Глава третья

1

Каролина не отдавала себе отчета в собственной смелости, когда шла одна Павлиньей аллеей, коридором длиной в целый квартал Тридцать четвертой улицы между Пятой и Шестой авеню, искусно — не могла она не признать — замурованным в великолепие новейшего и знаменитейшего отеля «Уолдорф-Астория». Даже в Париже писали о новом отеле, хотя, как принято у французов, с неискренним восторгом: тысяча современнейших номеров, несчетное число ресторанов, пальмовых рощ, кафе для мужчин, наконец, сверхинтригующая Павлинья аллея, протянувшаяся во всю длину состоящего из двух корпусов здания, превосходное место для променада между золотистых, как медовые соты, мраморных стен, отражающих яркие огни бесчисленных электрических люстр. Между пальмами в горшках и зеркальными дверьми в манящие к себе рощи и рестораны вдоль всей аллеи стояли диваны и кресла; на них сидел, как принято говорить, весь Нью-Йорк, наблюдая, как мимо проходит весь Нью-Йорк. Как и сам город, отель «Уолдорф-Астория» никогда не спал. Здесь были кафе для ранних завтраков, где мужчины в белых фраках и галстуках пили с мужчинами в деловых костюмах, трутни и рабочие пчелы в наполненных медом и жужжаньем ульях.

Каролину предупреждали, что верх неприличия для молодой особы, если ее увидят одну на Павлиньей аллее. Но, поскольку она явилась сюда, чтобы встретиться с джентльменом, одна она будет не слишком долго, и пока наслаждалась интересом, который возбуждала она и ее парижское платье от Ворта; все глаза были устремлены на нее, когда она шла от холла до Пальмовой рощи. Вот так, подумала она, звери в зоологическом саду разглядывают глазеющую на них публику. Конечно, ей казался забавным и противоположный вариант: быть может, это она выставлена на всеобщее обозрение в обезьяньем питомнике, а пышнотелые дамы на диванах и тучные джентльмены в креслах составляют глазеющую публику; еще она отметила, что нью-йоркские бюргеры, отличающиеся громадными размерами, похожи скорее на медведей, чем на обезьян, и чрезвычайно опасны, если их ненароком потревожить.

В нескольких шагах впереди Каролины прогуливались, взявшись за руки, как сестры, две отменно пухленькие девицы. Уж не проститутки ли? Светские дамы рассказывали ей, что даже в самых роскошных — или особенно в самых роскошных — холлах нью-йоркских отелей прогуливаются эти деловые дамочки. Но теперь, с появлением «Уолдорф-Астории», даже среди респектабельных дам стало модно показаться в приличном сопровождении, разумеется, в залах отеля и даже — последнее новшество — обедать в ресторанах; дамы предыдущего поколения сочли бы такое немыслимым. В припадке великодушия Каролина решила, что ее темные подозрения относительно сестричек надуманны и что они, как и она сама, намерены показать себя и поглазеть на других.

Когда Каролина прошла две трети пути, она увидела, как с кресла ей навстречу поднялся Джон Эпгар Сэнфорд; голова его скрывалась в пальмовых джунглях.

— Вы от меня прячетесь? — весело спросила Каролина.

— Нет, что вы. — Сэнфорд возник из зарослей, его тонкие вьющиеся волосы взлохматились. Он мрачно пожал ей руку; у него был маленький рот, как у ее отца, — кто он ей, двоюродный или троюродный брат? — но в остальном он был самим собой или слепком с необщих предков. Ему тридцать три года, он живет с тяжело больной женой в Мюррей-хилл. — Я заказал столик в Пальмовой роще. Как вы доехали?

— Временами это было ужасно, в остальное время скучно. На пароходе не бывает золотой середины. Как здесь чудесно!

— Пальмовая роща являла собой джунгли пальмовых деревьев в китайских кашпо. Под высоким потолком ярко сияли хрустальные люстры. Полдень на тропическом острове, думала Каролина, почти надеясь услышать крик попугая, и она его услышала; впрочем, криком попугая оказался смех Гарри Лера, молодого светловолосого человека, он выходил из Пальмовой рощи в обществе худой пожилой дамы.

— Мы вас ждем, — сказал он, схватив Каролину за руку, — точно в пять. — Он смерил Сэнфорда оценивающим взглядом. — Одну, — добавил он и исчез.

— Ну и хам! — Сэнфорд покрылся румянцем цвета своего кирпичного дома в Мюррей-хилл. Каролина покровительственно взяла его за руку, и они вместе прошли вслед за метрдотелем к столику, сзади которого стояла обитая бархатом банкетка на две персоны, где они могли сидеть достаточно близко, чтобы негромко беседовать, и одновременно на достаточном расстоянии, чтобы демонстрировать безусловную невинность их отношений той значительной части великосветского общества, что пила чай в Пальмовой роще. Все гораздо шикарнее, чем в Париже, подумала Каролина, но и много вульгарнее.

— Почему мистер Лер — хам?

— Достаточно на него посмотреть.

— Я на него посмотрела. И послушала. Немного эксцентричен, но очень забавен. Он всегда был добр ко мне. Уж не знаю почему. Ведь мне еще нет пятидесяти. И я не богата.

— Где вас ждут к пяти? Разумеется, это меня не касается. — Внезапно Сэнфорд начал заикаться. — Извините. Но мне показалось, что вы едва успели сойти на берег. И он уже ждет вас?

— Я только что сошла на берег, и я не видела мистера Лера с весны, и, наверное, он всегда кого-то ждет; приглашена я на чашку чая. Вот и все.

— К миссис Фиш?

— Нет. К миссис Астор[50]. Когда он не называет имен, значит, подразумевается миссис Астор. Таинственная Роза, как ее называют. Почему роза? И почему таинственная?

— Так окрестил ее Уорд Макаллистер[51]. Почему — не знаю. Он был камердинером при ее дворе до этого прилипалы богачей, как говорят о людях подобного толка.

Им принесли чай, затем ливрейный лакей поставил на стол пирожные.

— Меня он смешит, в этом, наверное, и состоит его жизненное предназначение. Наверное, он смешит и миссис Астор. Хотя в это трудно поверить.

— Вот уж не думаю, будто здесь ее может что-нибудь рассмешить. — Сэнфорд положил на стол между ними тяжелый пакет. — На этом месте была бальная зала миссис Астор, про которую Макаллистер говорил, что она способна вместить только четыреста персон, и всегда добавлял: но таких, что имеют вес в обществе. Он был такой же прилипала.

— А я думала, что отель совершенно новый.

— Он и есть новый. Но одна его половина возведена на месте старого дома миссис Астор, а другая половина — на месте дома ее племянника.

— Ах, ну да, конечно! Я помню. Они ненавидят друг друга. О, эти роковые страсти Асторов! Не соскучишься. Прямо Плантагенеты[52]. Страсти под стать этому отелю.

Каролине были известны подробности соперничества тетки и племянника. Племянник, Уильям Уолдорф Астор[53], был старшим сыном старшего сына Джона Джекоба Астора, это означало, что он-то и был настоящим Астором, а его жена — подлинной миссис Астор. Но после смерти его отца тетка объявила себя настоящей миссис Астор, доставив массу огорчений племяннице и создав невообразимую путаницу, так как приглашения вечно рассылались не тем адресатам. Тогда Уильям Уолдорф объявил Таинственной Розе войну. Он снес свой дом, расположенный по соседству с теткиным, и построил отель. Не вынеся тени отеля в своем саду, Таинственная Роза убедила мужа снести их дом и возвести другой отель. Хотя дядюшка и племянник тоже пребывали в состоянии войны, они проявили достаточную практичность, чтобы увидеть преимущества соединения двух отелей в единый монумент роковых страстей в их беспокойном семействе, и нарекли то, что у них получилось, не слишком благозвучным именем «Уолдорф-Астория».

— Вот почему каждый может теперь побывать в бальной зале миссис Астор.

— Вот именно, каждый, — кисло произнес Сэнфорд, но ведь его мать принадлежала к Эпгарам, старому роду с большим самомнением, чья несокрушимая нравственность и знатность находились в вечном и решительном противостоянии с беломраморной вульгарностью богачей-пиратов, чьи дворцы располагались ныне не только на пространстве от Пятой авеню до Центрального парка, но подались уже и на запад, где не так давно один предприимчивый миллионер ко всеобщему изумлению обнаружил реку Гудзон; посему набережная Риверсайд-драйв стала местом, где нувориши принялись возводить себе дворцы и жить в сельском великолепии на берегу реки, подобно Ливингстонам, жившим к северу от Нью-Йорка, где благословенная близость воздушной железной дороги на Коламбус-авеню позволяла им в течение нескольких минут попадать в любую часть Манхэттана. — Мир сильно изменился, — чисто по-эпгаровски возвестил Сэнфорд.

— Мне трудно судить. — «Уолдорф-Астория» приводила Каролину в восторг. — Единственный мир, который я знаю, — этот.

— Вы молоды.

— В этом и состоит проблема, не правда ли? — Каролина показала на конверт, лежащий между шоколадным тортом и белым пирожным, напоминающим лицо Гарри Лера.

Сэнфорд кивнул, вскрыл конверт, вынул из него документы.

— Я подал апелляцию. Вот спорные документы. Они… впрочем, я их оставлю вам. Прочтите внимательно. Я обязал также Хаутлинга представить предыдущие завещания полковника для сравнения. Во всех вариантах, какие мне известны, каждый из вас должен был унаследовать свою половину в возрасте двадцати одного года. Но в последнем варианте…

— Отец вместо единицы написал семерку. — Сначала Каролина восприняла это как шутку, затем решила, что полковник по ошибке написал французскую единицу. Сейчас она впервые получила возможность увидеть своими глазами копию. — Но, разумеется, если я не могу вступить в права наследования до двадцати семи лет, то такое же условие, то есть эта невнятная цифирь, должно относиться и к Блэзу, ведь ему только двадцать два.

— Посмотрите. — Сэнфорд ткнул пальцем в документ. Она прочла: «… мой сын Блэз, достигший совершеннолетия, наследует свою часть; моя дочь Каролина по достижении совершеннолетия в двадцать семь лет наследует свою часть, как указано выше…» Каролина положила завещание на стол.

— Но это же бессмыслица. Мне было двадцать, когда он писал завещание. Блэзу — двадцать один, и отец пишет, что он достиг совершеннолетия. Почему же я не совершеннолетняя в двадцать один год, как то утверждали предыдущие завещания?

— Это знаете вы, знает Блэз, знает Хаутлинг — что полковник имел в виду двадцать один. Но закон этого не знает. Закон знает только то, что написано, засвидетельствовано, подписано нотариусом.

— Но ведь закон должен хоть иногда иметь смысл.

— Боюсь, функция закона не в этом.

— Но ведь вы юрист. А юристы создают законы…

— Мы интерпретируем законы. До сих пор это делал Хаутлинг, который утверждает, будто полковник решил, что вы, будучи неопытной молодой женщиной, должны вступить в наследство по достижении двадцати семи лет. Блэза же он счел совершеннолетним в двадцать один.

Завещание казалось теперь Каролине еще более непроходимыми джунглями, чем Пальмовая роща; струнное трио принялось мягко наигрывать мелодию из «Прекрасной Елены».

— Что же мне делать? — спросила она наконец.

— Чего бы вы хотели?

— Получить свою долю сейчас.

Сэнфорд ковырял вилкой шоколадное пирожное.

— Это означает судебную тяжбу, что стоит недешево. Это значит опротестовать завещание на том основании, что специфическое написание отцом единицы неверно истолковывается здесь как семерка.

— Почему он вообще написал это завещание? — задумчиво спросила Каролина. — Оно отличается от прежних?

— Да. Вероятно, он менял завещания каждый раз, когда в доме появлялась новая… гм… хозяйка. — Сэнфорд чувствовал себя неловко. Каролина не испытывала и тени неловкости. — Он выделял им долю наследства. Всего имеется семь таких долей. Но основная часть всегда делилась поровну между двумя детьми.

— Что будет, если я проиграю? — Каролина не могла еще представить себе эту катастрофу, но пальмовые джунгли вдруг приобрели угрожающий вид, а вальс из «Прекрасной Елены» зазвучал как похоронный марш.

— Вам будет выплачиваться из наследства тридцать тысяч долларов в год до двадцати семи лет. Затем вы вступите во владение своей половиной наследства.

— Предположим, Блэз потеряет все. Что будет тогда?

— Вы получите половину того, чего нет.

— Значит, я должна получить свою половину сейчас.

— Почему вы думаете, что Блэз потеряет деньги, а не приумножит их? — Сэнфорд смотрел на нее с любопытством. Для Каролины преимущество сидения на банкетке заключалось в том, что легким поворотом головы выражение лица, и без того видимое наполовину, становилось не видно вовсе. Она смотрела на соседний столик, где актриса, которую она не раз видела на сцене, пыталась остаться неузнанной и выглядеть молодой вне сцены, хотя, конечно, сцены важнее Пальмовой аллеи не существовало.

— Блэз честолюбив, а честолюбцы часто терпят крушение.

— Любопытное суждение, мисс Каролина. Возьмите, например, Цезаря, Линкольна и… и…

— Два превосходных примера. Обоих убили. Но я не имела в виду столь грандиозные амбиции. Я думала о тех молодых людях, которые спешат, чтобы на них обратили внимание. Блэз рвется в мир как… как…

— Как мистер Херст?

— Вот именно. Он с гордостью сообщает мне, что Херст на двух своих газетах потерял миллионы.

— Но этот негодяй Херст вернет себе не одно состояние. Он словно создан для нашего порочного мира.

— Может быть. А может быть, и нет. Но его мать богаче, чем был наш отец, и я не желаю остаться с половиной того, чего нет.

Сэнфорд смотрел на нее все с большим любопытством.

— Если люди, которых вы называете честолюбцами, теряют состояния, то кто же их тогда делает?

— Мой отец, — ответила она без запинки. — Он был ленив. Он не занимался бизнесом и более чем удвоил свое состояние. — Каролина повернулась к нему лицом. — Надо придумать, как заставить Блэза отдать то, что ему не принадлежит.

