Блэз окинул взглядом дом на Лафайет-сквер, точно напротив Белого дома. Благодаря энергии и неугомонности Теодора Рузвельта этот великолепный дом, прежде арендовавшийся Илайхью Рутом, теперь занимал конгрессмен Уильям Рэндолф Херст. Конечно, именно мощный магнетизм Рузвельта вытащил в сонный провинциальный Вашингтон Херста и самого Блэза, не говоря уже о людях, подобных Илайхью Руту, который сейчас вернулся в Нью-Йорк и занялся юридической практикой; его место военного министра получил человек-мастодонт Уильям Говард Тафт, самый доверенный советник президента по делам Филиппин, где он правил с вице-королевским блеском во время… никто не дал еще подходящего названия ожесточенному сопротивлению филиппинцев правлению янки. 1 февраля 1904 года Тафт был назначен военным министром и говорил всем, что не сможет прожить на свое жалованье; впрочем, на это сетовали все государственные чиновники, тем не менее ни один не отказался от предложенной должности и все кое-как выживали, цинично подумал Блэз.
Дверь открыл его старый знакомый Джордж, еще более располневший, с помпезностью, более подходящей Нью-Йорку, чем этой странной южной деревне.
— Мистер Блэз, как приятно видеть вас снова. — С течением лет Джордж стал относиться к нему как к младшему брату Херста или даже сыну, но Блэз не имел никакого желания исполнять эту роль. Но изображать нечто приходилось обоим, всемогущему Херсту, издателю теперь уже восьми газет (последним капитулировал Бостон), и богатому Блэзу, которому еще только предстояло по-настоящему заявить о себе, особенно после того, как сильнейший пожар уничтожил недавно его балтиморскую типографию. Хотя Хэпгуд договорился о приобретении новой типографии, «Икзэминер» не попадет к читателям в течение нескольких недель.
Херст сидел, как на троне, в своем обшитом дубовыми панелями кабинете и слушал маленького и, на взгляд Блэза, неприятного человека из Джорджии по имени Томас Э. Уотсон, который отслужил один срок в палате представителей; как член Союза фермеров он был кандидатом в вице-президенты от народной партии в 1904 году. Теперь Шеф изо всех сил пытался склонить его поддержать демократическую партию и самого Херста, позиции которого на благочестивом Юге были слабы из-за ауры скандала, сопутствовавшего его имени. Однако, практически рассуждая, Херст политически был очень близок к популистам или социалистам. Конечно, он нуждался в Уотсоне, но Уотсон больше всего нуждался в самом себе.
Джим Дэй сидел на диване напротив Херста, улыбнувшись, он поздоровался с Блэзом и продолжал слушать маленького и яростного Уотсона, который, стоя посередине комнаты, держал речь. Появление Блэза никак на него не повлияло, Шеф движением руки пригласил его сесть. Уотсон его игнорировал, как игнорирует проповедник опоздавших на заседание секты возрожденцев.
— Я посвятил вам мою книгу о Томасе Джефферсоне, мистер Херст, потому что вижу в вас его наследника в политическом смысле.
— Ну и везет же мне. — В последнее время Херст все чаще пробовал шутить. — Он не оставил ни цента, когда умер.
— Это лишь свидетельствует в его пользу. — Голубые глаза Уотсона сверкнули, сам он даже не улыбнулся. — Я пишу биографии моих и ваших героев, Джексона и Наполеона, их я тоже посвящу вам, если вы будете по-прежнему сражаться за народ, как делали они, против трестов, еврейских банкиров, идолопоклонников-папистов и всех прочих иностранных элементов, принижающих наш народ, коренной народ этой республики. — Он и дальше говорил в том же духе. Херст терпеливо слушал. В июле на демократическом конвенте Уотсон мог отдать делегатов Юга, а с ними и выдвижение кандидатуры Херсту; во время выборов Уотсон мог обеспечить пять миллионов голосов. Но будет ли в июле сам Уотсон демократом? Или станет сам кандидатом популистов? Блэз не завидовал Шефу. Насколько Блэз мог судить об американцах — взгляд, конечно, до некоторой степени со стороны, — они склонны к сектантскому безумию. Религия, подобно яду, текла в их венах, сопровождаемая или смешанная с расизмом того рода, что был немыслим в старой зловредной Европе. Всегда находились «они», в чей адрес швырялся уничижительный глагол, затем автоматически «они» сменялись на зловещих и вредоносных «их», кого следовало незамедлительно уничтожить, чтобы райский сад снова зацвел пышным цветом. Блэз предпочел бы быть простым рабочим на кирпичной фабрике своего отца в Лоуэлле, штат Массачусетс, чем президентом такой одержимой страны, как Соединенные Штаты. Он не мог представить себе этого даже в мыслях, да и не хотел представлять, и поражался, как Каролина вписалась в эту стихию, никоим образом не превратившись в одну из «них».
Уотсон разглагольствовал еще полчаса и наконец остановился, закончив тирадой в пользу бесплатной почтовой службы в сельской местности, если Соединенные Штаты хотят достичь подлинного величия.
— Мистер Уотсон, — Херст встал и склонился над низкорослым оратором. — Я восхищаюсь вами и стараюсь вам угождать.
— Подражать, — почти про себя автоматически поправил Блэз. У Шефа по-прежнему были проблемы с английским языком. — Теперь я понимаю, что мы вместе можем многого добиться этим летом, да и осенью, да и потом. Но что мне действительно от вас нужно — я хотел бы просить вас поработать на меня. Нет, не совсем так; я хотел бы поработать на вас, способствовать распространению ваших идей, если бы вы только согласились возглавить в качестве редактора «Нью-Йорк америкэн». Вы же прирожденный редактор.
Очень ловкий ход, подумал Блэз. Все-таки Шеф кое-чему научился. Уотсон поблагодарил за оказанное доверие, но сразу на наживку не клюнул. Сказав несколько любезностей, он удалился. Херст вздохнул.
— Трудная работа, — прокомментировал Блэз.
— Он потрясающий оратор, — сказал Джим. — Но когда нет толпы, утомителен.
— Хочу узнать твое мнение, Джим. — Херст повернулся к Дэю. Блэз вдруг почувствовал острую ревность. Они перешли уже на «ты», с Херстом такое бывало крайне редко. Джим по отношению к Херсту являлся старшим членом конгресса, и все равно: потребовался целый год, чтобы он перешел на «ты» с Блэзом.
— Я думаю, полковник Брайан предпримет еще одну попытку, и я по-прежнему буду с ним, но поскольку его кандидатуру не выдвинут, то, полагаю, номинация демократов достанется вам, а то и Кливленду, если ему вздумается выступить в роли Лазаря.
— Кливленд фактически мертв. — Херст повернулся к Блэзу. — Я получил место в комитете по труду — через труп Уильямса. — Потом к Джиму. — Как принимается закон в палате?
— Сначала кто-то должен его для вас написать, — сказал Джим. — Затем… все же конгресс — это не газета.
— Это я и сам подозревал. А вот этот дом очень похож на газету. Чем Рузвельт отличается от меня? Поднимает шум, выдумывает новости… — он повернулся к Блэзу. Очень сожалею по поводу пожара в твоей типографии. Тебя, надеюсь, это не остановит?
— Выпуск газеты возобновится на следующей неделе. Есть также вероятность, что Каролина продаст все-таки «Трибюн». — На этот счет Каролина высказалась очень туманно. Он знал, что ей нужны деньги на погашение долгов Джона Эпгара Сэнфорда. Но, с другой стороны, если ей удастся продержаться еще год, она получит свою долю наследства, а оно продолжает расти, несмотря на расходы, связанные со строительством итальянского палаццо на Коннектикут-авеню. Блэз заставил поработать Хаутлинга, чтобы тот оказал давление на нетерпеливых кредиторов Сэнфорда. Если бы ему удалось спровоцировать кризис…
— Хотел бы наложить руки на ее газету, — задумчиво сказал Херст. — Она вдохнула в нее жизнь. Поразительно. Женщина!
— Отвратительно, что это сделала моя сестра.
— Она ко всему прочему еще и в политике разбирается, — добавил Джим. — Китти ее просто обожает. А ведь в нашей семье главный политик — это Китти, — пояснил он.
— Я хочу расследовать железнодорожно-угольную монополию, — сказал Херст, обращаясь прежде всего к Джиму. — Я истратил шестьдесят тысяч долларов своих денег, пытаясь выяснить, каким образом шесть железнодорожных компаний тайно владеют одиннадцатью угольными шахтами и получают дешевый уголь, при этом разводняют акционерный капитал и продают акции публике, а генеральный прокурор и этот болтливый мошенник, что живет в доме через дорогу, все это отлично знают, но даже пальцем не пошевелят.
Блэзу импонировал херстовский чисто газетный подход к политике. Он выискивал скандалы и разоблачал их. Но только теперь вместо увеличения тиража он получал возможность подрывать администрацию. Это была уже политическая власть.
— Этим должен заниматься юридический комитет палаты представителей. Я научу, как это делается. Не думаю, однако, что вам удастся выкурить генерального прокурора.
