюллов и М. И. Глинка), вообще собрания эти были благопристойные и тихие при всей свободе литературного разгула.

(Н. Греч)

* * *


У Кукольника назначены были дни раз в неделю, и Панаев сначала посещал его, но потом перестал бывать. Панаев рассказывал, что на этих вечерах Кукольник за ужином, выпив вина, говорил: «Кукольник велик! Кукольника потомство оценит!» У Кукольника на этих вечерах было очень мало литераторов, собирался преимущественно чиновный люд, который преклонялся перед ним, считая его великим талантом.

(А. Панаева)

* * *

Н. В. Кукольник, у себя на вечере, читал новую драму свою «Джакобо Санназар». Кончив чтение, он сам просил гостей своих сказать свое мнение. Все, разумеется, как гости, хвалили. Один Воейков молчал.

– Что же вы, Александр Федорович, – спросил его хозяин, – не скажете своего мнения?

– Да если бы, – отвечал Воейков, – государь поставил здесь виселицу и сказал: «Вот, Воейков, выбирай: или сейчас тебя здесь повесят, или говори свое мнение о драме Кукольника», – так я бы ничего не сказал.

(РС, 1875. Т. XII)


Рассказывал Иван Никитич Скобелев. «Дают мне знать, что приятель мой Воейков при смерти и что доктора уже объявили ему самому, что более двух дней он не проживет.



Приезжаю я к нему. Сижу у его постели. Спрашиваю: «Ну, что, Александр Федорович, не имеешь ли что поручить мне в своих делах, доктора ведь сказали, что положение твое опасно?»

– Эх, Иван Никитич, – заговорил, приподнимаясь на локоть, умирающий. – Есть, есть у меня к тебе просьба: одолжи дней на десять – тысяч пять рублей.

Просьба меня удивила. Я подумал и говорю: «А вот погоди, я жду с почты, пришлют из деревни оброк, так дней через пять тебе и дам». Воейков со злостью сжал кулак и крякнул, повертываясь ко мне спиной. Он, видимо, рассердился, что не удалось занять без отдачи».

(РС, 1875. Т. XII)

* * *

Воейков, говорят, за четверть часа до смерти так же хитрил и лицемерил, как всю жизнь. За ним ухаживала в последние минуты какая-то девушка. Он беспрестанно просил пить, и всякий раз, когда она подносила ему питье, он щипал ее и схватывал за волосы. Чтобы избежать этого, девушка поставила перед ним стакан на стол и уже не подходила к постели… Воейков начал стонать, кряхтеть, охать, жаловаться на свое беспомощное положение, клялся, что не может поворотить ни рукой, ни ногой, и слабым умоляющим голосом обратился к девушке, прося, чтобы она Христа ради поднесла ему стакан к губам… Но лишь она исполнила его желание, он приподнялся с постели, снова с ожесточением схватил ее за волосы и упал, ослабевши от этого усилия, на постель.

Через четверть часа после этого он снова и сильнее прежнего начал стонать, охать и звать к себе девушку, говоря, что он умирает…

Она не поверила. Он прохрипел и остался недвижим. В этот раз это было уже не лицемерие, а действительная смерть; но девушка еще долго не решалась подойти к постели умершего, все думая, что Воейков притворяется умирающим…

(И. Панаев)

Виссарион Белинский


С первым из литераторов я познакомилась с В. Г. Белинским, на другой же день моего приезда в Москву. Панаев завез меня к Щепкиным, а сам отправился к кому-то на вечер, где должны были собраться московские литераторы. Старшая дочь Щепкина чувствовала себя нездоровой, лежала в постели у себя в комнате наверху и прислала брата за мной. Я нашла в ее комнате молодежь. У печки, прислонясь, стоял белокурый господин; мне его представили, – это был Белинский. Он не принимал участия в общем разговоре, но когда зашел разговор об игре Мочалова, Белинский заговорил, и я запомнила его сравнение игры двух артистов.

– Смотря на Каратыгина, – сказал он, – ни на минуту не забываешь, что он актер; а в Мочалове представляется человек со всеми его достоинствами и пороками.

С Белинским я стала видеться каждый день, он приходил к нам утром, пока еще Панаев не уезжал с визитами, и постоянно беседовал о литературе…

Мы жили на Арбате. Белинский нанял себе комнату от жильцов – против нашего дома во дворе – и пригласил нас на новоселье пить чай. Комната была у него в одно окно, очень плохо меблированная.

Я вошла и удивилась, увидев на окне и на полу у письменного стола множество цветов.

Белинский, самодовольно улыбаясь, сказал:

– Что-с, хорошо?.. А каковы лилии? Весело будет работать, не буду видеть из окна грязного двора.

Любуясь лилиями, я спросила Белинского:

– А должно быть, вам дорого стоило так украсить свою комнату?

Белинский вспыхнул (он при малейшем волнении всегда мгновенно краснел).

– Ах, зачем вы меня спросили об этом? – с досадою воскликнул он. – Вот и отравили мне все! Я теперь вместо наслаждения буду казниться, смотря на эти цветы.



Панаев его спросил:

– Почему вы будете казниться?

– Да разве можно такому пролетарию, как я, дозволять себе такую роскошь! Точно мальчишка: не мог воздержать себя от соблазна.

(А. Панаева)

* * *

В этом застенчивом человеке, в этом хилом теле обитала мощная, гладиаторская натура; да, это был сильный боец! Он не умел проповедовать, поучать, ему надобен был спор. Без возражений, без раздражения он не хорошо говорил, но когда он чувствовал себя уязвленным, когда касалось до его дорогих убеждений, когда у него начинали дрожать мышцы щек и голос прерываться, тут надобно было его видеть: он бросался на противника барсом, он рвал его на части, делал его смешным, делал его жалким и по дороге с необычайной силой, с необычайной поэзией развивал свою мысль. Спор оканчивался очень часто кровью, которая у больного лилась из горла. Бледный, задыхающийся, с глазами, остановленными на том, с кем говорил, он дрожащей рукой поднимал платок ко рту и останавливался, глубоко огорченный, уничтоженный своей физической слабостью. Как я любил и как жалел я его в эти минуты!

(А. Герцен)


В 1840 году, перед своею женитьбою, Жуковский приезжал в Москву и жил в ней некоторое время. Друзья его и почитатели его таланта задумали угостить его обедом по подписке, и несколько человек, распорядителей этого праздника, приехали к Жуковскому, чтобы пригласить его и вместе с тем показать ему, кто именно будет на обеде. Жуковский сначала не хотел и смотреть списка лиц, пожелавших выразить ему свое внимание; но, когда ему прочли этот список, он сказал, чтобы одно лицо непременно вымарали. Это был один из пожилых профессоров. «Я не хочу слушать, какие о нем ходят толки, – говорил добродушно Жуковский, – но я не в силах простить ему одной обиды», и при этом рассказал, как тому три года, когда ныне благополучно царствующий государь император, обозревая Москву, посещал в сопровождении Жуковского университетские лекции, этот профессор целый час выводил Жуковского из терпения чтением ему в лицо и в торжественной обстановке чрезвычайно льстивых восхвалений его таланту и пр. «Этой бани не могу я забыть», – говорил Жуковский. Многие знают, каким незлобием отличался В. А. Жуковский, но добросердечие не исключало в нем цельности и твердости нравственных ощущений.

(«Из жизни русских писателей»)



В бумагах А. А. Краевского, принадлежащих Императорской публичной библиотеке, имеется листок с пометами: «К сведению» и «1840 г. Октября 26-го». Содержание его характерно. В крепость пришло известие о смерти А. С. Пушкина. На валу два военно-рабочих офицера тревожно рассуждали. Один из них говорит: «Слышал, брат, что Пушкин умер?» – «Как не слыхать, слышал: это тот Пушкин, о котором говорили, что он хорошо пишет». – «А что, братец, не известно еще, кто на место его назначен?»

(РА, 1903. Вып. V)

Лермонтов перед ссылкой на Кавказ

Самыми блестящими после балов придворных были, разумеется, празднества, даваемые графом Иваном Воронцовым-Дашковым. Один из этих балов остался мне особенно памятным. За несколько дней перед этим балом Лермонтов был осужден на ссылку на Кавказ.



Лермонтов, с которым я находился сыздавна в самых товарищеских отношениях, хотя и происходил от хорошей русской дворянской семьи, не принадлежал, однако, по рождению к квинтэссенции петербургского общества, но он его любил, бредил им, хотя и подсмеивался над ним, как все мы, грешные… К тому же в то время он страстно был влюблен в графиню Мусину-Пушкину и следовал за нею всюду, как тень. Я знал, что он, как все люди, живущие воображением, и в особенности в то время, жаждал ссылки, притеснений, страданий, что, впрочем, не мешало ему веселиться и танцевать до упаду на всех балах; но я все-таки несколько удивился, застав его таким беззаботно веселым почти накануне его отъезда на Кавказ; вся его будущность поколебалась от этой ссылки, а он как ни в чем не бывало кружился в вальсе. Раздосадованный, я подошел к нему.

– Да что ты тут делаешь! – закричал я на него. – Убирайся ты отсюда, Лермонтов, того и гляди, тебя арестуют! Посмотри, как грозно глядит на тебя великий князь Михаил Павлович!

– Не арестуют у меня! – щурясь сквозь свой лорнет, вскользь проговорил граф Иван, проходя мимо нас.

В продолжение всего вечера я наблюдал за Лермонтовым. Его обуяла какая-то лихорадочная веселость; но по временам что-то странное точно скользило на его лице; после ужина он подошел ко мне.

– Соллогуб, ты куда поедешь отсюда? – спросил он меня.

– Куда?.. домой, брат, помилуй – половина четвертого!

– Я пойду к тебе, я хочу с тобой поговорить!.. Нет, лучше здесь… Послушай, скажи мне правду. Слышишь – правду… Как добрый товарищ, как честный человек… Есть у меня талант или нет?.. говори правду!..