— Но Хаутлинг уже предпринял первые шаги. Мне кажется, что обращение в суд крайне рискованно.

Каролину передернуло от гнева и страха одновременно.

— Капитуляция — еще больший риск. Разве в этом городе не все продается? Давайте купим судью, или же здесь принято покупать присяжных?

Сэнфорд улыбнулся, как бы демонстрируя, что он не шокирован, но он был шокирован, и очень глубоко. В Каролине проснулось даже сочувствие к своему высоконравственному родственнику.

— Вообще говоря, чиновники в этом городе продажны, — сказал он. — Но я не представляю, как это делается. Видите ли, я сторонник движения за реформы. Я помогал полковнику Рузвельту, когда он служил комиссаром полиции. Конечно, реформы пока похоронены и Таммани-холл во главе с Ван Виком снова у власти: это ставленник босса Крокера. Да и сам Крокер снова в седле.

Струнное трио, словно подхватив последнюю реплику, заиграло мелодию года, невыносимую для парижского слуха Каролины, песню «Сад роз». Сентиментальная религиозность и открытое воровство, вот что такое Новый Свет. Ну что ж, решила она, надо победить, иначе победят ее. Все-таки есть какое-то преимущество в том, что ее воспитал ленивый отец, который не научился даже говорить на языке страны, в которой поселился. Каролина была вынуждена стать хозяйкой не только собственной судьбы, но и Сен-Клу-ле-Дюк и не уступать верховенства ни одной из дам, временно там поселявшихся. В конечном счете отношения с этими дамами научили ее выдержке и дипломатичности. К несчастью, мир мужчин был для нее закрыт. Блэз, который мог бы послужить связующим звеном, вечно отсутствовал, учась то в Англии, то в Соединенных Штатах, а так как полковник ни на кого из мужчин похож не был, то опыт, постигнутый из взаимоотношений с ним, не мог пригодиться для общения с хищниками из Пальмовой рощи. Знаменитая актриса — как ее имя? — слушала «Сад роз», склонив голову и полузакрыв глаза, казалось, она испытывает религиозные чувства — к ужасу своих компаньонов, грубых краснолицых ньюйоркцев с бакенбардами, питающих слабость к утонченным и дорогим удовольствиям, к числу которых принадлежала и сама актриса.

— Вы увидите брата? — вкрадчиво спросил Сэнфорд, поскольку не имел представления о том, как относится Каролина к сводному брату, внезапно превратившемуся в разбойника с большой дороги. Каролина сама не знала, какие чувства к нему испытывает — кроме бешенства, разумеется. В Блэзе она всегда ценила энергию, физическую и моральную, если моральной можно назвать его высокобезнравственную решимость во что бы то ни стало возобладать. Она находила его даже красивым в том смысле, что они хорошо дополняли друг друга; он был блондин, она — темноволоса. Ему бы не помешало быть чуточку повыше и иметь ноги чуть подлиннее и попрямее; но и ей ведь тоже следовало быть чуть ниже ростом и полнее, даже значительно полнее, мода ныне диктует пышный бюст, а природа в ее случае распорядилась совсем иначе. Хотя Ворт искусно маскировал то, чего ей недоставало, ожидающее будущего мужа разочарование наводило ее порой на нерадостные размышления.

— Блэз пригласил меня в театр. — Каролина встала. — Затем мы отправляемся ужинать к Ректору, я могу там бывать, поскольку я женщина двадцати одного года, хотя и не наследница двадцати семи. — Сэнфорд понял смысл ее слов. Он мрачно кивнул. Он ринется за нее в бой. Когда они шли Павлиньей аллеей, он сказал:

— Вам следует быть осторожнее в разговоре с братом.

— Я всегда держусь с ним настороже. Он знает, что мы будем бороться?

— Да. Я дал понять Хаутлингу. Быть может, вам не нужно сообщать это Блэзу.

— Быть может.

Они вошли в холл с высокими потолками, гулко резонирующими гомон человеческих голосов и напоминающими кошмары Бернини[54], подумала Каролина, в глубине души одобрявшая переизбыток золота, хрусталя и красного дамаста; во всех направлениях сновали служащие отеля, в равной пропорции делившиеся на две категории: одни были одеты, как офицеры габсбургского двора, другие выглядели, как члены некой высочайшей палаты парламента: сюртуки а-ля принц Альберт[55] были отменного покроя и отлично гармонировали с брюками в едва различимую серую полоску. Каролина проводила Сэнфорда до двери. Он был чем-то обеспокоен, затем решился:

— Кто-то обязательно должен быть с вами.

— Гувернантка? — Каролина улыбнулась. — Вечно мною руководят.

— Какая-нибудь подходящая дама, родственница…

— Подходящих нет, а те, что есть… Не беспокойтесь. У меня есть Маргарита. Всю жизнь она рядом со мной. Она спит в маленькой комнате, смежной с моей спальней. В отеле с облегчением увидели ее честное безобразное лицо.

— Ах, вот как… Но когда вы выходите, она вас сопровождает?

— Когда мы выходим подышать воздухом. Но я не собираюсь брать ее с собой к миссис Астор. Для этой публики она чересчур умна. Она читала Паскаля.

Сэнфорд, озадаченный ее словами, раскланялся.

— До свидания. Если смогу, я навещу вас завтра. После того как поговорю с Хаутлингом, а вы…

— … буду помалкивать в разговоре с Блэзом. — Каролина, улыбаясь, пошла к лифту, но увидев в зеркальной двери, что эта вымученная улыбка делает ее лицо глупым, нахмурилась и снова стала красивой.

Красота Каролины, какой бы она ни была, вновь померкла в салоне миссис Астор. Хотя она вознамерилась не улыбаться, предательская привычка подвела, и Каролина знала, что выглядит точно так, как от нее ожидалось: невинной и юной идиоткой. Но ведь она такая и есть, решила она трезво, и абсолютным доказательством ее глупости служил тот факт, что она отлично ее сознавала и ничего не могла с этим поделать. Она получила превосходное воспитание у мадемуазель Сувестр. Она читала классиков, разбиралась в искусстве. Но никто не научил ее кое-чему более важному: как не дать лишить себя наследства.

Когда она проходила первой гостиной, где не было ни души, навстречу ей двинулся Гарри Лер.

— О, мисс Сэнфорд! Вы услаждаете мой угасший взор!

— В таком случае я отправлюсь жить в Лурд[56] и сделаю состояние.

— Для этого вам никуда не надо уезжать. — Лер не слышал о Лурде, а Каролина не была расположена объяснять. — Она сама угощает чаем в библиотеке. Собрались немногие избранные, могли бы вы сказать.

— Могла бы и не сказать. — Она упивалась глупостью Лера. В Париже полно таких комнатных собачек. Видимо, существует всеобщий закон: чем знатнее дама, тем необходимее ей вот такой Лер, чтобы всегда был под рукой, смешил, собирал сплетни, новых людей, не рискуя при этом ее скомпрометировать. Этому выходцу из Балтимора было под тридцать. Он жил за счет своего остроумия. Продавал друзьям шампанское. Иной раз наряжался в дамское платье и смешил всех вокруг.

Каролина проследовала за Лером, на сей раз одетым нормально, через вторую гостиную в библиотеку, обшитую панелями старого дерева. Дюжина «коренных» ньюйоркцев восседала полукругом возле чайного стола, за которым председательствовала миссис Астор; в своем обычном, черном, как смоль, парике она была в своей стихии. Она протянула Каролине палец, чтобы та смогла к нему прикоснуться, обратила тонкую улыбку, чтобы та могла ответить такой же улыбкой, и чашечку чая.

— Дорогая мисс Сэнфорд, — сказала Таинственная Роза, — сядьте рядом со мной.

Каролина села рядом со старой дамой, — честь, не оставшаяся незамеченной другими гостями, большинство из которых она знала в лицо, но не по имени. Нью-Йорк всегда оставался для нее именно таким: бесконечная череда гостиных, наполненных вроде бы знакомыми людьми с вроде бы знакомыми именами. Она подумала, что в тот момент, когда она сумеет точно отождествить то или иное лицо с тем или иным именем, она почувствует себя как дома, потому что твердо решила стать американкой, в отличие от отца, который безуспешно прикидывался неамериканцем. Ну, а пока Нью-Йорк оставался для нее чужим, в отличие от Парижа, который был родным, или даже Лондона, где она часто гостила у друзей семьи или у девушек, с которыми познакомилась в Алленсвуде. Прошли годы; детские праздники сменились общением с миром взрослых — эта перемена четыре года назад была отмечена украшением прически тремя перьями, когда она в сопровождении княгини Гленелен, свекрови своей школьной подружки, присела в низком реверансе перед королевой Викторией. Теперь она сидела рядом с американским эквивалентом королевы и чувствовала себя не в своей тарелке, как и положено себя чувствовать рядом с королевской особой.

— Почему вы не берете пирожное? — Каролина только что отказалась от пирожного, предложенного служанкой.

— Я уже пила чай, миссис Астор. В вашей старой бальной зале.

— Пальмовая роща. — Миссис Астор каждый слог произносила с одинаковым ударением. — Я видела Пальмовую рощу. Из холла. Вы остановились в нашем отеле?

— Да. Он так комфортабелен. — Странным образом, этот обмен банальностями давался ей по-английски с большим трудом, нежели по-французски, ведь во Франции ритуально вежливые фразы иной раз заключали в себе некий смысл. — И, разумеется, уникален. — А теперь, подумала Каролина, почему бы не заиметь репутацию умничающей молодой особы? — «Уолдорф-Астория» делает исключительность достоянием масс.

Диапазон выражений лица миссис Астор не включал в себя изумление, поскольку она, как и ее британские двойники, уже по определению не могла позволить себе роскошь быть застигнутой врасплох; однако в ее репертуаре всегда было наготове вежливое неодобрение. Глаза со слегка опущенными уголками широко раскрылись. Узенький рот еще более сузился, точно она намеревалась присвистнуть.

— Ну, разумеется, — начала она своим ровным невыразительным голосом, — это немыслимо. И я поражаюсь, как такая молодая особа, хотя и получившая воспитание во Франции, — Каролина не моргнув выдержала этот удар под дых, — может о таких вещах судить.

— О, миссис Астор, чего бы мы стоили, если бы не наша исключительность…

— Я имела в виду массы, — сказала миссис Астор. Она вдруг заморгала, точно увидела надвигающуюся на нее повозку. Но то была лишь служанка, которая принесла хлеб с маслом. Миссис Астор набросилась на еду, точно подчиняясь печальной необходимости подкрепиться перед схваткой с толпой. — Ваш дед Скермерхорн-Скайлер, — Каролина была рада, что ее родственные связи приняты во внимание, — написал книгу, которая имеется у меня в библиотеке (ее темные глаза неуверенно заскользили по роскошным сафьяновым переплетам с золотым сиянием имени Вольтер на корешках), в ней рассказывается о том, что происходило в Париже, когда коммунисты свергли режим. Эта книга обрекла меня на множество бессонных ночей. Озверевшая толпа, убив Марию-Антуанетту, сожрала затем все содержимое парижского зоопарка, это такой ужас, представьте — от антилоп до эму.

Каролина вежливо улыбнулась, едва сдержавшись, чтобы не расхохотаться; миссис Астор спутала 1871-й с 1789-м.

— Будем надеяться, что здешнюю толпу умиротворит «Уолдорф-Астория» с ее тысячью номеров.

Миссис Астор слегка нахмурилась, услышав вульгарное слова «номера», но затем, вспомнив, наверное, о неадекватном воспитании своей юной гостьи, сказала:

— Ваш дед всегда говорил, что он не из тех Скермерхорнов и не из тех Скайлеров. Я урожденная Скермерхорн, — добавила она тихо, словно произносила немыслимое королевское имя Сакс-Кобург-Гота.

— Я знаю, миссис Астор, и надеюсь, вы не станете на меня сердиться за то, что я позволяю себе говорить, будто мой дед был из тех Скермерхорнов.

Искренняя улыбка миссис Астор была не лишена приятности.

— Я подозреваю, дитя мое, что дистанция между теми и другими Скермерхорнами не больше, чем толщина бухгалтерской книги. — Миссис Астор развернула пиратский торговый флаг, под черепом и костями которого, более или менее процветая, плыла Америка. Прежде чем Каролина придумала что-нибудь значительное в ответ, глупое или какое другое, Лер ловко посадил на ее место пожилого господина, и Каролина, встав, оказалась лицом к лицу с дамой ненамного ее старше.

— Вы ведь французская дочка Сэнфорда?

— Дочь Сэнфорда, но почему же французская? Отец жил во Франции…

— Это я и имела в виду; Джек и я были у вашего отца в Сен-Клу. Вот как надо жить, сказала я, не так, как живем мы на Гудзоне в наших деревянных ящиках. — Каролина не сразу поняла, что миссис Джек — это миссис Джон Джекоб Астор, невестка Таинственной Розы. Война между двумя этими дамами доставляла ньюйоркцам немалое развлечение. Хотя на публике они держались дружелюбно, однако заочно отзывались друг о друге весьма нелестно. Миссис Джек находила светскую жизнь свекрови скучной, а миссис Астор называла круг знакомых невестки сомнительным. Того хуже, на взгляд Таинственной Розы, у ее сына появились политические интересы или даже амбиции. Как многие нью-йоркские молодые люди из знатных семей, Джек Астор питал надежды очистить «авгиевы конюшни», если не республики (занятие бесперспективное), то хотя бы города. Он служил полковником на недавней войне, имел репутацию изобретателя, написал роман о будущем. Все это не доставило матери восторга. С другой стороны, сама она в семейной войне недавно одержала единственную победу, которая чего-то стоила: Уильям Уолдорф Астор не только переселился из Нью-Йорка в Лондон, но и отказался от американского гражданства. Теперь Каролина Скермерхорн-Астор царствовала одна. — Понятия не имею, откуда моя свекровь добывает всех этих людей. — Миссис Джек обвела глазами комнату. Она очень красива, подумала Каролина, модно одета, скорее в английском, нежели американском стиле. — Наверное, до прихода в этот дом они прячутся в старинных сундуках. Гарри, конечно, забавен. Вы знали Уорда Макаллистера?

