Программа цеха была вначале невелика и росла постепенно, но целых шесть месяцев не справлялись с нею. Было достаточно больших и малых причин, чтобы лихорадило не только литейку, но и весь завод, вступавший в полосу освоения.
Построить корпуса на голом месте оказывалось проще, нежели сделать хоть одну машину из собственных деталей. Автомобиль рождался одновременно во всех цехах, готовые детали — каждая своей дорогой — бесконечным потоком двигались к месту сборки, задержка одной из них разрушала всю систему.
Прежних строителей, в большинстве пришедших из деревень (их было здесь пятнадцать тысяч), поставили к станкам. От них требовалось умение мастера и совершенное знание технолога. От простых привычных понятий: сутки, аршин, пуд, — которые теперь уже не годились, — лежал путь к новым непривычным понятиям: секунда, миллиграмм, сотая доля миллиметра, которые внедрял завод.
Пока рабочие не научились чувствовать эти малые величины, с конвейера машина не шла. В неопытных еще руках ломались импортные станки, сгорали моторы, готовые детали не выдерживали испытаний.
В литейке — основном заготовителе для всех цехов — долго не удавалось получить металл годной марки, а страна торопила с выдачей литья, потому что хотела быть независимой, и уже сокращала ввоз металла и готовых изделий.
Инженеры изучали опыт других отечественных заводов, каждый цех превращался в лабораторию.
Зноевский и Авдентов всячески меняли режим печей, пропорции примесей, но литье не годилось. В отлитых блоках — самой ответственной части мотора — зияли раковины в различных местах… Не следовало даже выпускать их из литейки, требовалось возвращать обратно в переплавку, но Штальмер упрямо гнал их на обточные станы. Литье оказывалось таким твердым, что не поддавалось сверлам — они ломались. Большинство блоков даже и не доходило до сверловочных станков: их браковали на первой, второй операции; немногие прорывались дальше, но их браковали на контрольном пункте. Здесь их метили мелком как брак и складывали на землю клетками.
Эти бурые шероховатые штуки напоминали чем-то бруски прессованного торфа и, действительно, годились только в печь… За ними приходили автокары с прицепками, забирали их и увозили обратно к вагранкам. Драгоценный металл испорчен, время потрачено впустую!..
Штальмер вступил на путь изобретательства и открытий, подталкивал к тому же и других, предупредив Дынникова, что результаты, возможно, скажутся не скоро. Ему до поры верили, помогали, как и всякому человеку, кто пробовал силы на новом поприще.
Он ратовал за то, чтоб проложить свои дороги, минуя все, что добыто в металлургии капиталистических стран, особенно в Америке, и кричал: «Надо идти в атаку!»
Зноевский назвал эту дорогу самой ухабистой, длинной и бесплодной. Мистер Брайсон перед отъездом на родину целиком подтверждал правоту Зноевского, но не настаивал, ибо миссия его уже считалась законченной. С ним вместе и несколько позже уехало много иностранцев, освободив место тем, кто у них учился.
Авдентов дал четыре плавки, и все оказалось браком. У Штальмера из пяти годилась лишь одна, блоки дошли только до третьей операции, но этот маленький успех он счел победой и скоро ушел по болезни в отпуск.
Получив обширные права начальника литейной, Зноевский положил на штурвал обе руки, и судно продолжало крениться то в одну, то в другую сторону, хотя самый курс был, кажется, верен.
И вдруг, к немалой досаде Авдентова, Степан Аркадьевич оставил его одного у печей, а сам целую неделю выискивал дома спасительное рецепты в тетрадях и книгах, привезенных из Ривер-Руж. Уже без него Михаил сделал две плавки, и особенно неудачной была вторая.
Измотанный, похудевший точно после болезни, с потемневшим лицом, покрытым сажей и пылью, он притащился к Зноевскому в одиннадцать ночи, чтобы доложить ему о своем поражении.
Оказывается, его дружок сидел в теплой ванне, с английской книжкой в руках, и был почему-то неизъяснимо весел:
— А-а, Михаил!.. проходи сюда. Мы — в ванне и потому в «неглиже Адама». Извини за нескромный костюм.
