Часть первая

ГЛАВА I Ее весна

На западе догорал день, и голубые, по-весеннему прозрачные сумерки постепенно разливались по снежной низине.

Мария Олейникова любила этот предвечерний час, когда оранжевое остывает солнце, опускаясь за лес, виднеющийся вблизи за полустанком, когда никнут над прудом старые, будто утомленные, задумчивые ветлы, а глубокие сугробы переливаются огнями на безлюдных деревенских усадьбах. Прохладный и тихий, но устойчивый ветер доносит сюда запах вишневых набухающих почек, и отовсюду слышится возбужденный крик грачей, не умолкающих до ночи.

С каждой минутой яснее проступают эти голоса весны, которую с таким нетерпеньем ждала Мария. Под крутыми ярами еще не тронулся лед на речке, но ухо уже улавливает звуки, похожие на приглушенный хруст и шорохи ломающихся льдин.

Мария шла улицей, выбирая места посуше, и рассеянно глядела перед собой.

За селом, по ровной низине, начиналось шоссе, выложенное булыжником; кое-где песчаная насыпь уже обсыхала. По сторонам ее всюду лежал еще глубокий снег, и не видно было ни одной проталинки. Только у леса на пологой опушке оголилось небольшое пятно озими, радующей взгляд. По обоим берегам речки тянулся мелкий кустарник, а ближе к околице росли, взбираясь местами на песчаную насыпь, высокие вербы.

Тут, у верб, на обсохшей земле, Мария остановилась, чтобы подождать Михаила… Пробыв в селе два дня, он опять уезжал в город, и Мария провожала его на станцию, уговорив выйти из дома пораньше, чтобы остаток дня провести вместе.

В прошлом году Мария кончила девятилетку, но переезд в город, как было условились вначале, — не состоялся, потому что Михаил незадолго перед этим известил ее, что уезжает на ответственную практику до октября, и убеждал еще на год остаться в деревне.

Михаил Авдентов был постарше ее, устойчивее в жизни, и, вверив ему судьбу свою, она терпеливо, как умеет не всякий, стала ждать назначенного срока, поступив на работу в школу, которой заведовал ее отец… Писала Михаилу длинные нежные письма и почти на каждое получала ответ. Ему удавалось многое из того, что было надумано вместе, и каждый, даже маленький успех его становился ее большой удачей. Она до конца ему верила, что говорил он, и только изредка, когда уставала от ожиданий и дум, закрадывались тайные тревожные сомнения. Но она тут же гнала их от себя, не давая укрепиться в сердце. По временам ей даже казалось, что они, вынужденные пока жить порознь, потом будут жить лучше, и, конечно, он сделает все, чтобы и она получила высшее образование.

Так шла зима — долгая, напряженная, полная труда, трепетных надежд, неясных коротких опасений и постоянного ожидания…

Этого приезда она ждала: сестру Михаила выдавали замуж и просили его побывать дома. Убежденная в том, что Михаил приехал лишь для нее, Мария гордилась собою. Только было ей очень жаль, что дни пролетели с быстротой неизъяснимой. Будто в полусне, когда самые несбыточные грезы кажутся действительностью, она прожила эти оба дня. Ей представилось нынче, что это — наступила ее весна!.. И стая перелетных птиц, с курлыканьем пролетевших высоко в небе, и неугомонный крик грачей, и мохнатые вербы у дороги, и бездымным пожаром полыхающий закат — все волновало ее воображение. Вокруг нее все жило шумной, праздничной и торопливой жизнью, и сама она чувствовала в себе незнакомый раньше прилив сил. Точно после долгой болезни, она, окрепнув, впервые вышла на волю — и вот видит: все в природе озарено ярким светом, все ожило сызнова, волнует и восторгает ее.

Очнувшись от этих мыслей, она вспомнила о Михаиле. Он все не шел. Ей стало скучно, нетерпенье в ней росло. Она перешла на другое место, ближе к кустам, и опять глядела туда, где кончалась улица… Ну, что могло задержать его?.. Мать? Сестра?.. Они, конечно, знают, почему он так рано хочет идти на станцию, и сознательно не отпускают.

Уже с досадой думая об этих людях, Мария чувствовала, что прав на Михаила у ней несравненно больше чем у них… Ей много еще нужно сказать ему!.. Ведь так мало он пожил здесь!..

Она не заметила, как Михаил появился в конце улицы, и увидела его, когда он был уже неподалеку. Он шагал крупным шагом, одетый в коричневое ватное пальто с поднятым воротником, в черной шапке, простых кожаных сапогах и с небольшим чемоданом в руке.

Он не успел еще заметить ее, и она, догадавшись об этом, спряталась за кустами верб.

— Ми-ша! ау! — крикнула она оттуда, как бывало летом, когда вдвоем они уходили в лес. Потом вышла из своего укрытия и приветственно помахала рукой.

Он услышал ее голос, улыбался издали, но не прибавил шагу. И то, что он не спешил, сдержало ее порыв — побежать к нему навстречу.

Михаил подошел. На его лице улыбки не было. Как-то неловко обнял ее молча и поцеловал в щеку.

— Давно ждешь? — спросил он. — Тебе не холодно? — И взял ее под руку, чтобы идти.

— Ну почему так долго? — сказала она с упреком, глядя ему в глаза, немного виноватые, по-обычному хмурые и скупые.

— Задержали дома. Никак не вырвешься.

— Я так и знала…

— Прости, — глаза его засветились нежностью. И этого было достаточно, чтобы снова ей стало тепло на сердце. Чувствуя его близость, слушая его привычный успокаивающий и твердый голос, она ступала легко. На телефонных столбах тонко гудели провода от ветра, чем-то напоминая мотив знакомой, но забытой песни.

— Миша, взгляни… как хорошо кругом. Это — моя весна! — произнесла Мария с молодой и гордой силой. Авдентов обернулся к ней и по выражению лица ее понял, что смысл этих слов для нее особенно значителен и важен.

— Да, — согласился он. — Только уж очень театрально у тебя получается это… В будущем на сцену поступить не собираешься? — Его близость к Марии давала ему право на такую шутку.

— Нет, я не умею притворяться.

Некоторое время они шли молча. Мария попробовала запеть что-то, потом спросила живо:

— О чем ты думаешь?

— Так, ни о чем. Не выспался сегодня, а ты? И что-то холодно…

— Тебе?.. А я совершенно не чувствую. Мне тепло. — И начала снимать свои перчатки: — Давай обменяемся: мои теплее, новые… только малы, наверно? — Проникшись заботой о нем, Мария настаивала, но Авдентов отказался.

— На память, что ли, хочешь отдать? — опять не без лукавства покосился он.

— Да… чтобы ты помнил обо мне… постоянно! — уже с обидой заговорила она. — И помни, если меня забудешь, я тебе никогда, ни за что не прощу! — воскликнула она.

Угроза прозвучала очень смело, но крайне наивно, и оба, взглянув друг на друга, засмеялись.

— Вот тебе доказательство, что я была бы плохой артисткой, — досказала она.

Она не решилась больше настаивать, чтобы Михаил взял перчатки, из опасений, что он поймет ее не так, и ей станет уже больно… Осенью, когда уезжал он, Мария вышила для него полотенце, но он назвал это мещанством, а она расплакалась. Теперь, вспоминая тот день, Мария боялась, как бы не омрачились и эти проводы.

До станционного поселка четыре версты; на полпути лежала речка с крутыми берегами, и над нею выгибался длинный мост. У берегов уже появились закраины, вода подпирала лед, и был он синий, ноздрястый, Мария нагнулась над перилами и с этой восьмисаженной высоты долго глядела вниз. Михаил стоял рядом.

— Миша… наверно, как страшно умирать! — с затаенной тревогой произнесла она вдруг.

— Почему тебе пришла такая мысль?

— Не знаю. Может, потому, что я… мне трудно без тебя жить, — вырвалось у ней невольно. — Ведь я все жду, жду… Если бы ты хотел… ты смог бы. От тебя зависит…

— …переменить это? — досказал он вопросом.

— Да. Ведь второй год доходит!.. Миша, ты не любишь меня?.. Я тебе в тягость? да?.. Ну скажи, скажи прямо!..

Тревожная, сила слов ее и слишком напряженный и будто сразу надломившийся голос, каким они были сказаны, испугали ее саму: она сказала именно то, чего говорить не следовало и что она боялась произнести вслух, и все-таки не сумела остановиться вовремя.

Сдерживая себя, чтобы не заплакать, она стояла перед ним, жадно смотрела ему в глаза и на лице его видела какую-то борьбу, которой не понимала.

Он переждал, пока ослабнет напряженье, и приблизился к ней, чтобы успокоить. Он знал, как немного требовалось ей для того, чтобы опять вернулась уверенность… Он любит ее и сделает все, что в его силах, — так и сказал он, сжимая ей руку.

— Но надо подождать немного. Уж скоро. Кончу институт, у меня будет место, квартира. Лучше переждать тебе здесь, чем терпеть стеснения, путаться в лишних заботах. Город — это не деревня.

— Я знаю, Миша… но я не боюсь этого. С тобой ничто не страшно… Если бы ты сказал: поедем сейчас, — я бы поехала с тобой куда угодно! Честное слово, Михаил!

— Я верю… Но… это — странная жертва.

Олейникова удивилась последней фразе. Ей некогда было обдумать ее, но она сознавала, что Михаил не прав… Ну как он не понимает того, что она с ним вместе должна устраивать эту жизнь, а не пользоваться готовым!..

Однако подобная мысль пришла ей в разум впервые и поразила ее своей ясностью и прямотой… До сего дня Мария думала почти обо всем точно так же, как он, одинаково с ним решала о сроках своего отъезда, — вернее, он внушал ей эту мысль, а она согласилась… Уж не ошиблась ли она, что полтора года сидела в деревне, бездействуя, слепо надеясь, и все ждала, когда Михаил, один, все подготовит там, устроит, припасет для нее. А вдруг — ошиблась она?.. поступала не так и потеряла многое!..

Предчувствие, что ошибка эта непоправима, было мучительно. Но что же предпринять сейчас?.. На что решиться?.. Он знает, как нелегко жить порознь, как утомительно ждать. Но ведь вчера она не высказала ему и сотой доли того, что пережила и перечувствовала за время его отсутствия. Он знает, что у ней уже не стало хватать сил, чтобы ждать еще и еще!.. Почему же он не изменил своего решения?.. Стало быть, она не учитывает чего-то? Ну да, не знает условий жизни в большом городе, где довелось ей только однажды побывать с отцом два года тому назад…

Чувствуя, что запуталась, она хотела скорее выбраться из этих сомнений… Михаил знает лучше, что можно, и что надо делать. Он уверен в себе и в ней. Чего же бояться? Зачем торопить его и проситься к нему, когда не настало время? — Так пришла она к прежней мысли…

Спрашивая его о том, почему он так долго откладывает срок ее переселения в город, она хотела, чтобы он сказал ей ясно и откровенно, чтобы ей не думалось…

— Мы уже говорили об этом не раз, — ответил он, пожав плечами. — Так надо, так лучше и надежнее. Мы же верим друг другу?.. А у меня по горло работы, диплом… А с переездом, знаешь, сколько будет хлопот? — говорил он, и от нее не скрылось выражение недовольства в его взгляде.

— Ну ладно. Тебе виднее. Я готова на все, — уже покорно соглашалась она, желая любой ценой избежать ненужной и опасной размолвки, которая потом заставит страдать обоих, особенно ее.

Марии легче было подчиниться ему во всем, чем добиваться уступок с его стороны. Правда, ее положение становилось мучительным, невыносимым, но он и сам понимает все это. А за то, что она покорна ему и готова для него на все, чтобы не обременять его, не мешать ему поскорее защитить диплом, он будет больше ценить и любить ее.

— Только пиши мне почаще… а то я очень жду. Пиши обо всем, что думаешь… а если будешь занят, пиши немного, но почаще, — повторила она свою просьбу. И был трогателен этот просящий и ждущий взгляд.

Авдентов увидел ее большие серые глаза, полные слез, смотревшие на него с надеждой, улыбкой и тоской, — и ему стало жаль ее и стыдно за себя… А нежность его, от которой Мария опять почувствовала себя уверенней и счастливей, показалась ему ничтожной, унизительной милостыней, какую подал он за ее большие человеческие чувства.

Уже смерклось, когда они подходили к поселку, за которым была станция. Густые сумерки окутали землю, а в небе не загоралось ни одной звездочки. Оно мрачнело, все ниже опускалась мглистая тьма. Невдалеке светили фонари у станции, и, когда Мария поглядела туда внимательней, то заметила, что вокруг них замельтешила серебристая сетка.

— Миша, смотри… снег! — изумилась она. — Вот странно!..

— Весной погода переменчива, — ответил он, глядя в ту сторону, куда указывала Мария.

Но снег уже вился и над ними — пока редкий, но живой и беспокойный: ветер усиливался. Ночь надвигалась быстро, окутывая лес за полустанком, Уже из вида скрылись дальние улицы поселка, и красный глаз семафора мигал все чаще и чаще.

— Не домой ли тебе идти, пока не поздно? — спросил Михаил не без тревоги, ведя Марию под руку. — А то разгуляется метель, — и чего доброго… Видишь, какое беспокойство в природе…

— Нет, нет!.. Я провожу тебя, — почти вскрикнула она.

— Одной ведь идти придется?..

— Ну и что же?.. Я не боюсь: тут близко… Хорошо, если бы так близко было до города! — помечталось ей.

Он улыбнулся этой неожиданной шутке, и Марии самой стало весело от того, что Михаил улыбается и что бойко шумит запоздалая метель.

Мария любила и умела петь; и грусть и радость одинаково в ней порождали эту потребность. И даже теперь, в непогоду, в пути, Мария запела негромко, невесть кому предназначая свою песню:

Не гляди же с тоской на дорогу

И за тройкой вослед не спеши,

И тоскливую в сердце тревогу

Поскорей навсегда заглуши…

Потом, оборвав вдруг, сказала с раздумьем:

— Что-то со мной творится неладное: то плакать хочется, то петь, то смеюсь… Или «весной погода переменчива»?.. Вчера пришла от тебя домой, отец за столом сидит, проверяет тетради, а я забралась в свою комнату и запела под гитару… Потом опомнилась, а отец говорит: «Ну, запел наш скворушка, — значит, весна пришла».

Авдентов знал, что отец любит ее, и спросил о другом близком ей человеке, к которому питал чувство предубеждения:

— А мать?.. все журит и учит, как жить?

— Ты не знаешь ее, — заступилась Мария. — Она очень хороший человек. И если бы ты знал, как она к тебе относится…

— Я к слову только, — не дал досказать Авдентов. — Они уже пожили, у них все по-своему… Родительские чувства… А ты… что прочитала за это время?

Многие вечера были у ней свободны, и зимой она читала много. Но сейчас ее интересовали вовсе не книги.

— Миша… мы когда еще с тобой увидимся?.. В мае?.. позже? Ну, это очень долго!.. Может, мне приехать хотя ненадолго?.. Неудобно?.. Почему?..

— Ну, если надумаешь, то приезжай. В общем, мы спишемся об этом, — обещал он.

Авдентов и сам не мог угадать сроков сдачи диплома, который займет у него не меньше трех месяцев самой упорной, усидчивой работы, а Мария ничем не могла ему помочь.

Ветер кружил и бросал в лицо снегом. Михаил отворачивался. С одной стороны его залепило мокрыми хлопьями, и эту рыхлую корку она посбила голой рукой, чтобы не мочить своих перчаток. В тот миг, когда лицо Михаила было к ней близко, она вскинула ему на шею руки и жадно припала к его губам.

Белое полотно дороги, не освещенное у переезда, уходило в туман, в неизвестность, и только небольшой участок его, у станции, освещен фонарями… Теченье жизни здесь вскипит, когда нагрянет поезд, и почти замрет совершенно, лишь только он покинет станцию. Но теперь поселок казался Марии тихим городком: тут есть заготовительные конторы, склады, небольшое депо, оптовые магазины, вокзал, средняя школа, — и, конечно, везде нашлось бы место Михаилу, — тогда все устроилось бы легко и быстро. А тот большой и непонятный город, с которым связано у ней так много тревог, сомнений и надежд, пугал ее, отталкивал и вновь манил.

Шлагбаумы были подняты; она следом за Михаилом перешла пути. Тропа повела их к вокзалу. Маневровый паровоз, вздыхая и шипя, подполз к товарным вагонам, лязгнул буферами и тут же повел обратно. Под его колесами плавился снег на рельсах, которые начинали блестеть сталью, пока их снова не покрыл белый пух.

У кассы они рядом стояли в очереди и вместе подошли к окну. Мария слышала, как Михаил сказал: «Один билет», — и назвал город…

— Миша, два билета, а не один, — подсказала она шутя.

Теснота в буфете не дала им возможности уединиться. Поезд, несмотря на метель, прибывал по расписанию.

На перроне оказалось людей немного, и были тут все незнакомые, — но и те мешали ей. А время летело стремительно; вот уже осталось всего несколько коротких, как мгновенье, минут, а она будто сейчас только пришла на вокзал и еще не успела переговорить с ним даже о самом важном.

Идя с ним рядом, Мария все норовила держаться с той стороны, откуда падал свет от фонарей, — чтобы лучше видеть его лицо: он возмужал теперь, окреп. Вдвоем легко одолеть любые трудности, да, наверно, и не будет их вовсе: оба они молоды, а жизнь просторна.