– Помилуй, Лермонтов, – закричал я вне себя, – как ты смеешь меня об этом спрашивать! – человек, который, как ты, который написал…

На другой день я ранее обыкновенного отправился вечером к Карамзиным. У них каждый вечер собирался кружок, состоявший из цвета тогдашнего литературного и художественного мира. Глинка, Брюллов, Даргомыжский, словом, что носило известное в России имя в искусстве, прилежно посещало этот радушный, милый, высокоэстетический дом. Едва я взошел в этот вечер в гостиную Карамзиных, как Софья Карамзина стремительно бросилась ко мне навстречу, схватила мои обе руки и сказала мне взволнованным голосом:

– Ах, Владимир, послушайте, что Лермонтов написал, какая это прелесть! Заставьте сейчас его сказать вам эти стихи!

Лермонтов сидел у чайного стола; вчерашняя веселость с него «соскочила», он показался мне бледнее и задумчивее обыкновенного. Я подошел к нему и выразил ему мое желание, мое нетерпение услышать тотчас вновь сочиненные им стихи.

Он нехотя поднялся со своего стула.

– Да я давно написал эту вещь, – проговорил он и подошел к окну.

Софья Карамзина, я и еще двое, трое из гостей окружили его; он оглянул нас всех беглым взглядом, потом точно задумался и медленно начал:

На воздушном океане

Без руля и без ветрил

Тихо плавают в тумане…

И так далее. Когда он кончил, слезы потекли по его щекам, а мы, очарованные этим не самым поэтическим его произведением и редкой музыкальностью созвучий, стали горячо его хвалить.

– C’est du Pouchkine cela, – сказал кто-то из присутствующих.

– Non, c’est du Лермонтов, се qui vaudra son Pouchkine! – вскричал я.



Лермонтов покачал головой.

– Нет, брат, далеко мне до Александра Сергеевича, – сказал он, грустно улыбнувшись, – да и времени работать мало остается; убьют меня, Владимир!

Предчувствие Лермонтова сбылось: в Петербург он больше не вернулся; но не от черкесской пули умер гениальный юноша, а на русское имя кровавым пятном легла его смерть.

(В. Соллогуб)


Мы все под грустным впечатлением известия о смерти бедного Лермонтова. Большая потеря для нашей словесности. Он уже многое исполнил, а еще более обещал. В нашу поэзию стреляют удачнее, нежели в Людвига-Филиппа. Второй раз не дают промаха. Грустно!

(П. А. Вяземский − А. Я. Булгакову, 4 августа 1841 г.)

* * *


Цесаревич говорил Мятлеву: «Берегись, поэтам худо, кавалергарды убивают их (Мартынов кавалергард, как и Дантес), смотри, чтоб и тебя не убили». – «Нет, – отвечал он, – еще не моя очередь».

(П. А. Вяземский − А. И. Тургеневу, 9 сентября 1841 г.)


Алексей Петрович Ермолов говаривал, что «поэты суть гордость нации». С глубоким сожалением выражался он о ранней смерти Лермонтова.

– Уж я бы не спустил этому Мартынову! Если б я был на Кавказе, я бы спровадил его, там есть такие дела, что можно послать да, вынувши часы, считать, через сколько времени посланного не будет в живых. И это было бы законным порядком. Уж у меня бы он не отделался. Можно позволить убить всякого другого человека, будь он вельможа и знатный: таких завтра будет много, а этих людей, каков Лермонтов, не скоро дождаться!

Все это седой генерал говорил по-своему, слегка притопывая ногой.

(«Исторические анекдоты…»)

* * *


Ермолов в конце 1841 года занемог и послал за годовым своим доктором Высотским. Разбогатев от огромной своей практики, доктор, как водится, не обращал уже большого внимания на своих пациентов; он только на другой день собрался навестить больного. Между тем Алексей Петрович, потеряв терпение и оскорбясь небрежностью своего доктора, взял другого врача. Когда приехал Высотский и доложили о его приезде, то Ермолов велел ему сказать, что он болен и потому принять его теперь не может.

(РС, 1879. Т. XXVI)

Щепкин в Казани

В начале 1840-х годов М. С. Щепкин приглашен быль на несколько спектаклей в Казань тогдашним антрепренером Казанского театра Соколовым. Щепкин не любил терять напрасно время и потому сообщил как о дне своего приезда, так и о порядке спектаклей, которые должны быть даны с его участием. Первым должны были поставить «Ревизор».

По приезде в Казань и повидавшись с Соколовым, он выразил желание немедленно познакомиться с его труппою. Соколов распорядился пригласить всех артистов прямо в театр, и когда прибыл туда Щепкин, были представлены ему на сцене каждый член труппы и пояснено: кто какое занимает амплуа. Перезнакомившись любезно со всеми, он, вдруг переменив ласковую улыбку на серьезную физиономию, обратился к окружающим со следующими словами:

– Я пригласил вас, господа, с тем, чтобы сообщить вам пренеприятное известие: к нам едет Ревизор…



Вся труппа ошалела и никак не могла взять в толк слова знаменитого комика: о каком он Ревизоре сообщает? и какому Ревизору дело до Казанского театра?

– Да кто же из вас, господа, Амос Федорович? – спрашивает Щепкин. – Молчат. – Да Ляпкин-Тяпкин кто?

Тут только догадались, что он начал репетировать «Ревизора» своею неподражаемой ролью городничего – и репетиция пошла своим чередом.

(РС, 1880. Т. XXIX)

Большая семья Щепкина

В 40-х годах, в Москве, его, известного уже артиста и всеми уважаемого человека, окружала большая семья: жена, отличавшаяся замечательной добротой, как и сам М. С. Щепкин, взрослые сыновья, дочери и воспитанники. Дом М. С. Щепкина часто наполнялся его старыми и молодыми знакомыми и друзьями; но он и всегда был полон его собственною семьей, его родными, живущими у него, и разными старушками, которым давал он у себя приют ради их старости. Это было что-то вроде домашней богадельни, порученной заботливости жены его и одной немолодой девушки, которая воспитывалась у них в доме. Таков был состав семьи М. С. Щепкина, и все в ней деятельно суетились, шумели и о ком-нибудь заботились, и все в ней было полно жизни в самых разнообразных проявлениях. По комнатам двигались дряхлые старушки в больших чепцах; тут же расхаживали между ними молодые студенты, сыновья М. С. Щепкина и их товарищи. Часто среди них появлялись молодые артистки, вместе с ними игравшие на московской сцене, и подходили к хозяину с поцелуями. Поцеловать М. С. Щепкина считалось необходимым. Его обыкновенно целовали все – молодые и пожилые дамы, и знакомые, и в первый раз его видевшие: это вошло в обычай. «Зато ведь, – говорил М. С. Щепкин, – я и старух целую!» Он пояснял этими словами, какую дань он платит за поцелуй молодых дам.

В центре этой разнообразной семьи и посетителей вы видели самого М. С. Щепкина, его полную, круглую фигуру небольшого роста и с добродушным лицом.

(А. Щепкина)

* * *


Его все любили без ума. Его появление вносило покой, его добродушный упрек останавливал злые споры, его кроткая улыбка любящего старика заставляла улыбаться, его безграничная способность извинять другого, находить облегчающие причины была школой гуманности. И притом он был великий артист, он создал правду на русской сцене, он первый стал не театрален на театре.

(А. Герцен)

* * *

<…> Явился к М. С. Щепкину А. Лазарев (автор разных сумасшедших политических бредней, известных под именем литературных простынь), поймал его на улице, старик куда-то собирался ехать; тут же ему отрекомендовался: «Как, вы меня не узнаете? Я знаменитый Лазарев!» Вытащил из кармана длиннейшую и пошлую статью, написанную против Герцена и значительно приправленную бранью, и давай ее читать на улице. Щепкин уже глуховат от старости, в последние годы слезливый до того, что рассказ о купленной говядине повергает его в сладостный плач, слыша имя Герцена (своего старого и близкого друга, как он сам говаривал), расплакался с чувством. Лазарев читал с жестами и обратил на себя внимание прохожих; наконец длинная статья осилена – и он уехал. «О чем вы плакали?» – спрашивают старика дети. «Да он читал о Герцене». – «Да ведь просто-напросто ругал его». – «Ну, я не слыхал!» Вечером Лазарев прислал к нему записку такого содержания: «Артист! Твоя слеза – моя награда».

(«М. С. Щепкин»)

Князь В. Ф. Одоевский

Осенью в 1841 году у нас жил М. Н. Катков. <…> в эту зиму у Панаева были частые и многолюдные собрания по вечерам. Между прочими являлись приехавшие в Петербург – Кольцов, Огарев и другие московские писатели. Белинский находился под впечатлением стихов Кольцова и постоянно читал их наизусть…



На эти литературные вечера являлся и князь В. Ф. Одоевский – в карете с ливрейным лакеем. Это был единственный литератор, всюду выезжавший с лакеем. Над ним подсмеивались, но все его любили, потому что такого отзывчивого, благодушного человека трудно было отыскать. Он был предан всей душой русской литературе и музыке. Кто бы из литераторов ни обратился к нему, он принимал в нем искреннее участие и всегда по возможности исполнял просьбы; если же ему это не удавалось, то он первый сильно огорчался и стыдился, что ничего не мог сделать. Манеры Одоевского были мягкие, он точно все спешил куда-то и со всеми был равно приветлив. Ему тогда, наверное, было лет сорок, но у него сохранились белизна и румянец, как на лице юноши.

(А. Панаева)

* * *


Я играла с ним (В. Ф. Одоевским) на фортепиано по пять часов подряд; мой муж храпел полчаса после обеда, а потом спасался бегством от моей музыки, как от кошачьего концерта; княгиня была так ревнива, что оставалась слушать нас; я ей говорила: «Княгиня, советую вам ехать домой, нас с Одоевским хоть в одну ванну посади, ничего не будет».

(А. Смирнова-Россет)

* * *

Простота и добродушие Одоевского были бесконечны. Когда он умер, Соболевский сказал: «Сорок лет я старался вывести этого человека из терпения и ни разу мне не удалось».

(В. Соллогуб)

Федор Тютчев


Возвращаясь в Россию из заграничного путешествия, Ф. И. Тютчев пишет жене из Варшавы: «Я не без грусти расстался с этим гнилым Западом, таким чистым и полным удобств, чтобы вернуться в эту многообещающую в будущем грязь милой родины».