— Ну как тебе не стыдно! — прямо с ходу набросился на него Авдентов, и что-то неукротимо злое было в его напоре. — Штальмер «заболел», чтобы не быть в ответе, а новый начальник не ходит в цех. Раненько обюрократился!..
— Лежачего не бьют, — предупредил Степан, сделав движение рукой, будто книжкой только и может заслониться он от свирепого друга.
Авдентов до того устал, что даже говорить ему было трудно. Он опустился на лавку поодаль от чистого белья Степана и голосом глухим и нервным произнес:
— Брак… восемь тонн… выплеснул на землю.
Зноевский бросил книгу на подоконник, вылез из ванны, тщательно вытерся мохнатым полотенцем и, не отвечая на беспомощный вздох приятеля, начал одеваться.
— А мне сегодня горячую воду пустили. Приятно. Советую тебе воспользоваться… Хочешь?.. Потом будем чай пить с вареньем. — И, говоря это, бессовестно глядел в глаза.
Или не понимал он, что шутка не к месту, или был какой-то расчет еще больше растравить человека, потерпевшего две неудачи подряд!.. Почти с ненавистью глядел Авдентов на это смуглое бронзовое тело с крутыми мышцами, на широкую спину с неглубокой впадинкой вдоль и толстую шею, на которой едва сходился ворот шелковой рубахи.
— Я не за тем пришел… у меня это свое есть.
— Раздевайся, раздевайся… Я тебе сейчас устрою… Только не злись, я ведь там не был.
Он помыл ванну мочалкой, из открытых кранов хлынула горячая и холодная вода, наполняя комнату паром. Вода была еще желтоватой от новых труб, но усталое тело само тянулось к ней.
Степан ушел в другую комнату, чтобы закурить трубку, и вернулся, когда Михаил, блаженно охая, погружался, в ванну.
— Ну как? — серьезно осведомился Зноевский.
— Хорошо-о. За это можно тебе кое-что простить, — сказал Авдентов уже более мирно. С него свалилась будто непомерная тяжесть, все поры дышали легко, и он опять обрел способность улыбаться. — А все-таки я на тебя в большой обиде. Почему не пришел хоть сегодня?.. Ведь знал же, что идет плавка?
— Знал, конечно… Но спасти ее было уже нельзя.
— То есть?.. Значит, ты нашел что-нибудь?
Вместо ответа Зноевский начал спрашивать сам, чтобы окончательно уяснить себе что-то.
— Шихту составлял по-прежнему?.. да?.. Какую температуру получил в вагранке?.. 1320 градусов? Ну вот, что и требовалось подтвердить. Спасти было уже нельзя. — Авдентов озадаченно слушал. — Режим печей правилен, мы на верном пути. Начнем завтра… и к черту эту ученическую технологию Штальмера, когда есть образцы научной проверенной работы! — Он уже говорил повышенным голосом, с какой-то новой силой убежденья, которое досталось, очевидно, нелегко. — Я с утра до ночи копался в моих записях, проверил сотни формул, даже голову разломило! И вот только за час перед тобой кончил.
— Ну и что?.. нашел что-нибудь?.. Да? — Авдентов уже вставал, чтобы не тратить драгоценного времени на удовольствие сидеть в воде, но Степан удержал его:
— Ты мойся, мойся… Я могу и так тебе… В конце концов получается довольно простой расчет: в пути от вагранки до конвейера металл теряет 70 градусов — значит температуру в вагранке надо довести до 1400 градусов.
— Это же трудно!
— Трудное осталось позади. Но у нас будет другая неприятность: излишние простои, а наша задача поднимать выработку… Попробуем добавлять в шихту десять процентов фосфоритных чугунов. Это позволит снизить температуру в вагранке на 30 градусов, а жидкую текучесть металла все равно получим. Я уже звонил Дынникову, он сказал, что по распоряжению наркома фосфоритный чугун дадут нам скоро.
Михаил обдумал сказанное:
— Отлично!
