Генри Адамс, в ярких лучах зимнего солнца похожий на древнюю бело-розовую орхидею, сидел у окна и смотрел вниз на Лафайет-сквер; Джон Хэй устроился напротив, он просматривал последние депеши из Москвы. Хэя радовало, что он дожил до возвращения Адамса из Европы.
Лето и осень его почти доконали. Он был вынужден по приказу Теодора выступить с речью в Карнеги-холле в Нью-Йорке, чтобы рассказать о достижениях республиканской партии вообще и Короля Теодора в частности. Хэю нравилось лжесвидетельствовать перед судом истории. С невозмутимым видом он говорил о воинственности Рузвельта: «Он и его предшественник сделали больше для всеобщего мира, чем любые два президента со времени создания американского правительства». Адамс находил прилагательное «всеобщий» очень тонким.
— Он трудится ради всеобщего мира, что бы это ни значило — может быть, застой? — посредством глобальной войны. И вы все это сказали.
Но Хэй был очень доволен речью, и президент тоже. Главная эмфаза делалась на консерватизме якобы прогрессивиста Рузвельта. Нужно реформировать акцизную политику, верно, но сами магнаты сделают это лучше. Это было хорошо воспринято в Нью-Йорке, куда президент вынужден был отправиться с протянутой рукой просить денег у людей типа Генри Клея Фрика[148]. Ободренные явным консерватизмом Паркера, великие магнаты от Бельмонта и Райана[149] до Шифа и Окса[150] финансировали демократическую партию. Рузвельт, оставшийся без Марка Ханны, добывавшего для него деньги, должен был предпринять ряд отчаянных шагов, чтобы заставить раскошелиться Дж. П. Моргана и Э. Х. Гарримана[151]. А тем временем Кортелью шантажировал всех подряд, чтобы они давали деньги на предвыборную кампанию.
Хэй никогда еще не видел ничего подобного панике, охватившей Рузвельта: никаким другим словом нельзя было описать его поведение в последние месяцы кампании, которую он просто не мог проиграть. Брайан оставался безучастным до октября, затем начал разговоры среди своих сторонников о подозрительных источниках финансирования рузвельтовской кампании и о его любви к войне. Брайан редко упоминал Паркера, который в конце концов проиграл не только Запад, но и штат Нью-Йорк, свою главную политическую опору. То была крупнейшая победа республиканской партии после 1872 года. Теодор долго не мог прийти в себя от экстаза. Он настоял на том, чтобы Хэй остался на своем посту еще на один срок.
— Мне нужен телескоп. — Адамс старался смотреть так, чтобы солнце не било ему в глаза. — Тогда бы я видел, кто посещает Теодора. Со дня своего возвращения я жду, когда мне удастся увидеть выдающийся нос Дж. П. Моргана.
— Боюсь, что именно этот нос слегка расквасился. Не думаю, что Теодор в состоянии поднять его настроение.
— Измена? — Глаза Адамса заблестели.
— Верность… старым принципам. Вы знаете, что Брайан в Вашингтоне? Он разглагольствует в Капитолии. Он даже хвалил Рузвельта…
— Дурной знак.
— Он говорит также, что если бы демократы предложили национализацию железных дорог, они одержали бы решительную победу.
— Почему бы и нет? — отозвался соавтор книги «Сказки Эри», самого злого обвинения в адрес владельцев железных дорог и наглого и нескончаемого подкупа ими судов, конгресса, Белого дома. Затем раздался торжествующий крик: Вот и они!
Хэю кое-как удалось принять перпендикулярное положение, когда в комнату вошла Лиззи Камерон с дочерью Мартой, которая в свои восемнадцать лет была крупнее, темнее и скучнее матери, а мать, по крайней мере в глазах Братства червей, оставалась самой красивой женщиной на свете, Еленой Троянской с Лафайет-сквер, загадочно поселившейся теперь в «Лотарингии», нью-йоркском отеле на Пятьдесят седьмой улице, что было очень удобно для хождения в театры, к Ректору и в музеи, где Марта должна была завершить образование и наконец, молила бога ее мать, удачно выйти замуж.
— La Dona, — Адамс приветствовал свою любимую глубоким поклоном, Марту поцеловал в щеку. — Уж не надеялся больше вас увидеть.
— Да что вы. Конечно, надеялись. Джон, — Лиззи пожала Хэю руку и бросила на него холодный оценивающий шермановский взгляд, — вы должны уехать в Джорджию. Сию же минуту. Это безумие, торчать здесь. Я телеграфирую Дону…
— Еще большее безумие уехать сейчас, когда вы вернулись, хотя бы лишь для того, чтобы украсить дипломатический прием. — Лиззи просила Генри включить ее с Мартой в гостевой список на 12 января, когда в Белом доме состоится прием для дипломатического корпуса. Это будет фактически светский дебют Марты, и при том не очень дорогой.
— Я нищенка! — Лиззи сбросила горностаевую шапку на маленький стул у камина, где всегда сидел Адамс. Затем села на нее.
— Ты не нищенка. Не драматизируй, мама. — У Марты были отцовские тяжеловесные манеры, но, к счастью, не вес. — Мама хочет вновь поселиться в доме двадцать один. Мне кажется, она сошла с ума.