— Поживем — увидим. Если мою кандидатуру выдвинут, я передам Национальному комитету демократической партии полтора миллиона долларов на избирательную кампанию.
Джим даже присвистнул и расплылся в улыбке.
— Почему же после выдвижения кандидатуры? Раздайте их заранее и вашу кандидатуру наверняка выдвинут. — Херст пропустил это мимо ушей, он продолжал:
— Идея в том, что партии, собирая деньги, не нужно будет идти с протянутой рукой к железнодорожным компаниям, трестам, как это бывает, когда выдвигают кандидата-консерватора…
— Всего с пятью пальцами. — Джим улыбнулся Блэзу, который вдруг понял, что у него никогда не было друга, если не считать сына бывшей любовницы.
— Что? — У Херста был озадаченный вид.
— Шутка. Наша с Блэзом. — Блэзу понравилось объяснение Джима.
— Рузвельту, — с мрачной гримасой сказал Херст, — все время везет.
— За исключением тех случаев, когда не везет, — заметил Джим. — Он, конечно, особый случай.
— Наверное, я его ненавижу. — Однако тонкий голос Херста звучал скорее печально, чем страстно. — Он называет меня убийцей Маккинли.
— Почему бы вам не написать, что это он нанял анархиста для покушения на Маккинли, чтобы самому стать президентом? — сымпровизировал Блэз, чем доставил удовольствие Джиму.
— Нам так и не удалось обнаружить никакой связи, — печально сказал Херст, глядя на Блэза, который всегда был с Шефом откровенен, но это коленце показалось чересчур эксцентричным даже Херсту.
— Если одолевают сомнения, следует что-то придумать, — весело сказал Джим.
Блэз вспомнил практически дословно характеристику, данную Маккинли Генри Адамсом: «Очень тучный и хорошо оплачиваемый агент капитализма в его самом грубом виде». Он решил не повторять этих слов Херсту, который с присущей ему невозмутимостью смирился с тем, что его никогда не примут в доме Хэя-Адамса на другой стороне Лафайет-сквер.
Но Херст уже рассуждал о радостях отцовства с Джеймсом Бэрденом Дэем. Поскольку Миллисент должна была родить через два месяца, она отказалась уезжать из Нью-Йорка, опасаясь, что ребенок, родившийся в округе Колумбия, обязательно станет политиком.
— Или негром, — сказал Джим. — По закону средних чисел.
— Мисс Фредерика Бингхэм, — объявил Джордж. Для Херста это было сюрпризом. Блэз встал.
— Это я назначил ей встречу здесь. Мы отправляемся в мой новый дом. Она возомнила себя декоратором. Прочитала, наверное, книгу миссис Уортон.
Фредерика держалась невозмутимо. Херст был сама учтивость. Джим приветствовал ее по-дружески — они неоднократно встречались. Блэз пожал ей руку.
— Моя мать просила выяснить, почему вы никогда не приходите на ее вечера для конгрессменов. — Фредерика обращалась к Херсту, но смотрела на Блэза. Его восхищала ее способность управляться с любой светской ситуацией. В этом отношении она похожа на Каролину, что, по его мнению, не было, конечно, лучшим комплиментом. Ненавидит ли он сестру? Любит ее? Он не мог ответить на эти вопросы. Конечно, если бы он был издателем «Трибюн», а она просто светской дамой, у них были бы нормальные отношения. А пока главенствовала зависть.
— Я не знаком ни с кем из конгрессменов, — скромно сказал Херст. — За исключением мистера Дэя и мистера Уильямса…
— Спикер клянется, что не знает вас в лицо, — сказал Джим.
— Теперь вы понимаете, что мне было бы у вас не по себе.
— Тем больше причин прийти. Мать представила бы вас нужным людям. Мистер Сэнфорд, в моем распоряжении всего час…
Они попрощались и сели в машину Бингхэмов с шофером.
— Вы слышали про Сисси Паттерсон?
Блэз признался, что понятия не имеет, кто это; она объяснила.
— На прошлой неделе после свадьбы жених не появился на свадебном завтраке в доме Паттерсонов. — Дворец Паттерсонов был сейчас прямо перед ними, когда они выезжали на Дюпон-серкл. — Сисси была в слезах, а друг жениха, этот австриец, отправился его искать и нашел на железнодорожном вокзале, когда тот покупал билет в Нью-Йорк. Очевидно, прямо после венчания в церкви он отправился в банк, и ему сказали, что миллион, который ему был обещан, на его имя не поступил.
— Он уехал?
— Остался. Просто чек еще не поступил в банк. Не думаю, что Сисси будет с ним счастлива, а вы?
Блэз тоже так не думал.
— Я бы хотела быть похожей на Каролину. Независимой. С собственным делом.
— Воспитывать детей — этого разве мало? — Блэз держался покровительственно, на французский манер.
Дом на Коннектикут-авеню был огромен и, на взгляд Блэза, представлял собой прекрасную современную интерпретацию Сен-Клу-ле-Дюк, по которому он все чаще скучал. Ни он, ни Каролина не были там по соглашению, заключенному после продажи Пуссенов, и он все чаще испытывал ностальгию по дому, гораздо большую, чем Каролина; правда, из них двоих она сильнее любила их дом и жила в нем дольше, в то время как он рано превратился в заправского американца. Теперь они поменялись ролями.
Подрядчик в тяжелом пальто впустил их внутрь. В доме было даже холоднее, чем на улице. Вместе они осмотрели двойную гостиную, скопированную с Сен-Клу-ле-Дюк, и бальную залу по образцу замка Людвига Баварского. Был даже лифт, что Фредерика сочла ошибкой.
— Несчастные Уолши думали, что поступают очень мудро, устроив бальную залу на верхнем этаже. Но лифт мог поднимать сразу не более четырех человек, и если гости приходили все сразу, начать прием долго не удавалось. — Она засмеялась, ему было с ней легко, как ни с кем из американских девушек. Они сразу начинают командовать.
И как бы в доказательство того, что она тоже американка, Фредерика начала указывать, как отделать ту или иную комнату, и Блэз злорадно подумал, что у него нет ни малейшего намерения следовать ее советам. Когда они разговаривали, их дыхание сливалось в морозном воздухе в облачка пара. Блэз серьезно подумывал о женитьбе, не на Фредерике, а на какой-нибудь подходящей девушке, которая взяла бы в свои руки обустройство дома и, не в последнюю очередь, уход за Сен-Клу-ле-Дюк. Ему нравились и Элис Рузвельт, и Маргарита Кассини. Но первая была чересчур высокого мнения о своей персоне, а вторая чересчур по-славянски хитра. Нравилась ему и Элис Хэй, но она была к нему равнодушна и вышла замуж за некоего Уодсворта из Нью-Йорка. Миллисент Смит, графиня Гленеллен, тоже была не лишена привлекательности. Она выросла в Вашингтоне, училась в школе вместе с Каролиной и вышла замуж за графа Гленеллена, с которым развелась после самого волнующего кулачного боя в истории американского посольства в Лондоне. Лорд Гленеллен был опрокинут на пол чистым нокаутом, и хрупкая Миллисент позднее объяснила обескураженному послу, что она сжульничала, зажав в правом кулаке не традиционную для уличных драчунов горсть монет, а футляр от сигары с сигарой внутри, что снабдило ее удар чудовищной силой, хотя и было не вполне честно. Миллисент вызывала всеобщее восхищение силой своего характера. Тем не менее, чем больше Блэз изучал арену, тем меньше находил достойных претенденток. Он начал подумывать о возвращении в Париж, но это было бы недвусмысленным признанием поражения и, соответственно, победы Каролины.
— Я замерзаю. И опаздываю, — объявила Фредерика, и привратник выпустил их на улицу. — Мать принимает по субботам, — сказала она, высаживая Блэза у отеля «Уиллард».
— Я приду, — сказал он. Они попрощались за руку, и он вошел в отель. «Почему бы не жениться на Фредерике?» — подумал он. Она ему нравилась, хотя и из чисто практических соображений, это не была страсть, которая могла кончиться кулачным боем в Голубой гостиной Белого дома. Вот уж кто управится с дюжиной домов. Но, с другой стороны, была миссис Бингхэм с ее коровами. Нет, Сэнфорд должен жениться на ком-нибудь из золотого круга, где коровы могли пастись где-то на периферии, но не в центре, как в случае Бингхэмов.
Пока Блэз размышлял о коровах, Каролина нанесла визит Генри Адамсу, как и положено почтительной повзрослевшей племяннице. Казалось, он стал еще меньше, постарел и выглядел очень печальным.
— Огонь, уничтоживший типографию твоего брата, попутно расплавил набор моей книжицы о двенадцатом столетии. — Он вздохнул и исполненным смирения жестом протянул руки к огню, губителю его книги. — Придется отложить публикацию, хотя я не очень-то жажду ее издать. Книга предназначена для меня самого, для тебя и еще полдесятка друзей…
— Братство Червей?