Этот возглас относился в равной степени и к тому, что он помылся и нет больше усталости, и к тому, что он ошибся в друге, недооценив его способности и волю. Вода урчала у него под ногами, устремляясь в открытое отверстие ванны.
— Как ты думаешь: Штальмер не будет против? — озабоченно спросил Степан.
— Не знаю. У меня с ним было немало стычек, одно время стояло так: или он, или я. Потом он осадил назад, я — тоже. Неприятно все это… Я хотел работать спокойно… Если Дынников «за», то он не решится.
Степан прищелкнул пальцами:
— О’кей!..
К полдням они дали новую плавку, — расчет Зноевского подтвердился, — и хотя чугун был еще очень плох, но лаборатория усмотрела в нем много ценного, что следовало закрепить в дальнейшем.
Осторожно Зноевский пробирался дальше… Около пятидесяти тонн металла он потратил на то, чтобы получить семь тонн чугуна — по качеству гораздо ниже фордовского. Опыты не прекращались, а завод пожирал последние остатки импортного сырья; оно таяло с каждым днем, но Зноевский пока не в силах был восполнить эту страшную убыль, — и тогда, на заводе опять началась тревога.
За все это время Штальмеру не удалось ничего изобрести нового в литейном деле, его старанья были бесплодны. Так, с пустыми руками, он и пришел на собрание литейщиков, наиболее шумное и многолюдное из всех, какие были прежде. Он все еще был в отпуску и пришел сюда скорее всего за тем, чтобы посмотреть, как тонет его преемник, которому тоже не удалось добиться больших побед, а незначительное продвижение вперед Зноевского и Авдентова он расценил как неудачи.
— Ваши эксперименты, Степан Аркадьевич, слишком дорого обходятся заводу. Вы хотите нагнать Америку, а плететесь черепашьим шагом, — сказал он, выступив в прениях.
Степан крикнул ему на это:
— Тогда скажите нам о новых своих открытиях!.. Мы воспользуемся ими и будем благодарны. Научите нас!
— Надо искать, — в сторону вильнул Штальмер. — Вы очень настойчивы и решительны, это похвально. Но ведь немного нужно смелости и таланта, чтобы плестись в хвосте. Что такое технология Форда?.. Она выросла на базе всей американской техники, а у вас, в Советской стране, другая основа, отличная от них земля, иной металл. Наконец, — черт возьми! — у нас и природа другая, чем у Форда в Ривер-Руж!
Зноевский встал и возразил спокойно:
— Штальмер, вы говорите глупости! Вы скоро будете доказывать нам, что все законы физики, химии и технологии металла мы должны заменить новыми, своими?.. А расскажите тогда, как вы понимаете задачи освоения передовой капиталистической техники?.. Вы что-то свое хотите противопоставить лозунгу партии… Я догадываюсь: целый ряд головокружительных открытий, изобретений сразу освободит нас от главной обязанности — овладеть опытом столетий, — то есть, тем, без чего немыслимо наше движение вперед.
Спор разгорался, в него включались все новые и новые люди — технологи, инженеры, члены райкома партии и комсомола, — мужчины, женщины, девушки, практиканты, изобретатели, — и, к удивлению своему, Зноевский видел, что многие из молодых идут не за ним, а за Штальмером. Даже выступление Дынникова образумило не всех.
После первого столкновения Штальмера со своим заместителем, минуло несколько дней: и Зноевскому пришлось вторично объясняться с ним: как-то в одном разговоре, вышучивая Зноевского, Штальмер обронил фразу:
— Он очень энергичен, влюблен в Америку. Но, право же, могут подумать, что он — представитель фирмы «Остин и компания», которая… платит ему за это.
Степану передали все до слова, и, взвесив возможные последствия, он счел за лучшее сейчас же оградить себя от дальнейших интриг.
Как только Штальмер появился в цехе, он при Авдентове, которого тоже пригласил с собой, взял Штальмера под руку и повел на шихтовый двор, где было тише и мало людей. Здесь, у груды железного лома, можно было объясниться, не привлекая ничьего внимания.
— Я хочу говорить о «шутках», на которые вы напрасно растрачиваете свой талант, — сказал Зноевский.