* * *

Княгиня Трубецкая говорила без умолку по-французски при Тютчеве, и он сказал: «Полное злоупотребление иностранным языком; она никогда не посмела бы говорить столько глупостей по-русски».

* * *

Некую госпожу Андриан Тютчев называет: «Неутомимая, но очень утомительная».

* * *

Тютчев утверждал, что единственная заповедь, которой французы крепко держатся, есть третья: «Не приемли имени Господа Бога твоего всуе». Для большей верности они вовсе не произносят его.

(«Тютчевиана»)



Император Николай I большей частью сам вел дипломатические сношения, и часто вице-канцлер не знал о его распоряжениях. Вот один пример из многих.

В Париже кто-то сочинил пьесу под названием «Екатерина II и ее фавориты», где эта великая императрица была представлена в черном свете. Пьесу давали в театрах. Как только государь узнал об этом, он в ту же минуту написал собственноручное повеление нашему послу при французском дворе графу Палену:

«…с получением, в какое бы то время ни было, нисколько не медля, явитесь к королю французов и объявите ему мою волю, чтобы все печатные экземпляры пьесы «Екатерина II» были тотчас же конфискованы и представления запрещены во всех парижских театрах, если же король на это не согласится, то потребуйте выдачи ваших кредитивных грамот и в 24 часа выезжайте из Парижа в Россию. За последствия я отвечаю».

Курьер, лично отправленный государем с этим повелением, застал в Париже посланника за королевским обедом, тотчас же вызвал его и вручил депешу. Прочитав ее, граф Пален смутился, однако ж надобно было исполнить это повеление. Он возвратился в столовую, подошел к королю и объявил, что, по повелению императора, просит в сию же минуту дать ему аудиенцию. Эта поспешность удивила короля.

– Нельзя ли, – сказал он, – по крайней мере, отсрочить до конца обеда.

– Нет, ваше величество, – отвечал посол, – повеления моего государя так строги, что я должен сию же минуту объяснить вам, в чем дело.

Король встал и пошел с посланником в другую комнату, где тот и вручил ему депешу.

Резкий тон ее и скорость, с которою требовалось дать удовлетворение, поразили короля Людовика-Филиппа.

– Помилуйте, граф, – сказал он Палену, – воля вашего императора может быть законом для вас, но не для меня, короля французов, притом же вы сами очень хорошо знаете, что во Франции Конституция и свобода книгопечатания, а потому, при всем желании, я в совершенной невозможности исполнить требование вашего государя.

– Если это окончательный ответ вашего величества, – сказал Пален, – то в таком случае прикажите выдать мне мои кредитивные грамоты.

– Но ведь это будет знаком объявления войны?

– Может быть, но вы сами знаете, что император отвечает за последствия.

– По крайней мере, дайте мне время посоветоваться с министрами.

– Двадцать четыре часа я буду ждать, но потом должен непременно выехать.



Кончилось тем, что через несколько часов после этого разговора французское правительство запретило давать эту пьесу в театрах и конфисковало все печатные экземпляры. Разумеется, и граф Пален остался после этого по-прежнему в Париже.

В 1844 году в Париже вышла пьеса «Император Павел», которую хотели дать на сцене. Узнав об этом, государь написал французскому королю, что «если не конфискуют этой пьесы и не запретят ее представления на сцене, то он пришлет миллион зрителей, которые ее освищут».

(«Исторические рассказы…»)

* * *


– Как это тебе никогда не вздумалось жениться? – спрашивал посланника А. А. Шредера император Николай I в один из проездов через Дрезден.

– А потому, – отвечал он, – что я никогда не мог бы дозволить ослушаться вашего величества.

– Как же так?

– Ваше величество строго запрещаете азартные игры, а из всех азартных игр женитьба самая азартная.

(П. Вяземский)

* * *

Во время поездки государя в мае 1844 года в Лондон он, прибыв неожиданно рано утром в Берлин, проехал прямо в дом русского посольства. Посланник наш, барон Мейендорф, не ожидая посещения такого высокого гостя, спал преспокойно. Его разбудили, он от удивления не скоро мог образумиться, а между тем государь уже вошел к нему в спальню и, найдя его в халате, сказал ему с приветливою усмешкою:

– Извини, любезный Мейендорф, что я так рано помешал твоим дипломатическим занятиям.

(«Исторические рассказы…»)

Генерал Г. Х. Засс

В сороковых годах командовал правым флангом Кавказской линии генерал-лейтенант Г. Х. Засс. В доме его постоянно преобладала какая-то таинственность; часто случалось, что при гостях его вызывали, и он вдруг пропадал на неделю и более. В его комнатах и во всех углах постоянно дежурили загадочные лица…



У него проживал в доме старинный друг его, майор в отставке; майору, наконец, надоела вечная суета у Засса, и он решился расстаться с другом и уехать в ближайший город. Приближались праздники, майор получил приглашение от Засса приехать погостить к нему и отпраздновать Мартина Лютера жареным гусем с яблоками и черносливами. Майор собрался и пустился в дорогу; не доезжая до станицы, на экипаж мирного старого майора нападает партия черкесов, завязывают ему глаза и рот, берут в плен и связанного мчат в горы; пленник, окруженный толпою горцев, громко говорящих на своем варварском наречии, предался горькому жребию и был ни жив ни мертв; наконец, он чувствует, что находится подле огня, который несколько его согревает, а шум и спор между похитителями продолжаются; вероятно, думает бедный старик, они делят меня и спорят о праве владеть мною. Но вдруг снимают с него повязку, и, к удивлению майора, представляется кабинет Засса и он сам, довольный, смеющийся генерал, и много казаков. Майор рассердился на злую шутку, плевался, бранился самыми отборными словами и едва было не рассорился со своим другом, который только и умилостивил своего разгневанного земляка-курляндца, что если б, чего Боже сохрани, подобная беда случилась бы с майором в самом деле, то дружба заставила бы непременно освободить его из плена. Вкусно приготовленный гусь помирил друзей, однако майор долго прохворал от душевных тревог или от несварения желудка – неизвестно.

(М. Пыляев)


Император Николай Павлович велел переменить неприличные фамилии. Между прочими полковник Зас выдал свою дочь за рижского гарнизонного офицера Ранцева. Он говорил, что его фамилия древнее, и потому Ранцев должен изменить фамилию на Зас-Ранцев. Этот Ранцев был выходец из земли Мекленбургской, истый оботрит. Он поставил ему на вид, что он пришел в Россию с Петром III и его фамилия знатнее. Однако он согласился на это прилагательное. Вся гарниза смеялась. Но государь, не зная движения назад, велел Ранцеву зваться Ранцев-Зас. Свекор поморщился, но должен был покориться мудрой воле своего императора.

(А. Смирнова-Россет)

Крылов в последние годы жизни

И. А. Крылов в последних годах своей жизни часто обедал у гр. Софьи Владимировны Строгановой <…>



Во время обеда посетители графини вели разговор о том, хорошо ли сделал император Петр Великий, что основал Петербург, и не станет ли город этот при дальнейшем своем существовании, вопреки желанию своего основателя, подвигаться постройками далее вверх по реке Неве. Спор был довольно жаркий, и, разумеется, как всегда при споре, одни были одного мнения, а другие другого. Иван Андреевич все время молчал и усердно трудился над своей кулебякой. Графиня Софья Владимировна, как бы желая вовлечь его в разговор, выразила ему свое удивление о том, что такой важный предмет, как постройка Петербурга, подвергается с давнего времени столь разнообразным и многосторонним толкам.

– Ничего тут нет удивительного, – возразил совершенно спокойно Иван Андреевич, – и чтобы доказать вам, что я говорю истину, прошу вас, графиня, сказать, какого цвета вам кажется вот эта грань, – спросил он, указывая на одну из граней люстры, висевшей над столом. – Оранжевого, – отвечала графиня. – А вам? – спросил Иван Андреевич гостя, сидевшего с левой стороны графини. – Зеленоватого, – отвечал последний. – А вам? – продолжал Иван Андреевич, указывая на гостя, сидевшего направо от графини. – Фиолетовый. – А мне, – заключил он, – синий. – Все умолкли. Удивление выразилось на лицах гостей, потом все засмеялись. – Все зависит от того, – сказал Иван Андреевич, принимаясь снова за кулебяку, – что все мы, хотя и смотрим на один и тот же предмет, да глядим-то с разных сторон.

После сего разговор о Петербурге не продолжался.

* * *

Графиня С. В. Строганова однажды спросила Крылова, зачем он не пишет более басен? «Потому, – отвечал Крылов, – что я более люблю, чтобы меня упрекали, для чего я не пишу, нежели дописаться до того, чтобы спросили, зачем я пишу».

* * *


И. А. Крылов рассказывал графине С. В. Строгановой, что первая журнальная похвала на его какое-то сочинение имела на него громадное влияние. Скажу вам откровенно, говорил он, в молодости я был ленив, да и теперь, признаться, не могу избавиться от этого. Раз я как-то написал: журнал, который разбирал мой труд, похвалил; это меня заохотило, и я начал трудиться. Сделал ли я что-либо или нет, пускай судит потомство; только думаю, что не похвали меня тот журнал, не писал бы Иван Крылов то, что он написал впоследствии.

(РА, 1865. Вып. VIII)

* * *

Незадолго перед кончиной Крылова, тогда уже о безнадежности положения его открыли другу его, Я. И. Ростовцеву, который почти безотлучно при нем находился, Ростовцев спросил Ивана Андреевича, не мнителен ли он? «А вот послушайте, как я мнителен, – отвечал Крылов. – Лет сорок тому назад я заболел сильно. Доктор, который меня пользовал, сказал, что болезнь моя опасна, что мне угрожает паралич и что единственное средство к спасению – строгая диета. Вот я и в самом деле после того начал держать диету, отказываться от всего лакомого, – и так прошло недели три». – «Ну, а потом что же?» – спросил его собеседник. «Потом… начал опять все есть, и, Бог хранил, ничего со мной не случилось».