— Нас осталось всего трое. — Он нахмурился. — Меня беспокоит Хэй. Этот маньяк, что живет через дорогу, и этот бедлам в сенате загонят его в гроб. Кэбот… — он замолчал. — Как видишь, я в приподнятом настроении. — Он посмотрел на нее задумчиво. — Почему мы не видим мистера Сэнфорда?
— Я всегда полагала, что вам доставляет радость общество миссис Сэнфорд, хотя уже и не столь молоденькой.
— О, у меня нет к тебе никаких претензий. Никаких. Мне очень трудно разговаривать с девушками нового поколения. Для них я просто скучный старик. Не правда ли?
— Конечно. Это ваша самая привлекательная черта. Если бы вы были постарше, я вышла бы замуж за вас, а не за кузена, который скучен и лишен всякой привлекательности.
Адамс засмеялся своим смешком, похожим на тявканье собаки.
— И очень хорошо бы сделала.
— Но вам же нравится Элис. — В Вашингтоне это имя произносилось с придыханием, так что сразу становилось ясным, о какой Элис идет речь.
— Она мне нравится куда больше ее отца. Но мне все нравятся больше ее отца. На прошлой неделе я впервые после восемьсот семьдесят восьмого года побывал на обеде в Белом доме. То было время мрачного царствования Резерфорда Б. Хейса, лимонад лился, как шампанское. А сейчас меня пригласили лишь потому, что не мог прийти Брукс. Им нужен был Адамс, любой Адамс, потому что президенту вечно требуется пара скромных ушей. Правда, мои скромностью никогда не отличались. Он говорил без умолку два часа. Содержимое этих мозгов, — Адамс нежно улыбнулся жующему траву Навуходоносору, — не перестает меня изумлять. Вся история аккуратно разложена по полочкам в этой круглой голове голландского сыра. С невероятной щедростью он готов делиться ее содержимым с кем угодно, лишь бы нашлась пара скромных ушей. Я был восхищен. Лишился дара речи. Бедный Джон, что ему изо дня в день приходится терпеть…
Каролина, чувствуя, что адамсовская меланхолия готова погрузить во мрак залитую ярким солнцем комнату, сказала:
— Я только что видела, как Элис и девица Кассини катались на санках по Коннектикут-авеню. Они начинают на Дюпон-серкл и, неуправляемые, несутся вниз, не обращая внимания на уличное движение.
— Это метафора администрации ее отца, дитя мое.
— Как достать денег? — спросила вдруг Каролина.
Впервые за годы их дружбы Адамс посмотрел на нее с нескрываемым изумлением.
— В нашем мире вы выбираете родителей с деньгами, и они со временем передают их вам. Если вы проявили небрежность в выборе родителей, вы выходите замуж или женитесь на том, кто не был столь небрежен. Я очень удачлив в том, что касается денег. Не знаю уж, почему. Особенно в периоды финансовых кризисов. Брукс, который разбирается в монетарных делах лучше всех живущих, вечно теряет деньги. Это меня очень обнадеживает. Но ведь в будущем году ты получишь свое наследство?
— Мне отчаянно нужны деньги в этом году.
— Долги твоего мужа. — В словах Адамса не было вопроса; в их мире всем все было известно.
— Их больше, чем я рассчитывала.
— Попроси у брата.
— Он потребует газету.
— Обратись к евреям.
— Пробовала. Они не горят желанием ссужать мне деньги под разумный процент.
— Я мог бы…
— Я сейчас же уйду и никогда больше не вернусь, если вы еще раз хотя бы намекнете на такую непристойность.
Адамс улыбнулся, как довольный кот.
— Я знал, что ты откажешься. Иначе не сделал бы сей ложный шаг. Почему не продать Блэзу газету?
— Потому что это все, что у меня есть своего. Ребенок никогда всецело вам не принадлежит. Он принадлежит еще и отцу. — Каролине понравилась ирония ее слов. Джим, держа на коленях Эмму, даже не подозревал, что это его плоть и кровь, его голубые глаза и кудри.
— Можно действовать несколько тоньше. Продай Блэзу половину газеты за вычетом одной акции и ты сохранишь контроль над «Трибюн».
— Я думала об этом. Это значило бы сойтись с Блэзом ближе, чем я того бы хотела.
— Они все одинаковы. — Адамс недолюбливал мужчин, за исключением полдесятка таких же остроумцев, как он сам. Каролина не встречала еще мужчину, которому столь необходима была женщина (если не сказать, женщины), и она снова задумалась, почему покончила с собой его блистательная жена, почему он больше не женился, почему сохранял явно неразделенную страсть к Лиззи Камерон.
— Ты ужилась с кузеном в роли мужа. Конечно, уживешься и с братом в роли младшего партнера.
В дверях возник Уильям, объявивший о прибытии профессора Лэнгли. Невезучий секретарь Смитсоновского института вошел в комнату, на сей раз даже не поскользнувшись, хотя бы символически, сказала про себя Каролина. Хотя Генри Адамс считал Сэмюела П. Лэнгли самым выдающимся научным умом Западного мира. (Адамс особенно восхищался изобретением Лэнгли, называвшимся болометр, «который измеряет тепло, — говорил он весело, — пустоты!») Пресса радостно расписывала обреченные попытки Лэнгли полететь на аппарате весом тяжелее воздуха. Он все время стоял на пороге освобождения человека от земли, но человек оставался накрепко привязанным к земле, если речь шла о полете на таком аппарате. Аппараты легче воздуха, планеры и воздушные шары были не в счет. Каролину мистифицировала одержимость Лэнгли, и она следила, чтобы его часто и благожелательно интервьюировали в ее газете. Поэтому он по ошибке считал ее, как и Адамса, своей поклонницей, и она не пыталась его в этом разуверить. То, что доставляло радость Адамсу, радовало и ее. Помимо всего, Лэнгли мог быть забавным, если только Адамс не втягивал его в обсуждение своего знаменитого динамо, которое они вместе видели на Парижской всемирной выставке четыре года назад. Адамс стремился найти научное обоснование истории, нечто вроде второго закона термодинамики. Каролина, неважно разбиравшаяся в истории и ничего не понимавшая в науке, была убеждена, что законов, применимых к человеческой расе, не существует, тут, полагала она, царствует случайность, которая направлена ни вверх, ни вниз, она просто проявляется в беспричинных скачках и рывках. Ей всегда казалось странным, когда мужчины искали разумных причин того, что женщины инстинктивно воспринимали как нечто, разумных причин не имеющее.
— Пронесся слух, что два велосипедных механика[141] из Северной Каролины поднялись в воздух на тяжелой машине собственного производства. — Этой тяжеловесной фразой Лэнгли приветствовал своего старого друга.
— Когда? — насторожился Адамс, как всегда, когда речь заходила о чудесах науки. — И сколько времени они продержались в воздухе?
— Три месяца назад. Сообщение очень невнятное. Никто ничего не говорит прямо. Кто-то прислал мне вырезку из норфолкской газеты, в которой не много смысла…
— Нам об этом сообщили, — сказала Каролина, вспомнив, как развлекло Тримбла сообщение о двух братьях, которые впервые в истории якобы поднялись на такой машине. В один день они взлетали и садились несколько раз. Она вспомнила, что, по их словам, они преодолели полмили. Она рассказала об этом Лэнгли, которого это скорее удручило, чем обрадовало. Ясно, что этот деятель науки жаждал славы первого человека, поднявшегося в воздух, как… кажется, его звали Икар, вспомнила она; пришло на ум и наставление мадемуазель Сувестр о том, что надо всегда держать наготове классическую аллюзию, но не спешить пользоваться ею.
— Я слышал что-то очень похожее. Не знаю, как такое возможно. Кстати, кто они такие?
— Очень странно, что пресса не подхватила эту историю. — Адамс повернулся к Каролине. — Почему вы ее не напечатали?
— Потому что мы получаем ниоткуда уйму подобных сообщений. К тому же, Тримбл не мог понять, не идет ли речь о еще одном планере, вроде того, что полетел с Эйфелевой башни.
— Пожалуй, я им напишу, — мрачно сказал Лэнгли. — Я вплотную подошел к созданию действующей машины…
— А какой толк в летающих машинах? — Каролине и в самом деле было любопытно, это была не мужская одержимость всяческими механизмами; ее заинтересовало применение этой явно непрактичной новинки.
— Полеты изменят всю нашу жизнь, — сказал Лэнгли. — Люди смогут с большой скоростью переноситься на большие расстояния.
— Наверное, это хорошо. — Каролина была полна сомнений; ее магнолия погибла в результате наезда на нее Элис Рузвельт за рулем очень мощного и очень быстрого металлического изделия.
— Это изменит войну, — задумчиво сказал Адамс. — Можно будет доставлять взрывчатку на территорию противника и взрывать там все, что угодно.