— Не понимаю, — изумился Штальмер.
— Тут надо помнить, а не понимать. У вас отличная память, и я надеюсь, она не изменит вам сегодня.
Степан, напирал, восхищая Авдентова своей выдержкой и какой-то брайсоновской солидностью, но во взгляде прорывались ненависть и возмущение.
Штальмер извинился, что сейчас не имеет времени для разговора, а дело, очевидно, касается мелочных сплетен, в которых он не замешан. Но, чтобы «привести личные отношения в порядок», он просит Зноевского зайти к нему на квартиру, хоть завтра вечером. По-видимому, ему мешал третий… Но Авдентов не уходил.
— Я привел вас сюда не для того, чтобы уговориться о свидании, а узнать о том, что вы говорите обо мне на перекрестках. Я обращаюсь к вашей честности.
— Это зависит от нас обоих, — сказал Штальмер, не дослушав до конца. — И я думаю, чтобы благоразумно сделаете, если…
— …если поделюсь с вами тем, что «платит мне американская фирма»? — в упор спросил Зноевский, не страшась открытой ссоры. Штальмер инстинктивно оглянулся, — нет ли поблизости кого-нибудь еще, и это было очень странно.
Скрестив за спиной пальцы, Зноевский ждал. Только прямое признание и просьба извинить за «необдуманную шутку» могли спасти Штальмера — иначе начнется война, в которой могут проиграть оба. Но признание своей вины давалось Штальмеру трудно, вернее, он боялся этого признания, тем более, что дело происходило при свидетеле. Но и запираться было бессмысленно, потому что Зноевский грозил передать дело самому Колыванову.
— Да, я должен извиниться, — сдался наконец Штальмер, припертый к стене. — Я необдуманно пошутил. О нет! Сознаюсь честно, это была не намеренная шутка. Даю вам слово. Я прошу извинить меня… И давайте работать вместе… В нашем деле личные отношения слишком много значат, чтобы портить их сознательно… Вот и Михаил Иванович… у нас было кое-что… давайте помиримтесь и с вами. — И он первый протянул руку. — Я очень рад, что объяснились… За неудачи у меня тоже болит душа, и я иногда срываюсь…
На этом они расстались.
Штальмер прошел в земленабивное отделение. Пять машин «Осборн» работали неполным ходом, с оглушительно резким стуком трамбуя в формах землю. Одна из них, у самой стены, в углу, капризничала с первого дня, а теперь остановилась вовсе.
Эти машины, привезенные из Америки и установленные иностранцами, туго подавали землю: она часто застревала в нижней горловине бункеров — большого конусообразного железного ковша. То и дело приходилось работницам брать в руки тяжелые деревянные колотушки, которые заказал Зноевский по образцу фордовских, и с силой ударять ими в боковую стенку бункера.
За семичасовую смену эта тяжелая колотушка выматывала людей, особенно тех, кто был физически не крепок. Труднее всех было Варваре Казанцевой, но жаловалась Штальмеру и Настя Бисерова.
При нем «заело» землю в пятой машине.
Варвара Казанцева судорожно, рывками нажимала педаль, — земля не сыпалась, но после нескольких ударов колотушкой вырвалась из горловины и засыпала всю форму.
— Товарищ Штальмер, видите, что получается? — с болью в голосе сказала Варвара, очищая рукой излишнюю землю. — Одно мученье да задержка…
— В самом деле, — вступилась и Настя, — неужели нельзя ничего приспособить? Ведь мы отстаем, а хочется — как получше да поскорее. Пускай уж этими колотушками в Америке работают, а у нас социалистическое соревнование, — они нам все дело портят.
Штальмер кивал только, обещал распорядиться, но ничего определенного сказать не мог. Однако вскоре он занялся изобретением, чтобы хоть в этом деле, которое казалось на первых порах простым, вырвать победу, взять реванш; желая поразить неожиданностью, он не сказал об этом никому и работал втайне.