— В институт-то готовишься? — спросил он между прочим.

— Ну что ты! Мне сейчас как-то не до этого. Это не уйдет… Я нагоню упущенное потом.

— Когда потом? Время идет ведь.

— Я нарочно гоню его, чтобы скорее шло, — заулыбалась она, прижимаясь к его плечу. Но тут же оглянулась назад…

Прорвав туман, уже катился поезд, неумолимо и равнодушно, как судьба. Марии стало зябко и тревожно.

В последнюю минуту, когда раздался звонок — неожиданный и тревожный, а паровоз окутался облаком пара, Михаил вскочил на подножку. Мария, пока можно было, шла рядом с двигающимся вагоном.

Поезд быстро набирал скорость, а она, махая вслед рукой, все шла и шла. Перед глазами быстро мелькали тусклые квадраты окон. Поезд оборвался вдруг, покатился вдаль тяжелый грохот, становясь с каждой секундой все глуше и глуше, и вот уже единственный красный огонек виднелся в мутных вихрях снега, превращаясь в едва заметную точку. Скоро погас и он…

На опустевшем перроне она осталась одна. Кругом кипела непогода, снегом покрывая шпалы и рельсы, закутывая даль туманом. Туда, в эту мглистую холодную ночь, и уносил, подобно вихрю, скорый поезд родного ей человека, который заслонял собою весь мир…

ГЛАВА II Пурга

Мария теплее куталась в пуховый платок, поджимала руки и, отворотившись от встречного ветра, торопливо шла по дороге. Вокруг свистела и выла пурга. Идти становилось все труднее. Перелезая надутые косы, она то и дело оступалась в какие-то ямы, где нога натыкалась на скользкие голыши. Колючий снег больно резал глаза.

Шоссе, обставленное телефонными столбами, уходило от поселка под гору, потом крутым изгибом поворачивало к мосту… Прошло уже с полчаса, а может, и более, но ни моста, ни кустарников все еще не было видно. По временам терялись из виду и столбы; но Мария не испытывала боязни.

Она оглянулась назад, чтобы по огням станционного поселка определить: далеко ли ушла?.. Огни отодвинулись далеко влево; там же через минуту прокричал как-то потерянно и тонко паровозный гудок, а вслед за ним пробили на каланче часы. Ветер относил звуки, и Мария, не сразу услышав их, не сумела сосчитать удары. Но она и так знала, что времени еще немного.

Дорога была пустынна. Снег под ногами стал глубже и проваливался, словно Олейникова шла по насту. Вглядываясь в клокочущую муть по сторонам и ничего не примечая, она старалась вспомнить, откуда начинаются тумбы по краям шоссе: от моста или ближе к поселку?.. И никак не могла припомнить, хотя много раз бывала на станции. Места, какими она шла теперь, были похожи на поле, которое заметно поднималось. И ощутив это ясно, она вдруг поняла, что идет не туда, а влево, к реке. Ей уже чудился невдалеке лес и крутой обрывистый берег реки… Закраины забило снегом, и они теперь подстерегают ее на каждом шагу. Она испугалась.

— Вот это — так жертва! — произнесла она озадаченно, не зная, как быть с собой.

Сказанное Михаилом слово всплыло как-то вдруг, помимо ее воли, и сразу приобрело другое значение, страшное для нее… Ей представлялась уже суматоха в селе, сокрушенные лица соболезнующих, ядовитый шепот деревенских сплетниц и бесконечные вздохи и аханья: «Пошла провожать да и утонула!.. Вот она, неразумная-то любовь наша!..»

Но сознание ее не могло мириться с таким нелепым, глупым концом, а эти сплетни, которых надолго хватило бы в селе и по окрестным деревням, толкнули ее к действию. Она подавила в себе страх, яснее стало в мыслях. Она огляделась вокруг еще раз — пристально и не торопясь. Глаза слезились от снега и ветра. Не лучше ли вернуться на поселок и там, в школе, переночевать у подруги?.. Но и эта мысль показалась ей слабостью, которую хотелось преодолеть.

Она свернула туда, где скорее всего и можно было найти дорогу. Пройдя несколько шагов, она провалилась в снег, поперед собой вблизи разглядела кусты, а подальше от них смутно маячил высокий столб. Стало ясно, что она, сбившись с дороги, тут же почувствовала это и еще не успела забрести далеко в сторону.

Осторожно пробираясь кустами и утопая в сугробах, Мария выбралась на дорогу, и скоро перед ней возникли смутные очертания моста. Отсюда вплоть до села тянулась невысокая насыпь по низине, обставленная по сторонам тумбами. Уверенность и спокойствие вернулись к ней: сбиться с пути было уже нельзя, да и пурга, кажется, затихала.

Мостом, прямо навстречу ей, быстро шагал человечек в плаще, размахивая сумкой. Вот он остановился и начал отряхиваться. Отступив немного в сторону, Мария продолжала идти, зорко приглядываясь к незнакомцу. Она еще не успела поравняться с ним, он крикнул стариковским, но очень тонким, словно мальчишеским голосом:

— Гражданочка, — не знай, как звать вас — поезд-то вроде того… ушел?

— Да, ушел, — ответила она, разглядывая его.

Он был низенького роста, шея обернута шарфом, до бровей надвинута мохнатая шапка, и весь в снегу, словно вылез из сугроба.

— Давно ли?.. около часу?.. неужто?.. Ну, теперь ни в жизнь не нагонишь!.. А уж я-то бежал-спешил к расписанию!.. Все впритруску, да все впритруску. Чуть не задохся! — Старик подошел ближе: — Постой, постой… будто я признаю тебя: ты не дочка ли будешь нашему Семену Карпычу?..

— Да, я самая.

— То-то я гляжу: не она ли, мол?.. Ан, ты и есть — Марья Семеновна… Я к тебе вопрос имею.

Теперь и она узнала его: это был старик Харитон Майколов из соседней деревни; прежде он пас стада, а вот уже три года работает землекопом на новостройках. Старший сын его — на кирпичном заводе, средний учится в вузе в том же городе; где и Авдентов, а дочь — самая младшая — ходит в сельскую школу.

— Говори, в чем дело? — спросила Олейникова, предположив, что старик хочет справиться о том, как учится дочь.

— А дело мое такое, значит, — Харитон снял шапку и усердно ударил ею об руку, стряхивая снег; потом заговорил так, словно то, что собрался сказать, было для него секретом. — Семена-то Карпыча, папашу твоего, очень уважают ребятки наши. Ну и мы ценим. А намедни слух прошел: будто дело у тебя с Мишанькой Авдентовым слажено и ты поскорости уедешь в город. Раз такой оборот, то и Семену Карпычу оставаться здесь не резон. И потому тоже уедет, чтобы, значит, с тобой не разлучаться.

В семье Олейниковых никогда не возникало об этом речи, и Мария дивилась, откуда такие слухи?!

— Оно, конечно, родителям там спокойнее, — продолжал Харитонушка, рассуждая о чужой семье с излишней обстоятельностью и личным интересом. — Мы понимаем!.. Семену Карпычу премного мы благодарны — двадцать годов на одном месте трудится! — и тебе добра желаем, ну только не отпустим. Дадут вместо него какого-нибудь молодого лодыря, или девчонку стрижену, — вот и сломают все. А ребятки наши к Семену-то Карпычу большую привычку имеют и сидят тихо. В переменку или после занятия они вокруг него, как воробьи около ржаного снопа. Тут он им для пользы разные истории разъясняет. А нам только того и надо… Не пустим! — воскликнул старик. — Девчурка моя пришла нынче из школы, сидит и плачет. Жалко ей, значит!.. Ну и мне прискорбно… Хотел к нему самому зайти, да старуха не посоветовала. А тебя увидел, так, мол, узнать надо.

— Сплетни это, — с обидой сказала Мафия. — Зря много болтают. Папа вовсе никуда не собирается. У нас даже разговору такого нет. — И тут же перевела речь на другое:

— Где работаешь, Харитон?.

— Так, так. Ну пойдем, провожу до села-то, — сказал он, словно не слышал ее вопроса.

Оба тронулись к мосту, и Харитон заговорил о себе:

— Осень и зиму я на химкомбинате был. Закончили мы его сполна. На третьей неделе поста домой пришел, отдохнул малость, а теперь надо опять в город. Писали мне оттуда: автомобильный завод собираются ставить, — так вот и хочу загодя приглядеться: что и как?.. А если понадоблюсь, то сразу и за работу примусь. В колхозе и без меня управятся… Из дома вышел раненько, по дороге к зятю зашел, да и просидел долгонько… Тары-бары, — а поезд-то и обманул меня!..

Харитонушка был прямодушен, по округе слыл чудаком, болтливым человеком и, говорят, любил похвалиться. Но то, что он рассказывал нынче Олейниковой, обнаруживало в его характере совсем другие черты. Ей понравилось в нем и то, что он не расспрашивал ее о Михаиле и о том, зачем ходила она в такую пору на станцию. Зато охотно говорил о заработках старшего сына, хвалился своим студентом, который «учится в городе лучше всех», и о самой младшей дочери, которая «до того смышлена, что по карте все реки и горы знает и даже город Рим итальянский без ошибки показывает».

И опять сожалел, что запоздал на поезд:

— Бегу в горку и слышу: гудет и гудет где-то… Что, думаю, за оказия?.. Не поезд ли?.. Оказывается, он и был это!.. Ну и ну! Постоянно со мной что-нибудь случится! — досадовал он на себя. — Что будешь делать!.. В деревню вертаться — ни то, ни се, да и пурга вон. У зятя остановиться — тоже хорошего мало заходить второй раз.

— Почему? — спросила Мария, чтобы не молчать в дороге, да и то, как говорил старик, казалось ей интересным.

— А вот почему: перед свахой неловко… Дочь-то у меня приветливая, простая, рачительная, нас, стариков, почитает, а вот свекровь у ней — без понятия человек. Правду тебе сказать, нравная она, с задоринкой. Хожу я к ним редко, денег и хлеба не прошу, а кажинный раз чем-нибудь за живое зацепит. Что зря говорить, старуха она умная, всех норовит своему разуму обучить. А меня что учить!.. Пятьдесят пять годов на белом свете своим умом живу и никого не слушаюсь. Дети у меня — таких дай бог всякому!.. И опять же она — скуповата; давеча зашел я, — чаем меня потчует, сахар чуть не в рот кладет, а сама торопит: «Сват, на вокзал-то успеешь ли?» Так ведь и вышло: ровно в воду глядела, — пророк!.. Я поговорить люблю, и зять длинное слово любит, а она — нет. Я — за новое, она — за старое, вот и не ладим. Теперь ей никак не втолкуешь, что запоздал, мол… Пилить начнет беспременно… Вон у них огонек горит… Пойду переночую… Прощай пока…

В улице было тихо, безлюдно. Ветер устал и замолк. В садах, на крышах, на огородах лежал снег. Избы, казалось, жмутся от холода и засыпают. Мария свернула в переулок, глухой и тесный от сугробов. За плетнями поникли вишни под тяжестью мокрого снега и холодного мертвящего сна… Высокие старые ветлы гнулись над белым прудом, в грачиных гнездах было тихо… Видно, без времени пришла весна, и зима вернулась, чтобы взять свое… Марии было трудно представить себе, что Михаил еще сегодня был с нею, что только сейчас она провожала его на станцию!.. Ей казалось, что приезжал он давно, давно!..

Неподалеку от школы стояла изба с двором и садом, где жили Олейниковы. Горела в окне зеленая лампа на рабочем столе отца. Тень его головы, склоненной над тетрадями, отчетливо проступала на занавеске.

У крыльца, на ровной площадке, виднелись на снегу свежие следы: должно быть, обеспокоенная тем, что Мария долго не возвращалась, выходила на волю мать — посмотреть, сильна ли метель, и, поджидая дочь, торилась у крыльца, близорукими старческими глазами вглядываясь в снежную муть.

ГЛАВА III В семье

Дни потянулись своей чередой — серенькие, сиверкие, без солнца, и Мария, в обычный час уходя в школу вместе с отцом, видела вокруг зимний, какой-то сглаженный простор полей. Взъерошенные, злые от холода грачи галдели на деревьях, устраивали свои гнезда, дрались из-за них, и странно было ей смотреть на их скучные хлопоты.

Три недели лежал запоздалый снег, пока снова не дохнуло теплом, и влажный туман окутал землю. Невидимые под снегом, прорвались и зазвенели ручьи. Но весна пробуждалась робко, по ночам морозило и чуть не до полден держались на дорогах торосистые гребни замерзшего снега и стеклянная корка льда.

Авдентов благополучно приехал в город, засел вплотную за дипломный проект, о чем известил Марию коротким письмом. Она ответила в тот же день, как вернулась с занятий, а вслед за первым, не дожидаясь ответа, отослала второе. В шутливой форме она рассказала ему, как сбилась на давно знакомой дороге, как обманули ее огни поселка, которым она поверила; не утаила от него и деревенских слухов, о чем сообщил ей старик Харитон Майколов, случайно встретясь в пути.

Шутливый тон письма и чуточку небрежная форма изложения должны были доказать ему, что Мария верит Михаилу по-прежнему и совершенно спокойна за будущее… Но, читая между строк, поймет он, что теперь ей, после деревенских сплетен, стало труднее жить и что следует ему поторопиться… Она хитрила с ним так впервые, и, кажется, женская хитрость удалась ей…

В связи с весной работы у ней прибавилось: по вечерам она ходила в сельсовет помогать секретарю, учила взрослых на ликбезе. Возвращаясь поздно домой, Олейникова не чувствовала усталости: в густом и пряном запахе весны, в торжественно спокойной тишине подступающей ночи, когда особенно взволнованно и дружно звенят ручьи, невидимые в тумане, — приятно чувствовать, как все живет, неудержимо стремится куда-то и все поет свою песню.

Маленькая комната с дощатой переборкой в избе, с привычными, по-своему уютными вещами, ждали ее. Мать, заслышав ее шаги в сенях, откладывает свое шитье и, не снимая очков в железной оправе, идет на кухню, чтобы припасти ужин. Отца все еще нет, он задержался в читальне, где проводил очередную свою беседу. Но вот появляется и он — высокий, сутулый, степенный и живой старик в белом окружии густых поседевших волос, с взглядом проницательным и немного строгим.

— Нуте-с, — говорит он, раздеваясь. — Вот мы и кончили.

Не торопясь, с обычной для него обстоятельностью, без лишних слов, он начинает рассказывать: как хорошо прошла беседа, сколько «подвалило» народу, и что сегодня особенно интересовало «наших мужичков»… Его большие, белые, очень приятные руки, годные для любой работы, выразительными жестами дополняют его речь.

Мать расставляет на столе посуду, — низенькая, располневшая, с лицом, на котором время и трудная работа с детьми оставили глубокие, но спокойные морщины, — и слушает, как говорит муж, и мягко смотрит, подняв на него глаза.

Между ними почти никогда не было ссор, — по крайней мере не помнит их Мария, — а небольшие словесные стычки быстро кончались взаимными извинениями и миром. Уже третий год мать была на пенсии, а отец все еще не покидал школу и даже не хотел слышать об этом.

— А вот угадай, кого я встретил сегодня? — говорит он, еще более оживляясь. — Прихожу в читальню — сидит за столом такая полная, серьезная женщина. Лицо знакомое, а узнать не могу. Бросилась прямо ко мне, схватила за руки: «Да вы разве здесь?..» «Здесь, говорю, и очень давно». — «А меня помните?.. Я — Надюша! У вас училась в Ломакине». Я даже взволновался… Помню: такая была щупленькая, русенькая, с косичками, а тут нате! волостной агроном… и в красном платочке…

— Какая Надюша? — переспросила мать, напрягая память.

— Ну какая… та самая, что у тебя училась, потом ко мне перешла… Задам ей, бывало, помножить любое двузначное число на двузначное, она закроет ладошками глаза — и сразу скажет без ошибки!..

— А-а!.. помню, помню, — просветлела и всполошилась мать. — Так ты звал бы ее к нам.

— Где там! У ней по горло заботы. На вокзал приехала, конференция в городе… Просила тебе привет передать. Люди-то, люди-то наши растут как! А!.. Давно ли таблицу умножения, стишки о весне учили, — а вот, гляди, хозяевами в жизни стали… С нами на равной ноге… И не ждал, никак не ждал встретить!.. Думал однажды: затерялась где-то, — а вот и вынырнула… Рядом с нами теперь работать будет.

И старикам на целый вечер хватило перебирать в памяти прежних учеников своих, кого жизнь разбросала по необъятным просторам.

