— Война кончилась вчера вечером, Каролина, помоги мне расставить цветы. — Элизабет Камерон стояла у открытой балконной двери с большой бело-голубой вазой в руках, полной отцветающих роз. Каролина помогла хозяйке внести тяжелую вазу в сумрачную прохладную гостиную.
В свои сорок лет миссис Камерон казалась молоденькой Каролине старухой, хотя, конечно, она была самой красивой знатной дамой Америки и уж наверняка самой расторопной: она с такой же стремительностью расставила перед завтраком целую батарею цветочных ваз, с какой ее дядюшка генерал Шерман[1] опустошил Джорджию.
— В августе надо вставать с первыми лучами солнца. — Слова миссис Камерон звучали в ушах Каролины, как рапорт Юлия Цезаря далекому Риму. — Слуги, как и цветы, вянут прямо на глазах. Нас будет тридцать семь за завтраком. Ты выходишь замуж за Дела?
— Вряд ли я вообще выйду замуж. — Каролина нахмурилась, хотя прямота миссис Камерон была ей приятна. Каролина считала себя американкой, но почти всю жизнь провела в Париже, и ей еще не приходилось общаться с женщинами, подобными Элизабет Шерман-Камерон, безукоризненной современной американкой, этим новейшим и высшим продуктом земной цивилизации. Определение принадлежало Генри Джеймсу[2] и заключало в себе отнюдь не только иронию. Когда Дел пригласил Каролину в Сурренден-Деринг, имение в сельской глуши Англии, она размышляла совсем не долго и примчалась из Парижа, переночевав по пути в лондонском отеле «Браун». Это было в пятницу; три волнующих месяца шла война между Соединенными Штатами и Испанией. Теперь война, видимо, позади. Она попыталась вспомнить, какое сегодня число — 12 или 13 августа 1898 года?
— Хэй[3] сказал, что президент вчера днем согласился на перемирие. Значит, для нас это случилось вчера вечером. — Миссис Камерон нахмурилась. — По-моему, эти розы ужасны.
— Они какие-то… пыльные. Наверное, от жары.
— Жары? — Миссис Камерон засмеялась; смех ее был ясный, приятный, ничуть не похожий на манерное повизгивание парижанок. — Ты не знаешь, что такое в это время года Пенсильвания! У моего мужа два имения, одно жарче другого, сплошные москиты, комары и еще какая-то совсем мелкая нечисть, которая забирается под кожу и вздувает ее волдырями. Ты будешь Делу хорошей женой.
— А он будет мне хорошим мужем? — На зеленом газоне за высокими окнами нижней террасы Каролина увидела хозяина, Дона Камерона. Он правил легкой повозкой, запряженной парой американских рысаков. Краснолицый, с пышными усами и скромной бородкой, сенатор Камерон[4] был двадцатью пятью годами старше своей жены. Она его терпеть не могла и потому относилась к нему почтительно и церемонно; с другим стариком, тоже пригласившим Каролину в Англию, Генри Адамсом[5], который обожал Элизабет, она обходилась холодно и небрежно, хотя и позволяла себе поклоняться. Дел рассказывал, что Генри Джеймсу, который поселился неподалеку в имении Ржаное поле, эта троица показалась «безумно романтичной». Когда Дел повторил эти слова Каролине, оба решили, что старость, вероятно, может быть экзотичной, поучительной и даже трогательной, но никакая пожилая пара не кажется романтичной, безумно или как-то еще. Но ведь знаменитый экспатриант мистер Джеймс похож на туго натянутую музыкальную струну, какие делались когда-то из кошачьих кишок, постоянно настроенную на вибрации, неуловимые для грубого слуха.
И все же Каролина не могла не восхищаться миссис Камерон, ее тонкой, по-видимому без корсета, талией; от жары щеки ее разрумянились, и, по крайней мере, в это утро она выглядела — Каролине пришлось все-таки капитулировать — очень хорошенькой, с ее волнистыми, без завивки, волосами цвета старинного золота, зелеными кошачьими глазами, прямым носом, прямой линией рта и твердым подбородком своего знаменитого дядюшки. Если бы Каролина не окончила недавно с немалым трудом школу мадемуазель Сувестр а Алленсвуде, она бы охотно пошла к миссис Камерон в ученицы.
— Я бы хотела навсегда поселиться в Америке. Теперь, когда умер отец.
— Навсегда — это слишком надолго. Если бы мне предстояло жить где-нибудь вечно, я бы не выбрала Америку. Я бы предпочла Париж.
— Но ведь я почти все время жила в Париже. И потом, мне кажется, что дома все должно быть таким зеленым, манящим.
— Дай бог тебе не разочароваться, — сказала миссис Камерон безучастно; внимание ее привлекла пожилая кухарка, появившаяся в дверях, чтобы обсудить меню на день. — Вчера ты превзошла самое себя! Сенатор Камерон был в восторге от сладкого картофеля и все не мог оторваться от тарелки.
— Он заказывает мне удивительные блюда. — В длинном белом платье кухарка была похожа на аббатису из романа Вальтера Скотта.
Миссис Камерон деланно рассмеялась.
— Мы все просто обязаны угождать сенатору. Мой муж, — она повернулась к Каролине в тот момент, когда Дон Камерон снова появился на газоне у нижней террасы, погоняя кнутом своих рысаков, — терпеть не может английскую кухню. А потому посылает в Пенсильванию практически за всем, что мы едим. Сегодня у нас кукуруза.
— А что это такое, мэм? — на лице аббатисы был написан ужас, словно аббатство осадили неверные.
— Зеленый початок цилиндрической формы, с него снимают кожуру и не очень долго варят. Еще у нас есть арбуз и фрукты. Остальное я доверяю тебе.
Аббатиса только вздохнула и удалилась.
Миссис Камерон сидела на диване под портретом кисти Милле[6], на котором была изображена дама прошлого поколения, и в своих бледно-желтых кружевах выглядела так, точно и сама принадлежала прошлому, когда не было еще громыхающих поездов, зловеще-бесшумного телеграфа, ярких электрических ламп. Над верхней губой хозяйки Каролина заметила крошечные капельки пота и пульсирующую жилку на лбу. Глядя на миссис Камерон, Каролина подумала о богинях, о том, как Деметра искала в царстве мертвых свою дочь Персефону; себя она вообразила Персефоной, а миссис Камерон — матерью, которая могла у нее быть. Но верно ли, что сама она пребывает в царстве мертвых? И если да, то станет ли миссис Камерон ее спасать? Каролина практически не представляла себе иной жизни, чем ее собственная, но она достаточно разбиралась в метафизике, чтобы понимать: пребывание в царстве мертвых — это чаще всего, когда человек не видит альтернативы собственному существованию. Каролина бежала от монахинь в школу вольнодумцев. Из одного круга ада в другой, подумала она теперь. Да, она жила в Аду, или в Аиде, и, царствуя над мертвыми, с нетерпением ждала, когда мать — богиня земли вызволит ее из объятий смерти и — о, прелесть греческого мифа! — принесет весну в мир, скованный холодом.
В лучах яркого утреннего солнца лицо миссис Камерон вдруг засияло, как розовый паросский мрамор, волосы вспыхнули золотистым огнем. Богиня обратила свои лазурные глаза на Каролину. «Внимание, оракулы, — подумала Каролина, — то, что она сейчас мне скажет, изменит мою жизнь, вызволит меня из загробного мира».
— Я позволяю слугам жульничать в пределах восьми процентов. Ни пенни больше! — От Деметры исходило вполне земное сияние. — Переделать их невозможно, впрочем, не только их; поэтому я верю, что в определенных рамках воровство допустимо. Именно так мой муж управляет Пенсильванией.
«Мне был знак, — подумала Каролина, — остается верно его истолковать».
— Отец не смог привыкнуть к чаевым, какие берут себе слуги. Но он вообще так и не примирился с Францией.
И в самом деле, полковник Сэнфорд отказывался даже говорить по-французски, по моральным соображениям, как он утверждал. Французов он находил непристойными, а их язык считал хитроумной западней для простодушных американцев. Долгие годы вдовства полковника длинная вереница английских, швейцарских и немецких дам исключительно высоких моральных качеств служила ему переводчицами; все они были бледной тенью матери Каролины, Эммы, по свидетельству тех, кто ее знал, особы яркой, но темной и загадочной; она умерла вскоре после рождения дочери. Для Каролины Эмма была даже не воспоминанием, а скорее портретом в главной гостиной их особняка в Сен-Клу-ле-Дюк.
Миссис Камерон излучала августовский свет.
— Почему он удалился в изгнание? — В ее голосе слышалось скорее участие, чем досужее любопытство.
— Этого я так и не выяснила. — Разумеется, Каролина и ее сводный брат Блэз кое-что подозревали, но их подозрения не предназначались даже для ушей матери-богини. — Это как-то связано с его женитьбой на моей матери. Она ведь была настоящая француженка. То есть родилась она в Италии, французом был ее первый муж.
— Ее девичья фамилия Скермерхорн-Скайлер, — немедленно уточнила миссис Камерон. В американском великосветском обществе родственные связи были притчей во языцех, в отличие от Парижа, где разве лишь нескольких выживших из ума старых дев в Сен-Жерменском предместье занимала чужая генеалогия. — Конечно, то было не в мое время. Но когда я была молода, о ней еще говорили.
Каролина знала, что миссис Камерон вышла за сенатора Джеймса Доналда Камерона в незабываемый год ее рождения и Эмминой смерти, 1878-й: дата свадьбы была выгравирована на серебряной шкатулке, подарке другого знаменитого дядюшки миссис Камерон, сенатора в течение многих лет и до прошлой весны государственного секретаря в кабинете Маккинли[7]. Блестящая карьера подошла к внезапному и бесславному концу, когда государственный секретарь Джон Шерман[8], принимая в Вашингтоне австрийского посланника, впал в беспамятство, что само по себе не так уж и страшно; однако Шерман вообразил, что это он — австрийский посланник, а следовательно, обязан говорить по-немецки, хотя языка не знал. Опечаленный Маккинли был вынужден с ним расстаться. Миссис Камерон так с этим и не примирилась. «Дядюшка Джон подписал мой заграничный паспорт», — часто повторяла она.
Теперь миссис Камерон пожелала узнать, что будет со знаменитым имением полковника в Сен-Клу. Каролина искренне ответила, что не знает.
— Все оставлено мне и Блэзу. Однако завещание еще не… как это называется?
— Не вступило в силу, — улыбнулась богиня. — Будем надеяться, что наследство будет поделено поровну.
— О, я уверена. — Однако Каролину одолевали сомнения. В последние годы общеизвестная эксцентричность полковника Сэнфорда достигла грани безумия: опасаясь отравления, он заставлял дворецкого пробовать кушанья. Когда было тепло, полковник отдавал предпочтение дочери перед сыном; когда листья начинали опадать, предпочтение отдавалось сыну. В дни осеннего равноденствия писалось очередное завещание. Судьбе было угодно, чтобы он скончался в холодное время года; когда он переезжал железнодорожные пути, лошадь споткнулась и сбросила его прямо под колеса «Голубого экспресса». Смерть была мгновенной. Случилось это год назад, и нью-йоркские адвокаты до сих пор разбираются в различных вариантах завещания. В сентябре Каролина и Блэз будут знать, кому что досталось. К счастью, сэнфордское состояние достаточно велико и его хватит на двоих. А что касается Сен-Клу, то это дворец, построенный одним из не самых умных, а потому невероятно богатым министром финансов Людовика XV. Когда Каролина была ребенком, во дворце насчитывалось не менее сорока слуг, а две деревни на территории имения обеспечивали рабочие руки для полевых работ. Но по мере того как безумие все сильнее овладевало полковником, потенциальные убийцы скопом изгонялись из имения и в конце концов некому стало поддерживать великолепие, оплаченное компанией «Обожженный кирпич Сэнфорда», расположенной в городе Лоуэлл, штат Массачусетс, а также исключительно прибыльной железной дорогой Цинциннати — Атланта; эту дорогу построили вместо другой, которую разнес в щепы дядюшка миссис Камерон, генерал Уильям Текумсе Шерман, во время своего энергичного марша к морю.
Дети заполнили комнату, эти шестеро создавали такое впечатление, что их по меньшей мере дюжина. Племянница миссис Камерон, ее флегматичная дочь Марта, дочь Керзона, мальчик Герберт и Кларенс, некрасивый младший брат Адельберта Хэя, сын домашней знаменитости — Джона Хэя, американского посла при Сент-Джеймсском дворе. Миссис Камерон с непререкаемой властностью скомандовала:
— Девочки, марш в конюшню. Там есть коляска. Мистер Адамс, то есть дядюшка Дорди, привез вам двух пони. Мальчики могли бы поиграть в лаун-теннис в Плакли…
— Мы победили, миссис Камерон, — сказал Кларенс юношеским ломающимся голосом. — Война закончена на папиных условиях. Куба навсегда свободна, — внезапно пробасил он под всеобщий хохот. — Нам надо сохранить Пуэрто-Рико. Для себя.
— Главная проблема, — сказал, заливаясь румянцем, угрюмый носатый Герберт, — это Филиппины. Вы, американцы, просто обязаны их удержать. Воспользовавшись…
— Мы решим судьбу Филиппин за завтраком, — сказала миссис Камерон и выставила ребятню за дверь.
Каролина подошла к массивному столу, что стоял у окон, выходящих на террасу. На выщербленной столешнице грушевого дерева в беспорядке лежала почтовая бумага сенатора Камерона, имения Сурренден-Деринг, американского посольства в Англии. Надо написать Блэзу, вспомнила Каролина, рука ее потянулась к бумаге. Она терзалась искушением воспользоваться посольскими бланками, но решила, что это выставит ее в ложном свете. Лучше взять бледно-серую бумагу поместья. Но тут ей попалась на глаза маленькая стопка листков для заметок цвета старой слоновой кости с пятью алыми сердцами — мастью червей, сложенная, как карточная колода.
— Что это такое, миссис Камерон? — Каролина взяла листок в руку.
— О чем ты? — Миссис Камерон прикрыла за детьми дверь.
— Бумага для писем. Пять… — Каролина разглядывала крошечные алые сердца.