Истек месяц, но ни одной догадки не пришло ему в разум. В результате всех размышлений он вынес только одно заключение, которое напрашивалось само: если бы эта проблема была простой и легкой для разрешения, то в Америке давно бы не применялись эти деревянные колотушки…
На том и закончил он свою изобретательскую деятельность…
Зноевский готовился к самой большой и ответственной плавке: импортного металла на складе оставалось всего лишь на один день. Состояние нервозности сказывалось в райкоме, в главной конторе завода, и особенно мучительным ожиданием жил эти дни Дынников, ибо с него всех больше спросили бы, если только в цехи не подадут металла из литейки.
Нарком не забыл их и нашел время, чтобы телеграммой подкрепить их веру в успех.
Еще накануне Дынников пригласил Степана к себе и, не скрывая опасений, выспрашивал, чем и как можно обеспечить хоть не полный успех? Кого послать в этот день на помощь Зноевскому? Он перебрал десяток инженеров, упомянул и о Штальмере.
— Единственно, чем он поможет, — пусть не мешает, не путается в ногах, — решительно сказал Зноевский. — Дайте мне Авдентова и Майколова.
Борис Сергеевич согласился охотно, потому что Авдентову, как инженеру, доверял вполне, — был у него достаточный срок испытать его на многом, а Майколов — средний сын Харитонушки, недавно пришедший на завод из института с отличным дипломом, был одарен, как заметил Степан, недюжинной способностью, почти инстинктом литейщика, которого следовало учить для будущего.
Плавка должна была начаться в два часа ночи, чтобы первая смена получила металл. Зноевский пришел в цех ни раньше, ни позже назначенного срока, но там уже встретил обоих инженеров, которые с ним вместе должны или потерпеть поражение и разделить его позор, или победить и разделить с ним славу.
Шихту уже загружали. Степан успел перед началом работы провести короткий митинг с рабочими, и теперь люди уже все были на своих местах. Авдентов, несколько возбужденный, ходил не торопясь у вагранок, а Зноевский — сумрачнее, чем обычно, — стоял у электропечей, изредка проверяя температуру. Он подошел к Авдентову и что-то прокричал над самым ухом.
Михаилу следовало не забывать и шихтовый двор, где могли замедлиться работы.
Огромное здание шихтового двора казалось безлюдным, хотя десятка два рабочих — серых от пыли — разбирали железный лом и увозили в тележках мелкие куски металла к вагранкам. Вверху, под самым потолком, с визгом и рокотом передвигался на колесах кран и, как хобот, опускал электромагнит на груду крупного железного лома, бракованных деталей. Бурые тяжелые куски металла приставали к нижней поверхности его диска, липли один к другому, а когда поднимался диск, они повисали в воздухе, точно неуклюжие обрубленные корни дерева, вырванные с землей. Кран сбрасывал их в железный люк, соединенный с вагранкой, — они тяжело и гулко при этом гремели.
В проходе показался Штальмер и первый поздоровался с Авдентовым.
— Уже загружаете? — спросил он.
— Да, начали.
В эту минуту кран катился над ними, и хотя острые тяжелые куски металла, приросшие к электромагнитному диску, проносились не над головой Штальмера, он все же посторонился.
Авдентов сделал вид, что не заметил такой предусмотрительности, которая граничила с трусостью человека, не привычного к жизни завода. Этот штришок в характере, не подмеченный прежде, добавил нечто в представлении Михаила о Штальмере.
К вагранкам подали воздух, и цех наполнился глухим воем. Огонь клокотал в их каменной утробе с такой силой, что заглушал всякие голоса людей и резкий стук земленабивных машин.
Зноевский не уходил из цеха ни на минуту, вместе с мастером они следили за примесями, проверяли температуру. Она медленно поднималась; прошло несколько часов, пока стрелка прибора указала нужную цифру. Фосфоритный чугун возымел свое действие.
Мастер, пробив железным стержнем летку, взял первую пробу, и Майколов записал в журнале ее время. Штальмер держался поблизости, не вмешиваясь ни во что, и только однажды спросил Зноевского, прокричав в самое ухо:
— Не рано ли еще?
Зноевский неопределенно кивнул ему.