— Похоже, сегодня все не в своем уме. — Хэй присел на ручку кресла, с которой он мог без особых усилий подняться. — Не отговаривай мать. Мы хотим, чтобы она жила здесь. Всегда. Тем более, что это соседний дом.
— Видишь? — Лиззи посмотрела на Марту, которая закрыла собою огонь в камине. Хэй наблюдал, как в ярком солнечном луче кружатся пылинки, поблескивая на солнце, как миниатюрные частицы золота; приятнейшее зрелище, если только это не такой же приступ, когда в прошлый раз он вообразил, что находится в кабинете Линкольна. Он боялся спросить, увидели ли другие золотые пылинки.
Вскоре пришла Клара и их маленький кружок был в сборе.
— Какого мужа ты бы хотела? — спросила Клара, как будто могла подобрать кандидата, отвечающего требованиям Марты.
— Богатого. — От Лиззи по-прежнему исходило сияние; значит, она ничуть не изменилась, подумал Хэй.
Адамс по-прежнему был ею опьянен и тоже ничуть не изменился.
— Богатые очень скучны, La Dona.
— Мне, пожалуй, нравится мистер Адамс, — холодно сказала Марта. — Он никогда не бывает скучен, разве когда вспомнит про свое динамо.
Клара, любительница поболтать, не любила, однако, пустых разговоров.
— Блэз Сэнфорд. Подходящий возраст. Построил дворец на Коннектикут-авеню. Совладелец «Трибюн», следовательно, ему есть чем заняться, а это очень важно. Часть года живет во Франции. Я думаю, — она повернулась к мужу, — что мы могли бы этот замысел привести в действие.
— Это твоя забота. Меня же заботят русские. Они только что сдали Порт-Артур японцам. — Хэй держал в руках папку с сообщениями из Москвы.
Адамс вдруг насторожился.
— Кубики меняются местами. Как ты помнишь, Брукс это предсказывал. Посмотрим, сбудется ли его следующее предсказание. Россия переживет некую внутреннюю революцию, говорит он, и их империя или развалится, или, если им удастся пережить революцию, они начнут расширяться за наш счет. Англия приближается к краху, цивилизация с содроганием рушится, и…
— Обожаю ваши мрачные прогнозы. — Хэю действительно нравились хилиастические арии Дикобраза. — Но в Азии нам придется иметь дело с Японией, и нужен мир, чтобы сохранить…
— Двери открытыми. — Эту магическую бессмыслицу все, включая Марту, произнесли хором.
— Я скорее хотел бы, чтобы меня помнили как автора «Маленьких штанишек».
— Боюсь, дорогой, — сказал Адамс с довольным видом, — что ваша слава в будущем будет покоиться на еще большей вульгарности — «Пердикарис живой…
— … или Райсули мертвый»! — снова раздался хор голосов.
— Роковой дар к звучным фразам, — вздохнул Адамс, счастливый, каким Хэй никогда его не видел, оттого, что Лиззи была рядом, а также последние из Братства червей. И здесь, словно для того, чтобы оттенить блаженство Адамса, дверь в залитый солнечным светом кабинет распахнулась, и в ее проеме возникла тучная округлая фигура его гостя, лысина которого сияла в зимнем свете, как паросский мрамор, а крупные глаза с веселой хитрецой смотрели на собравшихся.
— Я в буквальном смысле слова, — заговорил Генри Джеймс, — нарушил пост, но когда слухи о позднем… завтраке a la fourchette, что гораздо опрятнее, чем есть au canif [152], достигли моих ушей, я поспешил домой, прервав свои утренние визиты и забросав весь город своими визитными карточками. — Джеймс церемонно поздоровался с Лиззи и Мартой, а Адамс достал из кармана визитную карточку и протянул ее Джеймсу.
— От кого это? — Джеймс поднес карточку к глазам.
— Доставлено лично владельцем, пока вы отсутствовали.
— Джордж Дьюи, — прочитал Джеймс с нескрываемым изумлением. — Адмирал флота. Чаша моя до краев наполнилась водою морскою. С какой стати, — обратился он ко всем, — национальный герой, которого я не имею удовольствия, а также и чести, знать, снисходит, так сказать, с небесных высот — верхней палубы своего флагманского корабля, который, как мне представляется, должен стоять на Потомаке с развевающимися стягами, прикованный к причалу золотыми цепями, на грешную землю, чтобы нанести визит человеку, в героических кругах неизвестному, а в военно-морских значащему не больше, чем легкая рябь на воде?
Джеймс постаревший казался Хэю гораздо более добродушным и не столь пугающим, каким он был в свои зрелые годы. Прежде всего, он стал мягче внешне, сбрив бороду; сочетание лысой головы и розового яйцевидного лица вызывало в памяти образ Шалтая-Болтая.
— Вы не менее знамениты, чем он, — сказал Хэй. — В этом все дело. Пресса, которая дает нам оценку, прославляет и вас, и его. Теперь он приходит, чтобы отдать вам должное, таким образом отдавая должное и себе самому.
— Это удивительный болван, — сказал Адамс. — Поживите у меня подольше, и я приглашу его в гости.
— Нет. Нет. Нет. Меня ждут американские дамы, они хотят, чтобы я рассказал им о Бальзаке. Я понятия не имел, сколько денег можно заработать лекциями.