– Это был последний рассказ Крылова, часу во 2-м ночи, – следовательно, за 6 часов до смерти (умер он в 3/4 8-го часа утром, 9-го ноября 1844 г.).

(РС, 1870. Т. I)

* * *

– Какое несчастье пошло у нас на баснописцев, – говорил граф Сакен, – давно ли мы лишились Крылова, а вот теперь умирает Данилевский! (сочинитель истории 12-го и последовавших годов).

(П. Вяземский)


Однажды мы шли с Белинским по Невскому проспекту. Вдруг кто-то дернул меня сзади за пальто. Я обернулся.

Передо мной стоял редактор известной газеты, автор различных нравоописательных статеек и романов, доканчивавший свое литературное поприще площадными выходками против всего живого, талантливого и нового, восхвалением разных магазинов и лавочек и нескончаемыми толками о чистоте русского языка…

– Извините, почтеннейший, извините, – пробормотал он мне, – это я вас дернул… Скажите, пожалуйста, кто это с вами идет?

– Белинский, – отвечал я.

– А! а!.. – и он начал осматривать Белинского с несказанным любопытством с ног до головы. – Так это бульдог-то, которого выписали из Москвы, чтобы травить нас?..

(И. Панаев)

* * *

Скобелев, комендант Петропавловской крепости, говорил, шутя, Белинскому, встречаясь на Невском проспекте:

– Когда же к нам? У меня совсем готов тепленький каземат, так для вас его и берегу.

(А. Герцен)

Федор Достоевский

Первый узнавший о существовании «Бедных людей» был Григорович. Достоевский был его товарищем по инженерному училищу.

Он сообщил свою рукопись Григоровичу, Григорович передал ее Некрасову. Они прочли ее вместе и передали Белинскому, как необыкновенно замечательное произведение.



Белинский принял ее не совсем доверчиво. Несколько дней он, кажется, не принимался за нее.

Он в первый раз взялся за нее, ложась спать, думая прочесть немного, но с первой же страницы рукопись заинтересовала его… Он увлекался ею более и более, не спал всю ночь и прочел ее разом, не отрываясь.

Утром Некрасов застал Белинского уже в восторженном, лихорадочном состоянии.

В таком положении он обыкновенно ходил по комнате в беспокойстве, в нетерпении, весь взволнованный. В эти минуты ему непременно нужен был близкий человек, которому бы он мог передать переполнявшие его впечатления…

Нечего говорить, как Белинский обрадовался Некрасову.

– Давайте мне Достоевского! – были первые слова его.

Потом он, задыхаясь, передал ему свои впечатления, говорил, что «Бедные люди» обнаруживают громадный, великий талант, что автор их пойдет далее Гоголя, и прочее. «Бедные люди», конечно, замечательное произведение и заслуживало вполне того успеха, которым оно пользовалось, но все-таки увлечение Белинского относительно его доходило до крайности.

Когда к нему привезли Достоевского, он встретил его с нежною, почти отцовскою любовью и тотчас же высказался перед ним весь, передал ему вполне свой энтузиазм.

Открытее, искреннее и прямее Белинского я не знал никого.

Он сам признавался не раз:

– Что делать? Я не умею говорить вполовину, не умею хитрить – это не в моей натуре…

Вообще открытие всякого нового таланта было для него праздником.

(И. Панаев)

* * *

Один, всего один раз мне удалось затащить к себе Достоевского. Вот как я с ним познакомился.

В 1845 или 1846 году я прочел в одном из тогдашних ежемесячных изданий повесть, озаглавленную «Бедные люди». Такой оригинальный талант сказывался в ней, такая простота и сила, что повесть эта привела меня в восторг. Прочитав ее, я тотчас же отправился к издателю журнала, кажется, Андрею Александровичу Краевскому, осведомился об авторе; он назвал мне Достоевского и дал мне его адрес. Я сейчас же к нему поехал и нашел в маленькой квартире на одной из отдаленных петербургских улиц, кажется на Песках, молодого человека, бледного и болезненного на вид. На нем был одет поношенный домашний сюртук с необыкновенно короткими, точно не на него сшитыми, рукавами. Когда я себя назвал и выразил ему в восторженных словах то глубокое и вместе с тем удивленное впечатление, которое на меня произвела его повесть, так мало походившая на все, что в то время писалось, он сконфузился, смешался и подал мне единственное находившееся в комнате старенькое старомодное кресло. Я сел, и мы разговорились; правду сказать, говорил больше я – этим я всегда грешил. Достоевский скромно отвечал на мои вопросы, скромно и даже уклончиво. Я тотчас увидел, что это натура застенчивая, сдержанная и самолюбивая, но в высшей степени талантливая и симпатичная. Просидев у него минут двадцать, я поднялся и пригласил его поехать ко мне запросто пообедать.



Достоевский просто испугался.

– Нет, граф, простите меня, – промолвил он растерянно, потирая одну об другую свои руки, – но, право, я в большом свете отроду не бывал и не могу никак решиться…

– Да кто вам говорит о большом свете, любезнейший Федор Михайлович, – мы с женой действительно принадлежим к большому свету, ездим туда, но к себе его не пускаем!

Достоевский рассмеялся, но остался непреклонным и только месяца два спустя решился однажды появиться в моем зверинце. Но скоро наступил 1848 год, он оказался замешанным в деле Петрашевского и был сослан в Сибирь, в каторжные работы.

(В. Соллогуб)

Князь А. С. Меншиков

Князь Александр Сергеевич Меншиков, защитник Севастополя, принадлежал к числу самых ловких остряков нашего времени. Как Гомер, как Иппократ, он сделался собирательным представителем всех удачных острот. Жаль, если никто из приближенных не собрал его острот, потому что они могли бы составить карманную скандальную историю нашего времени. Шутки его не раз навлекали на него гнев Николая и других членов императорской фамилии. Вот одна из таких.



В день бракосочетания императора Николая I в числе торжеств назначен был и парадный развод в Михайловском. По совершении обряда все военные чины надевали верхнюю одежду, чтобы ехать в манеж.

– Странное дело, – сказал кому-то князь Меншиков, – не успели обвенчаться и уже думают о разводе.

(Н. Кукольник)

* * *

Однажды, явившись во дворец и став перед зеркалом, Меншиков спрашивал у окружающих: не велика ли борода у него? На это такой же остряк, генерал Ермолов, отвечал ему: «Что ж, высунь язык да обрейся!»

* * *

Одному важному лицу подарена была трость, украшенная бриллиантами.

– А я бы, – сказал Меншиков, – дал ему сто палок!

* * *

Один из трех братьев-богачей, полковник Лазарь Акимович Лазарев, потомок, женатый на принцессе курляндской, племяннице жены Талейрана, любил хвастаться этим и часто повторял: мой дядя Талейран, мой дядя Талейран. Однажды он отпустил это хвастовство при князе Меншикове.

– Ошиблись, – заметил ему Меншиков, – вы хотели сказать: мой дядя Тамерлан!

* * *

Некоему П., в 1842 году, за поездку на Кавказ, пожаловали табакерку с портретом. Кто-то находил неприличным, что портрет высокой особы будет в кармане П.

– Что ж удивительного, – сказал Меншиков. – Желают видеть, что в кармане у П.

* * *

Лев Алексеевич Перовский, с самого поступления в министры внутренних дел, обратил на себя общее внимание многими распоряжениями, которыми он предупреждал голос и нужды народные: он преобразовал полицию, ввел надзор за продажею съестных припасов, постановил таксу даже гробам, старался истребить мошенников и проч. Меншиков рассказывал:

– Иду я по Невскому. Вдруг какой-то мальчик, указывая на шедшего впереди меня человека, спросил меня: видишь ли, кто это идет? Вижу – отвечал я.



– Да знаешь ли, кто это?

– Знаю, – отвечал я, – это Перовский.

– Ну, так дай мне грош, – сказал мальчик.

– За что же, – спросил я его.

– За то, – отвечал мальчик, – что я указал тебе человека, каких немного в Петербурге.

* * *

Пo увольнении заболевшего графа Уварова от должности министра народного просвещения на его место назначен был князь Ширинский-Шихматов. Князь Меншиков сказал: «Ну, теперь министерству просвещения дали шах и мат!»

* * *

Вслед затем в товарищи князю Ширинскому-Шихматову определили Авраама Сергеевича Норова, путешественника по Востоку, потерявшего на войне одну ногу. «Захромало министерство просвещения, – сказал князь Меншиков, – прежде оно ходило, по крайней мере, на четырех ногах, а теперь стало на трех».

* * *

В морском ведомстве производство в чины шло в прежнее время так медленно, что генеральского чина достигали только люди пожилые, а полного генерала – весьма престарелые. Этими стариками наполнены были адмиралтейств-совет и генерал-аудиториат морского министерства, в память прежних заслуг. Естественно, что иногда в короткое время умирали, один за другим, несколько престарелых адмиралов; при одной из таких смертностей император Николай Павлович спросил Меншикова:

– Отчего у тебя часто умирают члены адмиралтейств-совета?

– Кто же умер? – спросил в свою очередь Меншиков.

– Да вот такой-то, такой-то… – сказал государь, насчитав три или четыре адмирала.

– О, ваше величество, – отвечал князь, – они уже давно умерли, а в это время их только хоронили!

* * *

Старому генералу Пашкову был дан орден Св. Андрея Первозванного. Все удивились, за что.

– Это за службу по морскому ведомству, – сказал Меншиков, – он десять лет не сходил с судна.

(РС, 1870. Т. II)



Однажды император Николай, находясь в кругу близких ему лиц, сказал:

– Вот скоро двадцать лет, как я сижу на этом прекрасном местечке. Часто удаются такие дни, что я, смотря на небо, говорю: «Зачем я не там? Я так устал».

* * *

Рассказывая как-то про недавно совершенную им поездку по России, император Николай сказал в присутствии князя Алексея Федоровича Орлова, всегда сопровождавшего его в путешествиях:

– Алексей Федорович в дороге как заснет, то так на меня навалится, что мне хоть из коляски выходить.