— Боюсь, он попал в немилость до того, как я вышла на сцену.

Миссис Джек посмотрела на нее с любопытством.

— Да, — сказала она, — наш свет похож на театральную сцену. Надо быть осторожным, чтобы не провалиться.

— Проблема в том, — Каролине хотелось выглядеть рассудительной, и она решила, что этой ей удалось, — моя проблема, во всяком случае, — в какой пьесе вы играете.

— Пьеса, мисс Сэнфорд, всегда одна и та же. Она называется «Замужество».

— Как скучно.

— Откуда вы знаете? — Миссис Джек вдруг от души расхохоталась. — Чтобы узнать, насколько это скучно, надо сначала выйти замуж.

— Но если это спектакль, то для меня пока идет первое действие. Замуж выходят в третьем.

— Насколько я наслышана, за Дела Хэя. Могло быть и хуже.

— Кто знает? Может, еще и будет, миссис Астор.

— Зовите меня Эва. Я буду звать вас Каролиной. Вы играете в бридж?

— Еще нет.

— Я вас научу. Я играла в теннис, пока Джек тоже не начал играть. Теперь я играю в бридж. Играть в бридж — это чувствовать, что живешь настоящей жизнью. Вам понравится. Опасность. Возбуждение. Время от времени мы будем видеться. Мы будем обедать в ресторанах — это бесит мою свекровь. И в промежутках между затяжными зевками будем сравнивать свои заметки по ходу пьесы. Я ненавижу свою жизнь. — На этой интимной, немного мрачной, хотя и театральной ноте миссис Джек распрощалась со своей новой подругой, запечатлела ритуальный поцелуй на щеке миссис Астор и удалилась.

— Эва всегда скучает, — сказала миссис Астор Каролине, точно подслушав их разговор. — Мне никогда не бывает скучно. Рекомендую вам тоже не скучать. Нет ничего скучнее людей, которым всегда скучно.

— Всегда буду помнить ваш совет, — сказала Каролина в ужасе, что так и будет.

— Мне рассказывают, что ваш брат Блэз Сэнфорд в Нью-Йорке. Он меня не навестил, хотя ваши сводные братья Агрижентских у меня были. Они французы, — загадочно подчеркнула она, затем вернулась к теме Блэза. — Он работает с этим… Херстом.

— Да. Блэз не желает скучать. Он говорит, что с Херстом интересно.

— Может быть, чересчур.

— Не могу судить.

— Каждое лето в Ньюпорте, Род-Айленд, я вижу миссис Делакроу. Она не думает, что Херст оказывает благое влияние на ее внука. Она полагает, что журналистика непременно втянет Блэза в среду политиков и евреев. Она глубоко расстроена.

— Я с ней не знакома.

Странно, но миссис Астор пришла в замешательство. Она посмотрела на Каролину так, словно та и впрямь находилась на сцене, а она сидела среди критически настроенной публики. Хотя Каролина была убеждена — была ли? — что все должно быть как раз наоборот.

— Верно. У вас разные матери. Я знала обеих. Вашу я знала очень мало. У нее были темные волосы, как у вас. Княгиня Агрижентская. Потом Денис Делакроу-Сэнфорд умерла, и ваша мать вышла за вашего отца.

— Эта последовательность известна мне во всех деталях.

— Да, — сказала миссис Астор. — Полагаю, что да.

Гарри Лер принялся развлекать гостей, и чайная церемония завершилась.

Полуночный Бродвей был похож на полдень, если не считать, что миллионы белых электрических огней, возвещавших названия театров и пьес, обесцвечивали все вокруг. Арктический пейзаж, подумала Каролина, когда экипаж въехал на Лонгакр-сквер — ромбовидную площадь, на южной стороне которой господствовало странное треугольное здание. В полночь площадь была заполнена толпой, как в полдень. Громыхали трамваи, подъезжали и отъезжали экипажи, ночная публика прибывала и убывала.

Блэз здесь, как у себя дома, с завистью подумала Каролина. Она все еще была иностранка, он уже стал ньюйоркцем. В театре он то и дело показывал ей в публике самых разных нью-йоркских знаменитостей, среди них человека, постоянно державшего пари на миллион долларов почти по любому поводу, другого, очень тучного, осыпанного бриллиантами, который съедал в день двенадцать обедов, но пил только апельсиновый сок, по галлону за каждым.

— А вот и «Ректор». — Блэз, когда возбужден, был очень привлекателен, а Нью-Йорк возбуждал его, заряжал электричеством; Каролина чувствовала себя на десяток лет старше брата. Но несмотря на новообретенную gravitas, солидность, она получила удовольствие как от пьесы, так и от антрактов. Завещание упомянуто не было; видимо, деловая часть начнется за ужином, и она скорее всего не последует совету кузена.

«Ректор» помещался в невысоком здании, сложенном из желтого кирпича между Сорок третьей и Сорок четвертой улицами в восточной части Лонгакр-сквер. Над входом сиял грифон из электрических ламп.

— Вывески нет, — радостно объяснил Блэз. — Все и так знают, что это «Ректор».

Когда они входили в ресторан, оркестр исполнял песню, которую Каролина нарекла гимном города: «Сегодня в городе горячий будет вечерок». То ли песню сделала популярной война, то ли наоборот, она не знала. Но Каролина предпочитала эту разухабистую песенку слезливому «Саду роз». Сам мистер Ректор, крупный тяжелый мужчина, в Нью-Йорке все мужчины были такие, поздоровался с Блэзом и был обрадован, хотя и удивлен, узнав, что Каролина — его сестра.

— Я дам вам столик в углу, мистер Сэнфорд. Там будет спокойно.

— Мистер Херст здесь?

— Нет, сэр. Вечер только начинается.

Они сели друг к другу лицом. В зале стояла ужасная жара, пахло жареным мясом и сигарным дымом.

— Думаю, тебе понравится Шеф.

— Миссис Астор…

— О, эта публика его ненавидит. Видишь ли, он делает все по-своему. А они этого терпеть не могут. И не могут с этим примириться. Скажем, как с Бруклинским мостом… — Метрдотель принял заказ. Каролина обожала лонг-айлендские устрицы, но была равнодушна к более нежным и утонченным французским. Атлантический океан у американских берегов холоднее — так объяснил ей кто-то существенную разницу. Она поглощала устрицы в немыслимом количестве.

— А что за история с Бруклинским мостом? — Каролина смиренно соглашалась с тем, что главный разговор откладывается на потом; Блэз не спешил. А она, можно сказать, от нечего делать размышляла, что же он на самом деле собой представляет. Она сравнивала его, конечно, с кузеном Сэнфордом, но, даже уверовав в честолюбие Блэза, вдруг поняла: она совершенно не знает этого румяного блондина с острыми чертами лица, который сидел напротив. Они слишком долго жили порознь. Ну, скажем, влюблен ли он в кого-нибудь? А может быть, он, как принято говорить в кругу миссис Астор, распутник? Или интересуется лишь самим собой и подчиняется собственным импульсам, как, впрочем, и она сама?

Блэз рассказал ей про Бруклинский мост.

— Шеф придумал, что после невероятной шумихи вокруг моста (ну, знаешь, самый большой в мире, самый лучший и все такое) мост вот-вот рухнет. Хорошенькая история. Если не считать того, что с мостом все было в порядке. Когда люди узнали, что мост в безопасности, все буквально с ума посходили от гнева на Шефа, который в ответ напечатал на первой полосе статью, где утверждалось, что Бруклинский мост наконец-то, благодаря «Джорнел», в безопасности. Это был великолепный замысел.

— А не смущает… — Каролина тактично вместо «тебя» сказала: — …его, что все это высосано из пальца?

Блэз пожал плечами и сразу стал похож на француза.

— Это делается для поднятия тиража. Кому какое дело? Завтра будет новая история. Он создает события.

— Ты хочешь сказать — видимость событий.

— Здесь это одно и то же. В других странах не так. Где Дел?

— Наверное, в Нью-Гэмпшире.

— Он тебе нравится? — Снова ясно-голубые пытливые глаза.

— А тебе? — полюбопытствовала Каролина.

— Да. Правда, на мой вкус он слишком… старомоден. Собирается служить или станет клубным завсегдатаем?

— Он будет работать. Он подумывает об адвокатской практике или о дипломатической службе.

— Это ему обеспечено. Старик Хэй снова в седле.

— Старик Хэй не очень здоров. Я полюбила стариков в это лето.

— Терпеть не могу стариков. — Блэз скривился. — Они все время словно бы осуждают нас.

— Мне кажется, что они не обращают на нас внимания.

— Еще как обращают! На Шефа — уж во всяком случае. Из стариков он общается только со своей матерью, а она для своего возраста очень живая особа.

— Не знала, что у тебя такая фобия к старикам.

— Это Нью-Йорк! — сказал Блэз. — Единственное место, где стоит быть молодым.

— Что ж, постараюсь изо всех сил, — сказала Каролина, готовая приступить к разговору на деликатную тему. Но в этот момент к их столику приблизился единственный в Нью-Йорке человек, которому менее всех других следовало знать об их делах. То был бесславный полковник Уильям Делтон Манн. Румяный, седобородый, явно пожилой, а потому абсолютно неприемлемый для Блэза, ласковый на вид полковник, чьи манеры были изысканно вежливы на довоенный лад (он и в самом деле служил полковником во время Гражданской войны), был известен всему Нью-Йорку как самый выдающийся шантажист в городе. Он печатал неистощимую колонку «Городские сюжеты», где за подписью «Экскурсанта» поверял своим читателям темную изнанку жизни общества. «Экскурсант» старался изо всех сил создать впечатление, что он готов печатать не только уничтожающую правду, но и искусную диффамацию на всесильных и богатых. Но это впечатление главным образом было рассчитано на внешний эффект. На самом деле чересчур уничтожающая правда или слишком искусная диффамация сначала показывалась намеченной жертве, которая получала таким образом возможность откупиться от полковника, обычно путем предоставления ему под номинальный процент займа, превращавшегося с течением времени в абсолютно безнадежный долг. Более мелкие разоблачения и клевета не попадали в печать, если ему выплачивалось полторы тысячи долларов в год в виде подписки на роскошно изданный ежегодник под многозначительным названием «Причуды и прихоти знаменитых американцев». Каролина была очень рада воочию увидеть злодея такого масштаба. Блэз никакой радости не испытывал.

— Мой юный друг, — сказал полковник, без приглашения усаживаясь на пустой стул рядом с Каролиной. — Какое наслаждение читать, как отделывает Шеф военного министра. Мистер Элджер — настоящий убийца, правильно пишет Шеф, что он убивает американских солдат тухлой говядиной; знакомые штучки, такое проделывали с нами во время войны между штатами. Передайте ему мои поздравления. Шеф — это лучшее, что дала журналистика с тех пор…

— Как вы вдохнули жизнь в «Городские сюжеты», — сказала Каролина, желая показать, что она хорошо информирована. Унылое румяное лицо полковника возле бакенбардов стало багровым.

— Редко удается видеть молодую даму, — медовым голосом сказал Манн, — которая в состоянии оценить… мужество, наверное, это самое точное слово.

— Вот именно, — сказал Блэз.

— Конечно, самое точное. — Каролина решила польстить. — Я с удовольствием читаю вашу газету и не понимаю, почему так много людей испытывают неловкость от ваших… экскурсов.

— Иной раз я бываю недобр, — с напускной скромностью признался полковник, — и даже, признание залог прощения, несправедлив. Например, меня кое-что раздражает в миссис Астор, наверное, потому что все мы — истинные демократы, не правда ли? Так вот, бриллианты, которые она надевает на один вечер, стоят столько, что на них можно было бы построить тысячи бараков, обитатели которых эти бриллианты оплатили.

— Полковник превращается в социалиста. — Блэз еще не научился искусству маскировать отвращение восторгом. Каролина же получила не один урок от мадемуазель Сувестр.

— Нет, мой юный друг. Просто я голосовал так, как призывала меня «Джорнел» — за Брайана. — Он взял щепотку табаку из серебряной табакерки и поднес к носу. — Вы позволите, мисс Сэнфорд?

— Ну, разумеется! Как приятно знать друг друга, хотя мы не были представлены. Версалю не грех перенять опыт «Ректора».

— О боже, — сказал Блэз, с ужасом увидев, что на столе появилась очередная порция устриц.

— Надеюсь, вы останетесь здесь жить?

— Это город будущего, — кивнула Каролина. — Он так подходит таким, как я, — людям, у которых нет прошлого. Вам, наверное, это известно лучше всех.

— О, Экскурсант вовсе не такое уж чудовище. Поверьте мне. Но я отрываю вас от ужина. — Он поднялся в тот момент, когда подали шампанское, подарок от Ректора. — Хаутлинг мне сказал, что все идет, разумеется, гладко. — Он раскинул руки, словно собираясь обнять брата и сестру. — Даже на взгляд Экскурсанта. — С этими словами полковник Манн удалился в соседний зал, где располагался мужской бар.

— Это чудовище. Как ты можешь с ним разговаривать?

— Меня восхищают чудовища. Откуда он все узнает? Я имею в виду секреты.

Блэз поднял бокал и выпил. Каролина слегка пригубила свой: надо оставаться собранной.

— Главным образом, подкупая слуг. Он платит людям вроде Гарри Лера, который поставляет ему сплетни. Говорят, у него есть сейф, до отказа набитый всяческой грязью обо всех именитых людях города.

— Взломай его!

— Что? — Блэз смотрел на нее тупо, насколько позволяли острые черты его лица.

— Разве это будет не праздник для Шефа? Опубликовать содержимое сейфа полковника Манна.

— Если он это сделает, они выставят его из города. — При этих словах появился сам Шеф с двумя молоденькими девицами, все трое были в вечерних туалетах. Блэз представил Каролину Херсту и двум мисс Уилсон. Появление Херста вызвало заметное волнение. Почитатели пожимали ему руку, недоброжелатели делали вид, что его не замечают. Шеф пристально посмотрел на Каролину и, когда оркестр, на сей раз в честь Херста, начал играть «Сегодня в городе горячий будет вечерок», сказал неожиданно тонким голосом:

— Хотите посмотреть, как я буду укладывать «Джорнел» спать?