Джеймс не был в Вашингтоне с 1882 года и несколько лет — в Соединенных Штатах. «Жалкий изнеженный сноб!» — говорил Король Теодор всякий раз, когда упоминалось его имя. Но Теодор и сам был порядочный сноб, хотя и не изнеженный, и понимал, что ведущий романист англоязычного мира приехал бросить последний взгляд на свою родную страну и поэтому его следует пригласить на дипломатический прием. С каждым уходящим годом Теодор вел себя все более по-королевски, а его приемы и обеды определенно напоминали стиль Короля-Солнца. Поэтому протокол требовал, чтобы великий американский писатель был принят своим сюзереном. Джеймса обрадовало и злорадно развеселило это приглашение, он был о президенте столь же низкого мнения, как и президент — о нем; там, где Теодор метал громы и молнии, Джеймс мягко иронизировал, Король Теодор был в его глазах шумным джингоистом, не достойным поклонения.
— Мы воссоздали, — заметил Джеймс, когда Адамс пригласил их в столовую, где вспыхнули хрустальные люстры и наготове стоял добродушный Уильям, — прием в Сурренден-Деринг. Миссис Камерон. Сладчайшая Марта, уже совсем взрослая. Мы…
С внезапным чувством вины Хэй подумал о Деле, о котором он почти не вспоминал. Джеймс, понимая, что среди них нет одного, унесенного смертью, быстро заговорил о Каролине.
— Как она? — спросил он. Адамс рассказал. Джеймса, как обычно, интересовали исключения из правил. Молодая американка, решившая издавать газету, это было нечто, не вполне доступное его пониманию, но Хэй был убежден, что когда визит Джеймса в этот, по его выражению, «город разговоров» подойдет к концу, Каролина будет описана в джеймсовских терминах.
Лиззи напрямик спросила Джеймса, что он думает о Вашингтоне. Мастер мило нахмурился, напуская на себя вид полнейшей сосредоточенности человека, складывающего в уме сложные цифры.
— Тема столь обширна. Язык столь… несовершенен, — начал он, отламывая кусочек кукурузного хлеба, испеченного Мэгги. — Попробую быть субъективным, иной подход невозможен; итак… жить здесь, для меня, не для Джона, великого государственного министра или, короче, государственного деятеля своей страны, столицы, или для Генри, историка, наблюдателя, создателя исторических энергетических теорий, может ли быть лучшее место, чтобы наблюдать за миром? И вы, миссис Камерон, тоже принадлежите этому миру, хотя, подозреваю, у вас двойная лояльность, с некоторым уклоном в пользу старой обветшалой Европы, но я вижу вас здесь, блистающей в центре событий, вместе с миссис Хэй и, пожалуй, Мартой тоже, но что касается меня, — какое счастье, что мое пристрастие к рубленому бифштексу еще не забыто в этом доме… — Джеймс наполнил тарелку, не пролив ни капли подливки на скатерть, как и не потеряв ни единого слога своих рассуждений, которые теперь по стилю практически не отличались от его романов и казались Хэю, но не самому автору, чересчур многословными на печатной странице, но удивительно приятными, когда их озвучивал прекрасный размеренный джеймсовский голос, куда менее английский по акценту, чем адамсовский, который говорил, как настоящий англичанин, некогда укоривший за акцент его и его отца, служившего посланником при Сент-Джеймсском дворе. — …то для меня жить здесь — значило бы лишиться рассудка и умереть. Политика не поддается описанию, если вы сами не являетесь политиком, а созвездие, не говоря уже о разношерстном сборище, знаменитостей превратит меня в бездыханный труп.
Каролину удивило, что между нею и Блэзом почти не было разногласий. Новый издатель знал свое дело, но не Вашингтон. Тримбл по-прежнему отвечал за выпуск. Каролина охотно уступила Блэзу задачу выжимания рекламных денег из общих родственников и всех прочих. Он дважды побывал у Бингхэмов и ничем не показал, что это ему не понравилось. Хотя Фредерика помогала ему обустраивать дворец, он не проявлял ни к ней, ни к кому-нибудь еще никакого интереса. Неким мистическим образом он стал креатурой Херста. Создавалось впечатление, что их сотрудничество привело к тому, что ему никто больше не был интересен, хотя он и не питал к Херсту личных симпатий. Очевидно, это был случай безотчетного поклонения. К счастью, это было полезно для газеты. По любым стандартам Блэз стал отличным издателем.
Пока Маргарита помогала Каролине одеваться к дипломатическому приему, она считала количество дней, остающихся до ее магического, хотя и не очень-то уж радостного двадцатисемилетия: пятьдесят два дня, и она воспарит на отлитых из золота орлиных крыльях. Что изменится? Кроме постоянных забот о том, что денег не хватает? Джон выплатил долги и, по ее просьбе, остался в Нью-Йорке. Джим редко когда пропускал воскресенье, и она не испытывала недовольства. Но Маргарита, которая не всегда — чтобы не сказать обычно — ошибалась, была права, говоря, что такая странная ситуация не может длиться вечно. Миссис Бельмонт сделала возможным, хотя пока еще не модным, развод с мужем, чтобы даму по-прежнему принимали в свете. Это был прогресс. Но развод предполагает некую альтернативу в виде повторного брака, но ее не интересовал никто, кроме Джима, а Джим оставался недостижим, даже если бы она вознамерилась его развести, к чему она не была расположена. Но непреложный факт заключался в том, что ей больше был ни к чему Джон Эпгар Сэнфорд, как и она ему. Радовала ее только Эмма.