– Государь! Что же делать? – отвечал Орлов. – Во сне равенство, море по колено.

(«Исторические рассказы…»)

Граф Е. Ф. Канкрин


В Государственном совете уговаривали графа Канкрина изменить запретительную систему тарифа, говоря, что торговля всех европейских государств слишком этим стеснена, и кто-то присовокупил:

– Помилуйте, граф, что скажет об нас Европа, если мы не изменим теперь тарифа.

– Вот то-то, господа, – отвечал Канкрин, – вы все только и твердите, что скажет Европа, а никто из вас не подумает, что станет говорить бедная Россия, если мы это сделаем.

* * *

В начале 1841 года граф Егор Францевич Канкрин давал первый великолепный бал с тех пор, как он назначен был министром. Вот как он делал приглашение одному высокопоставленному лицу.



– Удостойте, ваше… ство, пожаловать ко мне на вечер.

– Что это значит? Это новость, граф, – сказало приглашаемое лицо.

– Вот извольте видеть, у меня есть две девки, так, говорят, чтобы их скорее выдать замуж, надобно делать балы, а потому я и хочу завтра попробовать один.

(«Исторические рассказы…»)

* * *

Граф Канкрин говорил:

– Порицают такого-то, что встречаешь его на всех обедах, балах, спектаклях, так что мало времени ему заниматься делами. А я скажу: слава Богу! Другого хвалят: вот настоящий государственный человек, нигде не встретите его, целый день сидит он в кабинете, занимается бумагами. А я скажу: избави Бог!

* * *

Мятлев, Гомер курдюковской одиссеи, служил некогда по министерству финансов. Директора одного из департаментов прозвал он целовальником, и вот почему: бывало, что графиня Канкрина ни скажет, он сейчас: «Ах, как это мило, графиня! Позвольте за то поцеловать ручку вашу».

Когда Сабуров определен был советником в банк, Мятлев сказал:

Канкрин наш, право, молодец!

Он не министр, родной отец:

Сабурова он держит в банке.

Ich danke, батюшка, ich danke

(П. Вяземский)

* * *


Граф Канкрин в свободные минуты любил играть на скрипке и играл очень дурно. По вечерам, перед тем временем, когда подавали огни, домашние его всегда слышали, что он пилил на своей скрипке.

В 1843 году Лист восхищал петербургскую публику игрой на фортепьяно. Государь после первого концерта спросил Меншикова, понравился ли ему Лист?

– Да, – отвечал тот, – Лист хорош, но, признаюсь, он мало подействовал на мою душу.

– Кто ж тебе больше нравится? – опять спросил государь.

– Мне больше нравится, когда граф Канкрин играет на скрипке.

* * *

Однажды Меншиков, разговаривая с государем и видя проходящего Канкрина, сказал:

– Фокусник идет.

– Какой фокусник? – спросил государь. – Это министр финансов.

– Фокусник, – продолжал Меншиков. – Он держит в правой руке золото, в левой – платину: дунет в правую – ассигнации, плюнет в левую – облигации.

* * *


Федор Павлович Вронченко, достигший чина действительного тайного советника и должности товарища министра финансов, был вместе с этим, несмотря на свою некрасивую наружность, большой волокита: гуляя по Невскому проспекту и смежным улицам, он подглядывал под шляпку каждой встречной даме, заговаривал, и если незнакомки позволяли, охотно провожал их до дома.

Когда Вронченко, по отъезде графа Канкрина за границу, вступил в управление министерством финансов и сделан был членом Государственного совета, князь Меншиков рассказывал:

– Шел я по Мещанской и вижу – все окна в нижних этажах домов освещены и у всех ворот множество особ женского пола. Сколько я ни ломал головы, никак не мог отгадать причины иллюминации, тем более что тогда не было никакого случая, который мог бы подать повод к народному празднику. Подойдя к одной особе, я спросил ее:

– Скажи, милая, отчего сегодня иллюминация?

– Мы радуемся, – отвечала она, – повышению Федора Павловича.

* * *

В начале 1844 года Канкрин слег в постель. В это время великая княгиня Елена Павловна, при встрече с Меншиковым, начала с ним разговор обыкновенным вопросом: «Не слышно ли чего нового?»

– Приятного, – отвечал князь, – ничего не слышно; но если ваше высочество позволит доложить вам неприятную новость, так, говорят, Канкрину сделалось лучше.

(РС, 1870. Т. II)

Граф П. Д. Киселев

В 1842 году, против квартиры министра государственных имуществ П. Д. Киселева, на Мойке, у Почтамтского мостика, построен был временный балаган, в котором показывали панораму Парижа. На вопрос: для чего построен этот балаган, Меншиков отвечал:

– Здесь показывают в миниатюре будущее благоденствие казенных крестьян.

* * *

В 1848 году государь, разговаривая о том, что на Кавказе остаются семь разбойничьих аулов, которые для безопасности нашей было бы необходимо разорить, спрашивал:

– Кого бы для этого послать на Кавказ?

– Если нужно разорить, – сказал Меншиков, – то лучше всего послать графа Киселева: после государственных крестьян семь аулов разорить ему ничего не стоит!

(РС, 1870. Т. II)



В 1847 году последовало учреждение губернских и уездных ловчих. В то время около Москвы появилось множество волков, забегавших даже иногда на улицы столицы. Генерал князь Щербатов, известный своею храбростью и, к сожалению, простотой, бывший в то время тамошним генерал-губернатором, донес об этом государю Николаю I, испрашивая дозволения «учредить облавы для уничтожения волков, или, по крайней мере, для изгнания их в другие смежные губернии». Его величество, получив это оригинальное донесение, рассмеялся и сказал: «Так, пожалуй, он прогонит волков и в Петербург», – и приказал учредить должности ловчих для истребления зверей.

(Из собрания И. Преображенского)



Австрийцы дрались против венгерских мятежников, как и всегда, чрезвычайно плохо, и Венгерскую кампанию окончили, можно сказать, одни русские. В память этой войны всем русским войскам, бывшим за границей и действовавшим против неприятеля, пожалована государем серебряная медаль с надписью: «С нами Бог, разумейте языцы и покоряйтеся, яко с нами Бог!» Меншиков сказал: «Австрийский император раздал своим войскам медаль с надписью: «Бог с вами!»

* * *

Гвардия наша в Венгерскую кампанию ходила в поход на случай надобности, но остановилась в Царстве Польском и западных губерниях, а когда война кончилась, возвратилась в Петербург, не услышав и свиста пуль. Несмотря на это, гвардейцы ожидали, что и им раздадут медаль.

– Да, – сказал князь Александр Сергеевич Меншиков, – и гвардейцы получат медаль с надписью: «Туда и обратно!»

(РС, 1870. Т. II)

Князь И. И. Васильчиков

Император Николай Павлович после Венгерской кампании послал князя Иллариона Васильчикова к австрийскому императору с каким-то поздравлением. Император очень хорошо принял Васильчикова и за обедом посадил его подле себя. В конце обеда император имел обыкновение вставать из-за стола и уходить в кабинет, прося гостей оставаться без него за столом. По уходе императора военный министр, сидевший довольно далеко от Васильчикова, махнул ему рукою, призывая его к себе; Васильчиков, удивленный и раздраженный таким невежеством, сделал вид, что ничего не замечает; министр повторил движение; Васильчиков повернулся к нему спиною и продолжал беседовать с соседом. Неожиданно подлетает адъютант и говорит:

– Вас министр зовет.



Васильчиков взглянул в ту сторону и, видя, что министр нетерпеливо машет ему рукою, ответил адъютанту:

– Скажите, что я не привык, чтобы меня так звали…

Адъютант, сконфуженный донельзя, пошел с ответом.

Васильчиков не слыхал, что он сказал министру, он видел только, как последний вскочил из-за стола и вышел вон из залы. Минуту спустя адъютант вернулся к Васильчикову.

– Вас господин министр к себе просят.

– Ну, это другое дело! – сказал Васильчиков и немедленно отправился за адъютантом, который провел его в комнату, занимаемую во дворце министром. Войдя в кабинет, Васильчиков увидел министра сидящим за столом к нему спиною; как только он вошел, министр, не оборачиваясь даже к нему лицом, подал ему коробку с орденом.

Васильчиков отступил назад и готовился уже выйти из кабинета, когда министр неожиданно вскочил с кресла и, подойдя к нему, яростно крикнул:

– Was wollen sie denn? – Что же вы хотите?

– Mehr Hoflichkeit! Большей учтивости! – спокойно ответил Васильчиков, повернулся на каблуках и вышел вон. Вечером он уехал в Петербург.

Когда он представлялся Николаю Павловичу, государь сказал ему:

– Что ты там такое накуролесил, а?..

Васильчиков передал все от слова до слова.

Государь пристально посмотрел на него, потрепал его по плечу и прибавил:

– Надо же вознаградить тебя за потерянный орден…

И дал ему следующий по назначению крест.

(Д. Григорович)

Граф П. А. Клейнмихель

В 1843 году военный министр князь Чернышев был отправлен с поручением на Кавказ. Думали, что государь оставит его главнокомандующим на Кавказе и что военным министром будет назначен Клейнмихель. В то время Михайловский-Данилевский, известный военный историк, заботившийся в своем труде о том, чтобы выдвинуть на первый план подвиги тех генералов, которые могли быть ему полезны, и таким образом проложить себе дорогу, приготовлял новое издание описания войны 1813–1814 годов. Это издание уже оканчивалось печатанием. Меншиков сказал: «Данилевский, жалея перепечатать книгу, пускает ее в ход без переделки; но в начале ее сделал примечание, что все, написанное о князе Чернышеве, относится к графу Клейнмихелю».

* * *


На графа Клейнмихеля возлагались чрезвычайно разнообразные обязанности. Будучи дежурным генералом, он возобновлял Зимний дворец после пожара, и потому ему подчинена была Медико-хирургическая академия. На него возложили устройство Московской железной дороги. Это порождало многие остроты, и в одном иностранном журнале писали, что возобновление Зимнего дворца поручено было доктору медицины Клейнмихелю; а в Петербурге, при каждом открытии вакансии важной государственной должности, тотчас носились слухи, что на это место будет определен Клейнмихель. Его назначали, по народным слухам, и военным министром, и министром внутренних дел, и шефом жандармов. В 1843 году, когда Клейнмихель был уже главноуправляющим путями сообщения, умер митрополит Серафим. Слушая разговоры и предложения о том, кто будет назначен митрополитом в Петербурге, Меншиков сказал: «Вероятно, назначат графа Клейнмихеля».