— Мне казалось, что «Джорнел» никогда не спит.

— Она отправляется бай-бай, когда в последний раз перед сдачей в печать верстается первая полоса, — объяснил Блэз.

Херст умел настоять на своем.

— Пошли, — сказал он. Обе мисс Уилсон улыбнулись. Херст с отменной вежливостью предложил Каролине руку. — Мисс Сэнфорд, прошу. — Она внимательно разглядывала Шефа. Он был более шести футов ростом. Каролина улыбнулась и поняла, почему брат так перед ним преклоняется: Шеф был одним из тех редких людей, которые, как говаривала мадемуазель Сувестр, делают погоду.

Небезопасный старый лифт, приводимый в движение стариком-негром, доставил их на второй этаж «Трибюн-билдинг»; несколько человек еще трудились в длинной, пахнущей типографской краской комнате, напоминавшей скорее конюшню, разве что вместо седел и уздечек отовсюду свисали длинные полосы гранок, рисунков, фотографий. Электрические лампы и провода раскачивались над головой всякий раз, когда тяжелая повозка проезжала по Парк-лейн. Редактор Уиллис Эббот, энергичный, но смертельно усталый человек, возился над макетом первой полосы, главный заголовок которой сообщал читателям, что президент Маккинли собирается выступить с важной речью о Филиппинах в Сент-Луисе.

— О нет, — мягко сказал Херст. — Если мы не можем сообщить ничего такого, чего они не знают, скажем, что он намерен аннексировать всю эту страну целиком или сжечь Манилу…

«Сегодня в городе горячий будет вечерок» — непрошенно зазвучало в голове Каролины. С изумлением и ужасом она смотрела, как Херст положил на пол несколько полос гранок и квадратиков иллюстраций, затем опустился на колени и, как ребенок, решающий головоломку, начал создавать, вряд ли подберешь другое слово, новости завтрашнего дня. Однако «новости» — не совсем точное слово. То были не новости, а развлечение для публики. Убийство с низа полосы стало двигаться выше и выше. Рисунок убитой женщины, этакий идеализированный образ Богоматери, переместился в центр, а президент начал проваливаться вниз; что же касается заявления государственного секретаря Хэя, то оно и вовсе уплыло на третью полосу. Во время этой экзекуции сестры Уилсон репетировали в дальнем конце комнаты новый танец под большим рисунком Желтого мальчишки-китайчонка, героя первого комикса, изобретенного карикатуристом для «Уорлд» и перекупленного Херстом для «Геральд» (вместе с художником, конечно), что заставило удрученного мистера Пулитцера нанять другого карикатуриста для возрождения Желтого мальчишки и попутно дать жизнь термину «желтая» для обозначения популярной прессы.

— Шеф бесподобен, — прошептал Блэз на ухо Каролине. — Он как художник.

— Скажи, убийство всегда на самом видном месте? — тихонько спросила Каролина, но Херст, ползавший на четырех конечностях по полу, ее услышал.

— Предпочтительнее изнасилование, — сказал он. — Если вы простите меня за столь откровенное выражение.

Девицы Уилсон завизжали от восторга. Мальчишка-посыльный принес Херсту крупный заголовок: «Найдена убитая женщина!» Он поместил его над лицом Богоматери.

— Еще мы любим большой пожар.

— И большую войну, — почтительно сказал Эббот.

— Смотри, — сказал Блэз. На противоположной стене под американским флагом красовался громадный заголовок: «Война „Джорнел“ победоносно завершена!»

— Это была ваша война, мистер Херст?

— В немалой степени, мисс Сэнфорд. Маккинли и Ханна не собирались воевать. Поэтому начали мы, и им ничего не оставалось, как… — Херст присел на пятки, и прядь тусклых светлых волос упала ему на глаза. — Мистер Эббот, а эта убитая женщина — ее нашли голой?

— Вообще-то нет, Шеф. На ней было платье в полоску…

— Преврати это платье в нижнее белье… разодранное нижнее белье. — Херст улыбнулся Каролине. — Надеюсь, вас это не шокирует.

— Нет. Блэз меня подготовил.

— У Блэза хорошее чутье. — Великий человек приступил ко второй странице, комментируя ее Эбботу, требуя новых фотографий и заголовков покрупнее. — Мы уделяем слишком много места этому болвану Рузвельту. Помните, что мы за Ван Вика. За честное правительство и все такое прочее.

— Вы имеете в виду Таммани-холл, Шеф? — улыбнулся Эббот.

— Платт всегда предпочтительнее Таммани. Ван Вик — наш мошенник. Рузвельт — их. Но мы скоро очистим этот город.

— Реформа? — спросила Каролина, которая теоретически знала, что значит это слово; знала и практически, что оно означает применительно к Нью-Йорку, но не имела представления, какой смысл в него вкладывает Херст.

— Да, мисс Сэнфорд. И всю страну тоже. Брайан безнадежен. Маккинли — просто ширма, за которой прячутся старые денежные мешки вроде Ханны. — Херст встал. На полу остался его шедевр — первая полоса завтрашнего выпуска «Нью-Йорк джорнел». — Нам нужен кто-нибудь новенький, чистенький.

— Таким считают Рузвельта, — осторожно заметил Блэз.

— Он кандидат Платта. Как можно реформировать Платта? Но он все равно проиграет. Мистер Эббот. — Херст повернулся к редактору, когда этот смертельно усталый человек передавал печатнику сложную мозаику первой полосы.

— Да, Шеф?

— Я решил, кто будет следующим президентом. — Услышав это, девицы Уилсон прекратили танцевать. У всех сделался торжественный вид. Волнение ощутила даже Каролина.

— Да, Шеф? — невозмутимо повторил редактор. — Кто?

— Адмирал Дьюи. Герой Манилы. «Открывайте огонь, когда будете готовы, Гридли». Это ничуть не хуже, чем «Не стрелять, пока не станете различать белки их глаз».

— Но действительно ли адмирал произнес эти вдохновляющие слова? — Каролину захватил процесс сотворения истории, в том числе и президентов.

— Мы написали, что он их произнес. И, наверное, он сказал что-нибудь в этом роде. Дьюи не опроверг нас, и это главное. Ведь он разгромил испанцев и захватил Манилу. Вы его знаете? — Хотя Херст смотрел на Каролину, вопрос был обращен к Эбботу.

— Нет, Шеф. Думаю, мы могли бы написать ему или телеграфировать и спросить…

— Ничего в письменной форме! — решительно отрезал Херст. — Пошлите кого-нибудь в Манилу, чтобы прощупать его. Если он согласен, мы выдвинем его кандидатуру против Маккинли.

— А разве адмирал — демократ?

— Кого это волнует? Уж не его, конечно.

— Но хочет ли он быть президентом? — спросила Каролина.

— Здесь все этого хотят. Вот почему мы называем себя демократией. Конечно, почти всякий может стать президентом, особенно если заручится поддержкой «Джорнел».

— И вы тоже? — смело, чем повергла в замешательство Блэза, спросила Каролина.

Херст был невозмутим.

— Вам нравятся Вебер и Филдс?

— Обувной магазин? — Каролина слышала имена. — На Бонд-стрит?

Девицы Уилсон отозвались гармоничным повизгиванием.

— Да нет. Комики. В водевиле. Ну просто обожаю их. Нужно как-нибудь взять ее с собой, — повернулся он к Блэзу, а затем продолжал, обращаясь к Каролине. — Вот послушайте. Вебер и Филдс заходят в шикарный парижский ресторан, после обеда подходит к ним официант и спрашивает Вебера, не желает ли он чашечку кофе, и Вебер говорит «да». Затем официант спрашивает Филдса, и Филдс говорит «да». — В этот момент Херст уже не мог сдержать смех. — Да, я желаю чашечку кофе, и… — Тут Херст просто зашелся от смеха, а сестры Уилсон повизгивали, прильнув друг к другу. — … и еще я хочу полный кофейник. — Комната отозвалась дружным хохотом, и Каролина поняла, что Херст, хотя и несколько иносказательно, ответил на ее вопрос.

Блэз отвез ее в «Уолдорф-Асторию», проводил в номер, где старая Маргарита в ночном капоте обрушила на него целый каскад изысканных французских фраз.

— Она не желает учить английский, — объяснила Каролина, вручая Блэзу подарок — бутылку коньяка, которую он тут же откупорил. Пока он разливал коньяк в рюмки, Маргарита произнесла тираду о красоте и удобствах Сен-Клу-ле-Дюк, несравнимых с нью-йоркскими ужасами, и отправилась спать.

Во всех вазах гостиной в стиле Людовика XVI стояли хризантемы, несмотря на то что Маргарита потребовала их убрать: весь цивилизованный мир знает, что хризантемы годятся для поминовения усопших. Каролина убеждала ее отказаться от предрассудка, но сама испытывала некоторое неудобство от этого memento mori [57]. И все же распорядилась оставить эти желто-золотистые цветы как доказательство новообретенного, не знающего предрассудков американизма.

— Как тебе Шеф? — Блэз потягивал коньяк. Каролина налила себе виши.

— Не думаю, что мне будет легко проникнуться к нему симпатией. Но наблюдать за ним, слушать его очень забавно. Он действительно всемогущ?

— Шеф действительно может кое-кого сделать президентом.

— Он не сказал «кое-кого». Он сказал — «всякого».

— Он иной раз преувеличивает.

— Иной раз? — засмеялась Каролина. — Полагаю, в этом и состоит его сила. Он все время преувеличивает.

— Зато хорошо продаются газеты.

— Разве только это его волнует?

Но Блэз не был расположен нырять в такие глубины.

— Как издателя — да. И я хочу стать издателем.

— Совместно с Херстом?

— Нет. Я сам хочу быть Херстом.

— Он ведь еще этого не знает?

— Почему ты так думаешь? — Блэз улыбнулся ей своей самой обезоруживающей мальчишеской улыбкой, хотя она отлично понимала меру зрелого расчета, в нее вложенного. Шарм был мощнейшим оружием Блэза. Шарм был хрупкой линией обороны Каролины.

— По тому, как он к тебе относится. Со всеми прочими он grand seigneur[58]. Вежлив, как мы вежливы со слугами. Но к тебе он относится как к равному, а это значит, что он ждет, когда ты вложишь деньги — быть может, все свои деньги — в его газеты. — Каролина не собиралась столь прямо переходить к теме завещания, но, говоря об отношении Херста к Блэзу, она решила довериться своему инстинкту.

Блэз нахмурился совсем не по-мальчишески. Он выглядел сейчас, как их отец за карточным столом, когда пытался вспомнить, что поставлено на кон.

— Я не намерен так вкладывать свои деньги, — сказал он наконец.

— Но ты дал ему повод думать, что такое возможно. — Каролина отлично понимала Блэза. Неужели и он, подумала она, едва ли не впервые понимает ее? — С таким человеком, как Херст, это небезопасно.

— Отец имел в виду семерку, — отрезал Блэз. — Хаутлинг знает. Он был его адвокатом. Он говорит, что намерения отца не вызывают сомнений.

Каролина очень прямо сидела на своем стуле. За спиной Блэза золотистые хризантемы стояли, как на похоронах. Предзнаменование? Если да, то чьи похороны, его или ее?

— Тебе повезло, что рука отца дрогнула. Мы оба знаем, что он имел в виду. Но я хочу знать, что имеешь в виду ты. Зачем тебе моя половина наследства? Ведь оно достаточно велико для двоих.

— Нет, при том, что я замыслил. — Блэз мрачно смотрел на сестру.

— Основать газету?

Блэз кивнул.

— Сейчас я учусь тому, как это делается. Когда буду готов, я создам свою собственную или куплю уже существующую. Может быть, здесь…

Каролина не могла сдержать улыбку.

— Станешь конкурентом Херста?

— Почему бы и нет? Он поймет.

— Конечно, поймет. Поймет, что ты его предал. И еще поймет, что если ты его конкурент, то тебя надо раздавить, как он, кажется, раздавил Пулитцера.

— Его «Уорлд» нормально выходит. Просто Пулитцер больше не номер первый.

— Значит, одновременно могут существовать Херст, Пулитцер и Сэнфорд?

— Да, — сказал Блэз.

Каролина была подавлена и напугана.

— Ты потеряешь все деньги.

— Нет, — сказал Блэз.

— Выиграешь или проиграешь, но шесть лет ты будешь распоряжаться моим капиталом. Что будет потом?

— Согласно Хаутлингу, — Блэз осторожно подбирал слова, — ты получишь сумму, равную половине состояния на момент утверждения завещания.

Каролина пыталась нащупать путь из лабиринта, который она пройдет не в качестве жертвы, но Минотавра.

— А если ты удвоишь мое состояние, то удержишь половину?

— Это кажется справедливым. Удвою-то я, а не ты.

— А если потеряешь?

— Я не потеряю…

— Если потеряешь, что получу я?

Блэз ответил лучезарной улыбкой.

— Половину от нуля.

— Итак, я теряю все, если ты потерпишь неудачу, и не получу ничего, если ты будешь удачлив.

— В течение следующих шести лет тебе будет выплачиваться тридцать тысяч долларов в год. На эти деньги можно безбедно жить здесь. А еще лучше — в Сен-Клу.