— Даже в нашу Гражданскую войну эффективно использовались воздушные шары… А теперь, имея мощный аэроплан…
— Но люди скоро придумают, как их сбивать в небе. — Каролина вспомнила одну из последних арий президента. Он говорил о кайзере, которого он почти полюбил благодаря Спеку, этому милому связующему звену между двумя воинственными личностями. Спек, по словам Рузвельта, рассказал ему, как искусный производитель оружия Крупп обманывал кайзера. «Очевидно, Крупп — выдающийся политик». Пенсне президента светилось собственным светом. «Он приходит к кайзеру и говорит, что изобрел броню, которую никакая пуля не пробьет. Кайзер немедленно заказывает ему множество стальных щитов. Затем через год Крупп с очень печальным видом опять приходит к кайзеру и говорит, что он изобрел пулю, которая пробивает эту броню. Кайзеру ничего не остается, как заказать тонны этих магических пуль, а потом новейшую непробиваемую броню, которую в свое время пробьет еще более совершенная пуля. Кайзер посоветовал мне не поддаваться на эту уловку». Когда Каролина передала этот рассказ Адамсу и Лэнгли, они обменялись многозначительными взглядами, и Лэнгли сказал:
— Кайзер очень хочет, чтобы мы плелись у них в хвосте, вот почему на случай войны мы должны располагать первоклассными летающими машинами.
— Но если они научатся их сбивать…
— Мы изобретем что-нибудь такое, что нельзя сбить… — начал Лэнгли.
— Пока и это не собьют, — сказала Каролина. — Если мне позволено высказать женскую точку зрения, этот вид соревнования бесконечен. — Она была под сильным впечатлением от рассказа президента.
— Прогресс, однажды начавшись, бесконечен, — в тоне Лэнгли слышалось нравоучение.
— Прогресс, — сказала Каролина, — означает, что вы движетесь от одной известной точки к другой. Разве проблема не в том, что мы не знаем, куда идем?
— Стремление к открытиям не зависит от нашей воли. — На сей раз в голосе Адамса не было мрачной обреченности.
— Мы движемся, потому что обязаны это делать, — сказал Лэнгли. — Это процесс эволюции.
— Вы напомнили мне, что я католичка и потому генеалогически никак не связана ни с какими обезьянами, даже самыми симпатичными. — Каролина встала.
— Вас извлекли из Адамова ребра к нашему общему удовольствию. — Когда Каролина простилась с Лэнгли, Адамс проводил ее до подъезда, где пахло ландышами; весь дом, как всегда, жарко натопленный и полный цветов, напоминал ей оранжереи Белого дома, теперь ушедшие в прошлое.
— Продай Блэзу часть акций.
— Он попытается завладеть всем.
— А ты ему этого не позволишь. Ты ведь умная девочка. — Адамс похлопал ее по руке, и Уильям отворил дверь.
Джон Хэй сидел один в своем вагон-салоне и смотрел в свежевымытые окна на проносящиеся мимо Соединенные Штаты Америки. Кассетты из Пенсильванской железнодорожной компании предоставили государственному секретарю пышно меблированный личный вагон и специально вышколенных чернокожих слуг. По настоянию президента Хэй согласился побывать на Всемирной выставке в Сент-Луисе, где ему предстоит произнести речь, как всегда мудрую, остроумную и изящную, которая явится первым залпом грядущей битвы за пост президента. Нет сомнения, что в июне республиканская партия выдвинет кандидатуру Теодора, нет сомнения и в том, что в ноябре он победит Брайана или Херста или любого другого демократа. Но Теодору мнились хищники на каждой тропке, и потому он послал вечно хворого Хэя на Запад. Клара настояла на том, чтобы с ними поехал Генри Адамс, завсегдатай всемирных выставок, а Адамс, в свою очередь, заявил, что возьмет с собой всамделишную племянницу Абигейл, девушку простую, но интересную и всем живо интересующуюся.
Хэй делал вялые наброски в своем блокноте. Сочинение речей уже не давалось ему легко, как, впрочем, и все остальное. В дополнение к прелестям больной простаты прибавилась еще и грудная жаба, новый неистовый недуг, который мог сразить его, лишить сознания и бездыханным швырнуть оземь посередине речи. Он всегда знал, что жизнь придет к концу, его всегда поражало, почему столько знакомых с изумлением встретили приход костлявой. С другой стороны, он не мог полностью положиться на то, что пока еще кое-как крутилось внутри его тела и воспринималось им как пресловутое динамо Адамса, в котором вот-вот выйдет из строя именно то, что заставляет его крутиться.
Теодор принадлежал к тем людям, которые не в состоянии представить себе собственную смерть или чью-то еще, и этим, видимо, объяснялась его противоестественная страсть к войне. В тот единственный раз, когда Теодору пришлось заглянуть в ее костлявое лицо, причем дважды за один день — когда одновременно умерли его первая жена и его мать, — он буквально сбежал, как тот странник в Самарру[142] (или то было из Самарры?). Он бросил новорожденную дочь, карьеру, весь мир и скрылся на диком Западе, где, как ему казалось, расстояния настолько велики, а местность настолько ровна, что приход смерти можно будет увидеть заранее и спастись бегством в еще более далекие края. То обстоятельство, что государственный секретарь фактически умирал, ничуть не обеспокоило Теодора, который думал только о грядущих выборах и своей бесконечной славе. Джон Хэй был теперь символом республиканской партии, полстолетия которой исполнится в июле. Поэтому молодой секретарь Линкольна и престарелый министр Рузвельта должен быть выставлен, как икона, на обозрение всей страны и говорить банальности, чтобы Теодор стал президентом по собственному праву и не воспринимался больше как Его Величество Несчастный Случай.
Размашистый почерк Хэя с годами стал еще более раскованным; он выстраивал свои благочестивые заклинания и сдерживал остроумие, недопустимое в этот судьбоносный год. Как всегда, существовала проблема народа, того самого народа, который мистически воспел Старец в тот удушливо-жаркий день в Геттисберге; правительство народа, из народа и для народа. Говорил ли когда-нибудь какой-нибудь великий человек вещи столь нереальные и по сути демагогические? Народ не играл никакой роли в управлении Соединенными Штатами во времена Линкольна и еще меньше сейчас, в дни Короля Теодора. Линкольн предпочитал править декретами, ссылаясь на пресловутые «условия военного времени», что придавало законность даже его самым спорным действиям. Рузвельт преследовал свои интересы в присущем ему скрытном стиле, он стоял за империю любой ценой. Народ, конечно, более или менее присутствовал; время от времени ему надлежало льстить, вдохновлять на бой или на то, чего хотел от него Август из Вашингтона. В результате возникло и никогда не исчезало напряжение между народом в широком смысле и правящим классом, который верил, как Хэй, в необходимость сосредоточения власти в руках немногих, пытаясь добиться, чтобы эти немногие по возможности хотя бы внешне сохраняли благопристойность. Отсюда эти периодические нападки на тресты. Но рабочие представляли проблему более деликатную, и хотя Рузвельт был столь же враждебен к требованиям рабочих, как какой-нибудь Карнеги, он знал, что должен выглядеть их трибуном, и потому, к неудовольствию и раздражению Хэя, произнес 4 июля 1903 года речь — что знаменательно, в Спрингфилде[143], штат Иллинойс, — в которой заявил: «Человек, который достоин проливать кровь за свою страну, должен быть достоин и справедливого к себе отношения. Никто не смеет претендовать на большее, но никто не должен получить меньшее». Это захватывающее дух заявление вызвало возмущение в высших салонах республики, но не породило эйфории среди тех, кому эта мистическая справедливость была обещана. Эти последние все равно проголосуют за Брайана.
Но даже если так, Хэй все равно вывел крупно слова «Справедливый Курс», слегка затейливо написав заглавные буквы, затем все зачеркнул. Такая речь не для него. Пусть Теодор сам предается своему словоблудию. На последнем заседании кабинета Рут отказался от чести возглавить предвыборную кампанию, и Теодор был этим крайне раздосадован. Роль эта досталась министру торговли (новое бесполезное министерство, созданное Рузвельтом) Кортелью, чье присутствие в кабинете служило утешительным напоминанием о золотом веке Маккинли, который казался Хэю теперь таким же далеким, как кровавые времена Линкольна. Никаких разговоров о Справедливом курсе в Сент-Луисе.
Хэй смотрел в окно, одинокие деревни проплывали мимо, бесконечная однообразная панорама. В бледном весеннем свете дома выглядели еще обшарпаннее по контрасту с молодой светло-зеленой листвой деревьев и всходами пшеницы. «Какое сегодня число, 15 или 16 апреля?» — задумался он. Без Эйди или газеты под рукой он теперь никогда не помнил чисел. Если 15 апреля, то это тридцать девятая годовщина со дня убийства Линкольна. Кто еще жив из очевидцев событий? Мэри Тодд Линкольн умерла в безумии в 1882 году в Спрингфилде, задолго до нее умер их любимый сын Тэд. Жив лишь старший сын Роберт Линкольн, бесчувственный железнодорожный магнат, почти равнодушный к памяти отца. Когда Хэй и Николэй завершили жизнеописание Линкольна, практически оборвались и его связи с Робертом. Им больше не о чем было говорить друг с другом, а ведь тридцать девять лет тому назад они вместе выпивали, когда в комнату вбежал привратник Белого дома и сообщил новость: «Президента застрелили!» Они вместе побежали в гостиницу возле театра Форда и присутствовали при последних минутах Старца.