— … червей. — Миссис Камерон забрала у Каролины листок. — Ума не приложу, кто это здесь оставил. Я буду тебе признательна, если ты никому не скажешь, что нашла здесь эти листочки.
— Тайное общество? — спросила заинтригованная Каролина.
— Тайна тут есть, конечно. И в некотором смысле общество тоже.
— Но что… кто же такие «пять червей»?
Миссис Камерон холодно улыбнулась.
— Догадайся сама. Да теперь их осталось только четверо. Как фрейлин у Марии Шотландской.
— Тех всегда было четыре.
— Ну, а этих было пятеро. Как поется в старой балладе, где раньше было пятеро, стало четверо, где было четверо, стало трое… — Миссис Камерон внезапно тяжело вздохнула. — Со временем никого не останется.
— Вы — одна из них?
— О нет! Я этого недостойна! — сказала миссис Камерон и вышла из комнаты, сжимая тайну в своей длинной властной руке.
Каролина дописала до середины письмо Блэзу, когда в гостиную через балконную дверь вошел Дел Хэй. Он был точной копией своей матери, Клары Хэй, ширококостой красивой женщины, произведшей на свет столь же крупного, широкого в бедрах сына; верхняя часть его лица была значительно меньше, чем нижняя, в отличие от Каролины: ее лицо по форме было скорее треугольным, с широкими бровями.
— Мы победили, — сказал Дел.
— В качестве приветствия я предпочитаю традиционное «доброе утро», — холодно откликнулась Каролина. — Мне сегодня все сообщают о нашей победе, и никто даже не упомянул о погоде. К тому же я никого не побеждала. Другое дело твой отец и ты.
— И ты тоже. Ты американка. Это великий день для всех нас.
— Очень жаркий день. Я пишу твоему однокашнику. Что-нибудь передать?
— Напиши, что он должен быть счастлив. И уж конечно, счастлив его патрон. «Нью-Йорк джорнел» наверняка исходит пеной, как…
— Бешеная собака. Можно мне воспользоваться бумагой твоего отца?
— Почему бы и нет? Сурренден-Деринг — летняя резиденция посла.
Молодой человек с четким пробором заглянул в комнату.
— Вы не видели посла?
— Он в библиотеке, мистер Эдди. Вы только что из Лондона?
— Я обедал здесь вчера вечером, — с укоризной ответил молодой человек. — Конечно, за столом было столько людей…
— Простите. Их действительно было так много. Какие новости?
— Не знаю. Телеграф в деревне сломан или закрыт. Они там жалуются, что у них никогда еще не было столько работы. Мистер Уайт сейчас едет сюда из Лондона. Он и привезет последние новости.
Эдди вышел из комнаты, оставив Каролину и Дела; Каролина оперлась на руку молодого человека, и они спустились на каменную террасу, откуда открывался потрясающий вид на Кентский Уильд. Хотя Каролина не знала точно, что такое Уильд, она знала, что это понятие заключает в себе зеленые леса и далекие холмы; именно такая панорама открылась их взору. Они спрятались в тени гигантского шишковатого, вероятно больного, дуба. По мере того как предполуденное солнце прожигало дырку в небе, мягкая зелень сельской Англии озарялась бликами; небо от палящего зноя из светло-голубого стало совсем белесым.
— Ты могла бы проявить больший интерес к нашей войне, — поддразнивал ее Дел, пока они чинно прогуливались и гравий похрустывал под их ногами. На зеленом газоне красовался павлин, распустивший свой неестественно пышный хвост. На неряшливых запущенных клумбах виднелись яркие, но уже отцветающие и покрытые пылью розы. Уход за домом и садом был неизменной обязанностью Каролины. «Она будет прекрасной хозяйкой дома какого-нибудь утонченного лорда», — сказала о ней одна из отцовских «переводчиц», мисс Ферлоп из Гааги. «Скорее уж утонченного капиталиста, — злорадно усмехнулся Блэз, — или фабричного босса». Но у Каролины еще и в мыслях не было становиться хозяйкой дома, женой, хотя в понятии «фабричный босс» заключалось нечто любопытное. Конечно, ее не прельщала и перспектива оставаться вечно дочерью или сводной сестрой. До сих пор она покорно выполняла обязанности хозяйки дома и постепенно взрослела; что касается Блэза, то отношения с ним были приятельские, он и был ей приятен — хотя бы тем, что не присвоил пока ее долю наследства.
— Ты полагаешь, он способен на это? — Дел остановился под громадным и тоже пыльным рододендроном. На лице его было написано изумление, впрочем, на лице Каролины тоже: она не отдавала себе отчета в том, что мыслит вслух. Что это, безумие? Эксцентричность, чтобы не сказать более резкого слова, в семье Сэнфордов была обычным делом, так это и называлось в кругу семьи, хотя к некоторым, в первую очередь к отцу, прилип домашний эпитет «чокнутый».
— Что я сейчас сказала? — Каролина преисполнилась решимости холодно проанализировать ситуацию: если ей суждено быть такой, как остальные Сэнфорды, она хотела по крайней мере выяснить все стадии своего падения, как это сделал бы доктор Мартэн Шарко[9].
— Ты сказала, что тебе безразлично, вспомнит ли кто-нибудь «Мэн»…
— Правильно. А потом?
— Ты сказала, что Херст[10] и Блэз скорее всего сами его потопили.
— О боже! Хорошо, хоть в бреду я говорю правду.
— Ты нездорова?
— Нет, нет. Пока, во всяком случае. Насколько я могу судить. Как же я перескочила от «Мэна» к отцовскому завещанию?
— Ты сказала… Но ты смеешься надо мной? — маленькие серые глаза на широком лице светились добротой, они скорее поглощали, чем отражали нестерпимо яркое августовское солнце.
— О, Дел… — Каролина редко называла его по имени. Ее родным языком был французский с его изощренными и тщательно отмеренными местоимениями второго лица. Интимное «ты» и формальное «вы» разделяла ничтожная дистанция, на которой, однако, зиждилась целая цивилизация. Каролина еще не была влюблена (если не считать увлечения одним из учителей в Алленсвуде, когда ей было четырнадцать), какой любовь должна быть, она знала по книгам, театру, разговорам старых дам, она воображала себя Федрой, сгорающей от страсти к равнодушному пасынку; в худшем же случае — любящей женой милого человека вроде Адельберта Хэя, чей отец, знаменитый Джон Хэй, был некогда личным секретарем Авраама Линкольна, а сейчас является американским послом при Сент-Джеймсском дворе. Джон Хэй не только человек цивилизованный, насколько цивилизованным может быть коренной американец (Каролина всегда спрашивала себя, можно ли считать подлинным культурный лоск любого из ее соплеменников), но и богатый в результате женитьбы на Кларе Стоун, кливлендской наследнице, которая родила ему двух сыновей и двух дочерей. Судьбе было угодно, чтобы старший из сыновей учился в Йельском университете вместе со сводным братом Каролины, Блэзом Делакроу Сэнфордом; Каролина дважды встречала молодого мистера Хэя в Нью-Хейвене и один раз в Париже; теперь она гостит вместе с ним в Кенте, раздумывая над вопросом, который она позволила себе задать, не сознавая, что мыслит вслух, а это не поощрялось вне стен Академии синих чулков знаменитой мадемуазель Сувестр: «Не попытается ли Блэз заграбастать все мои деньги теперь, когда он потопил „Мэн“?»
Каролина изо всех сил постаралась изобразить все так, будто она пошутила, — если не о корабле «Мэн», то о деньгах, и тем самым доказала Делу, что вовсе не шутит. Он зажмурился. Две крошечные полоски образовали ложбинку между его бровями: сыновний вариант глубоких морщин посла.
— Блэз очень злой, — сказал Дел. Словно в знак согласия резко прокричал павлин. — Но он джентльмен. — Дел открыл глаза: с его точки зрения, проблема была исчерпана.
— Ты имеешь в виду, что он учился в Йеле? — У Каролины было чисто французское, скептическое отношение к англо-американскому слову «джентльмен», не говоря уже о заключенном в нем романтическом оттенке.
— Университет он, конечно, бросил. И все же…
— Он наполовину джентльмен. И только наполовину мой брат. Я бы хотела быть мужчиной. Мужчиной, — повторила она, — а не джентльменом.
— Но ты была бы и тем, и другим. Почему надо выбирать что-нибудь одно? — Дел сел на скамейку, вырубленную из унылого местного камня. Каролина пристроилась рядом на уголке. Как рады были бы Сэнфорды и Хэи, — подумала она, — увидеть неизбежное слияние этих двух ртутных шариков в чистое фамильное серебро. Дел в один прекрасный день станет таким же толстым (зачем искать другое слово?), как его мать Клара. Но Каролина знала, что и она может стать столь же необъятной, как полковник, который в последние годы перестал бывать в театре, потому что не мог поместиться ни в каком кресле и отказывался просить для себя в ложу особое кресло, как это делал один из его бывших друзей, еще более тучный принц Уэльский.
— Мы могли бы толстеть вместе, — пробормотала Каролина, размышляя над тем, не выдала ли она себя невнятной репликой. А может быть, голос ее звучал нормально? Нормально, решила она, когда слегка озадаченный Дел ее переспросил.
— Что ты о моем братце думаешь?
— Не знаю, что и сказать. Я не видел его с тех пор, как он бросил университет и поступил в «Морнинг джорнел».
— Но все равно, вы же вместе учились. Ты знаешь его лучше меня. Я лишь сводная сестра из далекого Парижа. А ты живешь с ним рядом, в Америке.
— Мне кажется, Блэз не такой, как мы. Он торопится жить. Вот и все. Он всегда очень спешил.
— Куда? — Брат начинал вызывать в ней настоящее любопытство.
— Все испробовать, наверное.
— А ты не спешишь?
Дел улыбнулся, обнажив редкие жемчужины, похожие на молочные зубы ребенка; сходство с младенцем дополняли ямочки на щеках и вздернутый нос.
— Для этого я чересчур ленив. Отец тоже считает себя лентяем, но это не так. Я до сих пор еще не решил, что мне с собой делать. А вот Блэз знает, чего хочет.
— В прошлом году, — изумилась Каролина, — он хотел изучать право. Затем бросил Йель и нанялся — подумать только! — в газету! И в какую газету! — Каролина пока еще не слышала доброго слова ни о «Джорнел», ни о ее владельце, богатом калифорнийце Уильяме Рэндолфе Херсте, мать которого недавно унаследовала состояние своего полуграмотного мужа, сенатора Джорджа Херста, грубого золотоискателя и владельца серебряных рудников на Западе. Этот сенатор и ввел своего единственного обожаемого сыночка во владение сначала сан-францисской «Дейли икзэминер», а затем нью-йоркской «Морнинг джорнел»; эта последняя принесла молодому Херсту изрядный успех благодаря сенсационной журналистике, получившей наименование «желтой» (пожары, беспорядки, скандалы), превзойдя прародителя исконно желтой «Нью-Йорк уорлд» мистера Пулитцера. Теперь «Джорнел», как она сама все время похваляется, стала «самой популярной газетой в мире». — Блэз без ума от Херста, — продолжала Каролина, — а я обожаю слушать рассказы про Херста.
— Ты его никогда не встречала?
— Нет, конечно. Таких не принято встречать. Он ходит к «Ректору» с актрисами. С двумя молоденькими актрисами, как мне рассказывали. Сестрами.
— Он самый настоящий подонок. — Слова Дела прозвучали как не подлежащий обжалованию приговор.
— Почему же Блэз работает на него?
Теперь улыбка Дела стала не по-детски серьезной и всеведущей; детские зубы спрятались за нежными губами.
— О, мисс Сэнфорд, неужели вам никто не объяснил, что такое власть?
— Я читала в школе Юлия Цезаря. И поэтому знаю все. Вы встаете с первыми лучами солнца, форсированным маршем застаете противника врасплох и уничтожаете его. А потом пишете книгу о своих подвигах.
— Теперь книгу заменила газета. Блэз срезал угол. И вышел напрямик к конечной цели.
— Но если стремишься к победе, не лучше ли просто победить?
— Именно так и поступил Херст. Выдумал всю эту историю, что испанцы, дескать, подорвали наш военный корабль.
— А это не их рук дело?
— Если верить отцу, они, скорее всего, к этому непричастны. Однако интерпретация события стала важнее самого события. А Блэз оказался в самой гуще событий. Он рвется к власти. Этого только слепой не заметит.
— А ты?
— Я для этого слишком легкомыслен. Я предпочитаю жениться и быть счастливым в браке. Как отец.
— Но ведь посол всегда участвовал… в форсированных маршах на заре.
— Поднимались с зарей и уходили в поход другие, — засмеялся Дел. — Отец писал книгу.
— Если говорить точно, книгу в десяти томах. — Каролина еще не встречала человека, который осилил бы десятитомное жизнеописание Авраама Линкольна, написанное Джоном Хэем и другим секретарем президента, Джоном Г. Николэем[11]. Сама Каролина даже не предприняла попытки. Гражданская война не вызывала у нее интереса, а сам Линкольн казался таким же далеким, как королева Елизавета, и еще менее интересным. Она ведь воспитывалась на Сен-Симоне; на страницах его блистательных книг не было места святошам в цилиндрах, изрекающим нравоучительные сентенции со ссылкой на Всемогущего; там был только король, совершенно справедливо уподобляемый солнцу, — как в постели, так и вне ее.
В дверях террасы появилась миссис Камерон.
— Дел! — позвала она. — Тебя ждет отец. Он в библиотеке.
— А кто такие Пять червей? — спросила Каролина, когда они шли к дому.
— Откуда ты узнала?
— Я видела бумагу для писем. Спросила миссис Камерон. Она держалась загадочно и ничего не объяснила.
— Пожалуйста, никогда не упоминай об этом при мистере Адамсе.
— Он один из них?
— Все в прошлом. — Так Дел ничего ей и не рассказал.