Блэз заехал за ней на машине с красавцем шофером в форме, который помог усадить ее на заднее сиденье, где блистал Блэз в белом галстуке.
— Мы с тобой, как супружеская пара, — сказала Каролина.
— На время дипломатического приема. — Блэз теперь был гораздо дружелюбнее. Встреча на борту парохода была низшей точкой в их взаимоотношениях. Теперь они могли только улучшиться или оборваться полностью. Они улучшились.
— Сегодня двор будет на редкость блистателен. — Каролина уже входила в роль своей «Дамы из общества». — Мистера Адамса не будет, но вместо себя он посылает не только Генри Джеймса, но и Сент-Годенса и Джона Лафарджа[153] — литература, скульптура, живопись будут прославлять нашего владыку и украшать его двор.
— Он так поглощен собой.
— Не больше, чем Херст.
— Херст оригинален. Он многого достиг.
— А разве Панамский канал — это пустой звук?
— Ничто не сравнится с репортажем…
— … и выдумыванием…
— … новостей. — То был их старый спор или, точнее, рассуждение, поскольку в общем они были единого мнения. Определять, что людям читать и о чем каждодневно думать, было не просто деятельностью, но проявлением власти, которой не располагал, по крайней мере регулярно, ни один правитель. Каролина часто представляла себе публику как массу бесформенной глины, из которой она, по крайней мере в Вашингтоне, лепила то, что хотела, на страницах «Трибюн». Не удивительно, что Херст с его восемью газетами и парой журналов решил, что он может — и должен — стать президентом. Не удивительно, что Теодор Рузвельт действительно боялся и ненавидел его.
Восточная гостиная Белого дома стала проще, но изысканнее, и выглядела скорее по-королевски, чем по-республикански. Рузвельты увеличили число военных адъютантов, и их расшитые золотом петлицы дополняли золотые и серебряные ленты дипломатов. Странные тыквеобразные пуфики Маккинли и чахлые пальмы давно исчезли; горчичного цвета ковер остался лишь в воспоминаниях о тех временах, когда Восточная гостиная походила на фойе гостиницы в Кливленде. Пол теперь сиял паркетом, люстры были более изысканны, чем когда-либо в прошлом, а немногочисленная мебель блестела позолотой и мрамором. Всюду были красные шелковые канаты, ограждающие людские потоки, потому что в определенные часы публике разрешалось бродить по дворцу своего повелителя.
Президент и миссис Рузвельт стояли в центре комнаты и пожимали руки гостям, их очередь незаметно формировали сверкающие позолотой помощники. Теодор выглядел более, чем всегда, дородным, доброжелательным и довольным собой, а Эдит была, как всегда, спокойна и готова одернуть своего несдержанного супруга, самовлюбленность которого не знала границ и, что говорить, была крайне заразительна.
— Очень здраво. Очень здраво написали о Японии, миссис Сэнфорд. — Так он приветствовал Каролину. — События не за горами. — Затем лицо его приняло мрачное выражение, когда подошел Кассини, дуайен дипломатического корпуса, со своей Маргаритой. Каролина и Эдит Рузвельт обменялись любезностями. Президенту и русскому послу нечего было сказать друг другу, и, вопреки дипломатическому этикету, они действительно поздоровались молча. У Маргариты был усталый вид. У нее был неудачный роман, пронесся также слух, что Кассини скоро заменят. Так проходит слава мирская, подумала Каролина, когда Генри Джеймс, воплощение литературной славы, тепло пожал ей руку.
— Наконец-то. Наконец.
— Почти семь лет прошло после встречи в Сурренден-Деринг, — заметила Каролина, не вполне банально подивившись быстротечности времени.
— Вы никогда не приезжаете по нашу сторону Атлантики, и мне ничего не оставалось, как приехать по вашу. — Джеймс понизил голос, комически изображая ужас, точно президент мог его слышать. — По нашу! Нашу! Как я мог такое сказать? Lèse majesté des Etas-Unis[154].
— Этим летом я буду на той стороне, — сказала Каролина, идя с ним рядом по комнате, полной людей, которых она почти всех знала. Вашингтон и в самом деле все еще оставался деревней, и новый человек, вроде Генри Джеймса, мгновенно становился сенсацией. После дипломатического приема предстоял ужин для немногих избранных, среди которых были Джеймс и Каролина, но не Блэз.
Они остановились в углу гостиной, когда вошли Хэи.
— Наш Генри отказался прийти, — удовлетворенно заметил Джеймс. — Он был здесь раньше в этом месяце и заявил, что сыт Теодором по горло, признав при этом, что наш повелитель силен, энергичен и, воздадим ему должное, умен, и похож на солнце в центре небосвода, а все мы, как… как…
— Облака, — предложила Каролина.
Джеймс нахмурился.
— Однажды я был вынужден расстаться с отличной операторшей пишущей машины, потому что, когда я делал паузу в поисках нужного слова, она тут же предлагала не просто неудачное, но самое худшее слово.