Мария не знала почти никого из них и, дорожа временем, ушла в свою комнату. Несколько странным показалось ей то, что мать не поинтересовалась узнать: замужем ли эта Надя и есть ли у ней дети?.. В другое время и сам бы отец не преминул сказать об этом. И Мария поняла, что в их отношениях к ней произошла перемена: кое-что они уже обходят в разговоре стороной, умалчивают и ждут…

В день приезда Михаила ей очень хотелось поделиться с матерью, — но откровенной беседы не получилось: в самую последнюю минуту она сробела, застыдилась чего-то и никак не могла подойти к матери или позвать ее к себе. Да и отец был дома. Но теперь она не жалела об этой несостоявшейся беседе…

В часы досуга она читала, просиживая далеко за полночь, позабыв о времени и о себе… Привычный свет лампы освещал комнату, раскрытая книга лежала на столе… Чужой мир чувств и мыслей людей, уже давно сошедших с земного поприща, быстро пленил ее воображение, захватил волю, и, покоряясь течению жизни, водовороту событий и страстей, она забылась, а то, что находилось за стенами комнаты, выпало из ее сознания, как бы перестало существовать… Она опять жила вместе с Анной Карениной, следила за Вронским, видела их лица живыми, озаренными большой, мучительной и тревожной страстью. Все понимая, все близко чувствуя, она с трепетом ждала, что станет с Анной, когда она, у смертной своей постели примирив мужа с Вронским, останется жить?.. События нагромождались, судьба заводила Анну в тупик, откуда не представлялось выхода. И хотя Олейникова знала до этого, чем кончит Анна, то теперь еще ближе, ощутимее были для нее и эта печальная любовь, и страшное бесправие женщины, и одинокая борьба, и бремя страданий, которые неизбежно сломят, раздавят Анну…

Вронский уже уехал из города, она осталась одна, в доме ей страшно, она пробует вернуть Вронского, — но он уехал и не вернется больше никогда…

Перелистывая страницу, Мария вдруг заметила за собой, что знакомые образы перед ней исчезли, будто и не было их вовсе. Словно в пустоте возникают обрывки мыслей, ничем не связанных с прочитанным: они скользят, не оставляя почти никакого следа, — а ей надо самой обдумать что-то, решить… Но вместо этого посторонние предметы лезут на глаза: гипсовая статуэтка танцующей девушки-грузинки на ее столе, кажется, вот-вот споткнется, упадет и расколется. Мария непроизвольно переставляет ее на другое место. На стене висит гитара с оборванной струной, закрутившейся у колка, и звук оборванной струны, подобно комариному писку, надоедливо звенит в ушах.

Душно и тесно становится в комнате.

— Скорей бы в город! — с глубоким вздохом облегченья говорит она, отодвигая книгу и опять думая о Михаиле.

Тихонько, чтобы не разбудить отца и мать, она уносит стул к постели и начинает раздеваться. Голова немного кружится от усталости, руки немеют и долго не могут расстегнуть кофточку. С каким-то новым любопытством Мария оглядела свое тело, вдруг ощутила на себе его поцелуи, и что-то радостное, жгучее и возбуждающее охватило ее. Заглушая в себе это чувство, она прячется под одеяло и закрывает глаза, чтобы скорее заснуть.

Вот и кончился день — длинный, разнообразный, заполненный сотней дел, но почему-то отчетливее всего ей запомнилось только: после полден была первая подвижка льда, мужики ходили обкалывать лед у моста и вернулись с реки, когда уже стемнело; в клубе на репетиции, куда пришла она раньше всех, уж очень пристально глядел на нее молодой учитель, с веснушками на маленьком остром лице… Потом возникает перед глазами у ней какая-то девушка в красном платке, сидящая в тарантасе. Она едет мостом… большие, тяжелые, точно чугунные колеса грохочут по деревянному настилу… А там, внизу, у темных высоких свай черные взъерошенные, как грачи, прыгают с льдины на льдину люди с баграми в руках и кричат беспокойно. Прямо под ногами у них зияет черная холодная пропасть… Но тут все исчезает в густой и теплой, мгновенно навалившейся тьме…

Проснувшись среди ночи, — будто перепуганным шепотом сказал ей кто-то: вставай! — Мария открыла глаза. Но в доме все было тихо, спокойно по-прежнему. В полумраке смутно проступали перед ней привычные вещи: стул, лампа на столе и темный переплет оконной рамы.

Она старалась вспомнить, что же могло сильно испугать, расстроить ее во сне? — и не могла припомнить ничего мрачного, тревожного, — напротив, ей пригрезилось, что в классе на доске… Нет, совсем не то!.. что же?.. Но сон выпал из памяти, и она тщетно искала, лежа с открытыми глазами.

Заснуть после этого не удавалось. Приподняв голову, облокотясь на подушку, она долго и бездумно смотрела в окно. Сквозь голые густые ветви сюда светился резко отточенный серп луны. В глубокой тьме горели звезды, непостижимо далекие от людей, скованные холодом, но живые, а синее небо от них казалось таким нарядным!.. Где-то за стеной звонко и равномерно, как маятник стенных часов, капали с крыши капели.

От этих звуков, падающих на сырую землю, будто вздрагивала и звенела напряженная ночная тишина.

Незаметно редела, проясняясь, небесная синева, потом легла на горизонте узенькая полоска зари. Вверх от нее побежали робкие, едва уловимые глазом волны голубого и сиреневого света. Бесконечно меняясь в окраске, небо вспучивалось в том месте, где родиться солнцу, опадало и закипало вновь. И вот, хлынув разом, тесня друг друга, понеслись яростные, взбудораженные гребни волн. В их пене блеснула потом золотая, раскаленная кромка…

Бесшумной бурей начинался новый день… Гудок на станции ревел протяжно…

И вдруг, точно раздвинулся перед ней занавес, Мария вспомнила сон свой… Будто она, не предупредив Михаила, приехала в город, нашла дом, вбежала по светлой широкой лестнице и, распахнув дверь, очутилась в просторной комнате… Диван, цветы на подоконниках, дорогие картины по стенам. За большим столом, покрытым белой скатертью, сидит молодая красивая женщина в черном платье, а он стоит рядом и расплетает ей длинную черную косу… Он обернулся, побледнел и, подойдя к Марии, раздраженно сказал: «Зачем приехала? Я тебя не звал. Уйди, не мешай нам…» — Она, чувствуя, как сильно, до боли, стучит сердце, соображала: что значит этот сон?

Сон был явно нелепый, чудной, но все же несколько дней подряд оставался в душе горький осадок.

Нескоро успокоив себя, она заснула. Мать разбудила ее в обычный час, но, сидя уже за столом напротив отца, Мария избегала его открытого, прямого взгляда, а на вопрос матери: «Хорошо ли выспалась нынче?.. зачем так долго просидела вчера?» — ответила неопределенно и невпопад:

— Читала… и тетрадей накопилось много… Сегодня надо проверить.

Не кончив завтрака, она ушла опять, к себе в комнату и принялась за тетради, к которым вчера не прикасалась вовсе. Отец, следуя давней своей привычке приходить в школу за полчаса до занятий, уже собрался, с минуту поторился у порога, поджидая Марию, — и ушел один.

Из окна она видела, как осторожно, пробуя тростью хрупкий, обманчивый ледок, переходил улицу этот неторопливый старик в шубе со сборами, покрытой зеленым сукном, в меховой шапке, в чесанках с галошами, грузный, сутулый, так много испытавший в жизни.

В одном месте он запнулся обо что-то, вскинул руками, на удержался. Марии неловко стало за себя, что не пошла с ним вместе, как обычно, чтобы опасными местами провести его под руку.

Он часто хворал, но о своей болезни, которая приходит к человеку в старости, говорил очень редко. И еще реже — о сыне, убитом на польском фронте в августе двадцатого года в Галиции. Тогда, сраженный этой вестью, Семен Олейников пролежал в постели несколько дней, не вставая, а едва поднялся, стал собираться в дорогу… Целый месяц мотался он по разбитым, загруженным дорогам, в телячьих вагонах, по незнакомым большим и малым городам Украины, потом добрался до Галиции. Оказалось, те места, где мог он найти могилу сына, захватила польская армия, преградившая ему путь. На том и кончились его мучительные поиски… Какая-то санитарная часть, отступая поспешно, прихватила старика с пустой котомкой за плечами, свалившегося на перроне в Луцке, и привезла в Киев. Оттуда, непостижимо как, он добрался до дому.

Мария помнит (ей было девять лет) тот день, когда вернулся отец: весь седой, с помучневшим лицом, и впервые с подогом в руках. Мать всплеснула руками, с криком бросилась к нему — остолбенела… Он едва держался на ногах и глаза его странно блуждали. На слезы и тихие вскрики матери он ответил только: «Душа болит, душа… Постели мне где-нибудь: я полежу… А сына нет… Там поляки». Мария увидала его сухие, с серым налетом, обветренные губы и закрытые, глубоко запавшие глаза, и ей стало так страшно, что она подбежала к матери и спрятала голову у ней в коленях.

С тех пор минуло десять лет, но Мария постоянно чувствовала, что старики никогда не забывают о сыне, хотя почти никогда не говорят о нем.

Быть может, постоянная память о нем и помогает им жить в такой мирной и трогательной дружбе…

Подумав о том, что скоро ей придется расстаться с ними, Мария грустно представила одинокую их старость, тихие дни и бессонные ночи… Но эта грусть ее была какой-то легкой и беспечальной.

— Я буду помогать им, — произнесла она точно клятву.

Но, сказав это, поняла, что старикам ничто не может возместить утрату родного сына и близкий неминуемый уход дочери в другую семью.

— Ну, что ж… так и у всех… потом привыкнут, — сказала она, как бы оправдываясь перед ними.

Мать подошла к двери и напомнила, что Марии пора идти в школу.

— Сейчас, мама… Я уже собираюсь.

ГЛАВА IV Первый дождь

Она любила детей и каждый раз, входя в этот гудящий улей, видела, что любят и они ее. Шум голосов взрывался с новой силой при ее появлении, но нужно было не улыбаться, а сделать лицо спокойным и строгим, чтобы усмирить беспорядочный гвалт.

Сегодня он был особенно дружным: все грудились в проходе у задних парт, где двое ребят сколачивали молотком скворечник.

Олейникова быстрым взглядом окинула класс, чтобы определить, нет ли еще каких-нибудь «новостей», — и увидала на печке под потолком скворца.

— Не пугайте его, Мария Семеновна!.. Мы сейчас устроим и обратно посадим, — визгливо, с испугом закричал один востроголовый, стриженый, с бойкими, но озабоченными глазами парнишка — хозяин скворечника. — В два этажа ему гнездо хотим… для пробы.

Олейникова предупредила, что до звонка осталось только три минуты, чтобы поторопились закончить свои дела, и вышла. С быстротой и ловкостью, поистине изумительными, скворец был пойман, водворен на место жительства, а отверстие в доске закрыто сеткой.

Закрыв за собой дверь, Олейникова приказала вынуть тетради. Отдельные голоса, еще раздававшиеся в зале, скоро затихли вслед за звонком, и она приступила к занятиям.

Весь день работа у ней спорилась, точно помогал Михаил, и все намеченное закончила в срок…

Дни прибывали заметно.

Большое солнце припекало с утра до сумерек, дороги заводенели, и всюду орали ручьи.

Однажды перед сумерками, направляясь в клуб, Мария увидела в небе седое мутное облако. И было приятно думать: в ночь непременно ударит первый весенний ливень, растопит снега, и завтра утром появятся на взгорьях черные проталины; нежно зазеленеет озимь по холмам, а там и зелень проступит на голых согретых ветках.

Подросток-почтальон попался ей навстречу. Еще издали он узнал ее, остановился и начал шарить в сумке. Мария ускорила шаг и с улыбкой кивнула мальчугану, сунув за пазуху заказное письмо.

Придерживая его рукой, осторожно, чтобы не измять, она свернула в проулок, а потом — тропой на свое гумно, и там, найдя в соломе укромное местечко, в уединении разорвала конверт…

Михаил писал, что крайне занят, заканчивая дипломный проект и еще где-то работая по вечерам. Он извинялся за что-то, просил и убеждал взглянуть на жизнь и на себя по-другому, советовал переоценить многое, прежде чем сделать вывод. Так поступает и он…

Письмо было не похоже на прежние — длинное, туманное, но в запутанных, недосказанных фразах угадывался страшный смысл…

С трудом дочитывала она последние строчки, едва видимые в предвечерних сумерках, — и все в груди сжималось у ней. Не сознавая, что с ней происходит, она принималась читать сначала… А когда поднялась, чтобы идти, то увидала перед собой только синее безлюдное поле, без дорог и троп.

Потом она взяла себя в руки, сделав над собой неимоверное усилие, и старалась спокойней обдумать происшедшее… Не иначе, он замыслил это раньше, задолго до того, как приезжал сюда в марте, но таился, хитрил, обманывал, — и вот, наконец, решил!..

Туча медленно и тяжело расползалась в стороны, и в разрыве ее сочился красный свет вечерней зари, точно кровь из свежей раны.

Не видя дороги, Мария добралась до дома и, сославшись на головную боль, тут же легла на кровать.

Тихо, почти неслышно, а потом постепенно усиливаясь, гулко зашумел по крыше первый весенний дождь.

Он лил до утра, плескался в окна, и прислушиваясь к его могучему, безудержному шуму, Мария видела сквозь рассветную полумглу обильные и торопливые потоки на стеклах. Это утро напоминало ей дождливую тягостную осень.

С отяжелевшей головой, разбитая, точно после болезни, она вышла из дома и на несколько минут задержалась на крыльце, пока затихнет ливень… Мокрые избы казались черными, за одну ночь истаял на поветях снег, а в поле за околицей темнели проталины, — но уже безрадостно теперь смотрела на них Мария.

По дороге бежал мутный, проворный ручей. Встречая на своем пути маленькие заторы снега, беспокойная вода копилась быстро и потом прорывала эту свою плотину или обходила стороной.

— Все шумит, куда-то стремится, — произнесла она. — И бесконечно живет, а зачем?..

Все, что нынче видела перед собой Мария, приобретало для нее какое-то новое, особенное, полное тяжелой грусти значение.

— Почему, ну почему он так сделал?!. Может, что случилось? — спрашивала она себя, не веря ни письму, ни своим догадкам.

Но случилось только то, что нередко бывает в жизни и чего следовало, пожалуй, ей ждать давно… Да, она предчувствовала это, боялась, что будет именно так, но не хотела верить предчувствиям. Всеми помыслами она рвалась теперь в город, к нему, — услышать от него, что значит эта перемена? — но бросить школу было нельзя. Лишь в середине июня закончатся занятия, и она будет иметь возможность увидеть его…

Обдумывая: как быть ей? что делать? — она клонилась к мысли — переждать немного, чтобы прийти в себя, и потом написать ему… Пусть он скажет еще раз — и тогда уж она увидит, что делать с собой, как жить дальше?.. Почему-то казалось, что он ответит непременно, второе письмо будет совсем иным, и все пойдет по-прежнему. Она сумеет простить ему это, забыть…

Уже без охоты она приходила в школу, уроки тянулись вяло, шум и крики раздражали ее, и под конец занятий словно молотками стучало у ней в висках. Идя на репетицию в клуб, она чувствовала, что идет напрасно; голоса на сцене казались фальшивыми, а взгляды молодых людей, обращенные к ней, — ехидными и злорадными. Не иначе, в селе уже знают об отношениях ее с Авдентовым; злые языки уже пустили, наверное, разные сплетни о ней, недаром у детей в ее классе такие затаенные, понимающие лица!.. Как бы хотела она, чтобы никто, ни один человек на земле не знал о происшедшем с нею!..

В семье отношения заметно изменились: в родительских заботах о ней появилась мелочная, совсем ненужная, раздражающая опека; мать стала забывчивой, какой-то робкой во всем — в словах, в движениях, которыми уже управляла плохо. В ней надломилось что-то и сразу состарило намного. Она мучительно ждет, выбирая минуту, чтобы поговорить с Марией, и не умеет найти. И от этого страдает сама еще больше. Забравшись на кухню и не зажигая огня, она сидит иногда подолгу с опущенными на колени руками, о чем-то думает, и если отец громко не окликнет ее, она не услышит, не очнется. Однажды вечером, когда отец был дома, мать, не имея силы молчать больше, подсела к дочери на постель и завела издали, но Мария насторожилась и замкнулась.

— Ты все молчишь… Ну поделись хоть со мной… Тебе самой легче будет, — и ждала, низко над ней склонясь.

Шепотом, полным слез, Мария сказала, чтобы не услыхал отец:

— Не расспрашивай, а то… хуже будет.

Но он услышал и подошел тоже. Он что-то говорил, советовал, стоя над ней, за что-то журил и мать, — ничего не разбирала Мария, ничто не доходило до нее: такая горечь и боль грызли ее сердце, что она, зарывшись головой в подушку, чтобы унять рыдания, вздрагивала всем телом.

— Он написал тебе что-нибудь? — дознавался старик.

— Нет… Я — так… мне больно… мне все надоело!.. — И слезы опять душили ее.

Никто в доме не спал в эту ночь, которая тянулась бесконечно, и кто знает, что думал каждый из них!.. Трудно рассказать о думах и чувствах людей, кого посетило большое горе и кому приходится заново пересматривать всю свою жизнь, чтобы найти более легкий, наименее болезненный для себя и для близкого, самого родного человека выход!..

Утром, лишь только отец ушел в школу, — он нынче встал раньше обычного, — Мария услыхала тихие, тревожные шаги у двери.

Мать не решилась войти к ней и, постояв с минуту, так же тихо удалилась, словно в комнате лежал больной.

ГЛАВА V У обрыва

Кругом уже звенела и щебетала дружная весна. Росла, кустилась трава, обласканная солнцем; пахучие клейкие листочки тополей распускались в его тепле, а маленькое озеро в лугах за речкой будто улыбалось ему навстречу.