Хэй поймал себя на том, что ему с трудом удается сосредоточиться. Такой знакомый, обыденный процесс прикосновения пера к бумаге всегда рождал точные мысли. Теперь под убаюкивающий металлический перестук колес о рельсы появилась рассеянность. Иностранные дела — более безопасный сюжет, чем сомнительный Справедливый курс. Война между Россией и Японией имеет огромное значение, но как он объяснит это публике, когда ему не удавалось втолковать это президенту? Его тревожило то, что кайзера и президента связывают все более дружеские отношения; впрочем, их многое роднит в смысле осознания своей имперской харизматической миссии. Каждый считал благом поражение восточной империи царя. С другой стороны, Хэй полагал, что победоносная Япония доставит Соединенным Штатам и их новой блистательной тихоокеанской империи немало проблем.
«Открытые двери», написал Хэй, не ощутив обычной гордости за эту знаменитую и несколько театральную формулу, которую он некогда сотворил. Решится ли он упомянуть тайное наращивание германского военного флота? Заговор ли это немцев, как утверждают некоторые, с целью подрыва Британской империи, а также и Соединенных Штатов с помощью всех этих — сколько их сейчас миллионов? — немецких иммигрантов, с их газетами, сообществами, с их ностальгией? Но президент отказывается верить в такой заговор. Он считает, что понимает кайзера и немцев. Хэй же считал, что сам он хорошо понимает это варварское племя; Хэй их опасался. Имея на востоке униженную Японией Россию, кайзер может двинуться на запад. Он нерешительно вывел слово «мир», затем «мясо». Когда во время испано-американской войны вспыхнул скандал из-за поставок тухлого мяса, потребовалось вмешательство правительства, и Рузвельт предложил закон о мясной инспекции, отвергнутый конгрессом. Можно похвалить правительство, но Хэй сомневался, сумеет ли он извлечь достаточно ораторской магии из этого сюжета.
За спиной вежливо кашлянул Генри Адамс.
— Я вторгаюсь в творческий процесс?
— Я пытался пересказать стихами закон о мясной инспекции. Но ничто ни с чем не рифмуется. — Хэй закрыл блокнот. Проводник принес чай.
— Миссис Хэй говорит, что вы должны это выпить, сэр.
— Должен значит должен.
Хэй и Адамс смотрели в окно, точно надеясь увидеть там нечто необыкновенное. Сплошное однообразие, подумал Хэй.
— Король Теодор беспокоится о своем королевстве, — сказал Хэй после паузы.
— В этом нет нужды, даже после кончины Марка Ханны. — Чудовище коррупции отправилось на тот свет в феврале, до последнего дня он собирал деньги на выдвижение кандидатуры, не своей, а Рузвельта. Некогда враги, они давно уже пришли к согласию. Что касается демократов, то их рыцарь Уильям С. Уитни тоже умер в феврале. Без Уитни не осталось никого, кроме Херста, кто мог бы финансировать победоносную кампанию. Все работало на Рузвельта, и все же Адамс был озадачен.
— Почему Рут отказался возглавить избирательную кампанию?
Хэй испытал макабрическое удовольствие от своего ответа.
— Он был убежден, а может, и сейчас думает, что у него рак груди.
Удивленное выражение лица Адамса было ему наградой.
— Но ведь только дамы были до сих пор отмечены этим знаком божьей благодати.
— Дамы — и Илайхью Рут. В общем, опухоль ему удалили, и он себя нормально чувствует. Из него вышел бы отличный президент.
— Почему вы говорите — вышел бы?
— Он адвокат и слишком тесно связан с зловредными корпорациями и трестами. А потом забастовка шахтеров… — Забастовка шахтеров в 1902 году посеяла в стране такую панику, что Рузвельт пригрозил взять шахты под контроль государства; поскольку общественное мнение было на стороне шахтеров, угроза встретила поддержку. Хотя на общественное мнение редко обращалось внимание, Рузвельт опасался, что демагоги вроде Брайана и Херста попытаются науськивать толпу и, чтобы предотвратить революцию, он направил Рута к владельцу шахт, самому Дж. Пирпонту Моргану, дабы убедить его повысить зарплату шахтерам при сохранении девятичасового рабочего дня в прежних невыносимых условиях. Заслугу за прекращение забастовки Рузвельт приписал себе. Рута обвиняли и рабочие, и шахтовладельцы, считая достигнутый компромисс неудовлетворительным; это стоило ему президентства.
— В какой степени ваш брат Брукс влияет на Теодора? — Когда одолевали сомнения, Хэй любил прямую постановку вопроса.
Генри Адамс вскинул голову, как лысая бородатая сова.
— Ты видишься с Его Величеством ежедневно. Я — нет.
— Ты видишь Брукса…
— Стараюсь как можно реже. Видеть его — значит слышать. — Адамса передернуло. — Это самое кровожадное создание, какое я когда-либо знал. Он хочет войны — где угодно, лишь бы в наши руки попал Северный Китай. Что касается внутренней политики, то, написал он мне, «Мы должны проводить Новый курс, то есть подавлять штаты в пользу централизованной диктатуры Вашингтона». Он часто пишет Теодору?
Хэй кивнул.
— Я не пользуюсь их доверием. Для этого я недостаточно люблю войну. Что мне сказать в Сент-Луисе о наших громадных достижениях?
Адамс улыбнулся, не разжимая губ.
— Можете сказать, что замечательное изобретение моего деда, доктрина Монро, изначально предназначенная для защиты нашего — обратите внимание на это холодное собственническое «нашего» — полушария от европейских хищников, ныне понимается президентом Рузвельтом расширительно, что абсолютно незаконно, под него попадает Китай и любая часть мира, где мы намерены вмешаться в чужие дела.
— Это не доктрина Хэя.
— Но это и не доктрина Монро. Однако шедевр моего деда начал распадаться, когда в восемьсот сорок восьмом году президент Полк заявил конгрессу, что завоевание нами Мексики оправдано доктриной Монро. Мой дед, в то время рядовой член палаты представителей[144], осудил президента с трибуны конгресса и рухнул замертво во время заседания. Когда Теодор недавно объявил, что на нас лежит обязанность, опять-таки в силу доктрины Монро, наказать «хронических нарушителей закона» в Южной Америке, а также «осуществлять международный полицейский контроль», я едва не рухнул замертво за утренним кофе.
Хэй и сам ощущал некоторую неловкость в связи с проведением внешнеполитического курса, к которому сам по большей части имел прямое отношение. Тем не менее он счел своим долгом защищаться.
— Но ведь на нас, конечно, лежит моральный — как бы я не презирал это слово — долг помогать менее удачливым странам в этом полушарии…
— И солнечным Гавайам, и бедной Самоа, и трагическим Филиппинам? Джон, все вы стремитесь к империи, и империю вы получили, заплатив, кстати, очень низкую цену.
— Какую цену вы имеете в виду? — По блеску адамсовских глаз Хэй понял, что его ждет крайне неприятный ответ.
— Американская республика. Наконец вы с ней разделались. И поделом. Как консервативный христианский анархист, я никогда ее особенно не любил. — Адамс высоко поднял чашку с чаем. — Республика мертва, да здравствует империя!
— Ну что вы, мой дорогой. — Хэй поставил свою чашку на блюдце со своей монограммой, и она принялась мерно позвякивать в такт его словам. — У нас все формы республиканского устройства. Разве этого не достаточно? Разве этого мало? Зачем я еду сейчас через Огайо или где мы сейчас находимся, как не для того, чтобы своей речью убедить людей голосовать?
— Мы разрешаем им голосовать, чтобы укрепить в них чувство востребованности. Но чем больше мы расширяем, чисто теоретически, демократию, тем сильнее она выдыхается. — В подражание Кларенсу Кингу Адамсу захотелось употребить простонародное словцо, сопровождаемое обычно резким вскидыванием головы, как это делают рабочие-ирландцы в Бостоне.
— Не стану проливать слезы. — Хэй давно сделал свой выбор. Республика — или как угодно будет назвать Соединенные Штаты — лучше всего управляется собственниками, наделенными чувством ответственности. Поскольку большинство собственников, по крайней мере в первом поколении, преступники, то немногим высоколобым патриотам не остается ничего иного, как пропустить одно-два поколения и затем избрать кого-то из своей среды, кто умеет говорить с народом на его языке (а может, и по-королевски?) и сделать этого человека президентом. Каким бы утомительным в общении ни был Теодор, «опьяненный самим собой», как любил говорить Генри, он являл лучшее, что могла предложить страна, и можно было считать, что им всем повезло. К добру или к беде, система не допускала к власти Брайанов, хотя, может быть, это не относилось к Херсту. Хэй понимал, что этот негодяй представлял собой новый цезарийский элемент на политической арене страны: богатый манипулятор общественным мнением, который, поведя за собой массы, мог опрокинуть немногих избранных.