— Простите. Но мне нравится сравнение нас с облаками.
— Почему, с удовольствием исключая вас, при дворе нет красивых женщин? — спросил Джеймс.
— Ну как же, есть миссис Камерон, пожалуй, и Марта.
— Увы, не Марта. Но миссис Камерон здесь чужая. Местные же дамы простоваты для такого приема в сравнении с Лондоном, если наш бедный старый Лондон можно сравнивать…
Каролина повторила местную притчу о том, что Вашингтон полон амбициозных энергичных мужчин и увядших женщин, на которых они женились в далекой юности. Джеймса это развеселило.
— То же самое несомненно относится и к дипломатам.
К ним подошел Жюль Жюссеран, блистательный французский посол, и все трое перешли на французский, на котором Джеймс говорил столь же мелодично, как на родном.
— Что вам сказал президент? — спросил Жюссеран. — Мы все с ужасом наблюдали за вами.
— Он выразил удовольствие — он употребил именно это слово, впрочем, наверное, как всегда, по поводу моего и его избрания в нечто, именуемое Национальным институтом Искусств и словесности, что, в свою очередь, непорочно породило Американскую Академию, деревенскую версию вашей августейшей Французской Академии, почти пятьсот членов которой обессмертили себя если не своими достижениями, то уж наверняка душами.
— Что вы наденете? — поинтересовался Жюссеран.
— О, это ужасно нас удручает. Поскольку и президент, и я склонны к полноте, я предложил тоги по римскому образцу, но наш предводитель Джон Хэй отдает предпочтение униформе — вроде той, что на адмирале Дьюи. — Джеймс отвесил низкий поклон, когда герой прошествовал рядом с ними. — Это мой новый друг. Мы обменялись визитными карточками. Наконец-то, — Джеймс взмахом руки объял всю гостиную, — я знаю всех.
— Вы светский лев, — сказала Каролина.
Ужин устроили в новой обеденной комнате, где накрыли несколько столов на десять персон каждый. Генри Джеймса посадили за стол президента, между ними — даму, супругу одного из членов кабинета. Сент-Годенс тоже оказался за монаршьим столом и по правую от него руку — Каролина. Эдит Рузвельт полагалась на нее, когда возникала необходимость поддерживать разговор по-французски, но не потому, что великий американский скульптор, уроженец Дублина, вопреки своей фамилии, предпочитал французский. Он жил в Нью-Гэмпшире, а не во Франции. О Лиззи Камерон, которая позировала ему для фигуры Победы памятника-конной статуи ее дяди генерала Шермана, он сказал: — У нее самый прекрасный профиль из всех женщин мира.
— Как приятно им обладать, услышав подтверждение из ваших уст, — заметила Каролина.
К сожалению для президента, стол на десятерых не очень-то годился для ритуального обеденного разговора: первое блюдо — партнер справа, второе блюдо — партнер слева и так далее. Стол был кафедрой Теодора, а гости — его прихожанами.
— Нам хотелось бы чаще видеть мистера Джеймса в его родной стране. — Президентское пенсне посверкивало. Когда Джеймс открыл рот, чтобы дать длинный, прекрасно инструментированный ответ, президент снова заговорил, и Джеймс медленно и комично закрыл рот, потому что поток слов, прерываемый время от времени лишь постукиванием зубов, буквально обрушился на стол. — Не могу сказать, что я очень уж одобряю членство Марка Твена в нашей Академии. — Он смотрел на Джеймса, но говорил, обращаясь ко всему столу. — Хоуэллс, да. Его книги почти всегда очень здравы. Но Твен похож на старую бабу, хнычущую по поводу империализма. Я обнаружил, что у таких людей тут всегда кроется некий физический изъян. Они от рождения слабы телом, а это влечет за собой слабость духа, недостаток смелости, боязнь войны…
— Конечно, мистер… — начал Джеймс.
Его заглушил пронзительный голос президента:
— Все знают, что Твен позорно бежал с Гражданской войны…
К изумлению Каролины, глубокий баритон Джеймса не капитулировал перед президентской тирадой. Результат получился малогармоничный, но восхитительный, виолончель и флейта, одновременно исполняющие разные мелодии.
— … Твен, или Клеменс, как я предпочитаю его называть…
— … явившейся испытанием характера и мужества Кузницей…
— … у него сильная рука, а также…
— … не может процветать без искусства войны, иначе любая цивилизация…
— … заслуженный и чисто американский гений…
— … бежать из Соединенных Штатов и поселиться за границей…
— … когда мистер Хэй позвонил мистеру Клеменсу из Сенчури-клаб…
— … без чего белая раса не будет процветать и побеждать. — Президент сделал паузу, чтобы съесть суп. Стол смотрел и слушал, как Джеймс, хозяин миллиона слов, оставил за собой последнее.
— И хотя я говорю, разумеется, предположительно, — президент смотрел на него поверх суповой ложки, — что тонкость величайшего из искусств может быть недостижима при том методе, к которому он прибегает, но его — какое слово должен я употребить? — Сидящие за столом подались вперед: что это будет за слово? И на чем, подумала Каролина, основаны эта удивительная самоуверенность и авторитет, даже величие? — Проказничество, которое иногда утомляет, но никогда не закрывает от нас видение могучей реки, столь необыкновенно величественной и столь — да, да? Да! — Американской.