В селе готовились к Первому мая. Там и тут по улицам зардели красные маки развернутых флагов, в яркий кумач оделась и дощатая трибуна на площади у сельсовета, и как-то больше стало всюду людей…

Пестрота нарядов на демонстрации, приподнятое настроение знакомой толпы, собравшейся у трибуны, торжественные речи и шумные всплески оваций — ничто в эту весну не порадовало, не увлекло Марию.

До сих пор ничего не ответил на ее письмо Авдентов. Ей оставалось теперь одно — окунуться с головой в работу, заполнить все дни, чтобы дотянуть до конца занятий в школе.

Праздник миновал, флаги с трибуны убрали, — и улица приняла прежний, обычный вид. Народ выехал в поле, работы у всех прибавилось, — и Мария была довольна хоть тем, что и у ней все время занято общественной заботой, а потому и легче удавалось теперь забыть себя.

В июне Михаил известил родных, что удачно защитил диплом, и больше ни слова, ни намека, будто и не было Марии в живых!.. Там, без нее, раскрылись перед ним другие цели, прежние планы переменились окончательно, и в них теперь не отводилось ей никакого места.

Тотчас пробежал по селу слух, что Мишка Авдентов уже инженер и, судя по всему, не вернется больше на родину. Узнал об этом и старый Олейников.

Нет, он и раньше как-то плохо верил в Авдентова, не видя в нем проку для Марии, и ясно иногда намекал ей на это… Но она не понимала или, скорее всего, не хотела понять… Теперь он почувствовал себя обворованным, обесчещенным…

Он заторопился из школы домой, чтобы переговорить сперва с женой, — и всю дорогу не мог собрать в одно вспугнутые, разлетевшиеся мысли… Что-то треснуло в нем, переломилось; в борьбе с самим собой он как-то сразу устал и начал задыхаться… Чтобы отошло сердце, он остановился посреди дороги и раскрытым ртом хватал воздух… Потом еще медленнее, осторожнее, глядя себе под ноги, пошел к дому.

У жены сидела старуха соседка, дружившая с нею, и это расстроило его еще больше. Незваная словоохотливая гостья просидела вплоть до той поры, когда вернулась Мария.

Олейников пождал еще немного, но ему не терпелось, и тогда он велел дочери пойти с ним в сарай, «чтобы помогла перебрать слежавшееся сено». И при этом взглянули на нее с тревогой его большие серые глаза.

Мария шла за ним узенькой садовой тропкой, заросшей малинником, смотрела на его сутулую широкую спину, свалившуюся набок седую голову, — что-то злое, нетерпеливое было в его нетвердой, шаткой походке.

Отпирая замок, дрожали, не слушались его руки, он отшвырнул ногой лежавшие у ворот грабли и, когда оба вошли в сарай, опять посмотрел на нее долгим, каким-то странным взглядом, будто не узнавал ее.

Его глаза, пронзенные тревогой, подсказали ей многое, она поняла теперь, зачем он позвал ее сюда, насторожилась, ожидая, что будет, с чего он начнет…

Обдумывая, что и как надо в ее положении ответить ему, чтоб избежать возможной ссоры, которая каждому из них будет тяжела, Мария готова была признаться отцу во всем. Невысказанное горе тяжелее носить в себе.

— Что?.. домолчалась! — вдруг гневно спросил он дочь.

Он упрекал ее за слепоту, за глупую доверчивость к парню, но тут прибежала и мать, надеясь хоть слезами помешать расправе: именно расправы боялась она сегодня, хотя прежде никогда не бил детей Семен.

— Что тебе говорил, то и сбылось. Ищи теперь, лови, гоняйся!.. А то — подавай на суд, — сказал он, косясь на ворота, как бы кто не подслушал.

— И подадим, — вступилась мать, страдальчески морщась. Она стояла теперь так, чтобы в опасный миг загородить собою дочь.

— Молчи ты, потатчица!.. — резко повернулся он. — Жизнь судом не устроишь, протоколом не скрепляют ее… Твое было дело — учить ее жизни заблаговременно! А ты нянчилась только, не давала ветру на нее дунуть, не сумела приучить к откровенности… теперь уж поздно.

Наверное, с еще большой горечью раскаянья и гнева он и самого себя ругал за то же самое. Он тоже, как и мать, не сумел подобрать ключей к нраву дочери.

— В селе во все колокола звонят, а мы — молчим, молчим себе на беду, и только.

Мария сидела на досках, положенных в углу на короткие жерди, и, слушая глухой срывающийся голос отца, не находила, что ответить… Ну чего они хотят от нее?.. В чем она виновата?

С откровенной прямотой, присущей его нраву, он спросил: одна ли она осталась?

Дочь промолчала опять.

В запальчивости, не понимая сам, что говорит, он ударил в землю тростью:

— Выгоню, если что!..

Мария вскочила, щеки у нее запылали и, глядя прямо ему в глаза, крикнула:

— И сама уйду!

Оба теперь — отец и дочь, — такие разные и вместе с тем такие похожие, стояли напротив близко друг к другу, но разъединенные, далекие. Теперь обличала Мария.

— Я жить и одна сумею… без вашей помощи. Дожили до седых волос, а понять, в душу заглянуть не умеете… или не хотите… Ушел он!.. Он ушел от меня, а я уйду от вас!.. Уйду!..

Она говорила точно в бреду, и угроза ее была для стариков всего страшнее.

Мария взглянула на отца, и ей показалось, что он сейчас упадет: глаза остекленели, лицо вытянулось и помучнело, а синие губы подернул серый налет. Высокое, грузное тело его шаталось, опираясь на палку, и вот-вот она треснет под ним. В черной, потертой толстовке с обвислыми карманами, высокий, весь седой, с побелевшим от гнева лицом и растрепанными волосами, — он был страшен и жалок в эту минуту. Вот так же он стоял у двери, переступив порог избы, когда вернулся с долгих и напрасных поисков сына. В одно мгновенье пронеслась у ней в голове эта мысль…

Мать схватила отца за руку:

— Что вы, что вы делаете?.. Родные ведь!.. помиритесь, помиритесь скорее. Ну я прошу вас… пожалейте меня хоть. — И сморщив заплаканное лицо, трясла сжатыми кулаками.

Старый Олейников отвернулся, молчал с минуту, но эта минута казалась каждому из них вечностью, потом, точно борясь с собой, он произнес примиренно:

— Да-а… Оступиться просто, да вставать трудно… а я уж старик, — начал было он, обращаясь к дочери. — Тебе бы…

— …Я сама знаю, что мне надо делать, — прервала Мария, не поняв, о чем он хотел сказать. И бросилась из сарая вон…

Старики — придавленные, растерянные — остались одни, и, как-то не о чем стало им, прожившим вместе и дружно тридцать пять лет, говорить друг с другом. Молча брела за ним старуха, когда шла садом домой.

Вечером Мария вернулась поздно и прямо прошла в свою комнату. Ни в этот вечер, ни утром, когда завтракали все порознь, никто не нашел таких слов, чтоб хоть немного смягчить отчужденность.

Молочно-розоватой пеной окутались вишневые сады, цвела и старая черемуха у покосившегося плетня. Мохнатые ветви цеплялись за волосы и плечи, но Мария, не замечая их, медленно шла тропой.

За садовой калиткой начинались гумна, за ними — густая березовая роща, где столько раз встречались с Михаилом…

Сегодня в роще она бродила одна, точно прощаясь с любимыми родными местами… Вот здесь, под светлым на опушке кленом, сидели они, мечтая о будущем, и были счастливы оба… О, как давно все это было! И в то же время так памятно, близко, ощутимо до боли, будто происходило вчера…

Где-то вблизи, на конце улицы, молодые голоса запели песню, прозвучавшую в сердце, как напоминанье о далеком:

Ноч-ка е-ще не на-ста-ла.

Бу-ду я ми-ло-го ждать…

Мария слушала эту тягучую знакомую песню, полную грусти и ожидания, и тоска все прибывала. Здесь, в этом огромном мире — беспокойном и непонятном — не было теперь ни одной близкой, родной души, а весна, пришедшая не для нее, еще более усиливала горькое чувство одиночества.

Сломив березовую ветку, она бесцельно шла краем рощи, и ей казалось, что ветер, перебирая по листочку, сдувает с деревьев пыль, что под большим камнем на луговине непременно кто-нибудь схоронен, хотя ни от кого она об этом не слыхала. Вынырнув из кустов, босой, в черной рубахе, бежал от мельницы мальчишка, и ей почудилось, что там произошло какое-то несчастье.

«Как странно устроена жизнь: родиться, отведать счастья, а потом умереть… стоило ли для того родиться?.. Так было здесь, до меня, так будет и после… Так же будут расти хлеба, цвести сады, шуметь березовая роща, и солнце, такое же, как нынче, взойдет опять», — думала она с тоскою.

Подгоняемая настойчивой, неотвязной мыслью, она приблизилась к берегу и тут, у крутого обрыва, поросшего кустами, остановилась.

Берег почти отвесно падал к воде. Река текла тихо, огибая рощу, но сюда доносился оглушительный водопадный шум с плотины. И вдруг в этом гулком шуме Мария услышала собственный голос: «Так лучше… да и некому будет жалеть…» В мутном забытьи она еще ближе подошла к обрыву, подмываемому водой, — он не испугал ее, — и ждала, что вот сейчас ей надо сделать последний шаг, земля обвалится, рухнет, и — все на этом кончится!..

Зажмурясь, она уже почти висела над этой пропастью, нащупывая ногой неровный травянистый край обрыва, — и вдруг вскрикнула, услышав глухой всплеск воды и страшную тишину, наступившую вслед за этим. Мгновенно открыла глаза: неподалеку от нее, где обвалилась глыба земли, расходились по воде круги. Мария в испуге отпрянула от берега, представив себе свою гибель.

Поспешно уходя прочь, она не могла понять, как очутилась у обрыва и когда овладела ею мысль о смерти. Однако она не испытывала и радости, что жизнь давалась ей вторично.

Она возвращалась домой с единственной мыслью об отце, но и сама не знала, зачем он понадобился ей. Она не хотела сперва идти той же дорогой, которой уходила из дома, но, миновав первую избу, откуда смотрели на нее из окон, свернула опять на гумна.

Мать встретила ее у сарая, еще издали узнав по розовому платью, и по лицу хотела прочитать, что было на душе у дочери. И первое, что бросилось ей в глаза и поразило, — это был тупой, безразличный и какой-то отрешенный от всего взгляд.

— Где ты была? — с горьким томленьем и состраданьем сказала мать, кидаясь к ней обрадованно.

— А что случилось? — с тяжелым равнодушием оглянулась Мария, проходя мимо нее в дверь.

— Ведь я заждалась тебя. — Больше ей нечего было сказать. Она вскинула руки на плечи дочери и припала лицом к ее груди. Точно высокий молодой побег, поднявшийся на смену старому спиленному стволу, шаталась Мария, поддерживая плачущую мать. Потом, слегка отстранив ее, спросила:

— Папа дома?.. мне надо с ним помириться.

— Я схожу за ним! — заторопилась мать, и уже искала свою косынку. — Ты — умница моя! Это — благородно, это по-человечески хорошо!.. Ведь роднее тебя у нас никого нет… одна ты осталась… И отца пожалеть надо… здоровье у него плохое… Помиритесь… он сейчас придет.

И мать осталась с дочерью, от которой не смогла уйти.

Пустой класс, где сидел за столом Олейников, согнувшись над своими бумагами, был чисто вымыт и залит жарким солнцем. Наискосок лежали на полу и на сдвинутых партах светлые большие квадраты окон. Непривычная, какая-то всеобъемлющая тишина окружала старого учителя и по временам мешала ему работать. Но где-то отдельно от этой тишины чудились ему неумолкающее ровное жужжанье детских голосов, полные, румяные и озорные лица и нетерпеливые возгласы. Он невольно поднимал глаза, смотрел перед собой, но вместо знакомых, на всю жизнь запоминающихся лиц, он видел пустые и тесно сдвинутые парты и, усмехнувшись себе в усы, опять принимался за годовой отчет.

Но вдруг, точно подкатило к сердцу, он откинулся на спинку стула, закрыл глаза и, вытянув по столу длинные большие руки, сидел неподвижно… В груди теснило, будто не хватало ему воздуха, и было сухо во рту. В одно открытое окно дул теплый воздух с улицы, играл листом бумаги на столе. Олейников очнулся и будто вспомнил, что он думает опять о сыне, о дочери.

Он поднялся и пошел вдоль стены, опустив руки. Детские картинки на стенах, пожелтелые от солнца, уже потеряли свою первоначальную свежесть и значение, но долго разглядывал их старый учитель. Он думал о чужих и своих детях. И странно: все они казались ему на одно лицо, все были родные, всех было жаль и всем хотел он самой лучшей доли.

— Но счастья на земле, видно, хватает не всем, — размышлял он сам с собою. — Да, не всем… И что коснулось своих собственных детей, то забирает глубже, больнее…

Учебный год закончен. В другое время он был бы счастлив вполне, что за прошедший год поработано немало и в школе, и за ее стенами; что летом соберет плоды из сада, который насадил и вырастил своими руками, отдохнет, ненадолго укатит в город и вернется опять сюда на привычное родное место, чтобы снова перед шумной толпой ребят распахнуть двери.

Теперь все сломалось, спуталось, и длинное лето лежала перед ним, точно выжженная солнцем голая пустая степь…

— Нет, нет! сдаваться никогда не надо, — подбадривал он себя. — Пока живы — все поправимо. Да, все!

Встряхнув головой, он еще раз прошел вдоль стены, оглядывая детские, еще неумелые рисунки.

«А это уберем, поберечь надо… Весной сорванцам моим покажу, кто что умел: «Нуте-с… Жуков, это твои грачи?» — «Нет, не мои, отказываюсь! Они, Семен Карпыч, какие-то зяблые… носы, как у галок, и ноги разные». — «А подпись чья? Посмотри поближе». — «А-а-а! Так, Семен Карпыч, это же прошлогодние!.. а теперь я…» — «То-то же! узнал», — скажет Олейников, и ребята сами тогда удивятся своему росту.

И мысленно поговорив так с детьми, старый Олейников почувствовал себя моложе. Он подошел к окну, чтобы закрыть его перед уходом, — и не смог: уж очень хорошо, молодо цвели кругом сады!..

Его пьянили и возбуждали медовые, пряные запахи. Земля, простираясь бесконечно, дышала легкой испариной, струился от нее голубоватый, прозрачный дымок, совсем не закрывая даль. Нагретый воздух вместе с лучами солнца приятно согревал его старую кровь, и сердцу было от этого просторней в груди.

Где-то пахло ромашкой, полынью, прелым навозом, — и все дышало, все жило, росло и тянулось к большому солнцу. И всякая птица, и каждый жучок пели ему свои гимны… Было чему радоваться в этом мире!.. И если бы не горе дочери, особенно ссора с нею, то старый Олейников сказал бы сейчас:

— Да, я счастлив… Мне ничего больше не надо.

Но и это горе, и ссора с дочерью уж не так теперь удручали и мучили его…

— Ничего, — вслух сказал себе Олейников, закрывая окно. — Мы помиримся — и будет легче. Вражда унижает человека. Трудно жить во вражде. Надо жить так: что есть — вместе, чего нет — пополам…

Он аккуратно сложил свои бумаги, запер в шкаф и, гремя связкой ключей, пошел из класса. В одной руке он нес широкополую черную шляпу, точно птицу держа за крыло, и она билась о его колено; другой рукой слегка опирался на трость.

В проулке, из-за плетня чужого огорода, выглядывал молодой хмель с широкими лапчатыми листьями. На грядах в бурых навозных, лунках зеленела огуречная ботва, дружно кустилась нежно-зеленая морковь, и высоко поднимали подсолнечники свои круглые ярко-желтые картузы.

Уже примиренный со всеми и самим собой, Семен Олейников подходил к дому. В окне увидел он нетерпеливое и будто просветлевшее лицо жены и, угадав нечто, смелее поднимался по ступеням крыльца.

ГЛАВА VI Путь, подсказанный чувством

Простившись со стариками, Мария окликнула Настю Горохову — свою попутчицу, односельчанку — и обе полезли в вагон. Настя ехала в порт, где два года подряд работала грузчицей, и теперь набрала с собой много разных вещей.

В прокуренном вагоне, до отказа набитом людьми, было нелегко найти место, — да и не пролезешь никак с вещами. В тесном проходе курили незнакомые парни и, когда Настя с узлами протискивалась между них, один — в шапке, с серыми усиками, грязнощекий (видно, издалека ехал!) — уцепился сзади за узел и не пускал ее дальше. Она быстро обернулась к нему:

— Чего, пострел, ухватился? Пусти! — и прикрикнула на других: — А ну-ка, дайте пройти. Чего сгрудились?

Зеленый платок сбился у нее на затылок, черные густые волосы лезли в глаза. Здоровенная, высокая, с вспотевшим лицом и черными сердитыми глазами, не обещавшими ничего доброго, — она обоими локтями пробивала себе дорогу.

— О-го-о! — протянул парень, отступив подальше. — Де-ело бу-дет: цыганочка ойра на толкучку спекулировать двинула. Ха-ха!