Линкольн тепло и проникновенно говорил о простых людях, но он был так же далек от этого вида человеческих существ, как излюбленное динамо Генри Адамса от бычьей упряжки. Нужно оседлать общественное мнение, Хэй много размышлял об этом. Теодор полагал, что общественным мнением способен управлять блестящий популярный лидер вроде него самого, но на практике Рузвельт был сама нерешительность, он никогда не появлялся на балконе своего кабинета, подставляя себя под пули врагов. Херст был другим; он мог заставить людей действовать непредсказуемо, он мог выдумывать проблемы, а потом и способы их решения — тоже надуманные, но от этого не менее популярные. Началась конкуренция между немногими мыслящими, руководимыми Рузвельтом, и Херстом, истинным изобретателем современного мира. То, что Херст произвольно называл новостями, становилось новостями, и немногие наделенные властью вынуждены были отзываться на его выдумки. Способен ли он — и эта проблема широко обсуждалась в кругах немногих избранных — настолько сделать из себя новость, что ему удастся захватить один из высших, если не самый высший, пост в государстве? Теодор только презрительно отмахивался от этой мысли: разве народ не голосовал всегда за одного из немногих достойных? Разве все не сошлись во мнении (кроме индифферентной массы трудящихся), что Херст отнюдь не принадлежит к достойным? Но Хэя по-прежнему терзали сомнения. Он боялся Херста.
Поезд со скрежетом остановился на станции маленького городка, называвшегося, судя по намалеванной краской вывеске, Хейдегг, Клара и Абигейл появились в дверях салона.
— Мы сделаем остановку, — объявила Клара громко и авторитетно.
— Дорогая, мы уже ее сделали. — Хэй поднялся на ноги; это был акробатический этюд: сначала он наклонился вправо, вцепившись одновременно левой рукой в спинку кресла перед собой, постепенно преодолевая сопротивление силы тяжести, своего извечного врага.
Адамс показал рукой на небольшую толпу, собравшуюся в конце состава.
— Надо пообщаться с народом, от чьего имени мы, то есть вы и Теодор, правите.
— Стоянка — пятнадцать минут, дядюшка Генри, — сказала Абигейл, и улыбающийся проводник помог им спуститься на благословенную землю Огайо, а может быть и Индианы. Хэй вышел на прохладный воздух, существовавший отдельно от атмосферы салон-вагона, более теплой, пропитанной железнодорожными запахами, а также ароматами кухни, где чернокожий шеф-повар творил чудеса из мяса черепахи.
На мгновение ему показалась, что земля уходит у него из-под ног, точно он все еще находился в мчащемся вагоне, и Хэй покачнулся. Клара сжала своей пышной рукой его тонкую руку, и четыре жителя столицы имперской республики, ведомые Хэем, Вторым Лицом в Государстве, смешались с народом.
Американский народ, полсотни фермеров с женами, детьми и собаками, окружили Второе Лицо в Государстве, которое им приветливо улыбнулось и тут же заговорило с ними в простонародной манере его «Маленьких штанишек», которая способна была потягаться с комическими приемами самого Марка Твена.
— Насколько я могу судить, — сказал он, скромно улыбнувшись, — по местности, и вы меня поправьте, если я ошибаюсь… — он был уверен, что они в Индиане, но лучше перестраховаться, — … мне не выпало раньше счастья побывать в Хейдегге. Сам я из Варшавы. Варшавы, штат Иллинойс, как вам наверно известно. Мы направляемся сейчас на большую выставку в Сент-Луисе, и когда я увидел надпись «Хейдегг», я сказал, давайте остановимся и поговорим с народом. Итак, здравствуйте. — Хэй был доволен непринужденностью своих слов и отсутствием в них какого бы то ни было чванства. Он боялся взглянуть на Генри Адамса, которого в Хэе всегда забавляла в не лучшем смысле слова линкольновская легкость общения с простыми людьми.
Толпа дружелюбно разглядывала четырех чужаков. Затем высокий худой фермер вышел вперед и пожал руку Хэю.
— Willkommen, — начал он, обращаясь ко Второму Лицу в Государстве по-немецки.
Хэй тоже по-немецки спросил, говорит ли кто-нибудь в Хейдегге по-английски. Ему ответили по-немецки, что школьный учитель хорошо говорит по-английски, но сейчас он болен и лежит дома в постели. Хэй преодолел искушение засмеяться, услышав с трудом подавляемое тявканье Адамса. К счастью, он довольно хорошо знал немецкий и ему удалось объяснить толпе, кто он такой. По толпе разнеслась весть, что это высокое начальство, может быть даже президент железной дороги. Когда Хэй скромно назвал себя, его слова восприняли приветливо, но поскольку никто никогда не слышал слов «государственный секретарь», толпа начала расходиться, и вскоре четверо гостей остались одни на глинистой насыпи, где среди травы пробивались фиалки. Абигейл начала собирать цветы, а Адамса распирал восторг.
— Народ! — воскликнул он.
— Пожалуйста, помолчите, Генри! — Никогда еще старый друг так не раздражал Хэя, не был он доволен и собой, тем, как неловко разыграл он эту полную символики ситуацию, о которой Адамс никогда не перестанет ему напоминать.
Во время обеда Адамс говорил без умолку. Клара поглощала одно блюдо за другим, время от времени выражая восхищение отличными кушаньями, приготовленными на маленькой кухне салон-вагона. Абигейл смотрела в окно на громадную мутную реку, текущую в сгустившихся сумерках от Великих Озер до Нового Орлеана.
— Вы должны… Теодор должен… в конце концов, кто-то обязан, — говорил Адамс, — ездить вот так по стране и делать остановки, настоящие остановки, смотреть и слушать. В стране полно незнакомых нам людей, и мы чужие для них. Эта река, — драматическим жестом Адамс показал на берега, застроенные каркасными домами с квадратными окнами, в которых зажигался свет; дворы были завалены грудами металлического и бумажного хлама, — могла бы быть притоком Рейна или Дуная. Мы — свидетели последней великой волны миграции народов. Мы в Центральной Европе, в окружении немцев, славян и… что за народ живет в Хейдегге?
— Швейцарцы, — сказал Хэй, решив, что отведает жареной потомакской рыбы и молоки.
— Вы родились на этой реке, Джон, но она для вас такая же чужая, как Дунай. Когда Теодор разглагольствует об истинном американце, его стойкости, чувстве справедливости, о его институтах, он не отдает себе отчета в том, что американец стал такой же редкостью, как бизоны, к истреблению которых он приложил руку.
— Мы превратим этих славян и немцев, — сказал Хэй с набитым молокой ртом, — … в бизонов. Всему свое время.
— Нет, — сказал Адамс, как всегда радуясь наступившей темноте, — они трансформируют нас. Когда я писал об Аароне Бэрре…
— Кстати, что стало с этой книгой? — спросила Клара, отдавая должное тому, что выглядело, как вырезка из бизона.
— Разумеется, я ее сжег. Издавай анонимно или сжигай…
— Тоже тайно? — Хэй вспомнил слова Клоувер, что жизнеописание Бэрра превосходит изданную книгу ее мужа о Джоне Рэндолфе[145]. Хэй всегда думал, что Бэрр — идеальный плут, о котором стоило бы написать. Но что-то в характере Бэрра или в его жизни беспокоило Генри, он решил, что Бэрр не столь однозначный мошенник, и если удалить его из книг по истории, где он увековечен рядом с Бенедиктом Арнольдом[146], он еще раз оставит всех в дураках. Хэй даже подозревал, что Адамс вовсе не уничтожил эту работу, а частично использовал в исследовании, посвященном Джефферсону.
— Уже будучи старым человеком, Бэрр прогуливался однажды по Пятой авеню с группой молодых адвокатов, и один из них спросил его, как следует интерпретировать какое-то положение конституции. Бэрр остановился у строящегося здания и показал на вновь прибывших ирландских рабочих и сказал: «В свое время они решат, что такое наша конституция». Он понимал, этот проходимец, что иммигранты когда-нибудь численно нас превзойдут и воссоздадут республику по своему образу и подобию.
Абигейл посмотрела на своего дядюшку, который, к счастью, замолчал, выпалив единым духом эту историю.
— Но страна не стала еще католической. Это уже немало.
— В швейцарской деревне Хейдегг, штат Индиана, живут одни католики…
— Лютеране, — поправил Хэй, быстро узнававший главное, когда дело касалось голосов на выборах.
— Да и я сам склоняюсь теперь к католицизму, — назло сказал Адамс.
— Культ Девы Марии. — У Хэя началось неприятное сердцебиение. Ему привиделось, как он произносит речь перед двадцатью тысячами посетителей ярмарки и посередине речи падает замертво.
— Почему-то служанки-католички всегда беременны. Не могу этого понять, — сказала Клара.
— К счастью, паровой двигатель вроде того, что движет наш поезд, соединит разные расы в одно целое. Как идея Девы, а не культ Марии, объединила Европу двенадцатого столетия.
Абигейл прервала дядюшку, и Хэя восхитила ее смелость.