Прежде чем президент снова возобладал над столом, Джеймс обратился к своему пост-суповому партнеру, а Каролина — к Сент-Годенсу, который сказал ей:
— Не могу дождаться, когда я расскажу об этом Генри. Он отказался бывать в этом доме по одной причине: ему ни разу еще не дали закончить фразу, а Адамсы не любят, когда их прерывают.
— Мистер Джеймс — настоящий мастер.
— Искусства, которое намного выше политики. — Сент-Годенс напоминал Каролине бородатого пуританина-сатира, если такая комбинация возможна; он казался старым в том смысле, какой был чужд жизнерадостному Адамсу или больному, но полному мальчишества Хэю. — Жаль, что я не так много прочитал за свою жизнь, — сказал он, когда подали рыбу.
— У вас еще есть время.
— Нет. — Он улыбнулся. — Хэй пришел в бешенство, когда Марк Твен не ответил на его звонок. Мы знали, что он дома, конечно, но он не хотел быть с нами в Сенчури-клаб. Что за причуды роятся в его голове! Его последняя затея — Христианская наука. Он сказал мне совершенно серьезно после стакана виски с лимоном, что через тридцать лет адепты Христианской науки образуют правительство Соединенных Штатов и установят абсолютную религиозную тиранию.
— Почему американцы так помешаны на религии?
— А что им остается в отсутствие цивилизации, — без обиняков ответил Сент-Годенс.
— Отсутствие? — Каролина подняла глаза на Джеймса, который рассеянно улыбался президенту; тот снова был в седле, готовый говорить, но обращаясь только к своему краю стола. — А вы? А мистер Адамс? И даже наш Король-Солнце?
— Отсутствует мистер Джеймс. Он покинул нас навсегда. Мистер Адамс пишет о Деве и динамо во Франции. Я — ничто. А что касается президента…
— Значит, тон задает …
— Адепт Христианской науки…
— Или христианской поруки. — Каролину всегда изумляло обилие религиозных сект и обществ, каждый год рождавшихся в стране. Джим сказал ей, что если бы он пропустил воскресную службу в методистской церкви в Америкэн-сити, его бы не переизбрали, а Китти с истинной верой преподавала в воскресной школе. Каролина была благодарна мадемуазель Сувестр хотя бы за тот смертельный удар, который она нанесла богу, удар настолько сильный, что она не испытывала ни малейшей нужды в этом чисто американском — или американизированном? — товаре.
За столом снова послышался голос президента.
— Я стоял в Красной гостиной, как сейчас помню, в ночь выборов, и я сказал журналистам, что больше не буду кандидатом. Двух сроков абсолютно достаточно, сказал я и готов повторить это вновь. — Генри Джеймс мечтательно смотрел на президента, как будто этот пристальный взгляд мог проникнуть в его сущность. — Политики склонны задерживаться чересчур надолго. Лучше уйти в пике своей формы и дать другим шанс помериться, вот в чем суть дела.
— Помериться, — пробормотал Джеймс загадочно, но одобрительно. — Да, да, да, — сказал он, ни к кому не обращаясь, пока Теодор рассказывал столу, как он придумал сначала Панаму, а затем Панамский канал. Он точно не умрет от скромности. А Джеймс тихо повторял почти про себя:
— Измерить себя. Измерить себя. Да. Да. В этом суть.
Блэз доставил долгожданного гостя Уильяма Рэндолфа Херста к миссис Бингхэм.
— Я вам премного благодарна, — сказала Фредерика, когда они с Блэзом стояли в углу гостиной миссис Бингхэм и наблюдали, в какой экстаз привел хозяйку дома этот драгоценный улов. Шеф научился говорить и улыбаться одновременно, ценнейшее качество политика, которое он наконец освоил.
— Надеюсь, мистера Салливана нет среди приглашенных. — Блэз смотрел на Фредерику с внезапно нахлынувшей на него приязнью, возникшей в результате основательного уже знакомства. Обустройство дома совместно с другим человеком равнозначно высшему проявлению интимности: одно упоминание Людовика XVI вызывает одинаковый поток ассоциаций.
— Его удалось предупредить. Вы слышали вчерашнюю речь Херста?
— Он говорил отменно, — кивнул Блэз. Салливан, демократ-иконоборец, обрушился на Херста с трибуны палаты представителей. До этого момента Херст еще не выступал с речью, к тому же, он перепоручил другим выдвигать его законопроекты, последний из которых, о контроле над ценами железнодорожных перевозок, до крайности расстроил Салливана. Обвинение Херста в пренебрежении присутствием на заседаниях вызвало ответный выпад в газете «Нью-Йорк америкэн». Салливан снова поднялся на трибуну и под протокол клеветнически обвинил Херста в том, в чем несколько лет назад его обвиняли в Калифорнии. На радость антихерстовской прессы, он был охарактеризован как порочный сластолюбец, шантажист и взяточник. Салливан назвал Херста «Нероном современной политики».