Настя Горохова уже миновала ребят, но, оскорбленная злой насмешкой, повернулась к ним еще раз:

— Я тебе двину за такие слова! — погрозила она. — У меня своих не узнаешь… Вот тебе и будет «ха-ха».

Несмотря на страшную тесноту, Настя легко пробралась в конец вагона и, найдя свободное место, попросила пассажиров подвинуться, и Олейниковой, которая шла за нею, сказала:

— Мария Семеновна, садись… а мне где-нибудь найдется…

Уложив свои вещи в угол, Настя поправила волосы и, локтем задев Марию, кивнула ей на окно, под которым стояли родные: ее мать и Семен Олейников с женою.

— Вот они, — улыбнулась Настя. — Все тут. — И, прощаясь, махала рукой.

Поезд тронулся. Мария видела, как мать утирала слезы платком, а отец, хмуря седые брови, снял шляпу, покивал Марии, потом взял под руку мать и, нагнувшись к ней, говорил что-то… Все поплыло перед глазами у Марии: дома поселка, песчаные бугры, кудрявые кустарники, холмистое зеленое поле и лес.

Колеса стучали все торопливее, и мягко покачивался вагон… Что происходило в семье перед ее отъездом, она сейчас помнила как-то смутно… Отец не пускал ее: он совершенно не видел никакого смысла в этой поездке… Мать колебалась, ей больно было отпускать дочь, но мирилась с этим потому, что все еще была маленькая искорка надежды, что, может, не все потеряно… Отец настаивал и просил, чтобы она («если что не удастся») вернулась скорее домой, а мать все плакала и говорила одно: «Ты пиши, пиши нам почаще, обо всем пиши, чтобы мы знали…» Вот так же когда-то Мария упрашивала Михаила…

Что ждет ее в городе? — Мария и сама не знала. Но этот, путь, подсказанный ей только чувством, казался ей единственной дорогой в жизнь. И эта, другая, жизнь начиналась именно отсюда… В купе сидело восемь человек, на полках и у ног лежали мешки и сумки. Олейникова придвинула чемодан свой ближе к себе и, сидя рядом с Настей, оглянулась на ее узлы.

— Ничего. У меня не пропадет, — сказала Настя, поняв этот взгляд. — Я к дороге привычная.

— Чего же с ними связалась? — вспомнила Мария о парне, с которым сцепилась Настя, когда вошла в вагон.

— А они что… Едут, не знай кто откуда, и думают, что если они самые грязные, так, мол, дозволено все. Что мне, терпеть, что ли?.. У меня рука тяжелая… и силы не занимать стать. У нас в порту завелся такой однажды: к нам, девчонкам, пристает и баб грязнит всяко. Я глядела-глядела, да как сцапала его на барже при всей бригаде, да таких тумаков надавала — потом сбежал со стыда! — и, рассказывая, смеялась громче и веселее всех.

Ночь провели в разговорах, без сна, охраняя свои немногие пожитки, а утром, когда солнце еще не успело обогреть остывший за ночь воздух, они были уже в городе.

Всю дорогу Настя болтала о пустяках, ни о чем личном Марию не спрашивала, хотя по слухам и знала о неудавшемся замужестве ее.

Дойдя до моста, который соединял верхнюю и нижнюю части города, Мария остановилась, как на незнакомом перепутьи, глядя перед собой куда-то в пространство, точно искала свою дорогу.

— Куда ты теперь? — участливо спросила Настя, желая что-то подсказать. — Ведь знакомых-то у тебя нет здесь? Идем со мной. У меня на квартире двум можно. Поживешь пока, оглядишься, а там и место себе найдешь.

Олейникова долго не находила, что ответить и что для себя решить.

— Если в одном месте не устроюсь, — неуверенно сказала она, — то приду.

— Смотри, не затеряйся где, — предупредила Настя, по-свойски погрозив пальцем, и пошла своей дорогой, размахивая рукой. На мосту она оглянулась и опять помахала Олейниковой, желая удачи, а Мария, продолжая стоять на том же месте, думала о том, не зайти ли ей сперва в институт…

«Я только повидаться, чтобы посоветовал, куда лучше устроиться на работу», — сказала она себе, будто оправдываясь перед Михаилом.

Она долго ждала трамвая у перекрестка улиц, а трамвай не появлялся. Не желая больше тратить понапрасну время, пошла скорым шагом по незнакомой улице, сплошь загроможденной каменными зданиями, сторонясь прохожих, которые изредка попадались навстречу. Пешком пришлось идти и в гору, — трамвай так и не нагнал ее! Крутой, выложенный булыжником съезд вывел на просторную площадь, где стояла разрушенная церковь. Где-то тут, неподалеку, и был институт.

Отыскав его, она постучала в стеклянные двери. Однако коридор был пуст. Сквозь толстые зеркальные стекла двери виднелась широкая лестница с желтыми массивными перилами. Она разглядела на стене какой-то длинный список, — наверное, студентов, — и, конечно, там был помечен и тот, кого она искала…

Каждый день он входил вот в эти двери, взбирался по этой лестнице… и может быть, еще вчера, когда она собиралась в дорогу, он уходил из этого здания — бодрый, веселый и сильный, держа под руку другую девушку.

Она с силой постучала в дверь; неведомо откуда появился перед ней высокий, черный, с короткой бородой и колючими глазами швейцар и крикнул:

— Чего надо?

— Отворите!

— Чего надо? — повторил он, не двигаясь. Заспанный голос его застрял за этой дубовой дверью и слышался только неразборчивый гул.

— Не слышно. Отоприте.

— А я спрашиваю, чего надо? — Взмахом руки он показал на часы, висевшие над лестницей. Было только семь утра.

Так он и не открыл ей, — а изъясняться через дверь было совершенно невозможно. Постояв недолго, он повернулся к ней широкой пыльной спиной, ушел и больше не появлялся на повторный стук.

Идти в общежитие студентов, находившееся где-то за городом, версты за две отсюда, она не решилась: там, конечно, все еще спят. Уселась на холодных ступенях, положила голову на чемодан и, сжавшись в комок, чтобы теплее было, — прислонилась плечом к каменной колонне.

Ноги зябли от мраморных плит, утренний холод, поднимавшийся с реки, залезал под пальто, и все тело трясла мелкая нервная дрожь.

По улице мимо нее стали чаще проходить люди, — нарядные, торопливые горожане, — и, казалось, каждый догадывался о причине приезда деревенской девушки и оглядывал ее с откровенным нехорошим любопытством.

Мария поднялась и пошла тротуаром поискать другого уединенного места. Вдоль тротуара тянулась каменная ограда высотой до плеча; ворота в сад, прилегающий к институту, были не заперты, и она решила переждать там.

Молодая зелень на высоких вязах была влажной. Дорожки, посыпанные песком, подметал дворник — по-деревенски одетый, пожилой человек, в бордовой длинной рубахе, в лаптях. Он, не спеша, размеренно махал своей жидкой метелкой, словно косил траву, и, ступая мелкими шажками, медленно удалился от того места, где сидела Мария.

Ей хотелось спросить, не знает ли он Авдентова и как поскорее можно отыскать его. Но робость помешала обратиться к чужому человеку, — да, наверное, и не скажет он ничего: ведь студентов тут очень много. А когда дворник, закончив свое дело, ушел, она пожалела, что не спросила.

Два раза обошла вокруг сада, постояла в беседке под высокими седыми деревьями, похожими и не похожими на ели. Тут была тихая узенькая аллея, где по вечерам, наверно, гуляли студенты. Конечно, здесь бывал и Михаил. Не он ли уронил отсюда на траву этот пучок фиолетовых, уже повялых цветов, примятых чьей-то ногой?..

Солнце поднялось уже высоко, в здании, института слышался сдержанный шум, и Мария направилась к выходу. В канцелярии сказали, что Авдентов неделю тому назад уехал в армию на сбор. Сначала она не разобрала, что означает это, и переспросила.

Ей ответили так же, как и в первый раз, и никто из присутствующих не поинтересовался: кто она и зачем ей нужен Авдентов?..

Краткий срок его службы уже не имел для нее никакого значения… Итак, все кончено!..

Она вошла в коридор, где группами свободно расхаживали девушки под руку с ребятами, из которых один был чуточку похож на Михаила. Они дружно и весело смеялись, шумно разговаривали, — то была единая семья, недоступная для Марии, вызывавшая зависть и раскаяние, что так много упущено в жизни.

Где-то ударил электрический звонок, его мелкая дробь звенела металлически, громко, рассыпаясь по всем углам, В коридоре стало после этого меньше народу и тише.

Группа студенток, окружив высокого, улыбающегося профессора в черном костюме, поднималась по лестнице, и Мария, увлекаемая их шумным движением, пошла было за ними. Но, опомнившись, вернулась обратно, подошла к окну и, облокотившись, смотрела в сад на чистые пустые дорожки, где светлым кружевным рисунком лежали на песке под деревьями солнечные живые блики…

Собравшись с силами, она вышла из института, стараясь внушить себе мысль, что она и не была там вовсе. По обеим сторонам улицы спешили на работу люди; кто-то, пробегая мимо, толкнул ее. Она обернулась и увидала перед собой огромную зеркальную витрину магазина, а в ней — красивую, высокую девушку в новом бумажном платке; утомленное лицо с большими серыми глазами отражалось в прозрачном стекле.

«Какая я стала! — с горьким удивлением вздохнула она. — Ладно. Все равно теперь… Может, и лучше, что разошлись». Она поправила на голове платок, спрятав выбившуюся из-под него прядь волос.

…Уезжая на трамвае в порт, она думала лишь о том, как бы поскорее найти Настю…

Долго искала дом, где квартировала Настя Горохова, — плутала по старым торговым рядам, тесным и грязным ярмарочным закоулкам, которые, как слышала она, славились в былое время дурной славой.

В одном из таких переулков Олейникова увидала двухэтажный дом, серый, с облупленными стенами, с полуобрушенной кирпичной пристройкой, назначенье которой невозможно было угадать. Он стоял на самом берегу большой реки, на отшибе от прочих зданий, и являл собою вид полной заброшенности.

Но Марии немного и требовалось теперь.

Настя встретила ее у порога, приняла баул, указала вешалку, где повесить пальто. Олейникова огляделась: в тесной комнате стояла широкая деревянная кровать, низенький стол, две покрашенных табуретки да Настин сундучок под лавкой. В углу на плите, сделанной плохим печником, стоял нечищенный самовар.

В соседнюю комнату дверь была приоткрыта, и вскоре вышла оттуда сама хозяйка — Фаина Львовна, толстая, белая, расплывшаяся, как тесто, женщина лет сорока пяти, с высоким узким лбом, с темной родинкой на жирном свисающем подбородке, с заметными усами, с пучком рыжих густых волос и огромной грудью.

Она пристально оглядела новую гостью и все улыбалась, сложив на животе пухлые, явно не рабочие руки. Она расспрашивала Марию, кивала головой, но выражение испытующих масляных глаз немного отпугивало и настораживало.

— Настя, детка моя, подогрей для нее самовар, — сказала хозяйка грубым, почти мужским голосом, особенно отчетливо выговаривая букву «о». Она тут же повернулась и грузно пошла в свою комнату. На ней была широченная бористая юбка, но и та не могла скрыть ее мясистых крутых бедер. За ней плотно закрылась дверь, и девушки остались одни.

Пили чай с лепешками, которые привезли из дома, а чайный прибор попросили у Фаины Львовны.

— Железную кружку купи, — посоветовала Настя. — Большую, как у меня… выпьешь одну — и хватит. И не разобьешь.

— Ладно, — соглашалась Олейникова, уже улыбаясь.

Усталые после дороги и бессонной ночи, они легли отдохнуть на чужой кровати, и Настя только теперь спросила:

— Виделась с ним?.. Что хоть говорит-то он?

— Уехал.

— Когда это?.. А скоро ли вернется?.. Может, еще уладится дело-то… Нет?.. Почему?..

— Долго рассказывать, — ответила Мария и махнула рукой, показывая этим, что все кончено.

Обдумывая завтрашний день свой, она собиралась сходить в отдел народного образования, потом купить книг, какие потребуются для работы.

Настя была старше ее, два лета работала грузчицей, и за это время городские нравы сумела разглядеть, а перед жизнью никогда не только не терялась, но даже не робела.

Еще в детстве лишившись отца (его убили на турецком фронте), она с восьми лет работала с матерью в поле, а когда вошла в силу, легко справлялась с сохой, с лошадью, — возила дрова, ездила на мельницу и вместе с мужиками починяла дороги.

Смуглое, чуть продолговатое лицо ее, черные брови, густые смолистые волосы, решительная походка, быстрый, немного сердитый взгляд и громкий густой голос, — все в ней сразу и надолго запоминалось…

И вот теперь, в городе, когда обстоятельства жизни свели их вместе, они — каждая по-своему — довольны были друг другом.

Работу найти оказалось просто: Настю в тот же день приняли в бригаду Варвары Казанцевой, где она работала прежде.

На другой день Настя под вечер пришла вместе с Варварой Казанцевой — низенького роста, худой женщиной, лет сорока, с маленьким в морщинках лицом, с карими умными спокойными глазами; на ней было темное сатиновое платье и белый платок на голове. Несмотря на долгую жизнь в городе (она работала в порту восемнадцать лет), какая-то особенная деревенская простота в ней хорошо сохранилась. Настя вчера рассказывала Марии, что Варваре в свое время жизнь далась не легко.

Казанцева по-хозяйски оглядела комнату, где поселились девушки, и, расспросив Олейникову, посоветовала ей идти в порт учить малограмотных. Два дня спустя Мария получила работу.

Так, на новом месте начала обживаться Олейникова, предупредив Настю, чтобы ничего не сообщала о ней в деревню:

— Придет время, напишу сама..

ГЛАВА VII Прощание

Сумерки обступали город, тянуло прохладой с потемневшей реки. Большой пароход, отвалив от пристани, разворачивался на плесе, и отражения его огней, переливаясь на волнах, трепетали, как живые.

Непривычный город, — с каменными коробками зданий, с разрытыми мостовыми, где целыми днями трудились люди, с широкими улицами, по которым один за одним проносились с грохотом трамваи, набитые людьми, — шумел, громыхал, и тучи песчаной пыли поднимались вслед за проносившимися по улицам автомобилями… Даже поздней ночью, когда в деревне над садами плывет ленивая беззвучная тишина, здесь не прекращалось движение.

И всюду, куда ни смотрела Мария, стоя перед открытым окном, было много огней — бегущих и недвижимых, как далекие мигающие звезды; их становилось все больше, особенно на правом гористом берегу, где широко раскинулся древний город. Он покрыт вечерней туманной мглой, сквозь которую едва проступают смутные очертания зубчатых стен кремля и серых башен по откосам… Здесь, в городе, был иной, особый мир, где жили крайне скученно и необыкновенно торопливо: людей, пришедших из деревни, он понуждает быстро забыть то, чем жили они когда-то.

И чем больше узнавала его Мария, тем все упорнее становилась мысль, что она не сможет к нему привыкнуть.

Она зажгла лампу, вынула письма Михаила, чтобы точнее определить, в какое время он начал отходить от нее… Читала с зоркостью, не свойственной ей прежде, и находила еще в январских письмах то, о чем он — уже яснее — написал весной.

Еще перед сумерками Настя Горохова ушла в общежитие и наверно, возвратится не раньше полуночи; хозяйка тоже ушла куда-то, и никто не мешал ей наедине обдумать все в последний раз, чтобы потом проститься с прежним навсегда… Спички лежали на плите, она побросала скомканные письма в печку, и вот пламя вспыхнуло, завыло в трубе, пожирая свою пищу. Листы бумаги скручивались, дымились, превращаясь в обугленные искоробленные лоскутья, на которых еще можно было заметить буквы, прочесть отдельные слова, написанные его рукой.

Пламя затем померкло, и только груда пепла на кирпичах все еще шевелилась, вздрагивала, точно в последних судорогах умирало живое существо.

Оставалось одно — написать Михаилу. Сейчас она понимала и чувствовала, что это письмо ее — последнее обращение к прошлому, в которое еще не иссякла вера.

Было душно в тесной чужой каморке, в окно которой стучался и кричал неугомонный многоголосый город. Она отворила окно, стало немного прохладней и даже просторней… А город гремел, сверкал огнями, и все не затихала, не редела гуляющая толпа на улице.

Вдоль реки, струясь, переливался жидкий бронзовый свет луны, и тенью шли облака по небу. Чья-то лодка плыла к берегу — ее очертания отчетливо виднелись на зыбкой освещенной поверхности — и дружные молодые голоса допевали волжскую песню.

Олейникова услышала вдруг незнакомые голоса за стеной: Фаина Львовна привела к себе гостей. Звенела посуда, играла гармонь, но так тих был ее неразборчивый говор, что с улицы, наверно, совсем не слышно.

Живя в соседстве с Фаиной Львовной, Олейникова держала себя настороже: ей не нравились восхваления вольных городских нравов и поучения, от которых пахло дурно. Несколько раз пробовала говорить с ней Фаина, словно умышленно выбирая такое время, когда Насти Гороховой не было дома.