— Почему для ярмарки выбрали Сент-Луис?
Ответил Хэй, как Второе Лицо в Государстве.
— Это четвертый по величине город Соединенных Штатов. Он расположен в центре страны. Сентлуисцы утверждают, что их новый железнодорожный вокзал Юнион-стейшн — крупнейший в мире. И, наконец, покойный Маккинли, когда испытывал сомнения относительно того, чего ждет от него эта великая страна, говорил: «Я должен съездить в Сент-Луис». Этот город — сердце страны. И вот отцы города, чтобы отметить столетие покупки Луизианы — незаконной покупки, осуществленной Джефферсоном, — добавил Хэй к вящему удовольствию Адамса, — решили устроить самую крупную выставку в мировой истории. На ней будет выставлено, — добавил он зловеще, — бесчисленное множество динамо и других столь же скучных машин.
— Как интересно, — сказала Абигейл.
— Это замечательно, — сказал Адамс.
— Официант, — позвала Клара, — принесите еще говядины.
— Там будут все, — вздохнул Хэй.
Мистер и миссис Джон Эпгар Сэнфорд остановились в небольшом номере отеля «Блэр-Бентон» на Маркет-стрит, главной улице Сент-Луиса, неподалеку от вымощенной брусчаткой Фронт-стрит, известной здесь как набережная, потому что именно этим она и была, протянувшись на четыре мили вдоль реки, и использовалась и как порт, и как место для прогулок.
— Нам повезло, что мы получили хотя бы этот номер, — сказал Сэнфорд, осматривая спальню с одной кроватью на четырех ножках; он заметил неудовольствие Каролины. За исключением чрезвычайных обстоятельств, они не спали в одной постели. Когда Сэнфорд сообщил ей, что множество его клиентов-изобретателей и деловых спонсоров будут на ярмарке и что он, их патентный адвокат, должен быть под рукой, чтобы осматривать экспонаты и определять, чьи патентные интересы затронуты, Каролина согласилась, что он должен ехать. Все-таки была возможность дополнительных гонораров за бесшумные чайники, не бьющие током электрические розетки и двигатели, которые, говоря словами Лэнгли, «освободят человека от земного притяжения». Когда лучший репортер «Трибюн» заболел, Тримбл убедил Каролину, что она сама должна описать выставку или хотя бы церемонию открытия. И хотя Клара Хэй пригласила ее поехать с ними в салон-вагоне, Каролина решила избавить Хэев и Адамсов от общения с Джоном, который становился все мрачнее, что было не так уж страшно, но норовил все чаще жаловаться на жизнь, что было совершенно невыносимо.
Менеджер отеля лично показал им номер.
— На этой неделе в Сент-Луисе собралась вся Америка.
— Я вполне довольна, — вежливо поблагодарила его Каролина.
Пока Джон распаковывал вещи, Каролина делала первые наброски репортажа. Луизианская закупочная выставка, как звучало ее название полностью, занимала тысячу двести сорок акров, из которых двести пятьдесят находились под крышей — павильоны, залы, рестораны. Они мельком видели государственного секретаря и Клару, когда те проезжали по улицам ярко иллюминированного города. Пока Каролина трудилась за восьмиугольным столом со сверкающей столешницей из черного ореха, Джон просматривал свои бумаги и хмурился.
— Выставка — это, должно быть, рай для патентного адвоката, — сказала Каролина.
— Надеюсь. Хотя, — она уже видела, что над Джоном витает дух поражения, — теперь практически невозможно выиграть патентный иск. Каждый изобретатель регистрирует одно изобретение раз десять. Если вы угрожаете ему судом, он отказывается от трех патентов, но сохраняет еще несколько, чтобы сбить с толку суд и изобретателей-конкурентов.
— Отличная перспектива для адвоката — бесконечное сутяжничество.
— Стороны всегда приходят к согласию, — сказал Джон обреченно. — У тебя есть новости?
— Да. Я ходила к евреям, как сказал бы мистер Адамс. Этот конкретный еврей оказался янки по имени Уиттекер. Он правоверный пресвитерианец. Я попросила, как ты сказал, полмиллиона долларов по принятой процентной ставке.
— Почему он отказал? — Джон уже достаточно долго был мужем Каролины и научился за нее договаривать конец фраз, хотя не был еще допущен в ее постель. Единственная попытка выполнить супружеские обязанности окончилась ничем. Каждый принес извинения. Каролина, как ей казалось, убедительно исполнила роль преданной жены. Последовав против своей воли совету Маргариты, она зажмурилась и попробовала представить, что крупное мужское тело над ней принадлежит Джеймсу Бэрдену Дэю. Но запах был другой, как и кожа, и попытка проникновения непривычная. Она давно знала, что с воображением у нее нелады, что и доказала эта первая и последняя попытка, и она завидовала женщинам, которые могли переходить от одного мужчины к другому, как искатели в бесконечном людском архипелаге, занятые поиском мужчин, а то и женщин, по крайней мере в Париже, радуясь роскошной растительности и серебристым ручьям открытого ими острова. Она не была искателем, ее устраивали оседлый образ жизни и привычный приятный пейзаж. Попытка бросить дом, воплощенный в Джеймсе Бэрдене Дэе, ради Джона была сродни обмену оазиса на пустыню. Джон, лишенный права жаловаться, жаловался. Каролина, питавшая отвращение к морализированию, морализировала. Со временем тема была отставлена. Сексуальность Джона подавил финансовый крах. Он не мог думать ни о чем другом, хотя в последнее время то же самое можно было сказать и о Каролине.
— Мистер Уиттекер держался уклончиво. — Сначала Каролину это озадачило, потом рассердило. — Я назвала дату, март будущего года, когда мне исполнится двадцать семь. Я сказала, что не вижу причин, почему я не получу мою долю. Он сказал: «Есть некоторые затруднения». Я спросила: «Какие?» Он не объяснил.
— Разумеется, — зло сказал Джон. — Уиттекеры часто нанимают в качестве адвоката нашего друга Хаутлинга.
Каролину охватила вдруг ненависть к брату.
— Блэз делает вид, что его состояние непрочно…
— Или что его нет вовсе, или что существует опасность ареста имущества, или что твои права сомнительны. — Джон-адвокат был более предпочтительным собеседником, чем Джон-супруг. — Я встречусь с рядом моих клиентов за завтраком. Быть может, я сумею… — Он не закончил фразу. Он попробует одолжить денег; попробует и она.
— Я буду с Хэями. Сегодня днем он выступит с речью. Пожалуй… — Она тоже не закончила фразу.
Но у Каролины были иные планы. Вместо того чтобы заехать к Хэям, она отправилась гулять по набережной, залитой ярким весенним солнцем, в толпе приезжих из других городов. Местные жители реку, в основном, игнорировали, — она обратила внимание, что все дома повернулись спинами к прекрасному виду на широкую желтую реку, ничем не хуже Тибра, но гораздо более широкую.
Она остановилась возле салуна под названием «Якорь» и посмотрела вдоль набережной. Повсюду чернокожие разгружали пароходы и баржи. Возник образ Марселя, перенесенного в Африку.
Из салуна вышел Джеймс Бэрден Дэй в строгом официальном костюме.
— Какой сюрприз, — сказал он и посмотрел на часы. — Ты пришла точно вовремя.
— Я всегда прихожу вовремя. — Она взяла его за руку и они вместе пошли по набережной, как супружеская пара; фактически они ею и были. Каролина давно уже воспринимала как неподдельный дар судьбы то, что им не надо жить вместе день за днем и ночь за ночью, спать в одной супружеской постели, прислушиваться посреди ночи к плачу многочисленных детей, что составляло обычный удел всех супружеских пар. Иногда он был ей нужен не только по воскресеньям, но то была малая плата за само воскресенье и теперь Сент-Луис. — Где Китти?
— Сегодня все утро она председательствует на заседании комитета женщин-демократок, борющихся за право голоса для женщин. Потом вместе с дамами отправится послушать речь Хэя на открытии выставки. А я пойду с тобой.
— Или нет.
— Или нет.
Они занимались любовью в каролинином номере отеля. Джим нервничал, что его могут узнать. Но в фойе была такая толпа, что никто никого не мог не то что узнать — увидеть. К тому же, Каролина стала экспертом использования отелей. Когда они договаривались встретиться с Джимом, она заказывала номер на первом этаже, где были отдельные лестницы в разных концах коридора. Джим сказал, что если бы она была мужчиной, то скорее всего стала бы отличным генералом. Каролина с ним не согласилась.
— Я бы скупила, например, пшеницу и вызвала бы замечательный финансовый кризис.
Каролина наблюдала, как Джим одевается, зрелище почти столь же приятное, как и обратное ему. Он видел, что она за ним наблюдает, и сразу понял, что у нее на уме.
— Ты думаешь о деньгах, — сказал он.
— О том, что у меня их нет, — ответила она. — Джон затащил себя, то есть нас, в глубочайшую яму. А Блэз позаботился о том, чтобы мне отказались дать в долг.
Джим поморщился, зуб Каролининой расчески сломался в его жесткой медной шевелюре.