Пробу унесли в лабораторию, но оттуда не поступило тревожного сигнала, как ждал Авдентов. Его не обольщала эта положительная оценка, и он думал, что с последующей пробой может произойти скандал.
А Степан расхаживал по цеху, сунув руки в карманы, и в лице его, немного мрачном, осунувшемся, сквозило напряжение, поднимавшееся будто одновременно с тем, как повышалась температура металла. Надлежало теперь следить, чтобы не проглядеть в расплавленной грохочущей массе даже мельчайших отклонений от нормы.
Взяли вторую пробу, и хотя лаборанты не заставили долго ждать, но эти минуты казались слишком долгими не только Авдентову… Старик Харитонушка уже два раза убегал от разливочного конвейера и, чтобы не отрывать своего сына и Авдентова от работы, кричал Штальмеру:
— Ну как?.. погодится ли?
— Иди, иди на свое место, — прогонял его Штальмер. — Не мешай.
— А куда я пойду?.. у меня тут и место: я — литейщик! — воспротивился Харитон. — И сын мой тут. Мы оба — литейщики.
— Где… кто ваш сын? — не поверил Штальмер и даже оглянулся.
— «Кто, кто»… Сын, говорят тебе… Инженер Николай Харитонович Майколов, вот кто!.. Своих-то знать надо!.. а ты гонишь, не знай куда, — отчитывал его обиженный Харитонушка. — Гляди — народ истомился, ждет, — и указал в сторону формовщиков и разливщиков, часто поглядывающих сюда. — Все ждут!..
В металле постепенно рождались те качества, за которые упорно и долго воевал Степан… Наступило время брать последнюю пробу. Мастер опять пробивал летку, став боком к ней, и готовый мгновенно отскочить в сторону. В пробитом отверстии бушевал ослепительный, как солнце, металл. Устремился по желобу тонкий ручей, и сразу стало жарко людям, — такое огромное тепло заключалось в нем! Зноевский подставил ковш, и мастер тут же заткнул летку глиной на конце железного стержня.
Выплеснутый на чугунные плиты пола металл превратился в бесформенный слиток. Ярко-малиновый свет его медленно мутнел и гас…
Когда остыл слиток, Зноевский поднял его и со всею силой ударил плашмя об пол — слиток звякнул и не распался на куски, не дал трещины, как случалось прежде. Подойдя ближе, Степан впился в него глазами и с каким-то жестоким торжеством усталого, но победившего в борьбе, произнес только одно слово:
— Есть! — И черные брови его дрогнули.
Авдентов знал, чего стоила Степану эта плавка, решавшая судьбу всего завода.
Из лаборатории еще не поступило сведений..
— А вдруг… — начал было Штальмер, подошедший опять к Зноевскому.
— Товарищ Штальмер! — прокричал Степан. — Вы, как инженер и начальник цеха, должны знать, что в литье «вдруг» никогда не бывает. Это закономерный процесс, где все учтено: — И повернулся к Авдентову: — Папиросу дай мне, пожалуйста… Я дома оставил трубку.
Протяжный и гулкий заревел гудок. Прорывая пространство, он раскатывался в просторах цеха, то усиливаясь, то ослабевая, и постепенно начал спадать. Минутой позже затихли машины в земленабивном отделении.
В дверях литейки появился технолог — высокий и плечистый парень в черном берете и в халате из синего сатина. Он шагал мимо разливочного конвейера, который уже остановился тоже, и подошел к Зноевскому.
— Норма! — сказал он. — Поздравляю.
Среди инженеров произошло минутное замешательство, они смотрели друг на друга и молчали.
— Прекрасная плавка, побегу звонить Дынникову! — крикнул технолог.
Ночная смена кончилась, уступая свое место первой, но литейщики не торопились домой. Каждому хотелось увидеть этот побежденный металл. Пришли сюда и Варвара с Настей.
И вот настало время… по очереди, парами, подходили заливщики с «ухватами», подставляли свои тигли под тяжелую, опаляющую жаром струю, от которой отскакивали белые искры. Один из рабочих не пришел, и Харитон остался заменить его. Защитив глаза «консервами», он бойко носил чугун и разливал в формы.