Каролина поднялась к себе переодеться к обеду. Она приехала в Кент без служанки; старая Маргарита отправилась в Виши на воды. Раньше Каролина всегда путешествовала с мадемуазель, полуслужанкой-полугувернанткой. Теперь, осиротевшая в двадцать один год, она могла поступать, как ей хотелось. Пока не решится проблема с наследством, ее положение неопределенно. Каролина решила провести август с Делом и его семьей в «летней резиденции посла», снятой Камеронами и Дикобразом ангелоподобным, как они прозвали Генри Адамса; он действительно был колюч, как дикобраз, а вот ангела напоминал лишь время от времени.
К счастью, сейчас Адамс пребывал в блаженном расположении духа; таким он, по крайней мере, показался Каролине, когда она увидела его в одиночестве в желтой гостиной, названной так потому, что потертый зеленый дамаст на стенах выцвел от времени и стал ядовито-желтым и казался еще более ядовитым по контрасту с тяжелой позолотой, украшавшей пыльную мебель. Наверное, пыль — это своего рода эмблема английского августа, но, может быть, это замечает только она?
Генри Адамс был ниже Каролины ростом, а она была отнюдь не амазонка. Шестидесятилетний Адамс (внук и правнук двух президентов, как его неизменно представляли) носил густую, тщательно подстриженную клинообразную бороду и пышные усы; у него была розовая поблескивающая лысина — родимое пятно Адамсов, как он любил говорить, и полноватое брюшко, которое он всегда немного выпячивал, чтобы уравновесить маленькое круглое тело, чья единственная функция заключалась, по-видимому, в том, чтобы служить опорой большой круглой напичканной разнообразными идеями голове великого американского историка, остроумца и меланхолика, а также любовника Лиззи Камерон. Неужели они и в самом деле любовники, подумала Каролина, она знала, что страна ее отца не похожа на ту, где она родилась и воспитывалась. В качестве же летописца Адамс ничуть не похож на Сен-Симона, он не писал о мошенниках и незаконнорожденных, хотя такие типы и существовали в американской истории, они были припрятаны от посторонних глаз, например, ее дедушка Чарльз Скермерхорн Скайлер был незаконным отпрыском загадочного сына американской республики, Аарона Бэрра[12], чей сокрушительный крах вызывал в памяти падение самого Люцифера.
— Милая мисс Сэнфорд. — В ясных стариковских глазах сквозила настороженность, а улыбка была чересчур робкой для столь почтенной особы. — Вы озаряете своим сиянием лето одинокого шестидесятилетнего старца. — Он говорил с английским акцентом. Но ведь Адамс вырос в Англии, он служил секретарем у своего отца, когда этот холодный и суровый государственный муж занимал в годы Гражданской войны пост посланника президента Линкольна в Лондоне. Как и многие полностью англизированные американцы, Адамс делал вид, что презирает англичан. «Они непроходимо тупы», — любил повторять он, испытывая особую радость от любого нового проявления британского тугодумия.
— Мистер Адамс, — Каролина присела в шутливом реверансе, — вы довольны исходом войны?
— Я доволен, что она кончилась. За эти два года я настолько озверел от кубинских дел, что меня впору было упрятать в вашингтонский зоологический сад. Я по-волчьи выл на луну, стоило мне услышать крик «Cuba libre». — Адамс оскалил зубы и действительно напомнил Каролине волка. — Я всегда теряю голову, когда все вокруг спокойны. Когда все теряют голову, спокоен я. Когда началась война, я был спокоен. Я знал, что избранник судьбы находится на своем месте.
— Коммодор Дьюи[13]?
— О, дитя! Коммодоры в военное время — не более чем пешки.
— Но он захватил Манилу, разгромил испанский флот, и теперь все, особенно англичане, хотят, чтобы мы остались на Филиппинах.
Маленькой розовой рукой, показавшейся Каролине рукой ребенка, а не старца, Адамс потеребил кончик острой бородки и склонил голову набок.
— Нас, историков, людей, конечно, скучных, интересует прежде всего, кто двинул эту шахматную фигуру — адмирала — в дальневосточные воды; уверен, что скоро их будут называть дальнезападными, потому что настоящий Запад — то, что лежит к западу от нас.
— Мой брат Блэз называет Теодора Рузвельта из военно-морского министерства. Блэз говорит, что Рузвельт[14] действовал без ведома руководства.
— Вот это уже ближе к истине, — кивнул Адамс. — Нашему самоуверенному молодому другу Теодору, студенту моего самоуверенного младшего брата Брукса, принадлежит большая заслуга, чем, если пользоваться шахматным термином, ладье-адмиралу. Но чья рука направляла нашего ферзя — Теодора?
Ватага детей, предводительствуемых Мартой, заполнила комнату. Девочки окружили дядюшку Дорди (этим прозвищем Генри Адамса наградила Марта Камерон), его карманы, как обычно, оказались набиты леденцами, которые немедленно и безжалостно отобрала миссис Камерон.
— Ни в коем случае до обеда, Дорди! — объявила она, конфискуя конфеты из плотно сжатых детских кулачков.
Другие гости входили в гостиную без объявления дворецким, что весьма огорчало последнего. Но слово миссис Камерон было в летней резиденции посла непререкаемым. Разрешалось объявлять прибытие только официальных лиц. Остальные входили как бог на душу положит.
К удивлению Каролины, Адамс повернулся к ней и возобновил прерванный разговор.
— Во всех событиях, когда внезапно смещается мировой баланс сил, должен быть главный игрок, который рассчитывает ходы. Этот игрок направляет Теодора в военно-морское министерство, чтобы тот мог послать адмирала в Манилу, затем он отвечает на потопление «Мэна» серией ходов, которые приводят к почти бескровной войне, закату Испании как игрока мирового класса и рождению Соединенных Штатов как азиатской державы…
— Я заинтригована, мистер Адамс! Кто же этот главный игрок?
— Наш первый избранник судьбы после Линкольна — президент, кто же еще? Майор собственной персоной. Мистер Маккинли. Не смейтесь! — Адамс мрачно насупился. — Я знаю, что его считают креатурой Марка Ханны[15] и других боссов, но мне-то ясно, что дело обстоит совсем наоборот. Они собирают для него деньги — полезное занятие, — чтобы он создал для нас империю. Именно это он и сделал. А какой тонкий выбор момента! Ослабленная Англия выпускает мир из своих рук, Германия, Россия и Япония сцепились в схватке за место, которое занимала Англия, а Майор опережает их всех — и вот Тихий океан принадлежит нам! Или скоро будет принадлежать, и новыми силовыми полюсами станут Россия на Восточном континенте и Соединенные Штаты на Западном, и разделять их будет наконец-то зависимая от нас Англия! О, мисс Сэнфорд, быть молодым, как вы, и лицезреть наступление новой эпохи — нашего века Августа!
— Вы когда-то сказали мне в Париже, мистер Адамс, что вы извечный пессимист.
— То было на земле. А сейчас я в небесах, дорогая мисс Сэнфорд. Мой пессимизм выдохся, как, впрочем, и вся моя земная жизнь. — Кончики его усов загнулись кверху. Какой он маленький, подумала Каролина, этакая помесь ангела и дьяволенка.
Появился Дон Камерон, от которого разило виски, и коренастый лысый человек с бородкой — Генри Джеймс, он только что приехал из своего дома в Ржаном поле. Каролина была еще совсем маленькая, когда знаменитого писателя привез в Сен-Клу Поль Бурже. На нее произвел впечатление его чистый, без акцента, французский, ее заинтересовало и то, что у этого американца как будто два имени, но нет фамилии: Генри Джеймс. «Ну а дальше?» — спросила она отца. Полковник не знал, да и знать не хотел. Он недолюбливал литераторов, за исключением Поля Бурже, агрессивный снобизм которого импонировал полковнику Сэнфорду: «Книг его я осилить не в состоянии. Но он понимает le monde de la familie»[16]. Когда полковник говорил что-нибудь по-французски, это всегда звучало ужасно, хотя у него был неплохой слух; он любил музыку, но не музыкантов. Он даже написал оперу о Марии Медичи, которую никто не хотел ставить, если он не возьмет на себя расходы. Но поскольку полковник принадлежал к людям, не способным потратить ни пенни для собственного удовольствия, опера так и не была поставлена при его жизни; впрочем, можно ли назвать это жизнью? Каролина поклялась себе, что не повторит отцовских ошибок.
Послышался громкий и резкий голос Дона Камерона:
— Но вы могли бы хоть попробовать!
— Но, мой дорогой сенатор, я уже изрядно омашинен. В своем Лэмб-хаусе я оснащен, как новейшая и современнейшая мануфактура, готовая к интенсивному производству, главный инженер которого безнадежно привязан к этой утонченной машине, что приводится в действие поистине виртуозным прикосновением к ее… — Голос Джеймса звучал глубоко и звучно, он исторгался из его широкой бочкообразной груди. В ней прячутся легкие певца, подумала Каролина, ему всегда хватало дыхания, сколь бы длинно закрученной ни была тирада.
— Вы никогда не пожалеете об этом, — настаивал Камерон. — Я знаю, сам ее испытал. Я не писатель, но уверен, что она изменит всю вашу жизнь.
— Ну это вы преувеличиваете! — начал было Джеймс.
— О чем это вы? — вмешался в разговор Адамс.
— Вам я уже показывал. — Маленькие, красные, подозрительные глазки смотрели теперь на Каролину. — Я продаю эту вещь, точнее, права для Европы. Исключительные права.
— Наш друг сенатор… — Каролина заметила, что прежде чем заговорить Генри Джеймс глубоко вобрал в легкие воздух; благодаря полковнику она знала уловки оперных певцов и другие оперные тайны, — … пребывая теперь в изгнании… нет, скрывшись в этом философическом убежище от сенатской суеты, обратил всю силу своего внимания на коммерческий объект, который он совершенно справедливо полагает для меня, более чем для кого-нибудь другого, исключительно полезным, да к тому же занимательным, но произведет ли сенатор в качестве распространителя… или, точнее, соблазнителя такое же впечатление на мисс Сэнфорд, какое он произвел на меня своим описанием, таким ярким и захватывающим, коммерческого объекта, название которого вы, мой дорогой Генри, хотите узнать, я не в состоянии без риска даже предположить. Mais еп tout cas[17], мадемуазель Сэнфорд, я не могу даже вообразить, что вы, владелица великолепного дворца Сен-Клу-ле-Дюк, проявите любопытство к изделию сенатора Камерона, любопытство истинное или притворное, вынужден я добавить, разве что…
— Но что, что это такое? — воскликнул Генри Адамс, не в силах более выносить нескончаемые фразы, обвивающие присутствующих наподобие Лаокооновых змей.
— Пишущая машина, которую я рекламирую, — сказал сенатор Камерон.
— Мне на мгновение показалось, что речь идет о домашней гильотине, — сказала Каролина.
— Гильотина для домашнего обихода? — переспросил Адамс и тут же ответил на свой вопрос. — Отличная идея! Нам пригодилась бы такая штука на Лафайет-сквер[18].
— Ну, если мистер Джеймс поддержит нас своим благожелательным отзывом… — начал сенатор Камерон.
— Но я повенчан, сенатор, с другой… Разрешите мне произнести для всех присутствующих достойное имя — я соединен уже почти в течение двух блаженных и счастливых лет с пишущей машиной «Ремингтон».
— И вы сами ею управляете? — Каролина не могла себе представить тучного Джеймса, стучащего своими короткими пальцами по клавишам машины.
— Нет, — сказал Генри Адамс. — Он прохаживается по оранжерее и нашептывает свои фразы на ухо пишущему машинисту, а тот переводит их на ремингтоновский язык.
— Который в своих лучших образцах очень похож на английский, — добавил Генри Джеймс, поблескивая глазами.
Каролина дала себе слово прочитать его книги. Кроме «Дейзи Миллер» (прочитать эту вещь была просто обязана каждая американка в Европе) Каролина не раскрыла еще ни одной книги человека, которого многие знающие американцы в Париже называли Мастером.
— Я вам все равно привезу образец, — обиженно сказал Камерон. — Пусть ваш машинист его испытает. Эти новинки могут принести целое состояние. А где же Лиззи?
Никто не знал. В комнате ее не было. Когда Камерон пробирался сквозь сбившихся в кучу детей, Эдди низко поклонился сенатору, но тот его даже не заметил.
— Наш друг Дон очень настойчив, — произнес Генри Адамс дружелюбным тоном, чего нельзя было сказать о выражении его лица. От Каролины не укрылось, что Джеймс это заметил.
— Очень тяжело, должно быть, потерять место в сенате, после того как столько лет находился в центре событий, — с несвойственным ему сомнением в голосе сказал Джеймс.
— Ну, я думаю, он не тужит. Богат, владеет собственностью в Южной Каролине…
— Лиззи или Доне, как вы ее называете, вероятно, тяжелее. — Джеймс пристально всматривался в лицо Адамса.
— Она была не вполне здорова, — безучастно и даже равнодушно сказал Адамс. — Вот почему мы с Доном образовали синдикат и сняли на лето это имение, которое объединило всех нас.
— Насколько я могу судить, у нее цветущий вид.
От ответа Генри Адамса избавил дворецкий, которому наконец удалось проявить себя во всем блеске. Длинный и неестественно прямой, с мертвенно-бледным лицом Бич, застыв в дверях, громким басом торжественно объявил:
— Его превосходительство посол Соединенных Штатов Америки Джон Хэй с супругой.
— Вероятно, мне следует прокричать троекратное «ура», — сказал Генри Джеймс, — и как можно громче.
— Не надо, — возразил Адамс.
Хэи были странной парой. Он — маленький, худой, бородатый, с лицом, которое издали казалось мальчишеским, а вблизи сморщенным и словно обтянутым желтой замшей. Как и другие, он носил острую бородку и густую шевелюру с пробором посередине. Волосы подкрашены в унылый каштановый цвет, как у его жены, женщины высокой и крупной, с широким лицом; она казалась еще более крупной и внушительной рядом с мужем. В ее лице Каролина различала черты Дела; удивительно, что кроме вздернутого носа в нем не было ничего от отца. Хэй протянул руку Джеймсу, с которым они были старые друзья.