Тогда Шеф взошел на трибуну и произнес свою первую речь. Он говорил скорее с печалью в голосе, нежели с гневом, эту интонацию он в последнее время прекрасно освоил. Нападки в Калифорнии были делом рук человека, обвиненного за подлог в штате Нью-Йорк, он сбежал в Калифорнию и поселился там под чужим именем. Что же до Салливана… Херст печально покачал головой. Он очень хорошо помнит его еще с гарвардских времен. Салливан и его отец держали питейное заведение, где Херст, убежденный трезвенник, никогда не бывал. Но в Бостоне это заведение пользовалось дурной славой, особенно после того, как один посетитель был забит до смерти Салливаном и его отцом.
Блэз сидел рядом с Брисбейном на галерее для прессы, когда палата взорвалась от гнева и восторга одновременно. Друзья Салливана кричали спикеру, чтобы он остановил Херста, но республиканец Кэннон, довольный стычкой между демократами, позволил Херсту завершить свое выступление, Херст выразил надежду, что он навсегда останется врагом преступных элементов.
Позднее, когда они встретились, Шеф был в приподнятом настроении. Но не все было так просто.
— Тут я выиграл, — сказал он, — но перетянуть партию на свою сторону я не в состоянии. Мне придется создавать третью партию. Это единственный путь. Или перебить половину политиков в стране; я мог бы это сделать, если бы жаждал с ними рассчитаться. — Когда Блэз спросил, как это можно сделать, Шеф вдруг стал сама загадочность. — Я занимался расследованием практически их всех. — А пока он собирался добиться избрания на пост губернатора штата Нью-Йорк в 1906 году и уже из Олбани попытать счастья на президентских выборах 1908 года.
Джеймс Бэрден Дэй представил Блэза недавно избранному конгрессмену из Техаса.
— Джон Нэнс Гарнер[155], — сказал Дэй. — Блэз Сэнфорд. — И снова Блэз почувствовал себя как бы голым без третьего имени, которое так ценили его сограждане.
— Салливан — это проститутка, — сказал Гарнер. — Я за Херста. В наших краях все мы за Херста, теперь, когда Брайан ушел в тень.
Блэз посмотрел на Джима, тот выглядел усталым и отрешенным. Прошлой осенью он не был избран в сенат и тихо отсиживался в палате. Китти была хорошим политическим партнером, но не более того. Блэз подозревал, что у Джима есть другая женщина. Но он не задавал вопросов, а сдержанный Джим помалкивал. Однако он с радостью ходил с Блэзом в самый элегантный нью-йоркский бордель на Пятой авеню. Здесь Джим действовал геройски и превзошел Блэза, который обожал играть роль султана взятого на прокат гарема в обществе друга Джима.
— Мне нравится наш новый коллега, — сказал Джим, указывая на спину Херста, — но очень многие от него не в восторге.
— Третья партия? — Блэз повторил херстовскую фразу, попытавшись произнести ее тоном Шефа.
— Такое у нас не проходит, — сказал Гарнер. — Посмотрите на популистов. Ни черта у них не выходит.
— У нас тоже, — мрачно сказал Джим. — Страна сейчас республиканская и мы не в состоянии это изменить. Да и Теодор ловко шельмует. Он говорит, как мы, а действует в угоду тем, кто ему платит. Его трудно побить.
Миссис Бингхэм привлекла Блэза на свою орбиту, где теперь вращался Херст во всем своем величии.
— Он мой идеал! — воскликнула она.
— И мой тоже. — Блэз подмигнул Шефу, тот заморгал и улыбнулся.
— Я решил в этом году баллотироваться в мэры Нью-Йорка.
Миссис Бингхэм исторгла трагический вопль.
— Неужели вы нас бросите? Не сейчас. Вы нам нужны. Здесь. Вы нас околдовали.
— О, он вернется. — Но Блэза не оставляли сомнения: как эта причудливая личность может добиться успеха в политике? Затем вспомнил восторженных херстовских делегатов в Сент-Луисе, внушительное большинство, которого он добился в своем избирательном округе. — А Таммани-холл? — спросил Блэз. — Ведь демократический кандидат в мэры Нью-Йорка почти всегда ставленник Таммани.
— Я буду баллотироваться от третьей партии. — Лицо Шефа вдруг исказила злорадная и одновременно счастливая ухмылка. — Таммани снова выдвинет Макклеллана. Я его побью.
Блэза позабавила уверенность Шефа. Джордж Макклеллан — младший, сын генерала Гражданской войны, был конгрессменом, а сейчас занимал пост мэра. Несмотря на поддержку «Молчуна» Чарли Мэрфи, главы Таммани, он был человеком честным и цивилизованным и, на взгляд Блэза, неуязвимым.
— Я сумею его победить. Я создаю свою собственную политическую машину.
— Как профессор Лэнгли. — Миссис Бингхэм умела быть нетактичной.
— Эта не разобьется, — торжественно заявил Херст. — Я буду выступать за обобществление коммунальных служб.
— А это не социализм? — Глаза миссис Бингхэм расширились, губы сжались.
— Да нет, что вы. Ваши коровы могут чувствовать себя в безопасности.
— Коровы моего супруга. Я с ними никогда не встречалась.
— Макклеллана вы тоже расследовали? — Блэза все еще интриговало упоминание Херстом своеобразного полицейского досье на его врагов.
— Расследовали? — Шеф смотрел на него непонимающими глазами. — Ах, да. Ты об этом. Быть может. Я теперь много чего знаю. Но не могу сказать, как и что.