— Своего «хлебца» дождались! — весело воскликнул он.
— Да, неплохо, — отозвался второй литейщик. — Народ, он силу имеет… Теперь без иностранцев управимся.
Зноевский следил за разливкой и однажды Харитону сказал:
— Легонько… Не обожгись.
— Ничего, Степан Аркадьич, не сомневайся. Ни капельки зря не прольем… Его бояться нечего: он — смирный.
Залитые формы медленно ползли в охладительный тоннель, и синие язычки пламени вырывались из них. Потом на выбивных машинах освобождались от земли, и готовые детали, подвешенные на крючья воздушного конвейера, потянулись одна за другой в механический цех к станкам, остывая в пути. Провожая их глазами, радовались все, кроме инженера Штальмера, который, уходя из цеха, думал только о своем падении, наступившем гораздо раньше, чем ждал он.
Он ненавидел и завидовал; ему представлялся путь Зноевского непрерывной цепью легких усилий и счастливых удач. Следя за временем, Штальмер все больше и больше убеждался, что Зноевский свалит его.
Он пробовал незаметно для других кое-что перенять у Степана Аркадьевича, чтобы выровняться с ним и удержать за собой прежние права начальника цеха, но старания не принесли плодов, а за этот срок успели обогнать его Авдентов и Майколов, у которых хватало энтузиазма и любви к делу, чего не имел в себе Штальмер.
С каждым днем ему становилось труднее осуществлять свои замыслы: куда бы ни ткнулся, противостояла масса людей, но тем изощреннее становилась его хитрость.
…Однажды, месяц тому назад, в ночную смену, когда загружали шихту, взрывом разворотило первую вагранку. Ее восстанавливали двенадцать суток, ни на час не прекращая работу. Искали долго виновных в этой аварии, допросили немало людей, но пришлось установить одно: обледенелый тюк шихты, брошенный в расплавленный металл, явился причиной взрыва… И только Штальмеру известно было, что это произошло не так…
Хозяева, кому служил он, требовали решительных усилий, подхлестывали, ставили сроки, но Штальмер не торопился, набивая себе цену… Да, у него мало оставалось времени, земля горела под ногами, уже не он, а Зноевский главенствовал в литейном цехе, и решение всяких дел зависело не от Штальмера, а от его помощника.
Зноевский умел и знал больше.
О скором смещении Штальмера уже поговаривали на заводе в открытую.
Внутренне готовя себя к этой небезболезненной операции, он легко смирился бы с подчиненным своим положением, если бы не опасался, что Зноевский и Авдентов не сведут с ним прежних счетов. Однако, забегая вперед, он уже сам намекал Дынникову и Зноевскому, что «людей хватает только на определенный срок и что такой срок для него лично уже истекает».
— Мы уже старики, — улыбался он, зорко следя за впечатлением, какое последует от этого. Но пока не удалось ему ничего приметить.
На инженерно-техническом совещании он сидел неподалеку от Авдентова и Зноевского и почти не слушал Дынникова.
Борис Сергеевич больше всего говорил о последних плавках Зноевского, которые по качеству металла стояли на фордовском пределе, удовлетворяя всем требованиям контроля. Отсюда начинался новый подъем не только литейного цеха, но и всего завода.
— Я верю, — выкрикнул он, — дело теперь пойдет. У нас есть люди — энтузиасты труда. Их много, и с этой силой победим! Степан Аркадьевич и товарищ Авдентов должны передать свой опыт и другим инженерам и мастерам… А вы, товарищ Штальмер, перестаньте работать вслепую. Хватит!..
Аплодисменты заглушили его сильный голос, да Борис Сергеевич и не собирался говорить больше. Он стоял над зеленым столом и тоже хлопал, обводя взглядом зал, где собралось до пятисот человек — по работе сродни Степану.
Слова Дынникова были для Михаила самой лучшей похвалой. В первый раз за все прожитое здесь время он почувствовал, что Борис Сергеевич в подходе к людям — объективнее, честнее, выше, нежели думал о нем Авдентов.