— Кстати, когда мне потребовался работодатель по эту сторону океана, — сказал Джеймс, из всех присутствующих обращаясь к Каролине, — то было четверть века назад, мир тогда был моложе и мы были молоды вместе с ним, если позволить себе чисто диккенсовское стилевое излишество, именно Хэй, бывший тогда редактором «Нью-Йорк трибюн», один бог знает какими ухищрениями убедил эту достойную газету воспользоваться моими услугами в качестве своего бесполезного парижского корреспондента.
— Мой самый умный поступок. — У Хэя оказался низкий звучный голос и чисто американский акцент, показавшийся Каролине на этот раз удивительно приятным. — Теперь же вы стали великим, и ваш бюст, наряду с Цицероновым, украшает мой кабинет. Адамс часто вас сравнивает; оригиналы, разумеется, не бюсты. Каждый раз, заходя ко мне, он придумывает нечто новенькое на эту тему.
Дел уже рассказывал Каролине об удивительном жилище Хэя — Адамса в Вашингтоне. Они дружили еще со времен Гражданской войны; их жены тоже были симпатичны друг другу, что Каролина находила непостижимым и сказала об этом Делу, немало смутив его невинную душу. Уехав из Кливленда, штат Огайо, где Хэй сначала работал на своего тестя, а потом стал его компаньоном, Хэи перебрались в Вашингтон, главным образом из-за Генри Адамса, который поселился там, как он объяснил Каролине, повинуясь закону природы, гласящему, что Адамсы всегда тяготеют к столицам. Поскольку ему не суждено было стать президентом подобно двум своим предкам, он решил по крайней мере обосноваться напротив Белого дома, где столь плачевно правили оба Адамса, и там, поблизости от своего фамильного дома, он имел возможность писать, предаваться размышлениям и с помощью закулисных манипуляций даже влиять на ход истории.
Со временем Хэй и Адамс построили дом на две семьи на Лафайет-сквер, здание из красного кирпича в романском стиле, известное Каролине по фотографиям; Делу еще предстояло познакомить ее с внутренними покоями. Хотя обе части дома физически составляли единое целое, они не соединялись между собой внутренней дверью. В этом общем доме Хэй дописал нескончаемое жизнеописание Линкольна, а Адамс создал большую часть своего труда о правлении Джефферсона[19] и Мэдисона[20], продемонстрировав, по словам Хэя, что Адамсы, впрочем, редко упоминаемые в тексте, почти никогда не ошибались, — в отличие от своих оппонентов Джефферсона, Мэдисона и этого злодея Эндрю Джексона[21], чья статуя в центре Лафайет-сквер всегда маячила перед глазами Генри Адамса; он изо всех сил старался не замечать этот малоприятный символ политического крушения своего деда, не говоря уже об американской республике. Разве не с Джексона началась эпоха политической коррупции, которая пышно цветет до сих пор? Но несмотря на миазмы коррупции, два богатых историка жили бок о бок в согласии, воздействуя на события разнообразными тончайшими инструментами; среди этих инструментов не последним был сенатор Дон Камерон, наследственный владыка Пенсильвании. Когда Линкольн однажды поинтересовался, будет ли воровать отец Дона, Саймон Камерон, если он назначит его военным министром, пенсильванский коллега Саймона сказал президенту, что докрасна раскаленную печку он, пожалуй, не украдет. Когда эти слова дошли до ушей Саймона, он потребовал извинений. Конгрессмен согласился признать свою неправоту, заявив: «Поверь, я отнюдь не утверждал, что ты не украдешь раскаленную печку».
Когда Хэй перебрался в романскую крепость напротив Белого дома, его карьера, казалось, подошла к концу. Но затем политический барометр снова показал на Огайо, этому штату в очередной раз суждено было дать Америке президента; кандидатом стал губернатор штата Уильям Маккинли, по прозвищу Майор. Ветеран Гражданской войны и долгие годы член палаты представителей, Майор поклялся в вечной верности покровительственному тарифу, этому символу веры истинных республиканцев, чем привлек к себе благосклонное внимание партийных боссов и торговых магнатов. Маккинли был в их глазах безукоризненным кандидатом. Он был беден, следовательно, честен; красноречив, но без оригинальных идей, следовательно, безопасен; предан своей жене-эпилептичке, которая всегда сидела за столом с ним рядом, и как только у нее начинались конвульсии, он тотчас накидывал ей на голову салфетку и продолжал разговор, как будто ничего не случилось; когда конвульсии проходили, он убирал салфетку и жена возобновляла прерванный обед. Хотя миссис Маккинли в целом не была идеалом в качестве потенциальной Первой леди, ее нездоровье и преданность мужа вызывали отклик в бесчисленных сентиментальных душах.
К несчастью, Маккинли разорился на самом старте избирательной кампании. Из дружеских чувств он поставил свою подпись на долговом поручительстве на 140 тысяч долларов, которое друг оказался не в состоянии оплатить. Кампания Маккинли едва не кончилась, так и не начавшись, что сулило победу на выборах так называемому мальчику-оратору с берегов реки Платт, огнедышащему популисту и врагу богачей Уильяму Дженнингсу Брайану[22]. Но поскольку в случае победы Брайана даже луна покраснела бы от крови новой гражданской войны, менеджер кампании Маккинли, богатый бакалейщик по имени Марк Ханна обратился к другим столь же богатым людям, в том числе и к Хэю, с просьбой оплатить поручительство и спасти луну от грозившей ей печальной участи. Майора переполняло чувство благодарности. Хэй, которого обошли с назначением на высокий дипломатический пост при прошлом президенте, поскольку считалось, что его «назначение лишено политического смысла», теперь оказался в фаворе у нового лидера из Огайо, поселившегося напротив, через дорогу.
Майор назначил Хэя послом при Сент-Джеймсском дворе; Хэй приехал в Лондон год назад в сопровождении Генри Адамса, чей отец, дед и прадед занимали когда-то этот пост. В Саутхемптоне посла и его спутников встречал Генри Джеймс, всегда державшийся в стороне от политики, околополитических кругов и просто знаменитостей. Но на сей раз, проявив неожиданную лояльность, он появился в таможне, немедленно атакованный международной прессой. Понаблюдав, с каким мастерством Хэй обращается с цветом британской журналистики и ее колючками, Джеймс прошептал на ухо Хэю, но так, что его услышали многие: «Как вы терпите всех этих насекомых, что мельтешат вокруг и говорят вам гадости?» — «Этого человека я впервые вижу», — с комичной суровостью сказал Хэй, садясь в поджидающий его экипаж.
— Так или иначе, — подытожил Дел свой рассказ Каролине, — фирма Хэя — Адамса процветает с тех пор, как они поселились в своем общем доме.
Каролина чувствовала, что здесь не обошлось без умолчания.
— Но ведь с самого начала были две дружеские семейные пары?
— Да. Мои родители и супруги Адамсы.
— Что же стало с миссис Адамс?
— Мариан умерла еще до того, как они поселились в этом доме. Это была милая миниатюрная женщина — вот то немногое, что я помню. Говорят, она была блистательна и умна для женщины. Увлекалась фотографией, сама проявляла и печатала. Была очень талантлива. У нее было ласковое прозвище Кленовый листочек.
— Отчего она умерла?
В глазах Дела Каролина прочитала сомнение. В самом деле, можно ли ей доверять? И до какой степени? Впрочем, он наверняка знает только то, что знают другие, подумала она.
— Она покончила с собой. Выпила реактив. Адамс нашел ее лежащей на полу. Это была мучительная смерть.
— Почему она так сделала? — спросила Каролина, но не получила ответа.
Гости потянулись в столовую, выходившую окнами на юг, откуда открывался роскошный вид на Кентский Уильд. Миссис Камерон подбежала к Хэю.
— Он приехал! Говорит, что вы его пригласили.
— Кто? — спросил Хэй.
— Мистер Остин[23]. Наш сосед и ваш поклонник.
— Боже, — пробормотал Хэй. — Он думает, что я тоже поэт.
— Но вы же со всем триумфом были… — начал Джеймс.
— Скажите Остину, что тут ошибка. — Однако дворецкому никто ничего не успел сказать.
— Всеанглийский поэт-лауреат Альфред Остин с супругой! — возгласил Бич.
— Какая радость! — воскликнул Хэй нарочито громко, чтобы все могли его слышать и оценить, и поспешил навстречу самому скучному, по мнению многих, английскому поэту.
Каролина сидела за столом между Делом и Генри Джеймсом. Столовая была самой приятной из всех парадных комнат старого дома, и миссис Камерон умело управлялась здесь со всеми — с детьми, подростками, государственными деятелями, а сейчас и с бесцветным поэтом, увенчанным королевскими наградами.
— У мистера Остина сложилось впечатление, что наш друг Хэй является американским поэтом-лауреатом, — сказал Джеймс, отдавая должное палтусу в сметане. Напротив него маленькая девочка Керзон фыркнула на свою гувернантку, вероятно, что-то ей несправедливо запретившую.
— Отец уверяет Остина, что не написал ни строчки с тех пор, как…
Как низкая громовая струна органа, зазвучал голос Джеймса, вырывающийся из набитого палтусом рта:
Спасти от гибели дитя,
Взрастить его без жалоб и без стонов,
Клянусь, почетнее стократ,
Чем праздность у подножья Трона.
Половина присутствующих зааплодировала четверостишию. Голос Джеймса звучал на редкость завораживающе.
— Это произведение всегда казалось мне удивительно трогательным, хотя и не вполне тактичным с точки зрения богословов, — сказал поэт-лауреат.
— Я стыжусь этих строк, — сконфуженно произнес Хэй.
— То же самое, должно быть, чувствовал Данте, когда цитировали «Ад», — улыбнулся Адамс.
— Скажут мне, что это такое, наконец? — прошептала Каролина Делу, но у Джеймса был великолепный слух.
— «Короткие штанишки», — возгласил он, — поучительный рассказ, нет, эпос о четырехлетнем мальчике, спасенном после катастрофы некоего деревенского средства передвижения, как выясняется, столь рискованно приводимого в движение лошадьми, злосчастного средства передвижения сомнительной ценности, которое можно, пожалуй, назвать…
— Коляской? — предположила Каролина.
— Вот именно. — Джеймс ликовал. Подали жареную дичь, что еще больше подняло его настроение. — Маленький мальчик, которого Адамс предпочел бы назвать «дитя», хотя для Адамса дитя — это любая незамужняя девица, в том числе собственная племянница, это дитя по имени Короткие штанишки, — голос Джеймса снова гулко вибрировал, и Каролина заметила, как передернуло Хэя, и даже Дел откашлялся, собираясь перекрыть неумолимый голос Джеймса, — по всей вероятности, это сельское дитя, оставленное без присмотра, упало с движущейся повозки и было спасено сельским героем, который пожертвовал своей жизнью ради сей пары коротких штанишек, то есть их содержимого, и за этот благородный подвиг, несмотря на не вполне порядочную и даже греховную земную жизнь, попал в рай.
— Церковь до сих пор недовольна папиным стихотворением. — Дел попытался переменить тему разговора.
— Но стихотворение разошлось в виде памфлета в миллионах экземпляров, — сказал Джеймс, выковыривая застрявший между передними зубами кусочек дичи. — Точно так же, как и более позднее и, пожалуй, более глубокое стихотворение «Джим Бладсоу», знаменитейшая баллада вашего папеньки, герой которой отдал свою жизнь ради спасения пассажиров, находившихся на борту на сей раз водного средства передвижения, «Красотки прерий». Озабоченность Хэя трудностями передвижения в Америке весьма характерна для семидесятых годов. Так или иначе, эта движимая паром посудина взорвалась, если мне не изменяет память, на середине некой бурной американской реки, предоставив тем самым нашему герою возможность отдать свою жизнь за бесчисленные детские штанишки, не говоря уже о других деталях туалета, в том числе юных дам, короче, всех пассажиров, обеспечив себе тем самым прямую дорогу в рай на том демократическом основании, а прочнее этого основания не придумаешь, что «Иисус не может быть жестоким к тому, кто людям отдал жизнь свою». — Голос Джеймса стал драматически замирать и на сей раз его не слышал, наверное, никто, кроме Каролины. Слева от нее Дел беседовал с Абигейл Адамс, одной из всамделишных племянниц Генри Адамса, крупной простоватой девушкой, покинувшей недавно женский монастырь в Париже.
За дичью с неумолимой последовательностью подали вареное мясо; разговоры в столовой то становились громче, то затихали; Генри Джеймс сказал Каролине, что он и в самом деле знал ее деда.
— Это было в семьдесят шестом. — Он пустился в подробности. — Я тогда принял решение удалиться в добровольное изгнание в Европу, подобно Чарльзу Скермерхорну Скайлеру, который принял такое же решение тридцатью годами раньше. Он всегда меня интриговал, и я написал очень благожелательную рецензию для «Нейшн» на его книгу «Париж под коммунарами». Я до сих пор словно вижу его ясным летним днем на зеленом берегу Гудзона где-то к северу от Райнклифа, за нашими спинами белеют колонны особняка Ливингстона, отделанного коричневой штукатуркой, и мы говорим о том, что некоторым просто необходимо жить по эту сторону Атлантики, вдали от нашей огазеченной демократии.
— Моя мать была с ним?
Джеймс посмотрел на нее через плечо и обильно сдобрил вареное мясо хреном.
— Мало сказать: была! Княгиня Агрижентская. Можно ли ее забыть? Вы очень на нее похожи, я уже говорил вам это в Сен-Клу.
— Но у меня не такие темные волосы.
— Пожалуй.
Джеймс разговорился с другой своей соседкой, Элис Хэй; она была похожа на отца — миниатюрная, сообразительная, остроумная и к тому же хорошенькая. Хотя Каролина не испытывала особой симпатии ни к одной из сестер Дела, она не имела ничего против их общества, особенно общества Элен, которая сидела сейчас напротив нее, рядом со Спенсером Эдди, и излучала обаяние не по летам зрелой женщины. Как и мать, это была девушка крупная, с лучистыми глазами и копной натурально блестящих волос.
Внезапно послышался голос сенатора Камерона:
— А это что еще такое? — Он сидел во главе стола, как и полагалось мужу хозяйки дома. В руке он держал серебряный черпак, с которого свисала клейкая медузообразная масса.
— Сюрприз, — ответила миссис Камерон с другого конца стола. Малышка Керзон залилась слезами: слово «сюрприз» вызвало у нее неприятные ассоциации.