Перед взором Каролины забрезжил путь к сокровищу. Она еще не до такой степени превратилась в нью-йоркскую хищницу, чтобы требовать на обед сырое мясо. Сначала она хотела получить свое. Потом еще и его. Хотя семейная история мало ее вдохновляла, загадочные намеки отца звучали интригующе — о том, что ее дед Чарльз Скермерхорн-Скайлер был незаконным сыном Аарона Бэрра. В заведении мадемуазель Сувестр ей повезло с учителем истории; в отличие от многих, он не презирал американскую историю. Вместе они прочитали все, что могли найти — увы, немногое — о ее прадеде, который показался ей скорее художником, чем злодеем, скорее лордом Честерфилдом, чем Макиавелли. Бэрр приходился ей предком по материнской линии, следовательно, к Блэзу он не имел отношения, и, если верить законам или, точнее, причудам наследственности, это давало ей немалое преимущество. Бэрра хитро обвели вокруг пальца с президентством, не так хитро, но лишили мексиканской короны; он прожил достаточно долго, чтобы увидеть, как, если верить легенде, стал президентом другой его незаконный сын — Мартин Ван Бюрен[59]. Бэрра называли предателем, но фактически он был еще хуже и опаснее для этого мира: он был мечтателем. Именно этой возвышенной и гибельной чертой своего характера он и покорил Каролину. И наконец, поскольку Аарон Бэрр относился к своему единственному законному ребенку, дочери, как к сыну, то, отбывая из Европы в Америку, Каролина поклялась, что станет правнуком Бэрра и, насколько это будет возможно, осуществит мечту этой утонченной личности об истинной цивилизации с ней во главе, будь то провинциальная столица Вашингтон или еще меньше подходящая для этого Мексика. Но если Бэрр желал высочайшего поста или даже короны, то Каролина, его самозванный правнук, который вполне и недвусмысленно являл собою женщину в стране, предоставляющей право занимать высокие посты одним только мужчинам, предпочитала нечто более значимое, чем даже высочайшая должность, и видение это посетило ее на втором этаже «Трибюн-билдинг» на Парк-лейн; вот где была настоящая власть. Хотя в этом грубом мире, ныне еще менее цивилизованном, чем во времена Бэрра, источником власти служили деньги, но то, что она увидела и услышала от Херста в тот вечер, убедило ее: конечная власть — это не восседать в каком-нибудь доме белого цвета или, сидя на троне, открывать сессию парламента, но воссоздавать мир для всех людей, заставлять их всех видеть те сны, какие угодно вам. Она сомневалась, что Блэз, наследник прозаических Делакроу, а не сверхмечтателя Бэрра, способен это понять. Он видит во всем лишь увлекательную игру, где за деньги покупается иллюзия власти. Но перед ее взором возник мир, создаваемый ею самой и принадлежащий только ей, потому что она, подобно Херсту, сама сотворит участников игры, вложит в их уста реплики, придуманные ею самой, заставит их начинать и прекращать войны — «Помните „Мэн!“», «Cuba libre!», «Лихие всадники», «Желтые мальчишки»… О, она придумает кое-что получше!.. Она тоже использует газету для перекройки мира. Голова кружилась от такой перспективы. Но сначала надо позаботиться о наследстве. Она встала. Блэз тоже встал.

— Полагаю, в следующий раз мы встретимся в суде.

— У тебя нет оснований для иска, — сказал Блэз после паузы.

— Я обвиню тебя в подделке завещания.

— Я этого не делал.

— Знаю. Но обвинение прилипнет к тебе на всю жизнь. Херст может позволить себе рисковать своим добрым именем. Ты не можешь.

— Ты не сумеешь ничего доказать. Я все равно выиграю.

— Не будь столь самоуверен. Во всяком случае, помни: «Помните „Мэн“!» — Являлось ли Аарону Бэрру такое видение? — Я пойду на все, чтобы получить то, что мне принадлежит.

— Хорошо. — Блэз направился к двери. — Увидимся в суде. — Он открыл дверь. — Тебе известно, сколько здесь стоит сутяжничество?

— Я позволила себе продать четырех Пуссенов из Сен-Клу. Они сейчас в Лондоне, у аукционера. Он говорит, что они пойдут по баснословной цене.

— Ты украла мои картины? — Блэз побелел от гнева.

— Я взяла свои картины. Когда мы разделим состояние поровну, я верну тебе половину того, что выручу за картины. А пока я сумею купить на эти деньги немалую толику вашего распрекрасного американского правосудия.

Comme tu est affreuse!

Comme toi-même![60]

Блэз с грохотом закрыл за собой дверь. Каролина стояла в центре комнаты, улыбаясь и, к собственному удивлению, довольно громко напевая «Сегодня в городе горячий будет вечерок».

2

Бронзовые бюсты Генри Джеймса и Уильяма Дина Хоуэллса[61] смотрели в пространство, как и вполне земная голова Генри Адамса, сидевшего возле камина. Пришла очередь Хэя принимать у себя соседа и друга, и он со своего кресла разглядывал эти три головы с удовольствием, которое тотчас назвал про себя старческим. Каждая из трех принадлежала другу. Слава богу, ему хотя бы повезло с друзьями. Он не был литератором, как Джеймс и Хоуэллс, или историком, как Адамс, но через них ощущал в себе таланты литератора и историка. Если бы ему вздумалось повернуться в кресле, он увидел бы бронзовый лик Линкольна, удивительно живой для посмертной маски. Но Хэй редко смотрел на это лицо, которое когда-то знал лучше своего собственного. В те годы, когда они с Николэем писали нескончаемую историю президента, Хэй с изумлением обнаружил, что он утратил живые воспоминания о Линкольне. Миллионы слов, которые они написали, стерли в памяти его следы. Теперь, когда его расспрашивали о президенте, он был в состоянии вспомнить лишь то, что они написали об этой странной и удивительной личности, и, как признавался он себе, написали очень скучно. Хэй и Адамс не раз обсуждали, не производит ли точно такой же эффект сочинение мемуаров — постепенного стирания, клетка за клеткой, с помощью слов, собственной личности. Адамс находил такой результат идеальным, Хэй с ним не соглашался. Он любил свое прошлое, которое символизировали два бронзовых бюста и одна посмертная маска. Всякий раз, когда он пребывал в меланхолическом настроении или когда наступали приступы ипохондрии, он представлял себе, что закончит свои дни в комфорте, отягощенный обилием воспоминаний, в кресле возле камина февральской ночью последнего года XIX столетия в обществе друга, не воплощенного пока в скульптурный портрет. Он не рассчитывал, конечно, что в конце пути станет государственным секретарем, и не гнушался нудной работы, которую ранее перепоручил Эйди, не сторонился схваток с сенатом, которые взвалил на свои плечи сенатор Лодж[62] при существенной поддержке со стороны своего бывшего гарвардского профессора Генри Адамса.

Сейчас старые друзья ждали прихода миссис Хэй и гостей, которые были приглашены к обеду, и «отпрысков» — так Хэй называл детей: двое из четырех жили сейчас дома. Элис и Элен с головой окунулись в светскую жизнь столицы. Кларенс был в школе. Дел — в Нью-Йорке, кажется, постигает юриспруденцию. Хэй легко находил общий язык со своим отцом, но разговор со старшим сыном у него никак не клеился. Между ними так и не возникли узы взаимной симпатии. Хэй, простой деревенский парень, как и Линкольн, не располагал ничем, кроме мозгов, и практически никакими связями, а Дел, как и сын Линкольна Роберт, родились в богатстве. Отец и сын Линкольны тоже были далеки друг от друга.

— Дел женится на девице Сэнфорд? — Мысли Адамса часто совпадали с размышлениями Хэя.

— Я как раз о нем подумал, а ты со своей потусторонней адамсовской проницательностью это уже понял. Он не посвящает меня в свои дела. Не знаю. Не посвящает и в свои планы. Мне известно, что они видятся в Нью-Йорке, где она собирается провести зиму.

— Она необычайно умна, — сказал Адамс. — Из всех девиц, которых я знаю…

— Целого батальона девиц…

— В твоих устах я настоящий Тиберий. Но из них всех я могу постичь лишь ее одну.

— Она не похожа на американских девушек. В этом вся суть. — Хэй находил Каролину шокирующе прямолинейной в мелочах и непредсказуемой, когда дело касалось серьезных проблем, например брака. Была и еще проблема, вернее загадка завещания полковника Сэнфорда. — Мне кажется, она совершила ошибку, опротестовав завещание. Ведь когда ей исполнится двадцать пять или сколько там, она вступит в права наследства. Зачем этот скандал?

— Потому что в ее возрасте пять лет кажутся вечностью. Я надеюсь, что Дел введет ее в семью. В качестве племянницы она меня вполне устраивает.

— Дел грозит привезти ее в гости. Но так пока и не привез.

— Сенатор Лодж, сэр, — объявил дворецкий. Адамс и Хэй встали, когда в комнату вошел красивый, если не считать запавших ноздрей, почему-то вызывавших в мыслях Хэя образ шмеля, сенатский патриций.

— Госпожа Хэй увела Нэнни к себе. Они не желают больше слушать мои рассуждения о договоре, — сказал Лодж.

— Мы же, напротив, не желаем говорить ни о чем другом. — Хэй изо всех сил старался показаться искренним и, как всегда, преуспел. Проблема Генри Кэбота Лоджа, не считая того малоприятного факта, что он выглядел чересчур молодым и годился Хэю в сыновья, состояла в твердой убежденности сенатора, будто ему одному известно, как должны действовать Соединенные Штаты в международных делах, и со своего высокого места в сенате республики он, как упрямого быка, погонял администрацию к аннексии — желательно, всего остального мира.

Но еще неприятнее другое: Лодж и на бюрократическом уровне столь часто вмешивался в дела государственного департамента, что даже благодушный Эйди стал находить чрезмерными постоянные требования сенатора о консульских постах для вознаграждения его правоверных дружков и союзников, сторонников имперской политики. Но президент любой ценой добивался благорасположения сената и, в случае с Лоджа, ценой было право раздачи выгодных должностей. За это Лодж взялся провести через сенат договор администрации с Испанией; неожиданно это оказалось задачей весьма трудной из-за неразумной оговорки в конституции о том, что ни один договор не может вступить в силу без одобрения двух третей сената, августейшего собрания, составленного из людей безгранично тщеславных, как метко заметил Адамс в своем анонимном и в высшей степени сатирическом романе «Демократия»; даже сейчас никто, кроме Четверки червей, не знал точно, что он его автор.

По-видимому, сенаторы и на этот раз вели себя в присущей им манере, если верить Лоджу, чей британский акцент резал слух Хэю. Ведь Хэй до сих пор говорил с акцентом жителя Индианы и был глубоко влюблен в Англию, тогда как Лодж, разговаривая как англичанин, эту страну ненавидел. Кличка «Сноб» была не из самых злых эпитетов, прилепившихся к младшему сенатору от Массачусетса, который осуждал старшего сенатора от своего штата, благородного, хотя и заблуждающегося антиимпериалиста Джорджа Ф. Хора[63]; Хор позволил себе заявить, что «ни один народ не создан для того, чтобы управлять другим народом», — то был хитрый парафраз Линкольна.

— Теодор пишет мне ежедневно. — Лодж стоял спиной к камину, раскачиваясь на своих коротких ногах. — Он считает Хора и ему подобных изменниками.

— Мне казалось, что у Теодора достаточно своих забот в Олбани, чтобы заниматься еще и делами сената, — вздохнув, сказал Адамс.

— Он считает эту войну своей. — Лодж улыбнулся Хэю. — Своей прелестной маленькой войной, говоря вашими словами. Теперь он желает, чтобы мы сохранили за собой Филиппины.

— Как и все мы, — сказал Хэй. Но, строго говоря, это было не совсем верно. Хэй и Адамс с самого начала полагали, что база для американского флота явится достаточной компенсацией за прелести и печали маленькой войны. Той же позиции придерживались и члены американской делегации на Парижской мирной конференции. И в самом деле, один из них, сенатор от Делавера, отправил Хэю удивительно красноречивую телеграмму, в которой утверждал, что Соединенные Штаты воевали с Испанией за освобождение испанских колоний из-под тирании и не имеют права становиться тираном вместо Испании, пусть даже самым добродетельным тираном. Мы должны быть верны своему слову, писал он.

Хэй доложил об этом президенту, но, как выяснилось, Сент-Луис вдохнул в Маккинли миссионерский пыл. Проведя десять дней на Западе, Маккинли вернулся в Вашингтон, убежденный в том, что воля американского народа и, возможно, Господа Бога состоит в аннексии Соединенными Штатами всего Филиппинского архипелага. В таком духе он дал указания членам делегации, а также предложил Испании двадцать миллионов долларов, на что испанцы ответили согласием. Тем временем нечто, именуемое Антиимпериалистической лигой, стало извергать огонь; то была странная смесь — от последнего президента-демократа Гровера Кливленда[64] и до миллионера-республиканца Эндрю Карнеги[65], от родного брата Генри и Брукса Адамсов — Чарльза Фрэнсиса, бывшего президента железнодорожной компании «Юнион пасифик», и до Марка Твена.

— Хотел бы я, Кэбот, быть столь же уверенным, как и вы… — сказал Адамс.

— Во всем? — весело и, на взгляд Хэя, несколько покровительственно бросил Лодж. Хэй замечал этот тон и раньше: так бывает, когда ученик превзошел или думает, что превзошел, своего учителя.

— Нет. Я никогда не завидовал сенаторской убежденности, — сухо парировал Адамс. — Это не для меня. Я всегда полон сомнений.

— Ну, конечно, вы были убеждены, что Испанию следует прогнать с Кубы, — начал Лодж, но маленькая бледная рука Адамса, похожая на лапку пуделя, стремительно взмыла вверх.

— То было другое. Единственный значительный вклад, которым моя семья одарила Соединенные Штаты, заключался в изобретении доктрины, ставшей известной под именем президента Монро[66]. Западное полушарие должно быть избавлено от европейского вмешательства, и движение за свободу Кубы явилось последним актом, довершившим воплощение доктрины моего деда. Теперь, в широком смысле, Испания ушла из нашего полушария, то же и Франция и, в общем и целом, Британия. Карибы теперь наши. Захватить после этого обширные владения на Тихом океане — потенциально опасно и принесет не выгоды, а хлопоты. Я плавал по Южным морям…

— Темное золото, — пробормотал Хэй слова, которыми его друг некогда описал очаровательных полинезиек.

Адамс притворился, что не слышит.

— Теперь вы хотите, чтобы мы правили враждебным населением, состоящим из никчемных малайцев, к тому же еще и католиков. Мне казалось, что с вас хватает их в Бостоне и незачем добавлять к их числу еще десяток миллионов.

Лоджа это только развеселило.