Мария заперла на крючок обе двери и, взяв книгу, забралась на кровать; обостренным слухом она ловила звуки странного чужого веселья и все почему-то ждала шумной, скандальной сцены. Грубыми мужскими голосами гудела комната, потом все стихало ненадолго и только шелестел, как сухие листья на ветру, осторожный шепот, казавшийся подозрительным. Два раза в этот вечер принимался петь один и тот же гость с надломленным голосом, пел отрывисто и немного гнусаво:

Есть в Батавии маленький дом,

На окраине в поле пустом,

В этом доме в двенадцать часов

Слуга-китаец снимает с дверей засов.

И за тенью является тень,

И дрожит под ногами ступень,

И звенит растревоженный мрак

От стонов, скандалов и частых драк…

Песня, которую довелось Марии слышать впервые, казалось, рождена тяжелой опустошенностью души, и незнакомый человек, кто пел эту песню, будто хотел забыться, развеять привычную, застарелую свою тоску.

В дверь постучались, Мария вскинула голову и, прислушиваясь, ждала.

— Маруся, к тебе можно? — спрашивала хозяйка немного хмельным голосом. И слышно было, как она зашептала кому-то, стоявшему рядом с ней.

Олейникова не ответила.

После этого никто из пьяной компании уже не пытался войти сюда.

Когда у Фаины Львовны все кончилось и затихло, Олейникова вышла перед сном из комнаты и, проходя темным узким коридором, неожиданно столкнулась с двумя незнакомыми мужчинами. И хотя, быть может, они не замышляли против нее ничего дурного, но страшно было мимо них идти обратно.

Они курили у лестницы, поодаль от единственной в коридоре угольной лампочки, едва светившей тусклым красноватым светом, и о чем-то говорили, но замолкли, когда Мария проходила к себе в комнату.

Настя вернулась поздно, — веселая, шумная, и еще с порога пустилась, рассказывать, что видела она в кино.

— А ты потише, — предупредила Мария шепотом и указала на дверь в комнату Фаины Львовны. — У нее кто-то ночует.

Настя затихла, и они молча улеглись спать.

С утра слышался за стеной торопливый стрекот швейной машины, точно пилил сверчок, и от этих назойливых звуков звенело в ушах. Мария собиралась идти на почту, но хозяйка кликнула ее к себе.

В пестром бумазейном халате, сметанном на живую нитку, Фаина Львовна стояла перед овальным зеркалом и, поворачиваясь всяко, оглядывала себя — каково сидит на ней халат.

На столе у швейной машины лежал отрез зеленого шелка — чужой заказ. В комнате все было прибрано, чисто и ничто не напоминало о вчерашних гостях.

— Посмотри, детка… сзади не подрезать?

Подол немного был длинен и перекошен, под мышками было много складок и на правом плече тянуло.

Хозяйка сняла халат и, оставшись в лифчике и широчайших розовых панталонах, взгромоздилась опять на стул.

— Одна скучала вчера? — грубоватым, почти мужским голосом спросила Фаина под мерный стрекот машины.

— Нет, не скучала… Я читала.

— Но я не по-ни-маю, — развела руками Фаина, откачнувшись на спинку стула, и круглые темные брови ее на узком покатом лбу переломились и поползли вверх. — Не понимаю, детка, убей меня бог!.. Ну как это можно? Красивая девочка — и сидит целыми днями одна… Ну, а жить когда? Ну, а почему не побыть в подходящей компании? Ну, я не по-ни-маю, убей меня бог!

— Я работать приехала, — сказала Мария.

— Фи, как ты говоришь?.. Но я так понимаю: бог дал красоту, а разум самой копить надо. — И откровенно улыбнулась, обнажив четыре широких золотых зуба. — Не работа кормит, детка моя! Должность — на первое время только, чтобы корешки пустить, а потом — мужчина обязан приносить деньги. Так велось исстари. Один мой знакомый — очень приятный и солидный мужчина, увидел тебя вчера вечером — и прямо в восторге! Он хочет с тобой познакомиться…

— Мне это не нужно.

Фаина изумилась еще больше:

— Детка, но что же тебе такое нужно?.. Я имею уши, я имею глаза и понимаю, что нужно девушке в твою пору. А тебе многое надо: и хорошее платьице, и тонкое белье, и приличные туфельки, и шелковые чулочки — на все не заработаешь. — И раскатилась громким тяжелым смехом, сложив на животе руки. — Не в лаптях же, прости господи, искать своего счастья!.. И за квартиру платить надо. Я взяла недорого, но и это для тебя — деньги. Подумай о себе, детка, подумай. Учить грузчиков — не велика честь молодой кра-си-вой девушке…

Все время, пока говорила она, Мария с боязнью и брезгливым чувством ждала, что вот сейчас Фаина подойдет и погладит ее, потом обнимет.

— Вы не учите меня, как жить.

— Но нельзя быть такой скрытной. Надо говорить обо всем: мы женщины, живем в одной квартире — и друг друга поймем. У меня болит душа, когда я вижу девочку с грустными глазами. Надо быть веселей… Кто улыбается, тому удается все легче…

Улучив минуту, Мария поторопилась уйти, решив держаться от хозяйки подальше и впредь не давать никакого повода для таких речей.

Был ясный ветреный день, по улицам клубились облака песчаной пыли, но ни ветер, ни близость большой реки не умеряли июньского устойчивого зноя.

Под окнами возвышалась изогнутая дугой насыпь — подъезд к новому железному мосту, который начинали строить, и на этой насыпи работали люди, подбивая песок под шпалы и устилая полотно битым мелким камнем.

У подножия насыпи играли дети, а над ними по рельсам медленно и гулко двигался балластный поезд, груженный бутовым камнем. На платформах сидели рабочие, пели песни, а когда остановился состав, принялись его разгружать, предварительно прогнав детей.

Босоногое беззаботное племя неохотно перекочевало на новое место, перетащив с собой и свое «хозяйство» — лошадок, тележки, лопаты, — но потом те, что посмелее, опять подошли к насыпи, чтобы лучше все видеть.

Один мальчуган, лег пяти, черноногий, с коричневой шеей и розовым облупившимся носом, — рыл ямку, обеими руками разбрасывая песок. Когда Мария проходила мимо, он, не вставая, бросил в нее издали целые пригоршни песку и, глядя исподлобья, ждал, что за этим последует.

— Вот я тебя нашлепаю, — шутливо погрозила она.

— А я тебя нашлепаю, — сказал он, пришепетывая. Принял воинственную позу и, сжав маленькие, почти черные кулачки, приготовился к обороне: — Что, ишпугалась? Э-э, большая, а ишпугалась! Я бы тебе задал.

Глубокий песок плыл под ногами, когда Мария шла вдоль насыпи. В улице не было ни единого деревца, и оттого зной был еще нестерпимее. Опустив письмо в первый попавшийся ящик, она пошла дальше, миновав вокзал. Дома здесь были почти все одинаковые — деревянные, двухэтажные, с мезонинами, под железной крышей.

В одном месте ей бросилась в глаза вывеска на двери дома — тут жил врач-акушер, — но Мария с неприятным чувством прошла этот дом, куда уже наступал срок идти, но все боялась и откладывала со дня на день.

Тотчас же в конце улицы начинался городской сад, обнесенный каменной невысокой оградой. Она хотела посидеть в тени, чтобы внутренне приготовить себя… Как стыдно обнажить душу и все тело перед чужим, совершенно незнакомым мужчиной, который непременно будет выспрашивать: кто она, откуда, кто отец ее ребенка и почему он бросил ее? «Ну, раздевайтесь», — скажет он.

Она не знала, как потом произойдет это, и ее неведение удесятеряло тяжесть переживаемого. Ее знобило, трясло и заметно падали силы… А время шло, и надо было решаться.

За городом, на пустыре она стояла долго, оглядывая холмистую песчаную равнину, по которой были разбросаны рабочие поселки и заводы с высокими дымящимися трубами; промчался поезд, прогремев среди городских построек, неслись по дорогам машины, — и Мария дивилась этим огромным просторам, где всюду кипела жизнь.

Повернув обратно, она шла с опущенной головой и быстро, словно тут могли увидеть ее знакомые, торопливо шмыгнула в открытую дверь…

Доктор, пожилой и тучный человек в белом халате, с седыми торчащими усами и с родинкой на щеке, — встретил ее у порога и тут же пригласил в кабинет.

Он курил, вставив папиросу в длинный желтый мундштук, и не спускал глаз с клиентки.

— Вам сколько лет? Восемнадцать?!. О, цветущий возраст!.. Прекрасные годы, золотая пора!.. Первый ребенок? — замечательно, право!.. Чем-нибудь серьезным не болеете?.. Зачем же так делать?.. Что вас толкает на это?..

Олейникова упрямо глядела в пол, не смея поднять лица, и ей казалось, что этот суровый человек сейчас прогонит ее… Она не совсем понимала, почему же тогда он выбрал себе эту профессию, если всеми средствами отговаривает ее?.. Может быть, говорит он это только по обязанности?..

— Неужели вы не сможете прокормить, вырастить свое детище? Странно, очень странно. Потом будете жалеть непременно, непременно.

За стеной кабинета шумели играющие дети, и краем уха она услышала звонкий голос: «А вот угадай, что у меня в руке, тогда дружиться буду».

Врач, как бы поняв ее мысли, сказал:

— Иметь детей очень хорошо: больше радости, больше серьезных обязанностей.

— Не уговаривайте, доктор… я решила окончательно… иначе не могу я.

— Но имейте в виду: это очень больно… это грозит последствиями… Некоторые после операции — даже благополучной — остаются надолго бесплодны… А вы еще очень молоды, вам жить да жить. Загляните в будущее. Не пришлось бы после раскаиваться?.. Нет?

Он встал с дивана, откинул полуободья операционного кресла, деловито покашлял: — Ну, тогда раздевайтесь… — И, сделав резкое движение, стукнул ладонью по металлу.

Мария вспыхнула, повернулась к нему спиной и, быстро снимая белье, чувствовала на себе пытливый, пренебрежительный и строгий взгляд… Теперь она боялась одного лишь, как бы не пришел в кабинет кто-нибудь третий.

Вошла прислуга с большим тазом горячей воды, от которой шел пар. В электрической ванне на столе кипятили инструмент. Мария уже ничего не видела больше, и только облако пара, разросшееся до неимоверных размеров и почему-то становившееся то красным, то зеленым, то оранжевым, лезло в глаза и окутывало ее сознание…

…Ее проводили из кабинета час спустя после операции; но и теперь, отлежавшись немного, она едва переставляла ноги. Кружилась голова, слегка поташнивало, два раза присаживалась она отдыхать на уличных скамейках, а когда увидела извозчика, позвала к себе, не надеясь добраться до квартиры.

Тарантас трясло на ухабах, мотало из стороны в сторону, вялая, немощная мысль ее, подобно ослабленному пульсу, размеренно стучала в виски:

«Ну почему ушел он?.. Хоть бы поддержал меня, хоть бы проводил до дома…»

И кроме этих мыслей об Авдентове, приглушенных болью, не было ничего в ее сознании…

Острые боли не давали заснуть всю ночь, а короткое забытье было подобно легкому бреду. Она очнулась, высвободила потные руки из-под одеяла, — под ним было тошно даже рукам, — и хотела окликнуть Настю, лежавшую рядом, но не решилась.

Навоевавшись за день с мешками, Настя спала беспамятным сном усталого здорового человека и изредка всхрапывала. За окном было слышно: ревут на реке пароходы и гремит рассыпчатый гул первых трамваев.

Мария непременно открылась бы Насте, если бы знала, что та не станет стыдить и не напишет обо всем домой.

В обычный час проснулась Настя, оделась, подошла к умывальнику и долго плескала себе в лицо. А случайно взглянув на Марию, на ее болезненно-бледное лицо, всполошилась.

— Ты уж не захворала ли? — спросила она тихо, чтобы не услыхала Фаина Львовна, любопытная до всего. — Что болит-то? — И подсела к ней на постель.

— Все болит, все… но не очень. Слабость какая-то.

Настя, заблуждаясь насчет истинной причины, рекомендовала ей целительное средство — пролежать в постели весь день, не ходить на занятия, и настаивала вызвать врача.

— Не надо, — заупрямилась больная. — Я скоро сама… это пройдет. Принеси мне поесть что-нибудь, если тебе не трудно. И ступай на работу, — говорила она, чувствуя, как тяжело преодолеть стыд и сознаться.

Кроме булок и молока, Настя еще принесла из аптеки флакончик валерьянки и заставила тут же выпить несколько капель. Поднося к ее губам лекарство, она подивилась искренне:

— Впервой вижу, что от измены хворь приключается… Ну и бабы!.. — И сдержанно улыбнулась: — Неужто и я когда-нибудь эдак слягу?! Ни в жисть тому не бывать!.. Я тебе давно хочу сказать: забудь его. Не клином свет, свою долю в жизни возьмешь: права даны каждой.

Мария промолчала.

Перед тем как уйти, Настя придвинула к ее постели табуретку, положила съестное и, стоя уже у порога, думала; все ли припасла ей на день?

— Из дому никуда не ходи до меня. А к ужину сама принесу что надо. А может, плохо тебе? — скажи прямо. Я останусь тогда.

— Ну что ты, что ты! — заулыбалась Олейникова, а у самой лицо было до того бледным, что тонкая кожа просвечивала.

Настя ушла, кивнув ей на дверь, чтобы заперла за нею, и даже догадки о причине недуга не шевельнулось в ней…

А на третий день вечером, перемогая свою слабость, Олейникова вышла на занятия.

ГЛАВА VIII Новые знакомства

Несколько дней мучило ее неприятное чувство головокружения и слабости, которое обострялось по вечерам, когда Олейникова приходила с занятий. В эту пору обычно не было Насти дома: она возвращалась из порта перед сумерками и, отдохнув недолго, уходила к своим товаркам в общежитие. Иногда среди вечера Настя прибегала проведать ее, а найдя ее в постели с мокрым горячим полотенцем на лбу, участливо спрашивала:

— Опять нездоровится? Ну, я посижу с тобой.

— Нет, я здорова. Немножко голова болит, — отвечала Олейникова. — Чего со мной нянчиться. Иди…

Потом и слабость, и головные боли прошли, но все еще не отступалась та злейшая тоска, от которой некуда деться. Оставаться здесь было тягостно, но и не хотелось никуда идти.

Всякий раз, когда Мария, отперев дверь, входила в эту каморку, находившуюся под самой крышей старого ярмарочного дома, тоска наваливалась на нее — мраком, теснотой, запахом чужих залежалых вещей и будто пьяными криками со двора, который казался ей из окна глубоким, безводным колодцем. Мария зажигала огонь, но и этот грязноватый свет лампы не разгонял мрака.

Она придвигала табуретку с лампой к кровати, ложилась на эту чужую постель с книгой, стараясь отвлечься, забить то, что переломило ее жизнь, — и не могла читать. Все, с чем свыклась она в деревне, оборвалось, отодвинулось далеко, и теперь Мария, точно после пожара, которым уничтожено все, начала жить какой-то несообразной, фальшивой и ложной жизнью… Она будто блуждала в ночной пурге, где все призрачно, случайно и странно.

Вот уже который раз она оглядывала эти стены… Рваные обои выцвели, масляные пятна на них вызывают брезгливое чувство; доски на потолке рассохлись; одна из щелей замазана глиной и когда хлопнут дверью, сыплется с потолка сухая бурая пыль — на одеяло, на голову, на лицо.

Иногда ей кажется, что это существование ее кратковременно — так не может продолжаться долго — и надо искать чего-то другого, более здорового, прочного. Но впереди ничего пока не видно… И тогда она останавливалась на мысли: надо найти в себе самой нечто такое, что бы могло оздоровить это существование, упрочить в нем самое лучшее, и оно станет терпимым. На большее пока не рассчитывала она…

Рассудив и многое обдумав на досуге, она уже была убеждена, что причина ухода Авдентова заключается не только в нем, но и в ней самой: за время длительной их разлуки она только мечтала и все ждала, что вот он, далеко ушедший в гору, вернется обратно, спустится к ней и, взяв за руку, поведет за собой… А ведь жизнь требует стойкости, упорства и борьбы. Того, кто имеет в себе силу, не ведут за руку.

Перебирая в уме знакомых девушек и женщин, которых знала в селе, в районе и здесь, в порту, она видела, что каждая из них нашла свое место в жизни, вступила на свою дорогу.

А для того, чтобы добиться этого, Марии требовалось найти в себе силу, приучить себя смотреть на жизнь по-иному, с лучшей стороны взглянуть на личное горе, на неудачу, — да! именно на неудачу только!.. и тогда все станет действительно лучше, надежнее, светлее… Вон Настя… она — крепкая… Себе дорогу пробивает локтями…

— А главное — работать! — решила для себя Олейникова. — Простора в жизни много и для меня.

Ей уже хотелось двигаться, ходить по шумному порту, где плескалась в берег большая река и вольные песни пели грузчики, бродить по городу, узнавать новые места в нем, встречаться с людьми…

Так прошло еще несколько дней, работа уже начинала понемногу затягивать ее, но это были только осторожные шаги человека, который оступился однажды и упал…

За это время два раза приходил знакомый Фаины Львовны — парикмахер, с очень заметной наружностью: сухое, чуть скуластое лицо спокойного, немного усталого и будто всезнающего человека; чисто выбритый, с сильными покатыми плечами, а руки — с широкими приплюснутыми пальцами, которые больше всего почему-то запомнились Марии.