— Я спрашиваю, что это такое? — Маленькие злые глаза сенатора смотрели в упор на дворецкого.
— Это… кукуруза, сэр. Из Америки, сэр.
— Это не кукуруза. Что это за дрянь?
Из-за лаковой ширмы, отделявшей буфетную от столовой, появилась повариха, точно актриса, ждавшая за кулисами нужную реплику для выхода на сцену.
— Это кукуруза, сэр. Вы велели ее приготовить. Вареная. Надо было оставить семечки?
— О, Дон! — расхохоталась миссис Камерон; ее смех оказался самым натуральным из всех звуков в драматически накаленной атмосфере дома. — Это арбуз. Она решила, что это и есть кукуруза. — В раскатах общего хохота, смеялись все, кроме сенатора, повариха исчезла.
— Отец размышляет над тем, как удержать Филиппины, — сказал Дел. — Он говорит, что Майор изменил свою точку зрения. Но решение далось ему нелегко. Все те люди, которые выступали против захвата нами Гавайев прошлым летом, снова подняли головы. Не понимаю, почему. Если мы не возьмем то, что выпустила из рук Англия, кто же это сделает?
— А это так важно? — Каролиной тоже овладела военная лихорадка, хотя она и не видела в войне большого смысла. К чему изгонять бедную и слабую старушку Испанию из Карибского моря и Тихого океана? Зачем захватывать далекие колонии? Зачем столько хвастаться? Другое дело Наполеон: он ей импонировал, потому что хотел завладеть всем миром, а Маккинли мир не очень-то волновал. В отличие от друга хозяев дома, которого они все с непроизвольным оскалом зубов называли, четко разделяя слоги, Те-о-до-ром, сумевшим под огнем повести своих друзей на штурм какой-то возвышенности на Кубе и не разбить при этом пенсне. Шум в газетах вокруг полковника Теодора Рузвельта и его так называемых «лихих всадников» был ничуть не меньшим, чем вокруг адмирала Дьюи, который потопил испанский флот на Тихом океане и захватил Манилу. По причинам, непонятным Каролине, газеты считали «Тедди» из них двоих куда более великим героем. Вот почему вопрос «А это так важно?» был отнюдь не праздным.
Дел заговорил об опасностях, грозящих миру, если германский кайзер, чей флот даже сейчас бороздит филиппинские воды, вознамерится захватить богатый архипелаг, чтобы осуществить извечную мечту любой европейской державы, не говоря уже о Японии, — расчленить распадающуюся китайскую империю.
— У нас нет выбора. А присутствие Испании в Западном полушарии — сущий анахронизм. Мы должны стать хозяевами в собственном доме.
— Разве все Западное полушарие, в том числе и Тьерра-дель-Фуэго, — наш дом?
— Ты все время смеешься надо мной. Давай лучше поговорим о парижском театре…
— Я предпочитаю другую тему для разговора: мужчины и женщины. — Каролине вдруг почудилось, что на нее снизошло некое озарение и ей открылась вся правда о взаимоотношениях враждующих полов. То, что ей было известно о различиях между полами, оставалось за семью печатями для любой молодой американки. Конечно, они обладали социальной свободой, немыслимой во Франции, но были на редкость ограничены в других существенных смыслах, и это невежество лелеялось заботливыми мамашами, которые сами мало что понимали в извечных происках райского змия.
— Но что мы можем сказать о мужчинах и женщинах? — На лице Дела было написано изумление; он покраснел отнюдь не только от августовского зноя и плотной еды.
— Я вижу по крайней мере одно различие. Во всяком случае, между американцами и американками. Мистер Джеймс назвал Америку «огазеченной демократией».
— Джефферсон когда-то сказал, что, если бы ему пришлось выбирать между правительством без газет или газетами без правительства, он бы выбрал газеты…
— Как это глупо! — Увидев, однако, что Дела обидели ее слова (он, очевидно, был всецело на стороне мудреца из Монтиселло[24]), Каролина поправилась: — Я не имела в виду, что он был глуп. Он считал глупцами своих собеседников. Видимо, это были журналисты, не правда ли? Ведь если бы они не были журналистами, откуда узнали бы мы, что он говорил, или мог сказать, или не сказал? Но вернемся к мужчинам и женщинам. Нас, женщин, вполне справедливо критикуют за то, что мы думаем и, того хуже, говорим только о замужестве и детях, о людях, с которыми нам повседневно приходится иметь дело, об уюте для наших мужей, семей и прочее, а это значит, что с годами мы становимся все скучнее и скучнее, потому что в конце концов нам остается лишь думать и болтать о самих себе и мы превращаемся, если не были ими с самого начала, в беспросветных зануд. — Каролина осталась очень довольна своей тирадой.
Но Дел был не на шутку озадачен.
— Теперь я знаю, какие вы. А каковы мужчины?
— Мужчины не такие. Они занудны по-своему. Благодаря газетам.
— Ты хочешь сказать, что мужчины читают газеты, а женщины нет?
— Вот именно. Большинство мужчин, которых мы знаем, страстные читатели газет, чего не скажешь о большинстве женщин. Во всяком случае, они не читают политические и военные новости. И слово-то какое забавное — новости! Поэтому, когда мужчины часами рассказывают друг другу, что они вычитали утром о Китае, или Кубе, или … о Тьерра-дель-Фуэго, о политике и о деньгах, мы чувствуем себя лишними, потому что именно этого мы и не знаем.
— Но вы могли бы с легкостью…
— А зачем? У нас своя скука, у вас — своя. И ваша — ужасна. Блэз рассказывал мне, что практически все, публикуемое Херстом, неправда, в том числе и история о том, как испанцы взорвали «Мэн». Но вы, мужчины, читающие «Джорнел» или подобные газеты, действуете так, будто все вами прочитанное — правда. Но что еще хуже, для вас не имеет значения, правда это или нет, для вас важен сам факт, что это напечатано. Вот почему мы лишние. Потому что мы знаем: для нас все это несущественно.
— Согласен, газеты не всегда пишут правду, но если дураки полагают, что это правда или возможная правда, то напечатанное становится важным для всех: ведь правительства действуют именно откликаясь на новости.
— Что ж, тем хуже для глупых мужчин, и женщин, конечно, тоже.
Дел выдавил из себя улыбку.
— А что бы делала ты, если бы могла изменить положение вещей?
— Читала бы «Морнинг джорнел», — быстро ответила Каролина. — Всю, целиком.
— И верила бы?
— Нет, конечно. Но я могла бы беседовать с мужчинами о Тьерра-дель-Фуэго и мировом балансе сил.
— Я бы предпочел поболтать о парижских театрах… о свадьбе. — Полные щеки Дела залились краской, узкий лоб остался белым, как слоновая кость.
— То есть ты превратишься в женщину, а я в мужчину? — Каролина улыбнулась. — Нет. Это непорядок. Нас с рождения разделяют эти ужасные газеты, которые внушают вам, что думать, а нам, что и когда носить. И нам никогда не сойтись.
— И все же стоит попробовать. В конце концов, всегда существует нечто возвышенное посередине, — сказал Генри Джеймс, который прислушивался к их разговору; на тарелке перед ним лежали руины искусной пудинговой конструкции.
— Где же оно и что это такое? — Каролина повернулась и пристально посмотрела в его поблескивающие, умные глаза.
— Ну, разумеется, искусство, дорогая мисс Сэнфорд. Это небеса, доступные для всех, не только для Джима Бладсоу и его создателя.
— Но искусство не предназначено для всех, мистер Джеймс, — почтительно заметил Дел.
— Значит, должно быть нечто более редкостное, но и более высокое, что могло бы объединить все честные… сердца.
От слова «сердца» Каролина почувствовала озноб, внезапный, как предостережение. Что он имел в виду? Только то, что сказал, или ту самую, загадочную пятерку червей? Наверное, лишь первое, потому что, когда она спросила, что представляет собой этот высочайший уровень единения, Генри Джеймс ответил с несвойственной ему простотой:
— Человеческие отношения, которые выше войны, политики и даже любви. Я имел в виду дружбу, и ничего больше.
Джон Хэй и Генри Адамс, сидя в плетеных креслах на каменной террасе, любовались видом на Кентский Уильд; залитый летним солнцем пейзаж медленно погружался в сумерки.
— В Швеции летом солнце не заходит даже ночью. — Генри Адамс закурил сигару. — Никому не приходит в голову, что Англия такая же северная страна, как Швеция. Но смотрите! Время послеобеденное, а светло как днем.
— Мы привычно полагаем, что Англия ближе к нам, чем это есть на самом деле. — Хэй осторожно прижался поясницей к жесткой кожаной подушке, которую Клара положила ему за спину. Вот уже несколько месяцев, как боль стала постоянной; тупая боль, казалось ему, возникала в пояснице и отдавала в паху, но, разумеется, врачи зловеще твердили, что все происходит наоборот. Подушечка чудесным образом не давала боли перейти во внезапный порыв ледяного ветра — так Хэй воспринимал эти мучительные вспышки, когда все тело точно наэлектризовывалось болью, возникавшей в атрофированной, и это в лучшем случае, простате; железа диктаторски теперь распоряжалась его жизнью, десять раз на ночь поднимала мочиться, точнее — мучиться и страдать от жжения, вызывавшего в памяти юные годы, когда в Вашингтоне военных лет он подхватил не очень серьезную, но сильно распространенную нехорошую болезнь.
— Вы здоровы? — Адамс не смотрел на него, но Хэй знал, что друг чутко реагирует на его физическое состояние.
— Увы, нет.
— Значит, дела идут неплохо. Когда вас мучает боль, вы утверждаете, что абсолютно здоровы. Какая хорошенькая девушка у Дела.
Хэй бросил взгляд на каменную скамью; его сын и Каролина смотрелись как влюбленная парочка, достойная кисти Гибсона[25]; другие гости, точно некие подводные существа, плавали в водянистом сумеречном освещении. К огорчению Адамса и радости Хэя, детей куда-то отправили.
— Вы помните ее мать, Анрик? — У Хэя был целый набор имен, которыми он называл Генри словно в насмешку над абсолютной неизменчивостью своего друга.
— Прекрасную темноволосую княгиню Агрижентскую, однажды увидев, невозможно забыть. Я видел ее в семидесятые годы, в то прекрасное десятилетие, что последовало за нашей совсем не прекрасной войной. Вы знали Сэнфорда?
Хэй кивнул. Боль, лучами расходившаяся из поясницы, внезапно капитулировала под давлением жесткой подушки.
— Он служил в начале войны в штабе Макдауэлла. Кажется, он собирался жениться на Кейт Чейз…
— Насколько я помню, он был не одинок в этом безумии. — Под голубоватой в этом призрачном свете бородкой Хэй уловил улыбку Дикобраза.
— Согласен. Нас было много. Кейт, Елена Троянская с И-стрит. Ее руки добился Спрейг. А Сэнфорду досталась Эмма из Агриженто.
— Деньги?
— А вы как думаете?
Хэй подумал о том, что ему крупно повезло. Он даже не надеялся, что когда-нибудь сумеет заработать себе на жизнь. Перед молодым человеком, книгочеем и сочинителем, который уехал из Варшавы, штат Иллинойс, поступил в колледж, а затем окончил университет Брауна, открывались лишь две дороги. Одна — юриспруденция, нагоняла на него тоску; другая — карьера священнослужителя, привлекала, хотя он не был верующим, более того, ему были отвратительны бесчисленные служители бесчисленных культов. В конце концов он отверг этот путь и написал своему дядюшке Милтону, юристу: «Я не гожусь в методистские проповедники, потому что не умею ездить верхом, я не гожусь в баптисты, потому что не люблю воду, я не гожусь в священники епископальной церкви, потому что я не дамский угодник». Это последнее утверждение не было искренним. Хэй был более чем привязан к дамскому полу. Но поскольку в двадцать два года он выглядел двенадцатилетним мальчиком, то ни в Варшаве, ни позднее в Спрингфилде особым успехом у дам не мог похвастать.
Пришлось смириться с юридической конторой дядюшки, там он познакомился с его другом, адвокатом железнодорожной компании по имени Авраам Линкольн, помог Линкольну на выборах, которые сделали его президентом, а затем отправился с новоизбранным президентом в Вашингтон на пять лет, один месяц и две недели. Хэй присутствовал при последнем вздохе раненого президента, умиравшего в убогом пансионе на матрасе, пропитавшемся его кровью.
Потом Хэй отбыл в Париж в качестве секретаря американского посольства. Позднее находился на дипломатической службе в Вене и Мадриде. Писал стихи, путевые очерки, редактировал «Нью-Йорк трибюн». Выступал с лекциями о Линкольне. Писал стихи в народном стиле; его «Баллады округа Пайк» продавались миллионами. И все же он почти ничего не заработал к тому времени, когда двадцатичетырехлетняя наследница из Кливленда Клара Стоун предложила ему руку и сердце и он благодарно соединил свою судьбу с женщиной выше его на целую голову и с врожденной склонностью к полноте; сам он как был так и остался худым.
Так в тридцать шесть лет Хэй избежал бедности. Перебрался в Кливленд, работал на своего тестя — железные дороги, шахты, нефть, телеграфная компания «Вестерн юнион», обнаружил, что, обладая деньгами, он не лишен способности их приумножать. Он недолго прослужил заместителем секретаря штата и написал анонимно изданный роман «Кормильцы», ставший бестселлером, в котором выразил любезное своему сердцу кредо: хотя собственники более всего способны распоряжаться и управлять богатствами Америки, а профсоюзные агитаторы таят в себе постоянную угрозу системе, все же правящий класс в районе, именуемом Западный резерв[26] (Кливленд он благоразумно не упоминал), безнадежно ограничен, самовлюблен и туп. Генри Адамс находил своего друга снобом, и Хэй этого не оспаривал. Оба они считали анонимное издание книги счастливой идеей; в ином случае Майор никогда не предложил бы Хэю самый важный дипломатический пост — американского посла в Лондоне. Если бы сенат заподозрил, что Хэй не испытывает восторга от всего американского, назначение его сенаторы не утвердили бы.