— Ну, в отличие от тех, кто живет в Бостоне, мы не дадим нашим никчемным малайцам право голоса, во всяком случае — на выборах в Массачусетсе. И не столь уж они враждебны; по крайней мере те из них, кто чего-то стоит, то есть собственники, хотят, чтобы мы остались.

— Это ручные зверушки, они и испанцев любили. А остальные пошли за этим юношей, Агинальдо[67]; они требуют независимости. — Адамс теребил свою бороду — белоснежную версию черной бороды Лоджа, борода Хэя с первыми проблесками седины являла собой своеобразный компромисс. Хэю казалось странным, что относительно молодой политический деятель старается подражать старым, в то время как современная политика предъявляла спрос на гладковыбритых мужчин, вроде Маккинли и Ханны, или усатых, вроде Рузвельта. Но какой смысл заключен в бороде? — подумал он. Ранние римские императоры, как и первые президенты, были гладко выбриты; затем начался упадок, и появились бороды; с приходом христианства появляется гладковыбритый Константин. Станет ли Маккинли религиозным лидером, а не только создателем империи?

Хэй сообщил последние новости об Эмилио Агинальдо, чьи войска сражались на стороне адмирала Дьюи, полагая, что с уходом испанцев должна возникнуть независимая Филиппинская, или Вышаянская республика. Но перемена настроения Маккинли положила конец этим мечтаниям. Войска Агинальдо, в основном из тагальского племени, заняли испанские форты. Агинальдо занял также Илойло, столицу провинции Панай. Пока ни одна из сторон не торопилась начинать военные действия.

— Но это не может длиться вечно, — заключил Хэй обзор горизонтов архипелага, каким он виделся из государственного департамента. Хэй знал, что в других частях свадебного торта архитектора Мюлле, в военном ведомстве, проигрываются варианты, о которых его не ставили в известность, да он о них и не хотел ничего знать.

— Я не сомневаюсь, что какой-нибудь инцидент даст нам необходимые две трети голосов. — Лодж сидел в кресле напротив Генри Адамса в той же самой задумчивой позе, что и его бывший профессор, а также и редактор. Когда Лодж окончил Гарвард, Адамс пригласил своего бывшего студента на должность заместителя редактора «Норт америкэн ревью», дав ему единственную инструкцию: редактируя историков, вычеркивайте все лишние слова, особенно прилагательные. Хэй всегда завидовал сдержанности Адамса в том, что касалось стиля. Адамс писал, как римлянин, составляющий рапорт о военных действиях. Проза самого Хэя была безжизненна, пока не подвертывалась удачная шутка.

— У нас, то есть у вас, были две трети ровно две недели тому назад, — хмуро сказал Адамс. — А затем все распалось на части. Как бы я желал, чтобы Дон Камерон по-прежнему был в сенате…

— А Дона — на другом конце площади, — закончил за него Хэй. Без Лиззи Камерон Адамс был не в своей тарелке. Но Камероны проводили зиму в Париже, и Адамс, как никогда раздражительный, не находил себе места.

На этот раз Лодж не пытался оправдаться или, что было для него более характерно, винить кого-либо в том, что лишился поддержки в сенате, где республиканцы не только располагали большинством, но и сам он был главной силой в комитете по иностранным делам.

— Я никогда еще не видел, чтобы на нас оказывалось такое давление и чтобы сенаторы выдвигали столько сумасбродных причин отвергать очевидное. Но теперь мы заручились поддержкой Брайана. Или, как он себя называет, полковника Брайана…

— Так называют себя все, кто может, — сказал Хэй, сам служивший майором в Гражданскую войну, но не участвовавший в боевых действиях, так как был секретарем Линкольна. Когда война кончилась без его участия, его произвели в подполковники, и теперь на вечные времена он превратился в полковника Хэя, так же как президент навсегда останется майором Маккинли. Но президент действительно воевал под руководством своего ментора, политического генерала из Огайо Резерфорда Б. Хейса, ментором которого, в свою очередь, был другой политический генерал — Джеймс Гарфилд, близкий друг Хэя. Когда златокудрого генерала Гарфилда избрали президентом, он предложил полковнику Хэю должность своего личного секретаря, но Хэй ответил вежливым отказом. Не мог он в зрелые годы снова стать тем, кем был в юности. Теперь, ясное дело, все политические генералы от Гранта до Гарфилда умерли, полковники пылятся на полке, а в силу вошли майоры. После них больше не будет политиков с воинскими званиями. И все же каждая из войн, какие вела Америка, давала по меньшей мере одного президента. Кого же, подумал Хэй, вознесет наверх — о, эта его глупая фраза! — прелестная маленькая война? Адамс симпатизировал генералу Майлсу, шурину своей любимой Лиззи Камерон. Лодж уже объявил, что победа адмирала Дьюи в Маниле равнозначна победе Нельсона при Абукире. Но Лодж, конечно, поддержит Маккинли, и его переизберут на второй срок: значит, в обозримом будущем не предвидится другого президента — героя прелестной маленькой войны.

Хэй поймал себя на том, что грезит наяву, а не слушает. В юности он умел заниматься тем и другим одновременно. О чем говорит Лодж?

— Он держит свой двор в Мраморном зале сената. Они входят по одному и получают инструкции. Он как папа римский. — О Брайане. Полковник Брайан объявился в городе и пытается убедить сенаторов-демократов из патриотических соображений поддержать договор; когда договор будет ратифицирован, они примут отдельную резолюцию о том, что в должное время Филиппинам будет предоставлена независимость. Хэй не мог отказать Брайану в сообразительности. Если империализм действительно так популярен, как это открылось Маккинли в Сент-Луисе, то Брайан вступил в следующую президентскую схватку как человек, присоединившийся к армии, а затем поддержавший договор и временную аннексию; если же по какой-нибудь причине империализм не станет популярным, все будут помнить, что он стоял за независимость Филиппин, тогда как Майор твердо настаивал на их аннексии. — Он еще и тем похож на папу римского, что джентльменом его не назовешь, — не удержался Лодж от двойного выпада. Хэй, который, по стандартам Лоджа, вовсе не родился джентльменом, им стал; настолько, что, в отличие от Лоджа, не видел нужды этим опасным словом пользоваться. Политики, какими бы патрициями они ни были по рождению, принадлежали к вульгарному, недоразвитому племени. — Разумеется, мы должны быть ему благодарны, этому дикарю. Потому что, если договор будет ратифицирован…

— Пожалуйста, без «если». — Хэй не мог себе даже представить провал договора.

— Голосование будет жестким, мистер Хэй, очень жестким. Но Брайан работает, я работаю, и…

— И Марк Ханна прикупает голоса, — сказал Адамс. — Так уж устроен этот мир.

— А это не так уж и плохо. Коррупция ради благого дела благотворна. Кому какое дело, если купили того или иного сенатора? — Хэй не без труда поднялся. Хотя смертельный недуг временно отступил, в его теле недавно возникли новые очаги слепящей боли: суставы и седалищный нерв; нечто похожее на удары электрического тока обрушивалось на нервные окончания, сухожилия дергались сами по себе, а суставы без видимых причин словно защелкивались на замок. — Я тоже шел по кругу, Кэбот. Сначала я считал неверным и нецелесообразным управлять таким количеством католиков-малайцев. Но время не позволяет нам сидеть сложа руки. Европейцы раздирают Китай на части. Русские в Порт-Артуре. Немцы в Шаньдуне…

— Я бы хотел, чтобы мы захватили Шанхай. — Глаза Лоджа блестели от перспективы новых завоеваний в Азии.

— А я хочу, чтобы мы оказались в Сибири, — сказал Адамс.

— У нас нет будущего на Тихом океане, но когда распадется Россия, что неизбежно, мы не должны упустить свой шанс. Кто контролирует сибирские просторы, тот является хозяином Европы и Азии.

К счастью для Хэя, появление дам избавило его от адамсовских рассуждений о вечно меняющемся балансе сил. Хэй в дверях поздоровался с миссис Лодж, известной как сестрица Анна, или Нэнни, и заметил ее подозрительный взгляд, устремленный на мужа. Она не слишком его одобряла, когда он переигрывал в роли сенатора, он же смотрел на нее с абсолютно невинным видом.

— Мы с Генри все говорим и говорим о договоре, тогда как Кэбот, которому все известно лучше нас, тихо слушает, как паинька, — сказал Хэй, желая поддержать мир в семье Лоджа.

— Ну, словно сегодня кто-то откусил ему язык.

— Никто не в состоянии откусить язык Кэботу, — сказала Нэнни Лодж.

Тем временем в кабинете появились Клара Хэй с двумя дочерьми, и Адамс засиял, как сиял всегда в обществе молодых женщин, Лодж сделался еще более учтивым, а сестрица Анна блистала остроумием. Трое из Пятерки червей в одной комнате — Хэй был доволен. Но его довольству пришел конец во время десерта — мороженого, знаменитого шедевра Клары Хэй. Хотя повара в доме появлялись и исчезали, Клара, которая, как принято говорить, воды вскипятить не умела, тем не менее хранила тайны многих необыкновенных блюд, шедевром среди которых было мороженое — трепещущее, нежное, с кофейным ароматом и тонким привкусом сливок, украшенное филигранью из карамели; перед этим шедевром, всегда повторял Хэй, невозможно устоять.

Хэй приготовился вонзить ложку в это совершенное изделие, когда в дверях возник дворецкий и объявил:

— Президент, сэр. Он приглашает вас к себе.

Все замолчали. Темные глаза Лоджа посверкивали, его шмелиные ноздри словно почуяли пыльцу. Адамс мрачно смотрел на друга. Клара проявила твердость:

— Он может подождать, пока мы кончим обедать.

Хэй изобрел новый и почти безболезненный способ расставаться с креслом, опираясь на относительно сильную правую руку и не перенося всю тяжесть тела на ослабевшие колени. Он с силой оттолкнулся от ручек кресла и, почти не ощутив боли, выпрямился.

— Генри, я поручаю тебе роль хозяина. Я вернусь… когда вернусь.

— Представить себе не могу, — сказала Клара, — чем в такой час занимается Майор. Они ведь ложатся спать даже не с петухами — с цыплятами.

— В этом курятнике хозяйничает лисица, — сказал Лодж.

У подножья внушительной лестницы стояли Эйди и посыльный из Белого дома. Хэй спускался медленно и осторожно: ковровая дорожка таила серьезную опасность.

— Что случилось, Эйди?

— Не знаю, мистер секретарь.

— Я тоже не знаю, сэр, — сказал посыльный.

— Мне известно только одно, сэр: он ждет вас как можно скорее.

— Я не доел мороженое, — печально пробормотал Хэй, когда дворецкий помогал ему облачиться в меховое пальто.

Февраль выдался ужасно холодный, снег еще не выпал, и трое мужчин легко перешли на другую сторону улицы, где стоял Белый дом; кабинеты в его восточной части зловеще светились, первый этаж был погружен во мрак.

Немец-привратник в полутьме подъезда приветствовал Хэя и сказал нечто удивительное:

— Президент ждет вас в оранжереях. — Еще один швейцар возник из темноты, чтобы проводить Хэя. В тусклом свете единственной лампы ширма от Тиффани казалась несообразно византийской.

В линкольновские времена оранжереи были скромные, теперь они занимали акры. Одна из них была целиком отдана орхидеям, другая — розам, еще одна — экзотическим фруктовым деревьям. Во время вечерних приемов оркестр морской пехоты играл в розовом саду, и молодые парочки бродили в поисках укромных уголков. Но с того дня, когда был пущен на дно «Мэн», таких приемов не устраивалось.

Президент был в гвоздичной оранжерее, он сидел в кресле, курил сигару, на коленях у него лежали бумаги; Хэя буквально ошеломил цветочный аромат, не говоря уже о влажном тепле, резко контрастировавшем с ледяным холодом ночи за стеклянными стенами, превратившимися теперь в бесчисленные черные зеркала, отражавшие искусственные краски гвоздик. Электрические лампы превращали зимнюю ночь в летний день.

— Я прихожу сюда, когда хочу скрыться от всех. — Майор хотел встать, но Хэй, положив ему руку на плечо, остановил его. Хэй сел напротив, они оказались в центре расходящихся в разные стороны бесконечных рядов гвоздик, расставленных на столах в соответствии с окраской. Те, что стояли поблизости, были бледно-розового цвета, Хэй их не любил, а Майор предпочитал всем другим. — Весь этот вечер я тружусь над речью, с которой должен выступить в Клубе внутреннего рынка в Бостоне. Речь назначена на шестнадцатое. Я хочу раз и навсегда недвусмысленно высказаться за аннексию. Просмотрите, пожалуйста, текст. Что хотите добавляйте и сокращайте. Чтобы все было как следует. Для такой речи лучшего редактора мне не найти.

Хэй подумал, уж не сошел ли президент с ума: вызвать его с обеда в столь поздний час, пригласить в душную оранжерею для обсуждения речи, которую он собирается произнести через две недели.

— Это у вас текст?

— Это? — Маккинли поднял листки, что лежали у него на коленях; громадный живот, обтянутый жилеткой, примял края документов. — Нет, мистер Хэй. Об этом мы и должны поговорить. Сообщение корреспондента «Нью-Йорк сан» из Манилы. Завтра оно появится в газетах.

Пока Хэй читал телеграмму, президент возбужденно крутил очки, держа их за шелковый шнурок, сначала по часовой стрелке, затем в обратном направлении. На острове Лусон стрелки Агинальдо обстреляли американские войска. Хэй протянул телеграмму президенту.

— Я не удивлен, — сказал он. — Это был лишь вопрос времени и тактики.

— Вторая война свалилась на наши плечи сразу вслед за первой. — Майор вздохнул. — Со мной так всегда — вечно происходит что-то неожиданное. Я надеялся, что мое правление будет мирным, отданным здоровому бизнесу, здоровым финансам. Вместо этого события ввергают меня в одну войну за другой…

— Линкольн любил говорить: действую не я, действуют мною. Моя политика — не иметь политики.

— В этом мы с ним едины. — Маккинли внезапно встряхнул в руке телеграмму, словно непослушного ребенка, которого следовало призвать к порядку. — Как глупы эти люди! Не понимают, что этим они обеспечивают ратификацию договора! Теперь он пройдет как по маслу.