— Я сломал твою расческу. Извини. Почему тебе не дают в долг? В марте следующего года ты получишь свое наследство. Банкиры любят давать краткосрочные займы. Как Блэз может их остановить?
— Ложью. Через своих адвокатов. Распуская слухи, что его состояние непрочно.
— Но это же легко проверить. — Джим устроился в кресле-качалке, откинув голову на свежевыстиранный подголовный чехол. Весь Сент-Луис изрядно почистился на радость гостям со всех концов света.
Каролина вылезла из постели, начала одеваться.
— Со временем я смогу все это уладить. Но времени нет. Блэз оказал давление на кредиторов Джона. Если он не расплатится сейчас же, он будет разорен. — Хотя Каролине даже нравились слова «он будет разорен», представить, как это будет в действительности, она не могла. Что такое финансовое крушение? В ее собственной жизни было столько финансовых кризисов, разорилось столько ее друзей и знакомых, но все они как ни в чем не бывало завтракали по утрам и ходили друг к другу в гости. Разорение как таковое было ей непонятно. Но мысль о вынужденной продаже «Трибюн» была как нож к горлу, ощущение крайне неприятное.
— Ты будешь вынуждена продать газету Блэзу, — без обиняков сказал Джим.
— Я скорее умру.
— Что же остается?
— Кроме смерти?
— Кроме продажи. Ты должна последовать совету мистера Адамса и сохранить контроль…
— Если он это допустит.
Джим смотрел на ее отражение в зеркале, перед которым она ликвидировала ущерб, который Эрос наносит даже самой примитивной прическе.
— Почему бы не допустить крах Джона? Виноват он, а не ты.
— Потому что, мой милый, он знает, кто отец моего ребенка. — Каролина посмотрела в его лицо, появившееся рядом с ее лицом в зеркале, несколько меньшее, чем ее, благодаря перспективе, что она постигла из уроков рисования в школе мадемуазель Сувестр. Изумление, написанное на нем, доставило ей радость.
— Но ведь отец — он?
— Нет.
Воцарилась долгая тишина, внезапно прерванная смехом Джима. Он вскочил на ноги, как мальчишка, и обнял Каролину сзади, покрывая поцелуями ее шею, и ее только что приведенная в порядок прическа снова обратилась в руины.
— Мои волосы!
— Мой ребенок! Эмма тоже моя!
— Ты радуешься, как племенной жеребец.
— Ну и что? Я признанный жеребец. Почему ты мне не говорила?
— Не хотела тебя волновать. Если ты еще раз притронешься к моим волосам, я… сделаю что-нибудь ужасное. — Каролина вновь прихватила шпильками свои искусно завитые локоны, твои собственные, как любила говорить Маргарита, причесывая хозяйку.
Джим вернулся к своему креслу. Он радовался, и Каролина не вполне понимала, чему. Странные все-таки мужчины. У Джима уже двое детей от Китти и один от нее.
— Есть еще?
— Что — еще?
— Дети, о которых мне следовало бы знать? Когда маленькая Эмма вырастет, она захочет познакомиться со своими полубратьями и сестрами.
Джим покачал головой.
— Во всяком случае, других я не знаю. — Он нахмурился. — Откуда знает Джон?
— Он не знает, что это твой ребенок. Ему известно лишь, что Эмма не его. Когда я обнаружила, что беременна, я сказала ему об этом, и он на мне женился. Это был обмен: мои деньги за мою респектабельность.
— Почему ты не сделала вид, что это его ребенок?
— Потому что фактически я с ним не спала.
Джим присвистнул, звук был приятный, деревенский.
— Ну, ты настоящая француженка, — сказал он наконец.
Каролину это определение не обрадовало.
— Ты будешь удивлен, поняв, насколько я американка, особенно в таких ситуациях. Я не собираюсь терять… — Но это, поняла она, еще не договорив, была пустая бравада. Она вполне может потерять «Трибюн». Она всерьез рассматривала возможность разорения Джона, но честь не позволяла ей этого допустить, не говоря уже о здравом смысле. Если она не выполнит свои обязательства по их сделке, он будет свободен развестись с ней или, что еще хуже, аннулировать их брак как несостоятельный и рассказать газетам правду.
— Быть может, мне поговорить с Блэзом? Похоже, я ему нравлюсь.
— Больше, чем ты думаешь.
В лицо Джима ударила кровь, оно стало пунцовым. Гидравлическая система, вызывающая покраснение лица, та же, с изумлением подумала Каролина, что вдыхает жизнь в мужской секс.
— Не понимаю, — сказал Джим, запинаясь, — что ты хочешь сказать.
— Значит, ты отлично это понимаешь. Он крутится вокруг тебя, как школьница. — Каролина встала из-за туалетного столика, закованная в броню на предстоящий день. — Соблазни его.
— Это чисто по-французски, — сказал Джим, приходя в себя.
— Нет. На самом деле это по-английски. Le vice anglais[147], как говорится. Да и здесь это не такая уж редкость.
— Ты действительно хочешь, чтобы я…? — Джим не был в состоянии произнести непроизносимое в Америкэн-сити.
— Тебе это может понравиться. Все-таки Блэз гораздо красивее меня.
— Думаю, не смогу, даже ради тебя. — Джим осторожно обнял ее за талию и они направились к двери. — Но пофлиртовать с ним, пожалуй, попробую.
— Ох, уж эти американские юноши! — весело воскликнула Каролина.
— Я сделаю это за то, что ты подарила мне Эмму.
В фойе они столкнулись лицом к лицу с миссис Генри Кэбот Лодж, дамой строгой и любительницей осуждать других.
— Каролина, — сказала она, глядя на Джима.
— Сестрица Анна. Вы знакомы с конгрессменом Дэем? И миссис Дэй? — вдохновенно добавила она. И повернулась к Джиму. — А где же Китти? Она только что здесь была.
— Она оставила наверху сумочку.
Это миссис Лодж убедило.
— Вы собираетесь послушать Хэя? — спросила она.
— Не только послушать, но и записать — для «Трибюн».
— Теодор очень жесток к нему, заставил его приехать сюда. Ему лучше было бы остаться дома в Сьюнапи. — Сестрица Анна попрощалась с ними.
— Ты стала бы отменным политиком, — сказал Джим, когда они шли к Оливер-стрит, откуда специальные вагончики должны были отвезти их на выставку.
— Потому что я так ловко лгу? — Каролина нахмурилась. — Странно, я никогда раньше не имела такой привычки. Но появился ты…
— Яблоко в райском саду?
— Да. Когда змий искусил меня, я стала другой… Я согрешила…
Каролина была поражена вечерней красотой выставки. Громадные воздушные замки, освещенные миллионами электрических свечей, свет которых превращал прозаическое миссурийское небо в невиданное доселе зрелище. Вскоре партнеры разбились на другие пары. Теперь она была с Джоном, они обедали во французском ресторане с Генри Адамсом и его племянницей Абигейл. Конгрессмен и миссис Джеймс Бэрден Дэй обедали в немецком ресторане в обществе двух сенаторов от его штата, один из которых был преклонных лет и мог поступить по-человечески, уйдя в отставку или умерев, освободив место мужу Китти, как официально думала о нем Каролина. Он был креатурой, как говорили люди, легендарного Судьи, своего тестя. Каролина, правда, подозревала, что это далеко от правды, но никто не имел намерения в этом разбираться.
— Никогда не видел ничего прекраснее… — Адамс был в приподнятом настроении, Абигейл скучала. Каролина чувствовала физическую удовлетворенность. Джон предавался отчаянию: его клиенты ему не помогли.
— Но конечно, Мон-Сен-Мишель и Шартр… — начала Каролина.
— Это другое дело. Они простираются через века. А это похоже на восточную сказку. Кто-то потер фонарь и сказал: да будет город света на берегу Миссисипи. И вот он, вокруг нас. — На самом деле вокруг были самодовольные американцы из глубинки, наслаждающиеся изысками французской кухни. Каждая страна-участница открыла свой ресторан, и Франция, как всегда, шла впереди всех.
— Вопрос вот в чем: смотрим ли мы в будущее со всей его жужжащей энергией или это последнее прости американскому прошлому? — Адамс был необычно для него оживлен.
— Будущее, — сказал Джон. Каролина знала, что оно навевает на него мрачные мысли о приближающемся крахе. — У нас никогда еще не было таких достижений.
— Мы выдумали его, но это почти то же самое. Будут ли наши города такими, как этот, в тысяча девятьсот пятидесятом году?
— Города, как и соборы, простираются в веках. — Каролина кивнула Маргарите Кассини, которая только что осуществила то, к чему стремилась, — грандиозное появление под руку с пожилым французским дипломатом. — Если это так, то города станут ужасными…
— Как Шартр? — Адамс был необычно приветлив. — Я схожу с ума от выставок. Если бы реальная жизнь вот так выставляла всегда на показ только все самое лучшее. — Затем Генри Адамс заговорил о динамомашинах, а Каролина задумалась о деньгах. Она была близка к отчаянию.