— Деньги решают все. — Хэй закурил гаванскую сигару. Вдруг явилась мысль: что же, в конце концов, делать с Кубой? Затем, словно осознав банальность своих слов и уловив загадочную ухмылку за густой синей бородой в соседнем кресле, добавил: — Что такое бедность и борьба за существование, наш Дикобраз с золотыми иглами знает лишь понаслышке.
— Вы раните мое сердце, — саркастически усмехнулся Адамс. — От рождения мои иглы вовсе не были так уж сильно позолочены. Я получил ровно столько шекелей, сколько было необходимо, чтобы существовать и время от времени угощать завтраком одного моего друга…
— Вряд ли вы остались бы таким ангелом, если бы решились на…
— Престижный брак?
Острый приступ боли заставил Хэя закашляться. Ища удобное положение для поясницы, он притворился, что кашель — от сигарного дыма.
— Я имел в виду погружение в реальный мир. Занятие бизнесом, что относительно нетрудно. Или политикой, что совсем нелегко для таких людей, как мы с вами.
— Что ж, вы преуспели благодаря богатой жене. Как и Уайтло Рид[27]. Как и Уильям Уитни[28]. Преуспел бы и Кларенс Кинг, если бы ему выпала удача, как вам, то есть если бы он обладал вашим здравым смыслом и женился на деньгах и по любви одновременно.
Внизу, под террасой, в темной зелени деревьев перекликались совы. Почему молчат сурренденские соловьи? — подумал Хэй.
— Почему он так и не женился? — спросил Хэй. Этот вопрос они вечно задавали друг другу. Кинг был самый блистательный из трех друзей, самый красивый, самый блестящий рассказчик, да к тому же спортсмен, первопроходец, геолог. В восьмидесятые годы все трое жили в Вашингтоне и главным образом благодаря несравненному Кингу старый дом Адамса превратился, как любили писать газеты, в первый салон республики.
— Ему не повезло, — сказал Хэй. — А нам повезло сверх меры.
— Вы так полагаете? — Адамс повернул к Хэю свою бело-голубую голову. В голосе его вдруг прозвучали холодные нотки. Хэй случайно прикоснулся к запертой наглухо двери, единственной за долгие годы их дружбы, от которой у него не было ключа. За тринадцать лет, что прошли с тех пор как Адамс нашел свою жену мертвой на полу, он ни разу даже не упомянул о ней в разговоре с Хэем и вообще с кем бы то ни было. Адамс просто запер эту дверь на ключ.
Лишь нестерпимая боль могла заставить Хэя забыть о такте.
— По сравнению с Кингом мы с вами жили точно в раю.
На террасе появилась высокая, застывшая в нерешительной позе фигура. Хэй был рад избавлению от тягостной темы.
— Я здесь, Уайт, — позвал он первого секретаря посольства, только что прибывшего из Лондона.
Уайт придвинул себе стул, от сигары отказался.
— Я привез телеграмму, — сказал он. — Она немного помялась. Бумага слишком тонкая. — Он протянул ее Хэю.
— Наверное, мне как директору компании «Вестерн юнион» надлежит вступиться за качество бумаги, которая используется для телеграмм.
— Нет, нет, что вы! — Уайт нахмурился, и Хэй сразу же почувствовал беспокойство, поскольку главным достоинством очаровательного юноши была его способность смеяться в ответ на шутки и любезности, в которых не было ничего смешного или любезного.
— Я не умею читать в темноте, — сказал Хэй. — В отличие от сов… и дикобразов.
Адамс взял у Хэя телеграмму и поднес ее вплотную к глазам, пытаясь разобрать текст в умирающем свете долгого дня.
— Боже, — сказал он тихо. Он опустил телеграмму и посмотрел на Хэя.
— Германский флот открыл огонь в бухте Кавити? — Именно этого боялся Хэй все время после захвата Манилы.
— Нет. — Адамс протянул телеграмму Хэю. Тот сунул ее в карман. — Я думаю, вам надо пойти в кабинет и прочитать ее. Одному.
— От кого телеграмма? — Хэй повернулся к Уайту.
— От президента, сэр. Он назначил вас… то есть предложил вам пост…
— Государственного секретаря, — закончил за него Адамс. — Вам предлагается высший невыборный пост в стране.
— Все приходит ко мне либо слишком поздно, либо слишком рано, — сказал Хэй. Он сам не ожидал от себя этих слов, в них слышалось скорее угрюмое сожаление, нежели радость. Не стоило делать вид, будто назначение пришло внезапно. Он давно знал, что нынешний государственный секретарь, судья Дэй, занимал эту должность временно. Судья хотел остаться судьей и согласился только из расположения к своему старому другу Майору. Хэй также знал, что Майор очень высокого мнения о его, Хэя, умении решать самые деликатные проблемы, укрепляя авторитет президента. И вот на шестидесятом году жизни листок желтой дешевой бумаги компании «Вестерн юнион» предлагает ему реальную власть.
Хэй ощутил на себе пристальные взгляды Адамса и Уайта, точно двух хищных птиц в темном лесу.
— Что ж, рано или поздно, но это как гром среди ясного неба, — сказал он.
— Я уверен, — отозвался Адамс, — что по этому случаю вы могли бы произнести нечто более значительное.
Внезапный приступ боли заставил Хэя скорее выдохнуть, чем сказать:
— Да, мог бы. Но не скажу. — Однако в его голове уже теснились слова: «Потому что, если говорить правду, я должен был бы сознаться в том, что так уж случилось, что я неправильно прожил свою жизнь. Я легкомысленно потерял счет времени, и теперь оно стремительно убегает от меня. И я должен отказаться от предложенной мне долгожданной чести, потому что — неужели вы, мои друзья и враги, не видите? — я умираю».
Уайт что-то говорил, и его слова донеслись до Хэя сквозь туман боли.
— … Он хочет, чтобы вы прибыли в Вашингтон до первого сентября, когда судья Дэй отправится в Париж на мирные переговоры с Испанией.
— Понимаю, — сказал Хэй отрешенно. — Да. Да, конечно.
— Слишком поздно? — Адамс словно читал его мысли.
— Разумеется, слишком поздно. — Хэй заставил себя засмеяться и встать. Боль ушла так же внезапно, как появилась, то был добрый знак. — Что же, Уайт, нам с вами придется поработать. Испытывая сомнения, Линкольн всякий раз готовил два решения, одно «за», другое «против». Затем он их сравнивал и принимал, вероятно, то из них, что было лучше аргументировано. Сейчас мы сочиним мой отказ. А затем — согласие.
— Не забывайте, — сказал Адамс вставая, — если вы откажетесь, а именно так, по-моему, следует поступить, принимая во внимание ваш — наш — возраст и здоровье, вы как посол должны будете уйти в отставку.
— Почему? — спросил Хэй, заранее зная ответ Адамса.
И ответ последовал.
— Если бы вы были простым соискателем должности, все это не имело бы значения. Но вы занимаете должность. Вы — уважаемый государственный деятель. И в качестве такового не имеете права сказать президенту «нет». Нельзя сначала принять почетную должность, а потом, когда вы нужны по-настоящему, отказаться.
Глас истинных Адамсов, глас старой республики. Хэй кивнул и скрылся в дверях. Так ли уж важно, как умереть, подумал он. Хотя можно умереть по-римски, благородно.
Каролина оставила гостей и в одиночестве отправилась побродить в роще, которая начиналась в низине, сразу за домом. Тут царили покой и умиротворение. Не было ни ветерка, когда она шла между могучими рододендронами с увядающими белыми цветами, покрытыми пылью, и Каролина снова подумала, почему пыль, олицетворяющая собой крушение и упадок, так занимает ее мысли сейчас, когда она готова наконец, расправив крылья, начать полет в жизнь, столь долгожданную и вожделенную. Кончается, обращаясь в пыль, ее европейское детство, и она, самое взрослое дитя на свете, волшебным образом превратится теперь в самую юную из женщин. В просвете между деревьями, в центре которого виднелся очаровательный пруд, Каролина увидела оленя. Она замерла в надежде, что животное подойдет к ней, но темные коричневые глаза внезапно сверкнули, и там, где мгновение назад был олень, осталась лишь лесная зелень.
Итак, существует проблема Дела, — подумала было она. Но проблему Дела быстро сменила, как в волшебном фонаре, проблема Блэза. Она в задумчивости присела на поваленное дерево возле мутного пруда; говорили, что где-то нет змей, но вот где — в Англии или в Ирландии?
Когда она написала Блэзу, что уезжает погостить в Сурренден-Деринг, он ответил, что это решение его скорее радует. Хотя Дел «вполне приемлем», ей было бы полезно завести и другие знакомства, покровительственно советовал брат. Затем следовала целая страница восторженных упоминаний о «Шефе», мистере Херсте, и Каролина задумалась, уж не является ли этот тридцатилетний любитель актрис, по мнению Блэза, кандидатом на ее бесценную руку. Вряд ли: Блэз предложил, чтобы после Англии она вернулась в Сен-Клу и присмотрела за старым дворцом, пока он сам прочно не обоснуется в Нью-Йорке. Ведь он поселился в отеле «Пятая авеню», а это не самое подходящее место для jeune fille de la famille[29]. Остальная часть письма была написана на французском языке, на котором они обычно говорили друг с другом, да и думали тоже. Он напомнил ей, что завещание неспешно продвигается по судебным инстанциям, но ничего не решится до первого января будущего года. Он надеется, что тем временем она получает удовольствие от своего нового статуса парижской сироты, и рекомендует взять одну из бесчисленных агрижентских старых дев или вдов себе в дуэньи. «Видимость, — писал он, переходя на поучающий английский, — имеет в этом мире решающее значение». Уж Блэзу это, конечно, должно быть известно. Будучи журналистом, он теперь не только выдумывает разные вещи, но и создает их видимость.
— Каролина! — голос Дела звал ее домой. Он стоял на нижней террасе, размахивая листком бумаги. — Телеграмма! — Внезапно он исчез с террасы и заскользил задом по лестнице. — О, черт! — выругался он, поднимаясь и разглядывая темные травяные пятна на элегантном твиде. — Извини. — Дел улыбнулся. Он очень мил, подумала Каролина. Если бы только лоб был пошире за счет внушительного подбородка, а глаза — чуточку крупнее.
Каролина распечатала телеграмму. Она была от ее кузена и адвоката Джона Эпгара Сэнфорда. Незадолго до смерти полковника Джон приезжал в Сен-Клу и как бы невзначай сказал Каролине: «Если что-нибудь случится с вашим отцом, вам потребуется адвокат. Американский адвокат». «Вы имеете в виду себя?» «Если вам будет угодно». В тот момент перспектива смерти отца казалась весьма отдаленной: Сэнфорды жили вечно, наслаждаясь своим нездоровьем. Но когда «Голубой экспресс» столь внезапно и преждевременно доставил полковника Сэнфорда в иные сферы, Каролина написала Джону Эпгару Сэнфорду, чем вызвала недовольство Блэза. Когда Блэз сообщил ей, что завещание не будет утверждено раньше первого января, она почувствовала себя виноватой. Видимо, она и в самом деле осложнила дело. А теперь Джон Эпгар Сэнфорд торопит: «Приезжайте в Нью-Йорк как можно скорее завещание рассматривается 15 сентября не волнуйтесь».
— Что случилось?
— Мне советуют не волноваться. Это наверняка означает обратное.
— И ты волнуешься?
Каролина спрятала телеграмму в сумочку.
— Бедняжка эта телеграфистка в Плакли. Ну и задали мы ей работы!
— Она обратилась за помощью к правительству ее величества. Угрожает закрыть свою контору, — улыбнулся Дел. — Пошли, только что приехал брат дядюшки Дорди, Брукс. Его стоит увидеть и послушать.
Каролина взяла Дела за руку.
— Не поможет ли посольство отправить меня пароходом в Нью-Йорк?
— Конечно. Я скажу Эдди. Когда?
— Если возможно, завтра вечером. В крайнем случае, послезавтра.
— Что-нибудь случилось?
— Да нет, ничего. То есть пока ничего. Просто… дела, — добавила она весело, секунду помедлив, чтобы не споткнуться на букве «д»: когда нервничала, она иногда начинала заикаться.
Брукс Адамс[30] собрал вокруг себя двор — нет, подумала она, скорее папский конклав — на верхней террасе. Его брат Генри свернулся калачиком в кресле, точно затравленный беспозвоночный дикобраз. Генри Джеймс облокотился о балюстраду и, прищурившись, разглядывал новоявленного папу римского. Жена Брукса, маленькая невзрачная женщина, сидела рядом с миссис Камерон, вне эксцентричной орбиты своего мужа; тот возбужденно кружил в лихорадочном вальсе вокруг старшего брата — ну, точно папа в пляске св. Витта… Из них двоих старшим казался седовласый и седобородый Брукс.
— И вот на наших глазах, — непререкаемо вещал он тонким, хорошо поставленным голосом, — цвет Франции, ее военная элита оказалась под судом, униженная, затравленная, загнанная в угол бандой грязных евреев.
— Ради бога, не надо. — Каролина не могла вынести еще одного обсуждения дела капитана Дрейфуса, которое на столь долгое время раскололо Францию и успело ей уже смертельно наскучить. Даже мадемуазель Сувестр, забыв свою знаменитую невозмутимость, вступилась за несчастного Дрейфуса перед ученицами.
— Мистер Адамс слегка помешался на этой теме, — прошептал Дел. — Дядюшка Дорди тоже, хотя он не столь монотонен.
Брукс равнодушно посмотрел на вошедших. Но тут же включил их в свою орбиту. Он возобновил причудливое кружение вокруг кресла, в котором сидел его брат.
— Предположим, ты скажешь, что капитан Дрейфус невиновен в передаче секретов врагу.
— Я вовсе не собирался говорить ничего подобного, — пробормотал Генри Адамс.
Но Брукс оставил его ответ без внимания.