Оба раза он был в великолепных хромовых сапогах, в серых галифе, клетчатой ковбойке и с дорогими часами на руке…

Он рассказывал о своем ремесле с каким-то шутливым пренебрежением, но подчеркнул, что оно дает немалый заработок. Мария слушала безразлично, но не гнала его.

Не дождавшись Фаины, он уходил, пожав Марии руку с какой-то бережливостью. И она тут же забывала, о чем говорил он… Вчера вечером кто-то постучался к ней опять, она не открыла, потому что была одна.

Как-то под вечер приходили с Настей грузчицы, среди которых была и Катя Кожевникова. Был вчера один работник из отдела кадров и, осмотрев каморку, сказал: «Да, это на первое время только… Скоро устроим вас…»

В том положении, в каком находилась Мария, всякое, даже самое ничтожное, участие казалось ей значительным. «Можно жить и здесь, — уговаривала она себя. — Не так уж плохи люди, которые меня окружают…»

Окликнув Марию из своей комнаты, вошла Фаина Львовна, захватив по чашке кофе — себе и ей, лежавшей на постели. Она села на краешек кровати и заговорила о своем невинном девичестве, о первой любви, о неудачном, своем замужестве: первый муж ее бросил, второго выгнала сама, — и не жалеет ни того, ни другого.

— Да, детка моя, все было… Но потом я научилась жить. И мне стало очень легко.

Все, что говорила она, начало казаться правдивым. Мария уже не испытывала к ней того неприязненного чувства, которое с такой силой родилось в ней в то утро, когда Фаина примеряла на себя халат; не было уже и той настороженности, с какой она слушала ее раньше.

А Фаина опять глядела ей в лицо и, качая рыжими волнами густых крашеных волос и почти наваливаясь грудью в оранжевой бумазейной кофте с крупными, как крыжовник, пуговицами, восторгалась:

— Ох, детка моя, с такой красотой да не жить!.. Да самой работать — это губить свой короткий век… Ну посмотри на себя. — И, проворно сбегав к столу, поднесла зеркало к ее лицу.

Мария увидела свои глаза — большие, серые, с затаенным жарким блеском, окруженные синевой; нежной белизны лицо с едва заметным румянцем на щеках, большой чистый лоб, густые темно-русые волосы, — и отвела от себя руку Фаины с зеркалом.

— Вот видишь, тебе самой приятно, — улыбнулась хозяйка. — А другому?.. — О-о!.. Я не красива, нет, я не красива и немножко стара, но и на этот мед найдутся пчелы.

Фаина встала, чтобы идти к себе:

— Ну я заговорилась с тобой… Это — от скуки… Да!.. я забыла показать тебе одну вещь. Только — по секрету, — сказала она с ужимкой, двинув густой подведенной бровью, и подняла палец, на котором блеснуло золото.

Она принесла из своей комнаты обложку патефонной пластинки и подала Марии. На желто-серой обложке были написаны карандашом четыре неровные строчки, разные по почерку, — по-видимому, писали двое:

«О чем задумался, Иван?»

«Не знаю. Кажется, влюблен, как мальчишка. И робею».

«В кого?.. Уж не в мою ли квартирантку М.?»

«Вы угадали. Но — молчите. Прошу вас».

Мария вспыхнула от гнева, точно оскорбили ее при людях, и отвернулась к стене. Она хотела узнать, кто угрожал ей, чтобы приготовиться к отпору сейчас же, но язык не поворачивался спросить…

То, что сообщила Фаина, могло быть и правдой, но это было не нужно Марии совершенно… Но кто же этот Иван?.. На вопрошающий взгляд Олейниковой хозяйка ответила с лукавством опытной во всем женщины:

— Ну, детка моя, ты его знаешь. Он был без меня… Иван Забава… Почтенный, одинокий мужчина. Он не так красив, чтобы… но зачем мужчине красота?.. Он зарабатывает много, одет прилично… И я могу повлиять на него… Чему ты удивляешься?.. Мы с ним давно знакомы, друзья.. Помнишь, у меня были гости?.. вот в тот вечер он и увидел тебя. И я сразу заметила по его глазам… Но при людях спрашивать неудобно, и мы обменялись письменно.

Фаина уходила, пятясь в дверь, и заговорщически грозила толстым золотым кольцом:

— И тебя он называет не иначе, как Манечка…

Олейниковой почудилось, что хозяйка подстроила все это сама и хочет обманом, интригой затянуть куда-то…

— Старая сводня! — негодующим шепотом произнесла Мария. — Вон ты почему обхаживаешь меня!..

Злобное чувство заклубилось в ней, рвалось наружу, спирало дыханье. Ей хотелось бежать к Фаине и прямо в лицо ей бросить: «Гады, что вам нужно от меня?.. Куда хотите затащить?!» Но не было сил ни крикнуть, ни подняться. Рыдания подкатили к горлу, она вцепилась руками в подушку и ткнулась в нее лицом, чтобы никто не услышал этих слез.

«Неужели! — беззвучно кричала она, обращаясь в мыслях к Михаилу. — Неужели ты не чувствуешь, как тяжело мне?!» И сама же себе ответила: — «О-ох, какое ему до меня дело!»

Она металась, как в жару, не зная, чем унять, успокоить себя.

— Хоть бы Настя скорее пришла!..

Когда Мария опомнилась и подняла заплаканное лицо, тишина в доме оглушила ее. Она посмотрела на стену, где были часы, — маятник висел неподвижно. Окно забито тьмой, гремел трамвай, проносясь мимо, и где-то ревели пароходы, — город продолжал жить. Лампа коптила, мигая длинным языком пламени, раскрытая книга лежала на полу. Олейникова потянулась к ней рукой, — и тут услышала чуть знакомый мужской смертельно испугавший ее голос:

— Ничего, лежите… я подниму…

И прежде, чем она успела вскрикнуть от испуга, Иван Забава поднял книгу и положил на табуретку… Что ему нужно здесь? Когда он успел войти?..

Он сидел на ее постели, у самых ног, и вот, нагнувшись к ней, заговорил тихо:

— Простите… Я не мог не придти… я был в той комнате и — все слышал…

— Уйдите!.. сейчас же уходите! — рванулась она с постели. — Как смели вы сюда?

Но парикмахер не тронулся с места и с каким-то тяжелым любопытством оглядывал ее.

— Не бойтесь: я вам ничего плохого не сделаю… и даже, если хотите, никому в обиду не дам… Кто вас заставил плакать?

— Уйдите, говорю вам! — Защищаясь, она метнулась в угол и, надернув на себя до шеи одеяло, прижалась к стене.

Он будто не слышал и продолжал свое:

— Не будем ссориться… Я могу защитить вас… человек я сильный, могу ночью любым лесом пройти, переплыть любую реку.

Он положил ногу на ногу, и тут Мария увидела, что он обут не в сапоги, а в валяные хозяйкины туфли. И побледнела. Боясь пошевельнуться, она ждала нападения и не знала, как предотвратить беду. А парикмахер, быстро взглянув на часы, неторопливо закурил папиросу:

— Вы, наверно, думаете: «Кто дорог — тот обманул, а кто не нужен, тот предлагает дружбу». Бывает… Народ — черствый, а город — чужой, раздавит и выбросит. Это я понимаю — и потому пришел.

— Мне не нужна ваша помощь, — сказала она гневно.

Свое горе, замысел Фаины и наглые притязания этого скуластого человека ожесточили ее. Теперь уже ничто не страшно было ей: «Котомку с нищего не снимут!»

Она отбросила одеяло, встала с постели и, не опасаясь того, что он не пропустит ее мимо себя и схватит, быстро прошла к окну. Она все еще следила за каждым его движением, готовая не подпустить к себе ни на шаг ближе, но уже чувствовала, что не боится его.

Иван Забава встал тоже и кивнул на растворенное окно:

— Если вы хотите скандала, — то пожалуйста. Обожаю всякую драку!..

Он был выше Марии на целую голову, сильнее впятеро, и дал ей понять это, выпрямившись и сделав к ней шаг. На левом глазу у него запрыгал живчик. Улыбнувшись, он поднял руки и, перебирая по пальцам, перечислял:

— Милиции не боюсь, уголрозыск любовными делами не интересуется, а начальники наши уже спят на мягких постельках — им не до этого… И потому напрасно кипятитесь… Лучше закончим миром… Вам же лучше.

С протянутой рукой он стоял перед ней и ждал, немного прищурив левый глаз.

— Идите домой… вымойте руку сперва, — сказала Мария бесстрашно. — Где вы научились такой наглости?..

Парикмахер смолчал и ни одним мускулом сухого желтого лица не выдал своего удивления, словно готов был к любой перемене.

— Душа-то у вас с червоточинкой: ни женской ласки в ней, ничего, а один только пустой крик, хотя на вас не нападают… Впрочем, каждый хромает на свою ногу и всякий кряхтя живет.

— А сколько вы платите Фаине за сводничество? — с открытой издевкой спросила она, вымещая ему за все и не опасаясь последствий.

— Не задавайте, барышня, таких вопросов, иначе получите примерно такой ответ: Фаиной пользуются бесплатно!..

Но Олейникова не отступалась, чутьем определив какую-то слабую струнку Ивана, и почувствовала наконец свою силу и перевес над ним:

— Вас давно искалечили?

— Раньше, чем вас, — мрачно ответил он и, вызывающе взглянув, засмеялся: — Спрашивайте дальше…

— Вы не стоите того, чтобы интересоваться вами даже с этой стороны… Надеюсь, вы теперь уйдете?.. Туфли опять отдайте Фаине, наденьте свои сапоги — и ступайте, откуда пришли. Напрасно трудились… Кстати, сколько времени? — спросила она, поджидая Настю.

— На моих часах… полночь… Но мы еще увидимся. — И, кажется, грозил этой новой встречей.

Повернувшись к нему спиной, Олейникова завела стрелку ходиков и пустила маятник, а когда оглянулась, Ивана в комнате уже не было.

ГЛАВА IX Жизнь зовет

В тот год, о котором ведется повесть, город остро нуждался в людях: заново строили порт, мостили улицы; на сухих и заболоченных, необжитых пространствах воздвигались заводы, а через реку вместо плашкоутного скрипучего моста, сооруженного чужеземцами еще в прошлом веке, и по которому было опасно ездить, — строили железный, на каменных опорах.

Песчаная насыпь уже тянулась вокруг торговой части города, ограждая этот район от весенних разливов. Поднимали и расширяли набережную, где проходил главный тракт с трамвайными путями, — и тысяча людей работала с утра до вечера, застилая берег мхом и бутовым камнем.

Олейниковой дали отдельную комнату в общежитии грузчиков; начальник кадров — молодой, необыкновенно подвижный и веселый парень — расстарался где-то и сам принес железную кровать и стол, а Настя — две табуретки. Портреты вождей украсили этот маленький уголок, где Мария сразу почувствовала себя в какой-то безопасности. Занятая только вечером, она, чтобы не сидеть днем без дела, начала ходить в контору, где не хватало машинисток, а по вечерам, до занятий или после, читала газеты грузчикам.

Ее оценили за умение и старание, полюбили за простой открытый нрав и благожелательное отношение к людям; по характеру она была общительна и простодушна. Довольная своей судьбой, она реже вспоминала о прошлом.

Она быстро свыклась с людьми, с работой, и польза, которую приносила она общему делу, радовала ее. Она вступила в комсомол — что было залогом дружбы с новой жизнью.

Но вскоре открылись перед ней другие горизонты: в окрестностях города начиналась стройка четырех заводов, о них писали в газетах, журналах, и Мария опять оказалась на распутье.

Не одну ее манила большая стройка. Комсомолка Митрофанова Галя — самая молодая из грузчиц — уже собиралась уйти из бригады, только боялась, что не отпустят, и вчера спрашивала Марию, как лучше сделать, чтобы не сочли беглянкой.

Часа два тому назад грузчицы вернулись с реки и, пообедав, занялись каждая своим делом. Пришла в общежитие и Настя Горохова, любившая быть на людях.

Катя Кожевникова в ситцевом пестром платье сидела на постели, рассеянно глядя перед собой. Молчаливая, тихая, скрытная девушка, она не завела подруг; никто не слыхал ее смеха ни в общежитии, ни на работе, в разговоры вмешивалась редко и своего мнения никогда не отстаивала. Худоплечая, миловидная лицом, Катя держалась везде особицей, и очень тиха, замкнута стала этой весной… Ее беременность явилась для всех неожиданностью, потому что ни с кем из ребят она, кажется, не гуляла…

Досадуя на ее глупую скрытность, на недоверие к своим, никто уже не пытался узнавать секрета, да и говорить о ней перестали.

Поодаль от Кати Кожевниковой, забравшись в угол к окну, где горела вторая лампа, сидели, обнявшись, две молоденькие грузчицы и вполголоса пели. Иногда они принимались шептаться, — и что-то секретное было в их тихой беседе. Одна из них была Митрофанова Галя — единственная комсомолка в бригаде.

Настя Горохова, облокотившись на стол и придвинув к себе огурцы, ела их вприкуску с хлебом.

— Ем, ем, а сытости не чую, — рассудительно говорила она, ни к кому в особенности не обращаясь. — Девчонки, нет ли чего послаще? — Галя предложила ей свою булку. — Я прогонистая, как лошадь. Ем за троих, работаю за пятерых, — вот откуда и сила моя берется. — И поглаживая живот, Настя продолжала:

— Господь напитал, никто не видал, а кто и видел, да не обидел.

Она без умолку болтала, точно сидела в веселой компании, а когда надоело это, запела частушки, которых знала несчетное число, и при этом регентовала себе ножом, пристукивая и притопывая в такт припева.

Нынче она была особенно в ударе, не пела, а горланила, на и это получалось у ней как-то естественно, потому что вызывалось внутренней потребностью к веселью.

— Эй, девчонки! Подтягивай все! — И завела еще:

Полюбила я милого, —

Так и думала, столяр.

Поглядела в воскресенье, —

А он по миру стрелял.

Оказалось, никто еще не слыхал этой песни, и Настя, закончив ее каким-то озорным вывертом, рассмешила остальных, но-сама даже не улыбнулась.

Чтобы просторнее было плясать, отодвинула стол к порогу, плясунов на пару ей не нашлось, и она оттопала одно коленце, расшаркнувшись напоследок перед Галей Митрофановой. Здесь любили пляску и песни, но уж очень шумно все выходило у ней, и поэтому упрашивали перестать.

— У нас без тебя было тихо, — заметила Галя. — А как переселилась сюда, — пошел содом.

— А как же! — засмеялась Настя. — У вас монастырь был, а я веселье с собой принесла… Девчонки! Кто против меня — поднимай руку!

Но все воздержались, чтобы избежать еще большего шума: знали Настю не первый день.

С минуту она сидела смирно — потом начала снова. Подкралась к Митрофановой, обхватила за плечи и повалила на кровать:

— Эй, вы, грамотники! Чего уткнулись?

— Уйди, — вырывалась Галя. — Уйди, пес чернявый, в тебе сто пудов.

А Настя Горохова отнимала газету, и один край ее уже оказался надорванным:

— Давай, давай, а то на куски разнесу!.. все равно ни мне, ни тебе, ни городу… Отдай лучше!..

Гале пришлось отступиться. Настя взгромоздилась на табуретку и, стоя под самой лампой и размахивая развернутым листом, требовала к себе всеобщего внимания:

— Тише! Тише, девчонки, докладчик приехал!

А когда все приготовились слушать ее, она сперва прочихалась, прокашлялась, утерла рукавом губы, точно мужик после выпитой чарки, потом с необыкновенно важным лицом, с откинутой назад головой, принялась за чтение…

Но даже заголовка передовой статьи не разобрала никак.

— Ой, Галка! — всплеснула она руками, обернувшись к Митрофановой. — Все позабыла, пустая моя голова! Одни крючки да петельки вижу, а что к чему… Читай сама, дурочка-снегурочка, сорока-почтальон!

Громко рассмеялись, а Галя, чуть обидевшись на новую выдумку ее, с упреком сказала:

— Циркачка. Комедиянить гораздая, а не понимаешь того, что тут дело важное и одинаково всех касается.

— Ну-у?!.

— Вот тебе и ну. Мешаешь только.

Горохова уселась на ближнюю к ней постель и уже спокойно, без шутовства, призналась:

— Ну, ладно. Так и запишем: «Поставить Гороховой на строгий вид и привлечь к ответности за буйный нрав и суматоху в правилах распорядка…» Я — кончила!

Олейникова принесла им свежие газеты.

— Маруся, — поднялась Настя Горохова, — читай давай. Галка нашла чего-то, а нам не сказывает, тихоня!..

Мария начала читать:

«…В десяти километрах от города, близ древнего сельца Медведева и рядом с деревней Ключихой на берегу реки началось строительство завода-гиганта. Ежегодно с его конвейера будет сходить сто сорок тысяч автомобилей. В одни сутки — пятьсот! Каждые три минуты — одна машина!

Прямые широкие улицы, проспекты пересекут это безмерное пространство, занятое сейчас болотами, лесами, мочажиной, кустарниками и полями, над которыми из века в век владычествовала тишина.

На этой глухой, нетронутой равнине, расхлестнувшейся на многие версты, и суждено возникнуть новому заводу.

На площадку строительства начали стекаться люди в середине апреля месяца. Первыми пришли лукояновские грабари, за ними пришагали ветлужские лесорубы с топорами и пилами, вологодские землекопы, каменщики из Ярославля и Костромы. А потом, когда совершился великий почин, уже отовсюду шли и ехали сюда люди самых разнообразных профессий.