Через две недели Блэз сумел выяснить, что знал Шеф. «Трибюн» помещалась теперь в новом здании на Одиннадцатой улице, точно напротив универсального магазина Вудворда и Лотропа. Кабинет Блэза располагался на втором этаже в углу; в противоположном углу кабинет Каролины, между ними посередине сидел Тримбл, над ними — редакция новостей, а этажом ниже — типографские машины.
Перед Блэзом стоял хорошо одетый молодой негр, которого лишь после долгих допросов и препирательств впустила придирчивая стенографистка Блэза. В Вашингтоне не поощрялось посещение издателей даже хорошо одетыми неграми. Тот факт, что он был из Нью-Йорка, очевидно перевесил иные соображения, и мистера Вилли Уинфилда пустили к Блэзу.
— Я друг мистера Фреда Элдриджа. — Уинфилд сел без приглашения и широко улыбнулся Блэзу. Над оранжевыми башмаками виднелись канареечные гетры.
— А кто такой мистер Фред Элдридж? — озадаченно спросил Блэз.
— Он сказал, что вы возможно его не помните, но что я все равно могу к вам зайти. Он — редактор «Нью-Йорк америкэн».
Блэз смутно припомнил этого человека.
— Чего хочет мистер Элдридж?
— Видите ли, дело не в том, чего он хочет, а в том, чего, может быть, хотите вы. — Молодой человек разглядывал пейзаж, запечатлевший сады Сен-Клу-ле-Дюк.
— И чего же я могу захотеть?
— Получить информацию о людях, ну, знаете, шишках. Сенаторах и прочих. Вы знаете Джона Д. Арчболда?
— «Стандард ойл»?
— Он самый. Он присматривает за политиками по поручению Джона Д. Рокфеллера. Так вот, мой приемный отец служит у него дворецким в большом доме в Территауне, а мистер Арчболд, милейший, к слову, человек, взял меня на работу посыльным, на Бродвее двадцать восемь, где помещается «Стандард ойл».
Блэз постарался выглядеть равнодушным.
— Боюсь, что у нас сейчас нет вакансии рассыльного, — начал он.
— О, я этим теперь не интересуюсь. Я и мой партнер, мы открываем салун на Сто тридцать четвертой улице. Дело в том, что мы с партнером просматривали бумаги мистера Арчболда и нашли среди них письма от больших политических шишек, которым он платил деньги, чтобы они всячески помогали «Стандард ойл». Примерно в это время я познакомился с мистером Элдриджем, в прошлом декабре это было, и он попросил меня принести письма в «Америкэн», где он мог бы их сфотографировать, а я потом положил бы их на место в те бумаги, и никто бы не узнал, что их оттуда брали.
У Херста есть эти письма. Это очевидно. Но как он ими воспользуется? Важнее другое — как воспользуется или может ими воспользоваться он, Блэз?
— И мистер Элдридж сказал вам, что я мог бы купить эти письма…
— Примерно так. Мистер Херст заплатил хорошие деньги за первую связку. Затем, пару недель назад мистер Арчболд нас уволил, меня и моего партнера. Наверное мы не всегда клали вещи назад в том же порядке или что-то в этом роде.
— Знает ли он, какие письма вы сфотографировали?
Уинфилд покачал головой.
— Откуда ему это знать? Он вообще не знает, что какие-то письма сфотографированы. Потому что это мог сделать только мистер Элдридж в редакции газеты.
Воцарилась долгая пауза. Блэз смотрел в окно. На улице началась гроза.
— Так что именно вы хотите продать? — спросил он наконец.
— Так вот, когда нас уволили, я прихватил блокнот с записями за первую половину девятьсот четвертого года. Он все еще у меня…
— Если мистер Арчболд заявит в полицию, вы пойдете в тюрьму за кражу.
Уинфилд расплылся в улыбке.
— Ничего он не заявит. Потому что там письма от всех. Сколько он заплатил этому судье, сколько тому сенатору и прочие такие же дела. Я предложил это Элдриджу, но он сказал, что цена слишком высока и у мистера Херста уже хватает материала.
— Вы принесли блокнот?
— Разве я похож на психа, мистер Сэнфорд? Нет. Но я составил для вас список некоторых людей, которые писали мистеру Арчболду и благодарили за деньги и так далее.
— Я могу взглянуть?
— Для этого я и пришел, мистер Сэнфорд. — Появились два листка бумаги с аккуратно напечатанными на машинке именами. Блэз положил их на стол. Если раньше железнодорожные магнаты покупали и продавали политиков, то теперь то же самое делали нефтяные магнаты, и мистер Арчболд был главным раздатчиком взяток и главным коррупционером, работавшим на Рокфеллера. Имена в общем-то не удивили Блэза. По тому, как обычно голосовали некоторые члены конгресса, было очевидно, кто им платил. Но удивительно было увидеть столько писем от сенатора Джозефа Бенсона Форейкера от Огайо, наиболее вероятного республиканского кандидата в президенты в 1908 году. Блэз испытал облегчение, не увидев фамилии Джима на первой странице. Он взял в руки вторую страницу. Первое имя во главе колонки было Теодор Рузвельт. Блэз положил листок на стол.
— Я думаю, — сказал он после продолжительного молчания, — что мы можем перейти к делу.