— На это я отвечу: если он невиновен, то тем хуже для Франции, для Запада. Позволить евреям — то есть коммерческим интересам — просто так парализовать великую державу! Англия и Америка, первая — идущая к упадку, и другая — невежественная, но могучая… Я вижу нашу задачу… в том, чтобы объединить усилия с еврейскими финансовыми кругами, что одновременно может нас спасти в грядущей схватке между Америкой и Европой, которая, по моим расчетам, начнется не позднее тысяча девятьсот четырнадцатого года. Из этой схватки могут выйти лишь два победителя — Соединенные Штаты, ныне величайшая мировая держава, и Россия, величайшая континентальная держава. Германия слишком мала, чтобы претендовать на роль мировой державы, и будет разгромлена, а Франция и Англия вообще потеряют всякое значение, выходит… выходит, остаемся мы — лицом к лицу с невежественной Россией, управляемой горсткой немцев и евреев. Но может ли Россия удержаться на своей нынешней ступени развития, а точнее — недоразвитости? Уверен, что нет.
Кривые эллипсы траекторий Брукса привели его к креслу брата.
— Россия либо должна распространиться вширь, на Азию, либо пережить внутреннюю революцию. В любом случае это дает нам преимущество. Вот почему мы должны молиться, чтобы война разразилась теперь. Я не имею в виду грядущую великую войну между полушариями. — Та же странная кривая остановила Брукса перед Генри Джеймсом, который посматривал на этого возбужденного коротышку, как добренький бородатый Будда. — Войну, в результате которой мы получим всю Азию. Маккинли начал превосходно. Это наш Александр. Наш Цезарь. Наш возрожденный Линкольн. Но он должен понять, почему он делает то, что делает, и ты, Генри, и я с адмиралом Мэханом должны объяснить ему, растолковать смысл истории, как мы ее понимаем…
— Я абсолютно ничего не понимаю, — сказал Генри Адамс, резко поднимаясь с кресла. — Кроме того, что мне надо ехать.
— В Ржаное поле. Со мною вместе, — сказал Генри Джеймс и отошел от балюстрады. — Я уезжаю, — сказал он миссис Камерон. — Я пригласил вашего и моего Генри к чаю. Мы поедем в наемном электромоторном экипаже местного производства.
— Хитти! Хитти! Где ты? — закричал Адамс.
Однако Хитти, его племянницы Абигейл, и след простыл. В затянувшейся суматохе отъезда Генри Адамс коснулся руки Каролины.
— Со мной обязательно должна быть племянница. Это закон истории. Выбор пал на вас.
— Я польщена. Но…
Но когда Генри Адамс спасался бегством от своего брата Брукса, никакие «но» были не в счет; если Брукс настигнет их у нанятой Джеймсом тройки или, если быть точным, у электромобиля, то Адамс и следовавшая за ним Каролина попадут в лапы хищника. В последний момент прихватили еще и Дела. Но даже на подъездной аллее, к удивлению дворецкого Бича, Брукс продолжал держать речь, пока шофер в униформе усаживал обоих Генри, Каролину и Дела в свой высокий экипаж.
— Война — это естественное состояние человека. Ради чего, спросите вы? Ради энергии…
— О, конечно, ради энергии! — одновременно с ним выкрикнул Генри Адамс, когда управляемый шофером непритязательный электромобиль к вящему изумлению камердинера и не меньшему — оленя покатился по парку. Каролина и Адамс расположились на заднем сиденье, Дел и Джеймс сели лицом к ним напротив.
— Мне никогда еще не доводилось слышать столь мощные и громогласные речи Брукса. — Генри Джеймс улыбнулся едва заметной озорной улыбкой, которая так нравилась Каролине; он ничего не упускал из виду, но, похоже, никого не осуждал.
— Он меня утомляет, — тяжко вздохнул Адамс. — Вас, конечно, не нужно убеждать в том, что он гений. Увы, мне выпала участь трудолюбивого старшего брата гения. Он разрабатывает меня… как золотую жилу или, скорее, свинцовую породу. Я создал ряд туманных теорий, которые он преображает в незыблемые законы.
— А существуют ли вообще законы истории? — спросил Дел, обнаруживая внезапный интерес к разговору.
— Я не отдал бы свою жизнь изучению истории, если бы их не было, — ядовито заметил Адамс и снова вздохнул. — Вся беда в том, что я не могу их как следует сформулировать. А вот Бруксу это до известной степени удается.
— И каковы же они, эти законы? — спросил Дел, и Каролина, уловив в его словах неподдельный интерес, искренне порадовалась, поскольку, как настоящая француженка, получала удовольствие, пусть даже поверхностное, от элегантных обобщений, исполненных конкретного смысла.
— Законы Брукса таковы. — Адамс смотрел вдаль, туда, где, пока невидимый, находился Хивер-касл, который он уже показывал Каролине и выводку племянниц. Каролина подумала об Анне Болейн, которая жила в этом замке; интересно было узнать: когда Генрих VIII отрубал ей голову, повиновался ли он закону истории, гласившему: «Энергия требует, чтобы король Генрих начал Реформацию», или же просто ему была нужна новая жена и сын?
— Сущность любой цивилизации сводится к централизации. Таков первый неоспоримый закон. Всякая централизация — это экономика. Второй закон таков: ресурсы должны быть достаточны для поддержания цивилизации и снабжения ее энергией. Вот почему всякая цивилизация — это выживание наиболее экономичной системы…
— Что значит «наиболее экономичная»? — спросил Дел.
— Самая дешевая, — быстро ответил Адамс. — Брукс полагает, что сейчас начинается схватка между Америкой и Европой за обладание обширными залежами угля в Китае, потому что доминировать в мире будет та держава, которая завладеет наиболее дешевым источником энергии.
— Но у нас самих много угля и нефти, — удивился Дел. — Настолько много, что мы не знаем, куда их девать. Зачем нам Китай?
— Чтобы он не попал в чужие руки. Но ваша мысль на верном пути. Если закон Брукса справедлив, мы будем обладать всем.
— Осмелюсь спросить: хорошо ли это? — усомнился Джеймс.
— Законы природы не бывают плохими или хорошими, они просто существуют. Если не мы, то кто? Россия? Варварская, суеверная Россия? Нет. Или Германия? Нация, склонная к безумию … и поэзии. Еще раз нет.
— А к чему склонны мы? Наверное, это нечто неизмеримо более высокое? — Джеймс, заметила Каролина, смотрел прямо в глаза Адамсу; обычно он, человек бесконечно тактичный, этого себе не позволял. Он словно читал лицо Адамса, как книгу.
— Мы, англосаксы, привержены свободе, гражданским правам и… — Адамс сделал паузу.
— Мы — это прежде всего и в первую очередь… мы. — Джеймс безрадостно улыбнулся.
— Будучи влюбленным в Англию, — Адамс деликатно поддел своего друга-экспатрианта, — вы должны были обнаружить здесь некоторые качества, которые находите превосходными в сравнении с любой другой страной, иначе вы могли бы поселиться в любом другом месте, в том числе и в нашей беспокойной республике. Но подумайте о Соединенных Штатах как продолжении той страны, которую вы любите и в которую верите. Постарайтесь увидеть в нас людей, которым пришлось взвалить на свои плечи тяжелейшее бремя англосаксов — обитателей острова, теряющего ныне свою экономическую силу.
Джеймс примирительно развел руками.
— Вы рассуждаете о законах истории, а я не законник. Готов, однако, признаться в своих сомнениях. Как можем мы, не способные честно управлять самими собой, брать на себя миссию управления другими? Неужели мы собираемся управлять Филиппинами из Таммани-холла? Или наши восточные колонии будут управляться партийными боссами? Может быть, мы хотим, чтобы бывшие испанские владения управлялись кокусами — тайными совещаниями партийных боссов, которые столь опорочили нашу политику, что каждого доброго американца — да и недоброго тоже, спешу добавить, — бросает в дрожь при одном упоминании о нашей нынешней системе?
Адамс недовольно насупился.
— Согласен, мы являем собой зрелище неприглядное, но ведь уолполовская Англия[31] отличалась еще большей коррупцией, была убога и провинциальна…
— Верно. Но создание империи цивилизовало англичан. Быть может, это не закон, но это факт. — Генри Джеймс сурово посмотрел на Адамса. — Однако то, что цивилизовало их, нас может вконец деморализовать.
Адамс промолчал. Дел встревоженно поглядывал на обоих.
— Вы говорили это отцу? — спросил он.
— Нет, конечно, — мягко сказал Джеймс. — Бедняга. На нем и без того лежит тяжкий груз мировых проблем. Принести себя в его годы и при его увядающем здоровье на алтарь служения обществу — в высшей степени благородно.
Внезапно Джеймс начал напевать, и вскоре мощные органные звуки его голоса прокатились по деревне, мимо которой они следовали: «Час долга пробил,/ И он это знал/ И верным остался ему».
— Что это? — тревожно воскликнула Каролина.
— Из «Джима Бладсоу», — сказал Дел. — Отец терпеть не может, когда декламируют его стихи.
— Его сейчас нет с нами, а я люблю громыхание этих строк. То, что он не запечатлел в своей чудесно ритмизированной летописи, посвященной опасностям передвижения на несущейся тройке, например электромобиль, везущий историка и творца незыблемых законов, будет спасено от забвения проворной и сильной рукой простого рассказчика из Олбани, штат Нью-Йорк, в настоящий момент поселившегося в Ржаном поле…
К тому времени, когда Джеймс завершил свою тираду-пародию на балладу Хэя, смеялись все, даже Генри Адамс.
Лэмб-хаус оказался крошечным помещичьим домом, сложенным из камня, с запущенным, заросшим сорняками садом, покрытом пылью (эта навязчивая мысль снова посетила Каролину). У двери приехавших встретили мужчина и женщина.
— Смиты, — с нехарактерной для него сдержанностью сказал Джеймс.
Смиты радостно приветствовали Мастера и его гостей, но они то и дело роняли его багаж, пока нетвердой походкой шли в гостиную.
— Смиты — это настоящая легенда, — прошептал Дел. Генри Джеймс усадил Адамса в кресло у камина.
— Почему?
Как будто призванная тут же воплотить легенду в жизнь, миссис Смит начала медленно и, пожалуй, грациозно опускаться на пол с нежной улыбкой на губах.
— Мистер Смит. — Голос Генри Джеймса не выдавал волнения; Смит появился в дверях.
— Сэр?
— Складывается впечатление, что сиеста миссис Смит, прерванная суматохой нашего приезда, возобновилась на ковровой дорожке.
— Ах, бедняжка! — Смит покачал головой. — Это все то новое лекарство, которое дает ей деревенский доктор; в Лондоне, на Харли-стрит она принимала совсем другое. — С этими словами Смит поднял свою улыбающуюся во сне жену на ноги и повел к двери. — У нее … такой чувствительный организм! — добавил он не без гордости.
Когда они удалились, Генри Адамс с трудом сдерживал смех, а кончик его бороды предательски подрагивал, но Генри Джеймс сидел с меланхолическим видом. Байроническим, подумала Каролина.
— Однако, мистер Джеймс… — начала она.
В дальней половине дома раздался ужасный грохот: очевидно, супруги Смит подчинились неумолимому закону всемирного тяготения.
— Ну, разумеется, Смиты — пара необычайно опытная в ведении домашнего хозяйства, однако склонная к некоторым излишествам, которые можно объяснить особенностями жизни в незнакомой стране, при этом они переходят некую грань или, точнее, игнорируют предостерегающие сигналы…
— Вы, вероятно, хотите просто сказать, что они изрядно пьют! — Генри Адамс рассмеялся столь громко и безудержно, что Каролина и Дел тоже не могли удержаться от смеха.
Мастер был воплощенное страдание.
— Я прошу извинить меня за то, что ваше появление в Лэмб-хаусе омрачено дионисийскими или, скорее, вакхическими удовольствиями моих верных добрых Смитов, переезд которых из их родного Лондона в незнакомую сельскую обитель привел их в состояние повышенного возбуждения во всех смыслах… — Звон разбиваемой посуды заставил слегка нахмуриться густые ровные брови Джеймса.
Затем разговором завладел Адамс, и Смиты как тема были забыты; правда, они устроили вполне приличный чай, и мистер Смит, словно обретя второе дыхание, умело прислуживал за столом.
Адамс поинтересовался соседями. Есть ли у Джеймса достойное общество.
— Поскольку вы предпочитаете одиночество обществу, вы, вероятно, имеете поблизости отличную компанию, так что не видеть их становится делом исключительно приятным и вдохновляющим.
— Ну, во-первых, поэт-лауреат. — Джеймс передал блюдо с пирогом Каролине; она отказалась, Дел положил себе два куска. — Каждый день, когда я его не вижу, приносит мне удовольствие. А вообще-то я здесь никого не вижу. Я вступил в гольф-клуб из-за чая, который там подают, а вовсе не ради странной скучной игры, что этому чаю предшествует, и хотя меня единогласно избрали президентом крикет-клуба, я отклонил сию честь, потому что эта игра для меня еще более непостижима, чем гольф, а чая там вообще не подают. Этим летом я намеревался предаться одиночеству, не подозревая о том, что Камероны, Хэи и Адамс обрушатся на меня как… как…
— С нетерпением жду, чему он нас уподобит, — сказал Адамс Каролине, которая думала только о том, чтобы кто-нибудь открыл окно в сад: в гостиной было душно, над пирогом кружили мухи.
— Я разрываюсь между образом золотого дождя и зловещими атрибутами мистерии. Так или иначе, если бы не вы, мои жизнерадостные гости, я был бы прикован к моему письменному столу и писал…
— Диктовал.
— Образ остается в силе. Я прикован к мистеру Макэлпину, который, в свою очередь, прикован к своему «Ремингтону», в то время пока я бесконечно диктую книжные рецензии для «Литерачер», биографию Уильяма Уэтмора Стори[32]…
— Этого убийственного зануды?
— Вы вложили в единственную фразу то, из чего я создаю свою книгу. Но поскольку наследники заплатили изрядную сумму за увековечение нашего старого и бесспорно скучного друга, я должен писать, чтобы иметь возможность оплатить эти камни, из которых сложен первый и, наверное, последний дом, который я имею.
Дел спросил Джеймса, встречал ли он Стивена Крейна[33], молодого американского журналиста, который, рассказывали, поселился где-то неподалеку.