Теперь там рубят лес, сводят на нет кустарники, в низинах роют канавы, чтобы осушить болотистую землю, расчищают площадь для цехов, для города и поселков…».

Газета пошла по рукам, — грузчицы словно не доверяли Олейниковой и сами хотели увидеть собственными глазами… А там и картинки случились на этот раз, и каждая могла увидеть лесорубов и грабарей на работе; вот костромские землекопы копают глубокую канаву; на одном из фото изображен дощатый барак, подле него две женщины у костра варят обед, — котелок висит на козлах и вьется под ним бледный дымок…

Настя разглядывала долго, и как-то сама собой, постепенно, вставала в ее воображении картина того, что примерно происходило там сейчас.

Подошла к ней Катя Кожевникова, чтобы взглянуть.

— И зачем столько машин?.. Не знаю, — вздохнула она.

Горохова Настя авторитетно разъяснила:

— Не на телегах же ездить при Советской-то власти! Помытарили душу — хватит. Теперь машинный век.

Растянувшись на постели и закинув руки за голову, Галя уже не слушала больше ничьих голосов, раздававшихся подле, и окончательно решила, когда ей заявить об уходе на площадку, что было надумано несколько дней назад.

Ей было семнадцать лет. Ни на что еще не растраченную силу хотелось отдать другому делу. Весной она отпросилась в ячейке и с первым пароходом приехала из деревни в порт. Свыклась с людьми, но все же по временам тянуло ее отсюда. А куда — и сама не знала.

Прослышав об Автострое, она впервые задумалась о себе, а не решаясь идти одна, подговорила и свою подругу. И вот теперь, окончательно решая судьбу свою, уже с волнением искала на большой стройке и свое местечко.

Ее молчание показалось Насте подозрительным. Порывисто подбежав к ней, Настя сердито закричала:

— А ты, карась болотный, почему молчишь?! Одна бежать надумала? а мы оставайся здесь? Ни в жисть тому не бывать!

Она рассердилась взаправду, и сильный голос ее почти гремел:

— Девчонки, бабы! Вот те крест святой, мы дуры небитые! Зачем в порту оставаться, коли новое дело предвидится и ширина жизни такая!..

Настя уже стояла посреди комнаты: во весь свой рост, широкоплечая, с засученными рукавами на толстых мускулистых руках, точно готовилась к драке. Платок съехал на затылок, и густой пучок черных волос свисал на спину.

— Идти — так всей бригадой! — призывала она. — Гору с лесом столкнем. Кто против — поднимай руку!

Катя Кожевникова разбирала на ночь постель, неуклюже взбивая подушку.

— Куда нас, этаких-то, — проговорила она безразличным тоном, и было похоже, что мысли ее очень далеки от всего, что так сильно взволновало Настю.

Передохнув, она досказала:

— Заводу анжинеры да машинные дельцы нужны, а мы — простые.

— «Простые»! — недовольно подхватила Горохова. — Ежели грузить, али канавы рыть, так я любого инженера за пояс заткну… а то и в подоле унесу верст за десять. Ведь у него что? только голова светлая, а сам он никудышный. А мы на черном хлебе выросли, землю сами пахали. Наперегонки с любым возьмусь.

Галя заметила ей, что она по всем статьям хороша, только по одной не вышла.

— По какой это? — огрызнулась Настя.

— Неграмотная, — вот по какой. Говоришь: учили тебя, шутиху, а теперь — опять?

Задетая за живое, та мгновенно повернулась к Гале:

— Сыздетства грамоте не учили, — а я в том нисколько не виноватая. Ты — комсомолка, а такие слова… понять должна бы, в чем причина. Не старое время — выучусь. Разрази меня бог, светлая стану! — божилась она, крестясь. — Обязательно все науки пройду, — меня хватит. Еще и тебя обгоню. Маруся, пойдешь с нами?

— Да, я собираюсь… если пустят, конечно.

— Пустят… не то и сами уйдем! Народу там только давай, про то вон и в газете писано.

— А ты не кипятись, — унимала Олейникова. — Еще хотите слушать сообщения из-за границы?..

— Не надо, хватит! — отмахнулась Настя. — Сперва это обмозговать надо. — И, расхаживая между кроватей, рассуждала вслух: — Завод — он действительно… На рабочее положение стать разве плохо… кому ни доведись… Там, наверно, и курсы всякие… Один год, другой, — а там и похвальную грамоту выдадут… Я им нос — утру! — грозилась она кому-то. — Изловчусь, да — трах! — и машину дадут вместо премии. — И, став в позу, сделала вежливое приятное лицо и развела руками: — «Товарищ Горохова… Настасья Павловна… садитесь, пожалуйста»…

Так высоко улетела Настя на легких крыльях своей мечты.

— Поехала, пес чернявый! Не свались, — предупредила Галя, однако угадывая, что безудержная фантазерка хоть и шутит, но наполовину верит в то, чем награждала себя в недалеком будущем.

В эту минуту вошла Варвара Казанцева. По-разному, каждая на свой манер, но одинаково радушно встретили грузчицы своего бригадира, точно заждались.

А она, не спеша, пробралась между кроватей и поднявшихся девушек и села к столу, сразу очутившись в тесном и шумном кругу. Катя Кожевникова привстала на постели и, полулежа, облокотилась на подушку, чтобы лучше все видеть и слышать.

Настя Горохова заняла место рядом с бригадиром, оттеснив других, и, возбужденная, торопясь и путаясь в словах, тут же выпалила, что Галка тайком от всех замыслила побег из бригады.

— Комсомолка, а — тихоня. Разве так можно? — негодовала она. Но и это чувство было у ней особенным — пополам с озорством и шуткой. — Я отдую ее… можно? — И уже засучила рукава, чтобы сделать рукопашное внушение.

— Не тронь пока, — остановила Варвара тоже шутливо.

Неожиданно возникший вопрос об уходе на площадку оказался сложнее, чем думалось Насте. Прежде всего, управление портом, само нуждаясь в рабочей силе, не отпустит бригаду; грузы постоянно простаивали дольше положенного срока, на рейде и сейчас не разгружено сорок барж, а что будет к концу лета, осенью, когда отовсюду тронется рекою хлеб?

Варвара прожила в порту восемнадцать лет; ею дорожат и, конечно, не отдадут, если не вмешается партийный комитет. Но если бы даже отпустили ее, то еще неизвестно, согласится ли на переезд мужская половина бригады.

Одного Петьку Радаева, — своевольного, капризного, с хулиганскими замашками парня, которого боятся в бригаде не только девушки, — и то не уговоришь, если не захочет сам.

— Петьку не брать, — без обиняков сказала Настя, и ее поддержали другие.

— А ты, Катя, со всеми вместе? — спросила Варвара Казанцева.

Кожевникова с минуту подумала и ответила неуверенно:

— Пока здесь останусь. Куда мне.

— Глупая, тебе с нами лучше будет, — убеждала Настя Горохова.

— И ничего я не глупая: мне так надо, — уже настойчиво возразила Катя. — Я себя понимаю, а если что, — тогда уж с вами придется.

Скрытная, она опять утаивала что-то, и когда Настя по простоте своей начала выпытывать, что значит это? — Катя отмолчалась и тут. Повернувшись спиной, она закрылась одеялом.

Об этой девушке Варвара Казанцева думала озабоченно и часто, наблюдая за ней во время работы и на досуге, дивилась. Незаметно для других она прислушивалась к разговорам грузчиков, к случайно брошенным фразам, — не обмолвится ли кто. Однако и посейчас не узнала, кто отец будущего ребенка Кати.

ГЛАВА X Переселение

Три ключихинские подводы, поряженные Варварой еще с утра, поджидали грузчиков на базарной площади.

Базар подходил к концу, дождливый день немного прояснился, и на пустой площади порожние подводы были видны издали. На передке ближней телеги сидел серый, согнувшийся старик с темными пятнами на плечах, а рядом пегая лошадь жевала сено, уткнув в телегу морду. Что-то трогательное нашла Мария в этом единении старика, телеги и лошади. А Настя с притворной озабоченностью спросила, обращаясь ко всем:

— Бензин-то у него есть?

Все дружно рассмеялись.

— Ничего, довезет, — ответила Митрофанова. — А если случится что, — тебя впряжем. Сколько возьмешь?

— Давай тыщу рублей, довезу.

— Ну, ну, будет, — торопливо унимала Варвара, зная, что шуток старик не любит.

Мужики принялись впрягать лошадей и, положив мешки, баулы и сумки, перевязали их веревками. Багажу набралось не так уж много, но они провозились больше часа.

Привыкшая дорожить временем, Казанцева на этот раз ждала терпеливо, зная, что бесполезно торопить мужиков.

Но вот наконец тронулись в путь.

Городом, потом рабочим поселком, грузчицы шли вместе, а когда песчаная дорога вывела их на холмистую равнину, пошагали гуськом, одна за другой.

Старик позвал Варвару, чтобы садилась.

— Сама-то я дошла бы, — сказала она, усаживаясь рядом, — а вон Катя… тяжело ей.

Старик долго и недружелюбно разглядывал женщин, шагавших тропой вдоль дороги, нашел и ту, о которой заботилась Варвара… Конечно, беременной нелегко осилить двенадцать верст такого пути, но он больше жалел лошадь.

Казанцева озирала знакомые места, они почему-то не пробудили в ней теплых чувств, — наверно, вот так же приезжает взрослая падчерица к своей мачехе после того, как много лет прожили порознь; уж очень много тягот пришлось перенести, когда жила в Ключихе!..

Под колесами шумел тугой и вязкий песок, телега кренилась, скрипела и, кажется, все в ней так непрочно, что вот-вот рассыплется.

— А как деревенька наша? — поинтересовалась Варвара.

— Да ведь как… двор на двор не приходится. Как почали землю кромсать да всякие канавы рыть — молодежь туда разом и хлынула. Теперь все впереверт пошло… Без нас — стариков — везде молодые воюют. А мы — не нужны стали.

Размахнувшись кнутом, он больно ударил лошадь, вымещая на ней какую-то свою злобу. Кобыла свирепо завертела жидким посконным хвостом, припустила под горку рысью, и еще сильнее загремело ведерко, хотя долго ухлестывал его старик веревкой.

Грузчицы миновали фабрику на берегу реки, с высокой трубой, упиравшейся почти в облака. Левее фабрики протянулся от дороги до самой реки заслоненный лесом большой рабочий поселок. Виднелись тускло-зеленые горы правобережья, и деревья грудились там по отвесным глинистым откосам.

За песчаными холмами началась болотистая равнина, едва поднимавшаяся к северу. Ее занимали сплошь густые мелкие леса и кустарники, — только новые телеграфные столбы с двумя проводами да несколько новых мостов, перекинутых через ручьи и болотца, свидетельствовали о начале большой стройки.

Потом увидели у опушки леса свежую насыпь — прямую, широкую, раздвинувшую лес на две части — вдали терялся ее конец. По сторонам — беспорядочные груды шпал, и на всем протяжении копошились люди с лопатами в руках. Вот обозначилась пестрая от людей канава с гребнем лоснящейся неплодной земли, выброшенной на бровку. Земля отливала серо-зеленоватой краской, потому что впервые вынимали ее из глубины.

Попадались вырубленные большие лощины, и чем ближе подходили к Ключихе, тем вырубок становилось больше, а потом на огромном пустыре, где весь лес свели и убрали куда-то, показались улицы новых дощатых бараков.

Простор был так велик, что глазу трудно охватить размеры того, что будет здесь создано. Но Марии и так понятно было, что все, что видит она перед глазами, есть только самая первоначальная пора стройки.

Ко всему приглядываясь внимательно, она думала лишь об одном: вот здесь ей предстоит жить.

— Так вот оно как начинается! — сказала она себе.

Старик-возница указал кнутом в сторону землекопов и с одышкой крикнул:

— Вот они, строители! По колено в воде стоят, а хоть бы что! У деревни нашей тоже везде канав нарыли, сколько телег из-за этого поломали — страх! И терпим, — сокрушался он.

— По-твоему выходит так, что мы — во вред строим? — заметила Казанцева на это.

— Нет, зачем во вред… Я не про то… а надо бы этот гигант-завод от деревни подальше, чтобы землю нашу и огороды не занимать. Вот что… И жизнь, как была, не тревожить… Только было обжились немного после войны, а теперь — опять толчок!.. Мужику спокой нужен…

Вспомнив опять о Кожевниковой, Варвара слезла с телеги и попросила его, чтобы он посадил Катю.

— Пускай садится, — согласился он наконец.

И, когда незнакомая ему молодая женщина взгромоздилась на облучок, старик слез и пошел тропой, крикнув Варваре, чтобы и она садилась.

Варвара обернулась к Кожевниковой:

— Напрасно ты, Катя, таишься от меня… ведь мне не десять годов… плохого я тебе не желаю и осуждать не буду. А ты скрытничаешь… — И, подталкивая девушку к откровенности, сказала наугад: — Боишься его, что ли?.. Так теперь ты на новом месте и бояться нечего.

— Да-а… у него вон из глаз-то ровно сквозняки дуют… ведь он велел на аборт идти… «А если, — говорит, — тайком от меня просрочку сделаешь — тебе не жить».

И Катя схватила Варвару за руку, точно хотела спрятаться за нее от парня, перед которым и теперь еще трепетала.

— Он не велел сказывать никому, «Если, — говорит, — скажешь кому, — минимум — изуродую. И больше на глазах у меня не вертись, а то хуже будет».

— Это кто? Петька Радаев, что ли?

— Он, — призналась Катя. — Поэтому и не шла сперва с вами. А когда он надумал там остаться — я решилась. Деваться больше некуда.

— Дура, да что он тебе сделает? Весь закон на твоей стороне. Молодая, а какая ты робкая, да потайная… На зайца крикнут — так он со страху дороги не взвидит, а ты что? Борись за жизнь-то, шагай смелее.

И с прямизной, на которую давал ей право возраст, спросила:

— Долго ли жил он с тобой?.. что-то незаметно было…

Девушка вдруг закрыла лицо ладонями и тихо заплакала:

— Уговорил… по любови… сережки с платком подарил. Всего и сроку любови нашей — вечер один. — Качаясь из стороны в сторону, она чуть не падала с телеги, и сама, наверное, не унялась бы долго.

Варвара нешибко толкнула ее в плечо:

— Ну ладно, перестань. Слезы горю — плохие пособники. Перестань, говорю, услышат… Кнутом бы тебя за такую простоту!.. Не узнавши парня, на шее виснете… — И сурово добавила: — Я увижу его, поговорю…

И хотя сейчас ей было не до того, но уже наспех обдумывала: как бы поскорее перетащить сюда Петьку, чтобы свести их вместе.

Перед отъездом ей так и не удалось увидеть его, — не иначе, прятался. Теперь и это объяснялось легко.

На луговине у ближнего барака, сколоченного из фанеры, горел костер и женщины готовили ужин. К ним, направляясь из лесу, шагали через дорогу землекопы с лопатами на плечах. Некоторые бараки были заселены — из раскрытых окон глядели ребятишки, кое-где уже зеленели цветы, на веревках под окнами шевелилось на ветру белье, на пустыре бродили козы, — так человек начинал обживать новые места, нехоженые прежде.

В улице лежали грудами бревна и свежие доски, пахнущие теплой смолой. К одному из недостроенных бараков подъехала грузовая машина с темными заляпанными грязью бортами, и трое рабочих принялись разгружать незастекленные рамы. Они клали их прямо на сырую луговину, неаккуратно, броском, и некоторые рамы были уже покалечены.

«Что это они? — удивилась Варвара. — Разве так можно? Надо будет в парткоме поговорить». — Но через минуту, не стерпев, спрыгнула с телеги и, подойдя к рабочим, спросила строго:

— По-другому неужто не умеете? Или не жаль?.. Свое бы так не бросали… Подложите слеги или доски.

Много было на площадке всяких начальников, и, видимо, приняв ее за одного из них, парни начали делать, как было велено.

Варвара вернулась к Кате.

На одном из бараков плотники настилали крышу, бойко постукивая молотками, а под окнами несколько женщин разгружали кирпич с подвод — в нем было много боя. Значит, некому доглядеть и за этим…

Грузчицы продолжали идти вдоль улицы, вернее, пустырем, где лежали бунты бревен, досок и камней.

Оглядывая все вокруг, Настя Горохова то и дело показывала им куда-то.

— Объясняет… а сама первый раз тут, — улыбнулась Варвара.

Глубокие канавы, прорезающие лесную равнину по всем направлениям, груды древесины, железа, кирпича, новые бараки, из которых валил первый дымок, насыпи и мосты, которые встречались по дороге, местами раскорчеванные пустыри, и то, что читала Варвара в газетах, — все теперь срасталось в одно, огромное, величественное, невиданное прежде, приобретая живые очертания… И вот над всем этим неохватным зеленым простором главенствуют цехи завода — из камня, железа, бетона, стекла!.. В мечтаньях Казанцевой все это было гораздо ближе, чем в действительности, но она уже готова была идти всюду, куда пошлют, чтобы участвовать в рождении завода и торопить сроки, которые однажды указала партия…

Так начали переплетаться в ней прежние и новые заботы…

Загрузка...