(РС, 1870. Т. II)

* * *


У князя Меншикова с графом Клейнмихелем была, что называется, контра; по службе ли, или по другим поводам, сказать трудно. Когда строились Исаакиевский собор, постоянный мост через Неву и Московская железная дорога, он говорил: «Достроенный собор мы не увидим, но увидят наши дети; мост мы увидим, но дети наши не увидят; а железную дорогу ни мы, ни наши дети не увидят». Когда же скептические пророчества его не сбылись, он в самом начале езды по железной дороге говорил: «Если Клейнмихель вызовет меня на поединок, вместо пистолета или шпаги я предложу сесть нам обоим в вагон и прокатиться до Москвы. Увидим, кого убьет!»

(П. Вяземский)

* * *

Однажды министр путей сообщения Петр Андреевич Клейнмихель ударил полковника Кроля карандашом по носу. А полковник Кроль был вице-директором департамента в министерстве путей сообщения.

Чиновник по фамилии Фишер тут же явился с докладом к Клейнмихелю и заявил:

– Не могу больше служить с Кролем!

– Это почему?

– Вы, вероятно, недовольны им и презираете его, потому что не ударили бы по носу карандашом, если бы уважали…

– Погодите, – остановил чиновника Клейнмихель. – Я действительно его презираю, и надо найти удобный случай, чтобы его спровадить. К Святой неделе я его произведу в генералы и дам ему департамент. И вы, таким образом, от него избавитесь.

(Д. Григорович)

* * *

Перед окончанием постройки Петербургско-Московской железной дороги Клейнмихель отдал ее на откуп американцам, заключив с ними контракт самый невыгодный для казны и для народа.

На основании этого контракта в первый год (с октября 1851 года) американцы отправляли поезда только по два, потом по три раза в день и каждый поезд составляли не более чем из шести вагонов. Из-за этого товары купеческие лежали горами на станциях в Петербурге и Москве, а пассажиры из простолюдинов по неделе не могли получить билет в вагоны третьего разряда.

В феврале 1852 года, когда общий ропот по этому случаю был в разгаре, прибыл в Петербург персидский посланник со свитой. Государь повелел показать им редкости столицы, в том числе и новую железную дорогу. Сопровождавшие персиян, исполнив это поручение, подробно докладывали, что показано ими, и на вопрос его величества, все ли замечательное показано на железной дороге, отвечали: «Все».

Меншиков, находившийся при этом, возразил:

– А не показали самого редкого и самого достопримечательного!

– Что же? – спросил государь.

– Контракта, заключенного Клейнмихелем с американцами, – ответил Меншиков.

(РС, 1870. Т. II)

* * *

Клейнмихель, объезжая Россию для осмотра хозяйства своего ведомства, в каждом городе назначал час для представления подчиненных. Разумеется, время он назначал по своим часам и был шокирован, когда в Москве чиновники опоздали.

− Что это значит? − вскричал разъяренный граф.

– Ему ответили, что московские часы не одинаковы с петербургскими, так как Москва и Петербург имеют разные меридианы.

Клейнмихель удовольствовался этим объяснением.

Однако в Нижнем Новгороде случилась та же история, и взбешенный граф закричал:

− Что это? Кажется, всякий дрянной городишко хочет иметь свой меридиан? Ну, положим, Москва может − первопрестольная столица, а то и у Нижнего меридиан!

(«Забавные изречения…»)

* * *

При строительстве через Неву моста несколько тысяч человек были заняты вбиванием свай. Не говоря уже о расходах, это крайне замедляло ход работ.

Искусный строитель генерал Кербец пораскинул своей умной головой и выдумал машину, значительно облегчившую и ускорившую истинно египетский труд.

Успешно проведя испытания, генерал представил описание машины главноуправляющему путей сообщения графу Клейнмихелю и ждал, по крайней мере, благодарности.

Граф не замедлил с ответом.

Кербец получил официальный и строжайший выговор: почему, дескать, не изобрел эту машину раньше и потому ввел казну в огромные расходы.

* * *

После Венгерского похода кому-то из участников этой кампании пожалован был орден Андрея Первозванного и в тот же день и тот же орден дан Клейнмихелю.

– За что же Клейнмихелю? – спросил кто-то.

– Очень просто: тому за кампанию, а Клейнмихелю для компании.

(Н. Кукольник)

* * *

Падение П. А. Клейнмихеля во всех городах земли Русской произвело самое отрадное впечатление. Не многие заслужили такую огромную и печальную популярность. Низвержению Клейнмихеля радовались словно неожиданному семейному празднику. Я узнал об этом вожделенном событии на Московской железной дороге, на станции, где сменяются поезда. Радости, шуткам, толкам не было конца, но пуще других честил его какой-то ражий и рыжий купец в лисьей шубе.

– Да за что вы его так ругаете? – спросил я. – Видно, он вам насолил.

– Никак нет! Мы с ним, благодарение Господу, никаких дел не имели. Мы его, Бог миловал, никогда и в глаза не видали.

– Так как же вы его браните, а сами-то и не видали.

– Да и черта никто не видел, однако ж поделом ему достается. А тут-с разницы никакой.

В Петербурге, в Гостином дворе, купцы и сидельцы перебегали из лавки в лавку, поздравляли друг друга и толковали по-своему.

– Что это вздумалось государю? – спросил кто-то из них.

– Простое дело, – отвечал другой. – Времена плохие. Военные дела наши дурно идут. Россия-матушка приуныла. Государь задумался, что тут делать. Чем мне ее, голубушку, развеселить и утешить? Дай прогоню Клейнмихеля…

* * *

– В этом или том пункте парижских конференций, – сказал кто-то, – должно найтись что-нибудь вредоносное для России.

– Само собою разумеется. Союзники в этом пункте требуют уничтожения в России тарифа и восстановления Клейнмихеля…

(Н. Кукольник)



При освящении великолепного Кремлевского дворца в Москве 3 апреля 1849 года государь раздал многие награды участвовавшим в постройке. Всех более удостоился получить вице-президент комитета для построения дворца тайный советник Боде, ему даны: следующий чин, алмазные знаки Св. Александра Невского, звание обер-камергера, медаль, осыпанная бриллиантами, десять тысяч рублей серебром, сын его был назначен камер-юнкером, дочь – фрейлиной, а сам – председателем комитета о построении.

Когда узнали об этом в Петербурге, то князь Меншиков сказал:

− Что тут удивительного? Граф Сперанский составил один свод законов, и ему дана одна награда – Св. Андрея, а ведь Боде сколько сводов наставил!

(«Исторические рассказы…»)

Граф А. А. Закревский


Весною 1850 года Меншиков был в Москве, когда там находился государь. Рассуждая о храмах и древностях Москвы, его величество заметил, что русские справедливо называют ее святою.

– Москва действительно святая, – сказал со смирением князь Меншиков, – а с тех пор, как ею управляет граф Закревский, она и великомученица!

(РС, 1870. Т. II)

* * *

Князь Меншиков, пользуясь удобствами железной дороги, часто по делам своим ездил в Москву. Назначение генерал-губернатором, а потом и действия Закревского в Москве привели Белокаменную в ужас.

Возвратившись оттуда, князь Меншиков встретился с графом П. Д. Киселевым.

− Что нового? – спросил Киселев.

− Уж не спрашивай! Бедная Москва в осадном положении.

Киселев проболтался, и ответ Меншикова дошел до Николая. Государь рассердился.

− Что ты там соврал Киселеву про Москву? – спросил у Меншикова государь гневно.

− Ничего, кажется…

− Как ничего! В каком же это осадном положении ты нашел Москву?

− Ах, господи! Киселев глух и вечно недослышит… Я сказал, что Москва находится не в осадном, а в досадном положении.

Государь махнул рукой и ушел.

* * *


Граф Закревский, вследствие какого-то несчастного случая, принял одну из тех мудрых мер, которые составляют характеристику его генерал-губернаторства. Повелено было, чтобы все собаки в Москве ходили не иначе как в намордниках.

Случилось на это время князю Меншикову быть в Москве.

Возвратившись оттуда, он повстречался с П. Д. Киселевым и на вопрос, что нового в Москве, ответил:

− Ничего особенного… Ах, нет! Виноват. Есть новинка. Все собаки в Москве разгуливают в намордниках. Только собаку Закревского я видел без намордника.

(Н. Кукольник)

* * *


Граф Закревский ехал раз поздно вечером с дочерью по Мясницкому бульвару мимо одного дома, известного в городе под именем «Варшавский».

Вдруг из этого увеселительного заведения выскочили пьяные офицеры и подняли крик. Граф остановился и, увидев квартального, спросил, что это за дом.

– Бордель, ваше сиятельство, – доложил квартальный.

Последовала пощечина, которую граф пожаловал квартальному, внушая ему быть вежливее в присутствии дам.

По этому случаю актер М. С. Щепкин сказал:

– Один раз сказал квартальный правду, да и тут поколотили!

Заведение вскоре закрыли. И за такой подвиг Москва дала Закревскому почетное звание графа Варшавского.

(«М. С. Щепкин»)

Чаадаев в Москве


С 1827 по 1856 г. Чаадаев проживал безвыездно в Москве и около двадцати пяти лет на одной квартире на Новой Басманной. Живя на одном месте, он до того сделался рабом своих комфортабельных привычек, что все эти тридцать лет ни разу не мог решиться провести ночь вне города. Многие из его родных и друзей радушно и настойчиво приглашали его в свои подмосковные, придумывая всевозможные удобства для такой легкой поездки и желая доставить хозяину дома возможность перекрасить на его квартире полы и стены. Ему и самому очень хотелось проехаться и освежиться деревенским воздухом, но привычка брала над ним верх.