— Он живет в Бридж-плейс, — кивнул Джеймс. — Заходил ко мне перед отъездом на Кубу. Собирается писать о войне. Он необычайно талантлив, его жена… — Джеймс бросил взгляд на Каролину, и она поняла: сказать, какая у Крейна жена, нельзя в присутствии невинной девушки американского происхождения, — некогда держала заведение в Джексонвилле, штат Флорида, если память мне не изменяет, называвшееся весьма возвышенно — «Отель грез». Бедный мистер Крейн тоже прикован к письменному столу, только стол этот теперь в Гаване, откуда он посылает корреспонденции в газету…
— «Джорнел», — сказала Каролина. Блэз рассказывал ей, как Херст сумел переманить Крейна из «Уорлд», на страницах которой тот довольно бестактно описал трусость 71-го полка нью-йоркских волонтеров. В целой серии статей под крупными заголовками Херст обрушился на «Уорлд» за оскорбление отважных американских солдат, а затем нанял автора этой газетной утки писать для своей газеты…
Адамс поинтересовался, как удалось человеку, никогда не бывавшему на войне, написать такой прекрасный военный роман как «Алый знак доблести». Джеймс напомнил, что такой «титан, как Толстой», еще не родился, когда Наполеон вторгся в Россию, и все-таки сумел представить не только мир, но и войну, а Каролина не без лукавства заметила:
— Хотя Крейн никогда не был молодой особой, тем более уличной, он сумел создать для нас «Мэгги — дитя улицы».
— Дорогая моя! — Генри Адамс более чем когда-либо выглядел дядюшкой воображаемой племянницы. — Тебе не положено знать такие вещи. Похоже, мадемуазель Сувестр недостаточно требовательна.
— Но ведь мисс Сэнфорд — это продукт парижского воспитания, а там все знают… — Слово «знают» Джеймс произнес очень тихо, глаза его округлились. Каролина и Дел засмеялись. Адамс даже не улыбнулся; он считал, что настала пора поговорить о Те-о-до-ре. Каролина подумала: неужели все американцы, во всяком случае принадлежащие к их кругу, обязаны говорить о Теодоре Рузвельте по меньшей мере шесть раз на дню, подобно тому как монастырские монахини через равные промежутки времени пересчитывают свои четки. Сама она никогда не видела полковника — как теперь все называли Рузвельта, благодаря тому, что Хэй публично окрестил «прелестной маленькой войной», оскорбив этим многих, и притом отнюдь не только испанцев. Но хотя Теодор и его «лихие всадники» вызвали всеобщее восхищение, Каролине казалось странным, что он так сильно занимает воображение людей равного с ним общественного положения, не говоря уже о людях старшего поколения. Адамс с готовностью объяснил:
— Теодор — это сгусток энергии. Тем он и привлекателен.
— Для тех, кто находит привлекательное в бессмысленной грубой силе. — Джеймс положил в чашку три ложки сахара.
— Но он вовсе не так уж бессмыслен, — рассудительно сказал Адамс. — Он написал отличную историю нашего флота в войне восемьсот двенадцатого года.
— Тема, которая даже при всей своей удаленности замедляет биение моего пульса. Это та самая война, участников которой призывали не открывать огонь, пока не станут видны белки глаз противника?
— Ох, уж эти экспатрианты! Они отказывают нам в праве даже на ту историю, которая у нас есть.
— Отнюдь нет. Я просто хотел, чтобы ее было больше и чтобы писали ее вы. Но что же ждет героя нашей кубинской «Илиады»?
— Он выставил свою кандидатуру в губернаторы штата Нью-Йорк, — сказал Дел. — Политическая машина республиканцев была вынуждена с этим смириться. Дело в том, что он непродажен, в отличие от них. Он придает им респектабельность.
— Но если его выберут, они наверняка сделают его продажным.
Вполне очевидно, подумала Каролина, Джеймс гораздо сильнее интересуется американскими делами, чем хочет показать.
— На мой взгляд, — ответил Адамс, — он слишком честолюбив, чтобы стать продажным.
— Значит, он уже подвержен подлинной коррупции. Боюсь, дорогой Адамс, мое сердце не приемлет вашего Теодора в качестве рыцаря в белых одеждах. Только что я — не рассказывайте никому об этом — написал рецензию на его последнюю… последнюю… да ладно, за неимением другого слова, книгу: сие мрачное, литературно-печатное, с пронумерованными страницами пустозвонство под названием «Американские идеалы», где он снова и снова, а затем и еще раз внушает нам, что мы, каждый из нас, должны жить, как подобает «истинным американцам», словно это выражение имеет какой-то смысл. Он предупреждает также, что образованный человек (вне сомнения, он имеет в виду самого себя), не должен вступать на политическое поприще как человек образованный, потому что его непременно побьет какой-нибудь полуграмотный невежда; именно в неграмотности он видит некий Американский Идеал, которому поклоняется, поскольку этот идеал — американский. Хотя это и создает некоторые проблемы для человека образованного, сознается Теодор, он советует идти на выборы так, словно никогда ничему не учился, представая перед избирателями — да, да, вы угадали! — в качестве настоящего американца. Вот тогда он и победит, а это единственное, что имеет значение. Итак, мой дорогой Адамс, в вашем любезном друге я не могу обнаружить никакого намека на ум.
— Пожалуй, дело тут не в уме как таковом, это просто в высшей степени изощренная хитрость. Все-таки Рузвельт немало потрудился в Вашингтоне как член комиссии по реформе гражданской службы. Кроме того, прославился как реформатор нью-йоркской полиции.
— Отец говорит, что он не встречал еще реформатора, в груди которого не билось бы сердце тирана, — вставил Дел.
— Будем надеяться, что он утаит от Теодора этот жестокий афоризм. — Каролина чувствовала, что Адамс хотел защитить Теодора Рузвельта, презрительные замечания Джеймса о его прославленном друге были ему неприятны. — По крайней мере, будучи заместителем военно-морского министра, он привел флот в боевую готовность, чего не желал ни министр, ни конгресс. На случай войны направил коммодора Дьюи к берегам Китая. Затем, когда война вспыхнула, он вышел в отставку со своего поста, чтобы принять участие в боевых действиях, чем доказал серьезность своих намерений.
— Серьезность? — нахмурился Джеймс. Свет в саду, еще минуту назад серебристый, окрасился в темно-золотые тона. — Серьезность в качестве джинго — да, конечно. Или же серьезность (очевидно, вы имеете в виду именно это) в качестве истинного американца?
— О, Джеймс, вы слишком подозрительны к человеку, который так или иначе воплощает дух нашего народа, да еще в тот момент, когда мы выходим на мировую арену и начинаем играть ведущую роль в соответствии с законами истории.
— Могу я спросить, какими именно? — злорадно спросил Джеймс.
— Которые гласят, что побеждает самый энергичный.
— Ох, уж эти мне законы вашего братца! Кажется, так: мир завоюет самая дешевая экономика. Разумеется, почему бы и нет? Мы должны постараться создать свою империю по дешевке, при условии, что англичане добровольно распустят свою, а они этого, насколько я понимаю, никогда не сделают, особенно пока германский кайзер, русский царь и японский микадо размахивают саблями на некогда мирном и безмятежном Востоке…
— Мы нарушили эту безмятежность. Вы, конечно, знаете, что Брукс близок к Теодору. И еще — к адмиралу Мэхану[34]. Эта троица без устали творит наше имперское будущее.
— В соответствии с непреложными законами Брукса Адамса?
— Именно. Мой брат обожает приводить законы в действие. С меня достаточно их постигать.
— Одно слово — Адамсы!.. — в восклицании Джеймса слышалась смесь иронии и восхищения; на этом чайная церемония завершилась, и электромобиль благополучно доставил гостей в Сурренден-Деринг, быть может, благодаря бесчисленным напутствиям Джеймса, предостерегавшего их от судьбы героев-мучеников одной из леденящих душу транспортных баллад Джона Хэя.
Спускаясь к обеду, Каролина увидела за письменным столом Клару Хэй; платье пастельных тонов делало ее и без того внушительную фигуру монументальной. Она писала письма.
— Ради бога, не отвлекай меня! Я сейчас закончу, — сказала Клара, улыбнувшись. Неужели это моя будущая свекровь, подумала Каролина. И неужели я наконец взрослая? Этот вопрос она задавала себе тысячу раз на день. Как будто тюремные ворота детства сами собой распахнулись и она, не раздумывая, шагнула в большой мир. Она всегда хотела поступать по собственному желанию, но даже не смела мечтать, что такое время наступит. Потом полковник как сквозь землю провалился, именно так она воспринимала его смерть, и Каролина выскользнула через приоткрывшуюся дверь.
— Ты летом не встречала в Париже Кларенса Кинга? — спросила Клара, не отрываясь от письма.
— Нет. Я знакома с Джорджем Кингом, который недавно женился на девушке из Бостона.
— Это брат Кларенса. Когда-то они жили вместе, но потом Кларенс куда-то уехал. Кажется, искать золото. Кларенс — наш блистательный друг…
Каролина заметила, что Клара пользуется бумагой для писем, которую отобрала у нее миссис Камерон.
— Пять червей, — сказала она.
Клара положила перо, подняла глаза.
— Откуда ты знаешь?
— Я видела эту бумагу на столе. Спросила миссис Камерон, но она была сама загадочность. Она сказала, что я ни в коем случае не должна спрашивать об этом Генри Адамса.
— Верно. Ты не должна этого делать. Видишь ли, когда-то нас было пятеро, и мы придумали себе название «Пятерка червей». Было это в начале восьмидесятых, в Вашингтоне. Адамс, Кинг, Хэй. И еще миссис Адамс, ныне покойная, и я. Теперь нас осталось четверо, и я счастлива, что трое сейчас находятся под крышей этого дома, а я пишу четвертому, в Британскую Колумбию.
— Но что это такое? Тайное общество? Пароль, многозначительные рукопожатия, как у масонов? — Полковник Сэнфорд был страстным масоном.
— Ничего подобного, — рассмеялась Клара. — Просто дружеская компания. Трое блистательных мужчин и две жены, одна из которых тоже была блистательна, а другая — всего-навсего я.
— Как мило все это, наверное, выглядело. — Каролина понимала, что слово «мило» не слишком уместно, но ведь и объяснение Клары тоже было не вполне удовлетворительным. — Генри Адамс никогда не говорит о своей жене?
— Никогда. Но ему приятно, когда люди говорят о памятнике, который он ей поставил, статуе Сент-Годенса[35] на кладбище Рок-крик. Ты его видела?
— Я никогда не была в Вашингтоне.
— Что ж, это поправимо.
В гостиную, что-то бормоча про себя, вошел Брукс Адамс.
— Страна, омываемая двумя океанами, чтобы защитить себя, обязана повсюду иметь колонии.
— О, дорогой… — прошептала Клара, складывая письмо и запечатывая его в конверт. — Дорогой Брукс, — добавила она и быстро вышла из комнаты.
— Это не только моя точка зрения, — сказал Брукс, сурово глядя на Каролину. — И адмирала Мэхана. Когда вы в последний раз перечитывали его «Историческую роль военно-морского флота»?
— Сказать по правде, я вообще не читала эту книгу, — сказала Каролина, стараясь сохранить самообладание и не потеряться под сверлящим взглядом этих безумных глаз. — Если говорить честно, — добавила она, отведя наконец глаза в сторону, — я о ней и не слышала до этой минуты.
— Вы должны перечитывать ее по крайней мере раз в год. — Брукс не слушал никого, кроме самого себя и брата Генри. — Ее логика неотразима. Поддерживайте флот на должном уровне, чтобы приобрести колонии. Колонии принесут вам богатство, чтобы содержать еще более мощный флот для приобретения новых колоний. Кое-как мне удалось убедить Теодора. Я потратил на это годы. Теперь он понимает, что, если англосаксонская раса собирается выжить и возобладать в мире, нам придется воевать.
— С кем?
— С тем, кто попробует помешать нам завоевать Китай. Нам потребуется, конечно, новый президент. Маккинли был превосходен. Но теперь нам нужен военный человек, своего рода диктатор. Я призываю демократическую партию поддержать генерала Майлса[36]. Все-таки он военный герой. Командовал всеми нашими войсками. Глубоко консервативен.
— И демократическая партия последует вашему совету? — Теперь Каролина окончательно убедилась, что Брукс Адамс настоящий безумец.
— Если хочет победить. А вы будете голосовать за генерала Майлса?
— Женщины не голосуют, мистер Адамс.
— Слава богу! Но если бы?
— Я же его не знаю.
— Кого вы не знаете? — В гостиной возникла блестящая миссис Камерон в голубых шелках.
— Кандидата в президенты, предложенного мистером Адамсом, генерала Майлса.
— Нелсона? — нахмурилась миссис Камерон.
— Именно его. Он согласен. Мы готовы.
— Ну что ж, так тому и быть, наверное. — В комнату вошли Дон Камерон и Генри Адамс, и Брукс бросил дам ради более достойных жертв. — Бедный Брукс, — сказала миссис Камерон. — Но бедняга и Нелсон, если его укусила эта муха.
— Нелсон — это генерал Майлс?
— Да. Мой родственник. Не могу представить его в роли президента. Собственно, я никого не могу представить себе в этой должности, пока они ее не занимают. Дел сказал, что ты завтра уезжаешь.
— Я должна встретиться с нью-йоркскими адвокатами, — кивнула Каролина.
— Слишком быстро кончается наше лето. Ты уезжаешь в Нью-Йорк, Хэй — в Нью-Гэмпшир, Адамс — в Париж…
— Миссис Хэй только что сказала мне, кто такие Пять червей.
Миссис Камерон улыбнулась.
— Ну, теперь ты знаешь все. Но сказала ли она, что такое Пять червей?
— Что такое? — удивилась Каролина. — Разве это не просто пятеро близких друзей?
— Нет. Они не просто друзья. — Внезапно миссис Камерон напустила на себя загадочность, и это раздражало Каролину. — А главное именно в этом: что они такое. — Но тут миссис Камерон повернулась, чтобы встретить двух незнакомых Каролине дам. Мне кажется, подумала озадаченная Каролина, что эти пятеро пожилых людей, точнее, четверо, не кто иные, как переодетые олимпийские боги.