Хэй кивнул, хотя его начали одолевать подозрения.

— Знаем ли мы, кто первый открыл огонь?

— Мы знаем лишь то, что вы сейчас прочитали. Похоже, что они стреляли первыми либо спровоцировали нас открыть огонь. Я телеграфировал генералу Отису и жду его доклада. На днях он сказал, что ему потребуется еще тридцать тысяч солдат, чтобы справиться с ситуацией. Я ему отказал. Наша оккупационная армия насчитывает сейчас двадцать тысяч, и все они… хотят вернуться домой.

Массивная голова совершенной яйцеобразной формы, если бы не раздвоенный подбородок, словно выточенная из слоновой кости, кивнула, а круглые лучистые глаза внезапно закрылись.

— Теперь, когда Испания капитулировала, мы обязаны вернуть войска домой как можно скорее. Они не нанимались завоевывать Филиппины, как напомнил мне полковник Брайан.

— Получается, что они, я имею в виду Агинальдо, в самом деле оказали нам большую услугу. Мы не можем отозвать войска, пока там бурлит восстание. — Хэй начал излагать позицию администрации, но он не имел ясного представления, ради какой цели собирались они осуществить вмешательство. Ведь слово «восстание» подразумевает, что правительство Соединенных Штатов является законным правительством Филиппин; но это не так, они были освободители, а так называемое восстание являлось не чем иным, как войной за независимость от иностранных освободителей, превратившихся в завоевателей, причем Агинальдо выступал в роли Вашингтона, а Маккинли — в роли Георга III. Хэй начал плести новую языковую ткань, появилось слово «попечители», проскользнуло и еще одно — «временные». Внезапно он замолчал, поняв, что президент его не слушает. Глаза Маккинли были закрыты, он глубоко дышал. Не заснул ли он? Или впал в транс? Может быть, президент, как и его жена, эпилептик? — мелькнула дикая мысль. Но в этот момент Маккинли откашлялся и открыл глаза.

— Я молился, — сказал он тихо. — Вы часто молитесь, мистер Хэй?

— Да нет, не очень. — Хэй вспомнил иезуитское поучение: мудрый никогда не лжет, хотя сам давно постиг иную мудрость: не следует говорить всю правду. Он был праведным безбожником.

— Мне кажется, что Бог ответил вчера ночью на мои молитвы. — Маккинли взял цветок и поднес его к носу. — Я встал на колени, что было не так-то легко. — Он улыбнулся, указав на свой необъятный живот, закрывавший половину грудной клетки. — И попросил наставить меня. Это было в Овальной библиотеке. Айда уже легла, я был один. Я сказал Богу, что никогда не желал этой войны и не стремился завладеть этими островами. Но война пришла, и Филиппины в наших руках. Что мне надлежит делать? Во-первых, сказал я Богу, я могу вернуть острова Испании. Но это будет жестоко по отношению к туземцам, которые ненавидят Испанию. Во-вторых, я могу позволить Франции или Германии завладеть ими. Но с коммерческой точки зрения это будет очень невыгодная сделка…

— Уверен, что Бог проникся вашей мудростью, — не смог удержаться Хэй. К счастью, Маккинли был слишком поглощен мыслями о своем неземном собеседнике, чтобы уловить богохульство Хэя.

— … да и позорная к тому же. В-третьих, мы просто можем вернуться домой и предоставить туземцам управлять самим, на что они, как вам известно, не способны. Но по крайней мере нас это не будет касаться. Это легкий путь, разумеется. И вот тогда-то я почувствовал… нечто. — Глаза Маккинли сияли в огнях оранжереи, превращавших стеклянные стены в громадные ониксовые зеркала. — Кто-то был со мной, и я стал перебирать разные варианты, хотя не собирался этого делать. Я просто хотел высказать Богу свои сомнения и надежды. И Бог ответил мне. Я услышал свой голос: в-четвертых, в свете первых трех возможностей, мною перечисленных, Ваша честь, то есть Господь наш, у нас нет иного выбора, как захватить все эти острова и править их народом в меру наших способностей, воспитывать и цивилизовывать их и обратить их в христианство. И вдруг я проникся убежденностью, я знал, что Бог говорит со мной и через меня и что мы все проявим лучшие наши способности с ними вместе, ведь Христос умер ради них тоже. Знаете, мистер Хэй, я никогда не ощущал такого облегчения. Впервые за год я по-настоящему выспался. И вот на следующее утро, не поставив в известность ни вас, ни кабинет министров, я вызвал главного инженера военного министерства и отдал ему приказ. — Маккинли развернул на коленях карту мира. — Вот это я приказал ему сделать. Хэй взял карту. Сначала он не заметил ничего необычного, затем его глаза обратились к Тихому океану, и там, той же желтой краской, какой были раскрашены Соединенные Штаты, на расстоянии целого океана от них были обозначены Филиппины; на архипелаге появилась надпись «Протекторат США».

— Вы их аннексировали?

Маккинли кивнул.

— С Божьей помощью. И конечно, — он улыбнулся и взял у Хэя карту, — с некоторой помощью адмирала Дьюи и полковника Рузвельта. Я знаю, что поступил правильно.

— Но если договор будет отвергнут сенатом, никакого протектората не будет…

— Договор пройдет через сенат. Вот почему я посвятил вас в свою тайну, рассказал, почему я так уверен и могу положиться на судьбу. Потому что, — Маккинли встал, — я ничего подобного не хотел. Но теперь это Божий промысел, а мы его скромные слуги.

— Надеюсь, что Бог подскажет нам, как лучше одолеть Агинальдо.

Но Маккинли уже шагал своей царственной походкой по длинному гвоздичному коридору. По просьбе президента Хэй поднялся с ним в скрипучем, похожем на гроб лифте в жилые покои; там Маккинли ввел его в Овальную библиотеку и показал точное место, где состоялось его интервью с Господом. Это священное место теперь занимал не Бог, а миссис Маккинли. Она сидела в своем инвалидном кресле и вязала шлепанцы мужу. Она была худенькая, бледная и на удивление хорошенькая, но говорила, слегка гнусавя, что было Хэю столь же неприятно, как и британский акцент Лоджа. Возможна ли золотая американская середина?

— Когда мне сказали, что Майор беседует с вами, я успокоилась. Вы никогда не засиживаетесь с ним до глубокой ночи, как другие.

Хэй поклонился, как поклонился бы королеве Виктории.

— Я постарался увести президента из гвоздичной оранжереи как можно скорее и доставить его вам в целости и сохранности.

В дверях возник Кортелью.

— Новостей пока нет, мистер президент. Министр Элджер говорит, что доклад генерала Отиса будет готов к утру.

— Спасибо, Кортелью. Ложитесь спать.

Тот вышел. Хэй тоже собирался откланяться, когда миссис Маккинли пожелала высказаться о светских дамах Вашингтона.

— Они позволяют себе хвастаться, что укладывают бедных усталых мужей спать, а сами отправляются в гости и кокетничают там напропалую. Вы только подумайте! Я говорю им, что когда я укладываю Маккинли в постель, я забираюсь туда сама, что мы и намерены сейчас сделать.

— Я тоже, — сказал Хэй и добавил вряд ли уместно: — В свою собственную постель, разумеется.

Миссис Маккинли пристально разглядывала его ботинки.

— Снимите мерку со своей ступни, и следующие шлепанцы я свяжу для вас.

— С удовольствием, миссис Маккинли.

Затем, к изумлению Хэя, миссис Маккинли показала ему язык, непристойно подмигнула и застыла, выкатив белки глаз. Президент неторопливым натренированным движением достал из кармана большой шелковый платок и набросил его жене на голову.

— Меня беспокоит внесенная в сенат поправка Теллера. — Маккинли отсутствующе смотрел на покрытую голову жены. — Что она означает? Прямой смысл ясен: мы не сможем сохранить за собой Кубу. Но не попытается ли сенат распространить ее действие на Филиппины?

— Нет, сэр, ваша прокламация о добровольной ассимиляции была принята всеми, кроме нескольких твердолобых и хвастунов вроде Брайана. Если договор пройдет, архипелаг будет принадлежать нам. Мы заплатим Испании наличными. Двадцать миллионов долларов за десять миллионов филиппинцев.

— Этот имперский бизнес волновал и одновременно смешил Хэя. — Два доллара за голову, — добавил он.

— Полковник… — с мягким неодобрением откликнулся президент. И пожелал Хэю спокойной ночи. — Завтра мы обсудим проблемы, связанные с восстанием. До голосования в сенате.

— Да, мистер президент. — Но когда Хэй спускался по лестнице в восточном крыле Белого дома, дав себе только что зарок никогда не пользоваться лифтом западного крыла, похожем на гроб, он начал мучиться сомнениями о новом «протекторате» Майора.

3

Все сомнения рассеялись в понедельник, когда по настоянию Лоджа и вопреки рассудку Хэй вступил в Мраморный зал Капитолия в качестве более или менее случайного посетителя сената, который вскоре в соседнем зале заглотнет предложенную ему наживку. Голосование по договору должно было начаться через час, ровно в три. Из окон Мраморного зала, украшенного позолотой и зеркалами, на фоне темно-стального неба виднелись Белый дом и памятник Вашингтону. Хэя сопровождал лишь Эйди; Адамс из принципа не переступал порога Капитолия, а также дома, некогда принадлежавшего его семье, — Белого дома.

Лодж подошел к Хэю, успев поинтриговать в гардеробе сената; сегодня он еще больше напоминал шмеля.

— Похоже, что мы заручились голосами всех республиканцев, кроме Хора. Несколько демократов тоже с нами. Я мог бы доставить их пред ваши очи.

— Я сделаю все, что в моих силах, Кэбот. Но что в моих силах?

Но Лодж его не слушал. Хэй знал, что сенаторы, особенно когда они находятся у себя дома, то есть в своей части Капитолия, теряют свой и без того не выдающийся слух. Лодж извлек из кармана газетную вырезку.

— А это вы видели? Во вчерашней «Сан»?

Хэй уже знал, какой вклад внес его друг Редьярд Киплинг в американский политический процесс. Блудный сын Англии жил некоторое время в Соединенных Штатах; в 1895 году он надолго останавливался в Вашингтоне, где Хэй и люди его круга с ним познакомились и восхищались им. Особенно привязался к нему Теодор Рузвельт, и эти «мускулистые умы», как сострил Хэй, вместе упражнялись в поднятии гимнастических гирь. Теперь Киплинг разразился громовым раскатом в поэтической форме, причем публикация была приурочена к голосованию договора в сенате.

— Теодор заранее прислал мне копию еще месяц назад. Он считает, что это плохая поэзия, но крайне уместная пропаганда экспансионизма. Мне же кажется, что это настоящий гимн с претензиями на поэзию.

— Гимн богу войны, — сказал Хэй, которого стихотворение буквально ошеломило, особенно его тревожащее название — «Бремя белых».

— Я кое-что использую в своей речи, — сказал Лодж и процитировал:

Несите бремя белых

И лучшим своим сынам

Доверьте тяжкую службу

Поверженным племенам.

Мне нравится это предупреждение, сделанное нам, чтобы мы подхватили из рук англичан факел и… где же это место? Ах, вот.

Тащить непосильную ношу —

Вспыльчивых дикарей,

Угрюмых пленников Запада —

Дьяволов иль детей?

По-моему, это исчерпывающая характеристика малайцев, вам не кажется?

— Конечно, в данный момент они дикари. Но даже блистательный Редьярд находит нужным предупредить нас об опасности. — Хэй взял газетную вырезку из рук Лоджа и продекламировал четверостишие, сильнее всего его поразившее:

Несите бремя белых,

Не гнушаясь обычных наград:

Презренья добром одаренных,

Злобы спасенных стад.

— Что это? — прогремел за их спинами зычный голос.

Хэй обернулся: в дверях стоял высокий молодой человек приятной наружности, в сюртуке, усилиями тысяч карикатуристов ставшем знаменитым, наряду с широким ртом и квадратной челюстью. Лодж радостным вскриком приветствовал Уильяма Дженнингса Брайана. Хэя не переставало изумлять врожденное лицемерие истинного политика, лицо которого светится неподдельным восторгом всякий раз, когда перед ним возникает его злейший враг. Но сегодня враги превратились в союзников. Номинальный глава демократической партии, Брайан мобилизовал свое сенатское воинство на поддержку договора. Но сенаторы редко признают себя чьим-либо воинством и менее всего потерпевшего поражение кандидата в президенты. Задача Брайана оказалась трудной еще и из-за амбиций сенатора Гормана[68], который рассматривал антиимпериализм как трамплин для выдвижения собственной кандидатуры в президенты в 1900 году.

Хотя уик-энд выдался суматошный, Брайан выглядел спокойным и уверенным в себе. Нет, ему не попалось на глаза стихотворение Киплинга. Читая его, он шевелил губами, словно пробуя строчки на вкус, а Хэй размышлял, слышал ли вообще когда-нибудь Брайан имя Киплинга. Брайан вернул вырезку Лоджу.

— Что ж, стихотворение можно толковать и так и этак, — сказал он. Он расплылся в широкой, пожалуй, чуть глуповатой улыбке, но глаза смотрели хитро и проницательно. — Сегодня мне не хотелось бы его читать ни так ни этак. У нас и без того хватает хлопот. Нет большего антиимпериалиста, чем я сам…

— Полковник Брайан, мы все сошлись на том, что длительной аннексии не будет. Мы все антиимпериалисты, — с подкупающей искренностью солгал Лодж.

— Разумеется, — сказал Брайан и удалился, чтобы избежать встречи со своей Немезидой, жирным и белотелым Марком Ханной.

— Видеть не могу этого антихриста, — прошипел Ханна. — Где Хобарт[69]?