Тридцать лет сряду в обветшалой своей квартире принимал он у себя многочисленных знакомых, сперва вечером по средам, потом утром по понедельникам и любил, чтобы его в эти дни не забывали. Вся Москва, как говорится фигурально, знала, любила, уважала Чаадаева, снисходила к его слабостям, даже ласкала в нем эти слабости. Кто бы ни проезжал через город из людей замечательных, давний знакомец посещал его, незнакомый спешил с ним знакомиться. Кюстин, Могень (Mauguin), Мармье, Сиркур, Мериме, Лист, Берлиоз, Гакстгаузен – все у него перебывали. Конечно, Чаадаев сам заискивал знакомства с известными чем-либо иностранными путешественниками и заботился, чтобы их у него видели; не менее старался он сближаться и с русскими литературными и другими знаменитостями. Я помню, как давно уже ленивый и необщительный Гоголь, еще до появления своих «Мертвых душ», приехал в одну среду вечером к Чаадаеву. Долго на это он не решался, сколько ни упрашивали общие приятели упрямого малоросса; наконец он приехал и, почти не обращая никакого внимания на хозяина и гостей, уселся в углу на кресло, закрыл глаза, начал дремать и потом, прохрапев весь вечер, очнулся, пробормотал два-три слова в извинение и тут же уехал. Долго не мог забыть Чаадаев такого оригинального посещения…

Обыкновенно Чаадаев бывал сам ласковым и внимательным хозяином своих гостей и у себя давал более говорить и рассуждать посетителям, хотя был очень словоохотен и по временам жаркий спорщик.

(Д. Свербеев)

* * *

Печальная и самобытная фигура Чаадаева резко отделяется каким-то грустным упреком на линючем и тяжелом фоне московской знати. Я любил смотреть на него средь этой мишурной знати, ветреных сенаторов, седых повес и почетного ничтожества. Как бы ни была густа толпа, глаз находил его тотчас. Лета не исказили стройного стана его, он одевался очень тщательно, бледное, нежное лицо его было совершенно неподвижно, когда он молчал, как будто из воску или из мрамора, «чело, как череп голый», серо-голубые глаза были печальны и с тем вместе имели что-то доброе, тонкие губы, напротив, улыбались иронически. Десять лет стоял он сложа руки где-нибудь у колонны, у дерева на бульваре, в залах и театрах, в клубе и – воплощенным veto, живой протестацией смотрел на вихрь лиц, бессмысленно вертевшихся около него, капризничал, делался странным, отчуждался от общества, не мог его покинуть… Опять являлся капризным, недовольным, раздраженным, опять тяготел над московским обществом и опять не покидал его. Старикам и молодым было неловко с ним, не по себе, они, бог знает отчего, стыдились его неподвижного лица, его прямо смотрящего взгляда, его печальной насмешки, его язвительного снисхождения… Знакомство с ним могло только компрометировать человека в глазах правительствующей полиции.

* * *


Чаадаев часто бывал в Английском клубе. Раз как-то морской министр Меншиков подошел к нему со словами:

– Что это, Петр Яковлевич, старых знакомых не узнаете?

– Ах, это вы! – отвечает Чаадаев. – Действительно не узнал. Да и что это у вас черный воротник? Прежде, кажется, был красный?

– Да разве вы не знаете, что я – морской министр?

– Вы? Да я думаю, вы никогда шлюпкой не управляли.

– Не черти горшки обжигают, – отвечал несколько недовольный Меншиков.

– Да разве на этом основании, – заключил Чаадаев.

* * *

Какой-то сенатор сильно жаловался на то, что очень занят.

– Чем же? – спросил офицер лейб-гвардейского Гусарского полка, философ и мыслитель Чаадаев.

– Помилуйте, одно чтение записок, дел, – и сенатор показал аршин от полу.

– Да ведь вы их не читаете.

– Нет, иной раз и очень, да потом все же иногда надобно подать свое мнение.

– Вот в этом я уж никакой надобности не вижу, – заметил Чаадаев.

(А. Герцен)

Петр Каратыгин


Петр Каратыгин вернулся в Петербург из поездки в Москву. Знакомый, повстречавшись с ним, спросил:

− Ну что, Петр Андреевич, Москва?

− Грязь, братец, грязь! Не только на улицах, но и везде − страшная грязь. Да и чего доброго ожидать, когда там и обер-полицмейстер-то – Лужин.

(Н. Кукольник)

* * *

Молодой литератор сделал перевод «Гамлета» и показал его Каратыгину. Тот внимательно прочел детски наивный перевод и, возвращая толстую тетрадь юноше, сказал:

− Ах, молодой человек, как вам не стыдно! В «Гамлете» и без того все действующие лица умирают, а вы еще и Шекспира убиваете!

* * *

Хорошенькая, но плохая второстепенная актриса просила как-то Каратыгина написать ей что-нибудь в альбом.

– Только, пожалуйста, что-нибудь остроумное! – добавила она.

Каратыгин взглянул на хорошенькое лицо актрисы и, улыбнувшись, написал:

Спасибо Мельпомене!

Легко вам, как Тамаре,

Испортив роль на сцене,

Исправить в будуаре!

* * *


Указывают как-то Петру Андреевичу на очень накрашенную, молодящуюся даму и говорят:

– Посмотрите, нравится ли она вам?

– Не знаю, – ответил остряк, – я не знаток в живописи.

* * *

Знаменитый в оно время издатель «Голоса» А. А. Краевский на одном торжественном обеде уселся между Каратыгиным и В. В. Самойловым.

– Как я рад, – сказал он, – что мне приходится сидеть между остроумием и талантом.

Каратыгин, любивший себя как актера, не вынес такого сопоставления и тотчас же ответил с обычной добродушной улыбкой, скрашивавшей всякую язвительность его языка:

– И как жаль, что вы ни тем, ни другим не обладаете!

(Из собрания М. Шевлякова)

А. А. Краевский

Получив от А. А. Краевского приглашение зайти к нему утром, я отправился. Наружность Андрея Александровича была много раз описана; в этой маленькой фигуре с серыми, несколько выдающимися глазами не было ничего внушительного, но, тем не менее, мною вдруг овладела робость.

– Вы написали хорошую повесть, она всем нравится, – проговорил он отрывисто, – нам надо теперь свести счеты; какие ваши условия?

Вспомнив слова Майкова, я хотел сказать: сорок рублей за лист, но, испугавшись громадности цифры, смутился и наскоро проговорил:

– Тридцать шесть рублей с листа, Андрей Александрович.

В приятельском кружке мне долго потом не давали проходу с этими тридцатью шестью рублями.

(Д. Григорович)

Афанасий Фет


Раз сидим мы, входная дверь растворяется и пропускает величественную фигуру кирасира; шагнув вперед, он торопливо со мною поздоровался, брякнул шпорами, сделал поклон дамам и, выгнув молодецки спину, быстро направился в кабинет.

– Кто это? – спросила меня хорошенькая моя соседка г-жа Л.

– Это Фет.

– Кто такой Фет?

– Известный наш поэт.

– В каком роде? – продолжала расспрашивать любознательная дама.

– Как бы вам объяснить? в самом тонком, неуловимо-поэтическом роде…

– Это как Вальтер Скотт?

– Да, приблизительно, – отвечал я, поглядывая на двух других дам, которые едва удерживались от смеху.

(Д. Григорович)

Иван Лажечников

Когда умер Михаил Николаевич Загоскин, Ивана Ивановича Лажечникова, который искал в это время места, один из его знакомых уверил, что вакантное место директора московских театров принадлежит ему по праву, что Загоскин был сделан директором именно за то, что написал «Юрия Милославского» и «Рославлева».

− Да к кому же мне адресоваться? – спросил Лажечников.

− Отправляйтесь прямо к директору канцелярии Императорского Двора Владимиру Ивановичу Панаеву. Вы не знакомы с ним лично, но это ничего: вас знает вся Россия, к тому же директор был сам литератор, он любил литературу, и я уверен, что он примет вас отлично и все устроит с радостью… Ему стоит только сказать слово министру.



Лажечников отправился к директору канцелярии. Его ввели в комнату, где уже находилось несколько просителей. Через полчаса Панаев вышел и, приняв поданные просьбы, обратился, наконец, к Лажечникову.

– Ваша фамилия? – спросил он его.

– Лажечников.

– Вы автор «Ледяного дома»?

– Точно так, ваше превосходительство.

– Не угодно ли пожаловать ко мне в кабинет.

Вошли.

– Милости прошу, – сказал директор, – не угодно ли вам сесть.

И сам сел к своему столу.

– Что вам угодно? – спросил он.

Сухой, вежливый тон директора смутил Лажечникова, и он не без смущения объяснил ему желание свое получить место Загоскина.

– Как?.. Я не дослышал… что такое? Какое место? – произнес Панаев, устремляя на него резкий взгляд.

– Место директора московских театров, – глухо повторил Лажечников.

– Какое же вы имеете право претендовать на это место?

Лажечников не совсем связно отвечал, что, так как Загоскин, вероятно, получил это место вследствие своей литературной известности, то он полагает, что, пользуясь также некоторой литературной известностью, может надеяться… Но Панаев прервал его с явной досадой…

– Напрасно вы думаете, что Загоскин имел это место вследствие того, что сочинял романы… Покойный Михаил Николаевич был лично известен государю императору – вот почему он был директором. На таком месте самое важное – это счетная часть, тут литература совсем не нужна, она даже может вредить, потому что господа литераторы вообще плохие счетчики. На это место, вероятно, прочат человека опытного, знающего хорошо администрацию, притом человека заслуженного, в чинах…

При этих словах Лажечников вскочил со стула и, неловко извинившись в том, что обеспокоил его превосходительство, поспешил убраться.

(«Из жизни русских писателей»)

Элиза Рашель

Это было, кажется, в первый приезд Рашели в Петербург. Публика, желая видеть игру славной артистки, валом валила в театр и переполняла ложи до такой тесноты, что, как говорится, негде было яблоку упасть. Артистке льстило такое внимание публики, но она тотчас смекнула, что такой наплыв в ложах может в последующих дебютах невыгодно отозваться на ее сборах, а потому и потребовала от дирекции, чтобы билеты на ложи выдавались не более как на четыре лица.