Никто не видел вице-президента, этого мало кому известного адвоката корпораций; вице-президентом его сделал Марк Ханна по одной, с точки зрения Хэя, причине — из-за его богатства. Станут ли богачи в один прекрасный день покупать себе высокие государственные должности, как это было в период упадка Римской империи? Адамс считал, что это уже в порядке вещей. В конце концов, сенаторов США выбирают законодательные собрания штатов[70]. Многие депутаты этих собраний продажны. Разве не хвастался чересчур откровенный Роско Конклинг[71], что за свое место в сенате он выложил всего двести тысяч долларов? Значит, это было дешево по меркам семидесятых годов. Хэй возражал, говоря, что это не касается поста президента. Партийный лидер вроде Маккинли вызревает медленно и у всех на виду, либо возникает, подобно Брайану, благодаря внезапному сдвигу общественного мнения. В любом случае лидерство нельзя купить, особенно учитывая то обстоятельство, что будущий лидер обычно либо богат, либо имеет доступ к деньгам. Но именно от этого слова «доступ» и мрачнел Адамс. Ханна финансировал Маккинли в невиданных доселе масштабах. Что может помешать Карнеги или Джею Гулду[72] отыскать какое-нибудь ничтожество и, не считаясь с расходами, получить президентскую власть, номинально врученную этому ничтожеству? Хэй все же полагал, что Адамс слишком уж мрачно смотрит на вещи.

К ним подошел еще один поверенный Маккинли, Чарльз Г. Дауэс[73], рыжеволосый и внушительный молодой политик, сыгравший значительную роль в победе Маккинли на выборах. Когда Брайан начал штурмом завоевывать страну и все сочли его самым выдающимся оратором в американской истории, Ханна ударился в панику. Хотя денежные тузы горой стояли за Маккинли, Юг и Запад поддержали Брайана. Учитывая, что фермеры нищи, как мыши, Брайан обещал увеличить количество денег в обращении. Будет чеканиться серебряная монета ценою в одну шестнадцатую по отношению к золоту. В одной речи за другой Брайан, собирая неисчислимые толпы, каких никто прежде не видел, вещал о том, что Америка не даст себя распять на золотом кресте. А Маккинли редко покидал свой дом в Кантоне, штат Огайо, где вел нешумную кампанию с великолепного крыльца, построенного его почитателями. Проведя двенадцать лет в палате представителей и четыре — на посту губернатора штата, он остался бедным и, следовательно, честным. Ханна считал, что Маккинли следует исколесить страну с речами. Маккинли готов был последовать его совету, но, как рассказывали Хэю, молодой Дауэс убедил Майора тихо сидеть на месте. Все равно он не может соперничать с Брайаном по части демагогии, так зачем же давать бой в невыгодных условиях? Позже сам Маккинли говорил Хэю: «Если бы я нанял для избирательной кампании поезд, Брайан арендовал бы вагон. Если бы я купил себе спальное место в пульмановском вагоне, Брайан поехал бы на дешевом сидячем месте. Если бы я купил дешевое сидячее место, он поехал бы в товарном вагоне. Вот я и решил не шевелиться». В ответ на брайановское золотое распятие Маккинли говорил нечто внушительное и расплывчатое. Он выступал и за золотую, и за серебряную монету, позиция привлекательная, хотя и невразумительная, рассчитанная лишь на привлечение голосов. В конце концов в решающий момент большинство предпочло скучную солидность Майора неистовству Брайана. В какой-то момент в воздухе запахло даже классовыми боями. Потом приграничные штаты, которые когда-то сделали президентом Линкольна, переметнулись от Брайана к Маккинли, и он был избран президентом самым крупным большинством голосов с тех пор, когда выбирали генерала Гранта[74].

Молодой Дауэс с удивлением обнаружил, что его не сделали членом кабинета, но Майор утешил его, предоставив пост финансового контролера, где он мог развлекаться идеей биметаллизма, пока его жена Клара развлекала Айду Маккинли.

Дауэс тепло поздоровался с Хэем и представил ему высокого молодого человека по фамилии Дэй, своего заместителя, демократа.

— Он отправляется домой, чтобы баллотироваться в конгресс. Мне самому бы сделать то же самое. Да и вам, Хэй.

— О, только не мне. И не теперь. Я ведь фактически уже не могу назвать себя жителем штата Огайо. — Ни Адамс, ни Хэй, обосновавшиеся в округе Колумбия, не голосовали на президентских выборах[75], которые их так занимали. Если бы они оба потеряли вдруг чувство юмора, им пришлось бы натерпеться насмешек Лоджа и прочих над двумя государственными мужами, лишившимися избирательных прав. Хэю в 1880 году предлагали место в конгрессе, но цена, назначенная местным республиканским боссом, была слишком высока или показалась таковой его тестю. Затем он перебрался в Вашингтон, и это богом забытое место озарилось теперь для него внезапным сиянием власти.

— Думаю, мы победим, у нас даже три лишних голоса. — Дауэс достал из кармана блокнот. Хэй увидел список сенаторов с плюсами, минусами и вопросительными знаками возле фамилий.

— Наверное, победите, — сказал Дэй. — Полковнику Брайану удалось переманить на вашу сторону полдюжины голосов.

— Вы, анархисты, ничего сегодня не получите, — сказал Ханна, и Хэй заметил, что его тусклые красные глаза смотрели уныло. Раздался звонок, сенаторов созывали на регистрацию. — Пойду вместе со всем зверинцем. Если увидите Хобарта, скажите ему, что я его ищу. — Ханна двинулся к залу заседаний.

Дэй смотрел ему вслед с отвращением.

— Я бы предпочел, чтобы полковник Брайан отпустил вожжи.

— И позволил сенатору Горману прибрать к рукам партию? Нет, — сказал Дауэс, — этому не бывать. Брайан прекрасно скачет на двух лошадях сразу.

Хэй повернулся к Эйди.

— Похоже, я здесь больше не нужен.

Дауэс по-дружески взял Хэя под руку.

— Пошли на галерею и понаблюдаем за голосованием. — Он повернулся к Дэю. — Идем с нами, анархист, — сказал он. — Тебе представляется отличный шанс швырнуть бомбу.

Хэй занял место в первом ряду галереи для почетных гостей. Рядом свою ложу заполнила пресса; вашингтонские дамы блистали. Как всегда в торжественные моменты сенатской жизни, Хэю на память пришел бой быков в Мадриде. Конечно, вашингтонские дамы зимой, в мехах не были столь ярки, как испанки летом, но возбужденные взоры точно так же были устремлены на арену — в данном случае зал заседаний сената.

Пожилой сенатор председательствовал в кресле вице-президента, возвышавшемся на специальном помосте. Вот-вот должна была начаться регистрация. Сенаторы занимали места напротив председательского помоста. Присутствие Хэя заметили. Он грациозно кланялся то одному, то другому сенатору, когда они его узнавали; они махали ему рукой или кланялись; к счастью, с высокой галереи он не узнавал никого. Он делался все более похожим на почти слепого Верховного судью Чейза[76], который к концу жизни здоровался со всеми подряд с одинаково торжественной и нарочитой любезностью, не желая обидеть никого, кто, быть может, еще видел в нем потенциального президента.

Пока шла перекличка, Дауэс прошептал:

— Вот-вот появится сообщение, что мы сами спровоцировали туземцев атаковать нас, но до завтра эта история в газеты не попадет, а завтра будет уже все равно.

— Все равно? — Дэй явно застенчивостью не отличался, подумал Хэй; ему было любопытно, как может брайановский демократ занимать пост в администрации, со всей серьезностью утверждающей, что трофеи по праву принадлежат победителям. Конечно, реформа гражданской службы близка сердцу каждого прогрессивного республиканца, но предоставление должностей достойнейшим еще ближе. — Понимаете ли вы, что будет, если люди узнают, что мы сами начали военные действия?

— На сегодняшнем голосовании это не отразится, а все остальное значения не имеет. Да я и не утверждаю, что начали мы сами. Я этого не знаю. Это слухи. — Дауэс повернулся к Дэю. — После того как нашли золото в Клондайке, вы провалились со своим серебром и хотите теперь ударить нас чем-нибудь новеньким, ну, скажем, разговорчиками про империю.

— Вы не родственник моего предшественника, судьи Дэя? — Хэю понравился молодой человек с репутацией анархиста. Судя по акценту, он, видимо, тоже из Индианы, да и похож на него молодого, только повыше ростом и покрепче.

— Нет, сэр, но я знаком с вашим сыном Делом.

Хэй не удивился. Дела он теперь видит редко и понятия не имеет, с кем тот водит компанию.

— Тогда расскажите мне, где он и что он?

— Я думаю, что Дел сейчас в Нью-Йорке. Я видел его месяц назад, когда он пригласил меня в Белый дом поиграть на бильярде, что стоит там в подвале.

Хэй был изумлен.

— В подвале Белого дома?

— Да, сэр. Ужасное место, если честно. Скользко, как в подземелье. Но там есть бильярдная, где собираются сотрудники.

— И президент там бывает?

— Заглядывал как-то, когда мы играли.

Прежде чем Хэй сумел проникнуть в тайную жизнь собственного сына и президента, вице-президент Хобарт со своего председательского места дал слово кому-то для предложения и тут же поставил на голосование вопрос о мирном договоре. Пока сенаторы, когда назывались их имена, отвечали «за» или «против», Дауэс делал пометки в блокноте и бормотал при этом «Черт» или «Мария», что, видимо, означало «плохо» и «хорошо». Когда выкликнули сенатора Элкинса, Дауэс сказал:

— Ну, посмотрим, как поработал Брайан. — Зал замер. Элкинс был демократ и антиимпериалист. Элкинс выдержал по возможности продолжительную паузу, затем крикнул: «За!» Галереи взорвались аплодисментами. Хобарт, похожий на старого моржа, ударил молоточком по кафедре. Одновременно прозвучал знакомый голос Сноба: «Браво!».

Дэй повернулся к Дауэсу.

— Полковник подарил вам вашу империю.

— А вы что, не следуете за своим лидером? — спросил Хэй.

— Я полагаю, что он совершил ошибку. У нас дома достаточно забот без…

Но зал снова утонул в приветственных выкриках: уже были набраны необходимые две трети голосов плюс один лишний. Сенат проголосовал пятьюдесятью семью голосами против двадцати семи за утверждение мирного договора, подписанного правительством, за аннексию Филиппинских островов, восставших против своих новых, волею конгресса законных хозяев.

— Черт возьми и пресвятая Мария! — радостно воскликнул Дауэс. — Я должен сообщить Майору.

Эйди помог Хэю встать. Важные персоны пожимали ему руку, словно это был его договор, а не президента. У подножия лестницы на галерею Лодж встретил его словами:

— Мы это сделали. — Хэй обратил внимание, что Лодж плохо выглядит. — Никогда в жизни мне не приходилось выдерживать такого испытания!

Хэй его похвалил. Лодж ждал похвал, да, наверное, и заслужил их. В конечном счете против договора проголосовали два республиканца: коллега Лоджа сенатор Хор, который изумил сенат предложением положить свою голову на плаху, если только это остановит аннексию, и Хейл, наследственный сенатор от штата Мэн, который, не собираясь расставаться со своей головой, сказал «нет». Во всех других случаях деньги и покровительство Ханны, улыбка и красноречие Брайана, а также настойчивость Лоджа сделали свое дело.

— Государственный корабль наконец-то вышел в открытое море, — говорил Хэй, раскланиваясь налево и направо, пока они с Лоджем пересекали ротонду, где вашингтонские дамы смешались с усталыми, гордыми законодателями.

— Корабль — удачный образ, — мрачно отозвался Лодж. — А я будто месяц безвылазно провел в машинном отделении.

— В кулуарах сената.

— И весь перепачкался сажей.

В этот момент, словно для того чтобы наполнить живым содержанием последние слова Лоджа, мимо них, не удостоив обоих взглядом, в окружении поклонников прошел высокий крупный молодой мужчина, бросив на ходу:

— Никогда не думал, что доживу до того дня, когда кто-нибудь решится открыто и среди бела дня всучить взятку сенатору Соединенных Штатов, чтобы тот проголосовал не так, как ему подсказывала совесть.

— Кто это такой? — спросил Хэй.

— Достопочтенный сенатор от Айдахо, Хитфелд, который при прочих равных условиях сеял бы сейчас у себя дома пшеницу.

— Но, дорогой Кэбот, не в феврале же в штате Айдахо. Ему предложили взятку?

Лодж пожал плечами.

— Только не я. Но Ханна долго шептался во всех углах гардеробной. Да и Брайан делал то же самое. Поэтому кто знает? Но значение имеет лишь то, что корабль полным ходом идет вперед. Наконец-то мы в открытом море, Хэй. Мы теперь то, чем раньше была Англия. Азия принадлежит нам.

— Пока еще нет. — Они вышли из Капитолия. Над ними было черное небо, дул холодный ветер. К счастью, государственный секретарь по рангу был выше всех, кроме вице-президента и спикера палаты представителей, поэтому его экипаж почти сразу со скрипом и скрежетом остановился впереди длинной вереницы экипажей; лошади от холода были укрыты попонами.

— Будем надеяться, барометр не упадет, особенно теперь, когда мы в море, — завершил морские сравнения Хэй.

— Ох, — вздохнул кучер, решивший, что Хэй обращается к нему. — Надвигается снежная буря, сэр. Самое неприятное время года.

— Плохой знак, — сказал Хэй Лоджу.

— Что ж, я буду убивать капитолийских гусей[77], пока не найду в их печенке предсказание доброго ветра в наши паруса. — Лодж и Эйди помогли Хэю забраться в экипаж. — Говоря серьезно, — сказал Лодж хмуро, — это была самая отчаянная и трудная схватка, в которой мне довелось участвовать. Сомневаюсь, что доживу до другой, когда столько же будет поставлено на кон.

— Когда речь идет о земных делах, я воздерживаюсь от предсказаний. — Острейший приступ боли пронзил нижнюю часть спины Хэя, вернув земные дела в их реальную перспективу, напомнив про неизбежный удел всех, для него уже не столь отдаленный. — Но если речь идет о небесных… Впрочем, корабли вышли в море, а наши легионы шагают по азиатским просторам.

— Да здравствует Цезарь! — засмеялся Лодж.

— Маккинли — ура! — Хэй улыбнулся в холодную тьму. — Тихому владыке Тихого океана.

Загрузка...