Император Николай, как любитель сценического искусства, всегда интересовался театром, поэтому до него не мог не дойти слух о предложении Рашели. Однажды, когда он разговаривал с нею после одного представления, она в глубоко почтительных выражениях высказала государю сожаление, что так редко имеет счастье видеть его величество на своих представлениях. «Ma famille est trop grande et je crain d’etre le cinqieme dans la loge» (моя семья слишком велика, и я боюсь, чтоб не быть пятым в ложе), – отвечал ей Николай.

(ИВ, 1888. № 8)

* * *

Талант французской артистки сильно не нравился нашим славянофилам, и один из них, «претендент в русские Шекспиры», стал доказывать, что Рашель вовсе не понимает сценического искусства и что игра ее принесет нашему театру положительный вред.

Щепкин выслушал резкую тираду и сказал: «Я знаю деревню, где искони все носили лапти. Случилось одному мужику отправиться на заработки, и вернулся он в сапогах. Тотчас весь мир закричал хором: как это, дескать, можно! Не станем, братцы, носить сапогов; наши отцы и деды ходили в лаптях, а были не глупее нас! Ведь сапоги – мотовство, разврат!.. Ну, а кончилось тем (прибавил старик с насмешливою улыбкою), что через год вся деревня стала ходить в сапогах!»

(«М. С. Щепкин»)

Николай Щербина

Я в жизни боролся не с бурей великой,

Не с мощным разумным врагом,

Но с мелочью горя, но с глупостью дикой

В упорстве ее мелочном.



В бытность студентом Харьковского университета Щербина жил в крайней бедности, из заработка грошей писал проекты проповедей семинаристам, искавшим места священников, и спал под таким изорванным одеялом, что его ноги просовывались в прорехи. Слуга одного из моих знакомых, А. Ф. Т., жившего в то время в Харькове, видя Щербину, приходившего к его господину в невероятном теплом костюме, обернутого шарфами, докладывал о нем: «Щербина пришла», очевидно, принимая его за женщину.

(ИВ, 1891. № 1)

* * *

Зашла как-то речь о привычке редактора одного из лучших журналов ежедневно гулять по Невскому в восемь или девять утра. «Неправда, – возразил Щербина, – он гуляет лишь в те дни, когда камердинер ему докладывает, что в воздухе пахнет пятиалтынным».

* * *

Особенно забавен был рассказ Щербины о том состоянии, в каком он обретался на вечерах у одной поэтессы, любившей читать произведения пера своего. Скука одолевала присутствующих, но не дождаться конца чтению было невежливо. Щербина решился прибегнуть к хитрости: он начал садиться у двери, ближайшей к выходу, чтобы, улучив добрый момент, скрыться незаметно. Раза три стратегема удавалась, но потом хозяйка заметила ее и приняла свои меры: она клала бульдогов у обеих половин выходной двери. Как только Щербина привставал, намереваясь дать тягу, как бульдоги начинали глухо рычать и усаживали его снова на кресло…

(ИВ, 1892. № 1)



Осматривая однажды постройки Брест-Литовской крепости, император Николай в присутствии иностранных гостей, хваливших работы, поднял кирпич и, обратившись к одному из окружающих его лиц, спросил:

– Знаете ли, из чего он сделан?

– Полагаю, из глины, ваше величество.

– Нет, из чистого золота, – отвечал государь, – по крайней мере, я столько за него заплатил.

Разумеется, строители крепости почувствовали себя крайне неловко при этих словах.

(«Исторические рассказы…»)

* * *

Во время Крымской войны государь, возмущенный всюду обнаруживавшимся хищением, в разговоре с наследником выразился так:

– Мне кажется, что во всей России только ты да я не воруем.

(ИВ, 1884. № 1)


Незадолго до своей кончины, в последнюю поездку свою в Петербург и накануне возвращения в Николаев, Лазарев откланивался императору Николаю Павловичу. После самого милостивого приема, желая показать адмиралу особое расположение, государь сказал:

– Старик, останься у меня обедать.

– Не могу, государь, – отвечал Лазарев, – я дал слово обедать у адмирала Г. (который, надо заметить, был тогда в немилости при дворе).

Сказав это, Лазарев вынул свой толстый хронометр, взглянул на часы и, промолвив: «Опоздал, государь», поцеловал озадаченного императора и быстро вышел из кабинета. В это время вошел князь Алексей Федорович Орлов.

– Представь себе, – сказал ему государь, – что есть в России человек, который не захотел со мною отобедать.

(«Исторические рассказы…»)

Адмирал П. С. Нахимов

Павел Степанович Нахимов, знаменитый герой Севастопольской обороны, 18 ноября 1853 года сжег турецкий флот при Синопе, имея в своем распоряжении всего одну эскадру.



В день синопского сражения Нахимов за четверть часа до начала атаки на турецкий флот вдруг исчез с площадки корабля «Мария» и возвратился через десять минут в полном парадном мундире вице-адмирала.

– Сегодня большой у моряков праздник, и нельзя не быть при мундире, – сказал он и двинул свою эскадру на битву.

В Севастополе, когда было решено затопить корабли, чтобы прекратить доступ с моря неприятельскому флоту, Нахимов высказался за это затопление вопреки мнению Корнилова дать морское сражение неприятелю.

У нас было четырнадцать парусных кораблей, а у неприятеля бесчисленное множество паровых судов.

– Мы, – сказал Нахимов, – можем быть отрезаны от рейда, и участь Севастополя будет решена. Ни один начальник, ни один матрос не усомнится идти на верную смерть; но следует предпочесть борьбу насмерть на суше верной смерти в море. Моряки, – закончил он, – везде сумеют умереть со славой!

И адмирал своей славной смертью подтвердил это спустя десять месяцев.

* * *

Хотите знать о его влиянии на окружающих? Вот случай.

26-го мая, во время штурма Камчатского редута, одна матроска, стоя у дверей своего дома, рыдала навзрыд.

– Чего ревешь? – спрашивает ее матрос.

– О-о-х, – всхлипывает баба, – глянь, какие страсти: голубчик, сынок-то мой, на Камчатском.

– Эх, ты, баба! Так ведь и Павел Степанович там.

Баба вдруг перестала плакать и, сотворив крестное знамение, успокоилась.

Не мог быть убит ее сын там, где находился Павел Степанович.

* * *


Очевидцы говорят, что Павел Степанович в Севастополе до того пренебрегал опасностью, что многим казалось, что он просто сам ищет смерти.

Однажды Микрюков говорит Нахимову:

– Здесь убьют, пойдемте через траншеи.

– Да ведь кому суждено… – ответил Нахимов.

– Вы фаталист? – спросил его генерал Шулыд. Нахимов вместо ответа прошел по опасному месту и вышел цел и невредим.

В Севастополе только один Нахимов не снимал генеральского мундира.

Все остальные ходили в солдатских шинелях.

* * *

Жил Нахимов скромно, старым холостяком. За Синоп он получил значительную аренду, но только о том и думал, как бы употребить эти деньги на пользу матросов и на пользу обороны Севастополя.

И любили же его матросы и плакали же они по нем, когда его не стало.

Приезжает раз Нахимов на Корниловский бастион.

– Что не веселы? – спрашивает он матросов.

– Горе у нас, Павел Степанович.

– Что за горе?

– Змея, которого мы запускали, чтобы подразнить французов, они в плен взяли.

– А! Нехорошо, нехорошо… Как дело-то было?

– Бечеву они, Павел Степанович, пулей перешибли.

– Ага… Метко стреляют. Что ж, так без боя и отдали?

– Зачем без боя, Павел Степанович… Пятерых французов, что за брустверы выходили, мы поранили, шестой уволок.

– Жаль, жаль… Выручить надо.

– Выручим, Павел Степанович.

– По вечеру вылазку сделаем, отнимем.

– Отнимем, Павел Степанович.

И отняли, ибо смерть в Севастополе никого не страшила, все говорили: не сегодня завтра все едино – убьют.

* * *

Курьезен был почтенный адмирал на лошади. Лошаденка была маленькая, полудохленькая, а ноги Нахимова худые и длинные.

Едет, бывало, а шапка на затылок съедет, открыв широкий и высокий лоб; панталоны без штрипок всегда, бывало, от тряски собьются у колен; выглядывают голенища сапог и даже нижнее белье, но герою Синопа было горя мало, и эти мелочи его не стесняли.

* * *

Ранен он был смертельно в висок штуцерной пулей, 28-го июня, на Малаховом кургане, где ранее был смертельно ранен Корнилов.

Когда он ехал на курган, то встретился с вице-адмиралом Панфиловым.

– Сегодня не жарко! – сказал Нахимов.

– Однако, порядочно, – отвечал Панфилов и прибавил, – завтра к нам на пирог, адмирал. С наступающим ангелом!

– Какие пироги в Севастополе. В Севастополе блины.

Они разъехались, а через час севастопольцы уже оплакивали Нахимова.

Нахимов, приехав на курган, долго смотрел в трубу на неприятельские батареи. Голова его слегка высунулась за бруствер.

– Адмирал, в вас целят, – сказал ему лейтенант Колтовской.

– Ну и что же? – спросил, не отрывая глаз, Нахимов.

Пуля ударила в мешок около него.

– Хорошо стреляют, – сказал он и выпрямился.



Но едва его голова очутилась выше бруствера, как пуля ударила его близ виска над правым глазом и вышла позади виска.

Нахимов упал навзничь и уже больше не пришел в себя.

Скончался он 30 июня в 11 часов 7 минут утра.

(Из собрания М. Шевлякова)


По окончании Крымской кампании князь Меншиков, проезжая через Москву, посетил А. П. Ермолова и, поздоровавшись с ним, сказал:

– Давно мы с вами не видались!.. С тех пор много воды утекло!

– Да, князь! Правда, что много воды утекло! Даже Дунай уплыл от нас, – отвечал Ермолов.

(«Древняя и новая Россия», 1877. Т. III)

Загрузка...