Степан Зноевский, стоя рядом с ним, слегка подтолкнул его локтем и внятно шепнул:
— Наша взяла, Михаил… Теперь пойдем в гору…
И никто не, подозревал, какую бурю злобных чувств сдерживал в себе Штальмер…
Здесь обсуждали и вчерашний день, и планы на будущее, в которое верили, как в завоеванный успех, а речь Колыванова относилась больше к тому, что происходило в мире… Это нужно было ему, чтобы люди смотрели шире и дальше, до самых далеких горизонтов, откуда дует смрадный ветер войны.
Вслед за Колывановым поднялся Штальмер и с гневом неопознанного Мефистофеля, обличающего своего собрата в его отсутствие, заговорил о замыслах империалистов, поблескивая тусклыми очками и резко взмахивая рукой.
Именно в этот миг необыкновенно пристально глядел на него Зноевский. Поразившая его деталь не показалась ему случайной — гвоздем вонзилась мысль о неискренности Штальмера: он произносит слова и будто убегает в неизвестном направлении; его душа будто обитает на какой-то большой глубине, недоступной глазу; Степану чудилось, что надо только отыскать какой-то фокус, — и лучи, скрещенные в одной точке, осветят эту непроницаемую глубину, где шевелится чудовище.
Штальмер двигался, поворачивал большую голову, улыбался или сурово и гневно стягивал брови. Он был искусный оратор, актер, и всякая ложь давалась ему профессионально легко. Свежий плакат Огиза подсказал ему мотивы и содержание речи, а целью выступления было — попытка занять новую позицию взамен той, какую захватили у него Зноевский и Авдентов в цехе.
Он не вернулся на прежнее место, а сел у самой двери, чтобы скоро уйти совсем, не дожидаясь конца совещания.
Судя по выступлениям, скоро прогонят его; теперь он уже спешил, цепляясь за каждую минуту, чтобы сделать как можно больше и не сорваться.
…Он шел дощатым тротуаром поселка, возвращаясь домой. На глаза попалась вывеска, — тут была парикмахерская, — и он вспомнил, что не брился три дня.
Был поздний вечер. Иван Забава уже кончил работу, прибирал флаконы на подзеркальниках, стоя спиной к вошедшему клиенту. Второй парикмахер — молодой парень в синем берете — подбривал себе брови перед тем, как уйти на свидание. Он через пару минут — надушенный и густо напудренный — ушел, на ходу поправляя берет.
— Побриться? — негостеприимно, исподлобья поглядел на Штальмера Иван. — Уже поздно… и никого нет. Зайдите завтра.
— Я завтра не могу.
Клиент был немножко знаком, но это не давало ему права быть назойливым.
— А сегодня поздно. И никого, повторяю, нет.
— Мне одного и надо, — сказал инженер. — И я прошу вас сделать мне одолжение.
Решительный взгляд и неспокойная поза гостя (скорее всего, трезвого), стоявшего уже у кресла, озадачили Ивана.
Подметая щеткой пол, он косился на странного посетителя и молчал.
А Штальмер переждал с минуту, потом снял пиджак и, стоя у зеркала, причесывал свою черную густую гриву.
— И горячего кипятку у меня нет, — начал опять Иван.
— Ничего, налейте остывшего. Я не избалован.
— И бритвы тупые, — перечислял парикмахер, не зная, как его прогнать.
— Однако я прошу вас сделать мне это одолжение… Это не так велика жертва.
В деревянном неподвижном лице парикмахера выражалось утомление и некая покорность. Он уже застегивал непростиранный халат с пятнами ржавчины на рукавах, но широким пальцам его все не удавалось завязать узелком пояс. В кувшине оказалось достаточно теплой воды.
— Ну вот видите, — не без ехидства улыбнулся Штальмер, усаживаясь в кресло.
— Вижу, что даже анжинеры, антиллигентный народ, ученые, так сказать, люди, и то наш труд не ценют.
Инженер глядел на себя в зеркало, ощупывая свою щетину. Он заметно старел, неторопливая речь соответствовала его возрасту, только в глазах метались какие-то беспокойные искорки, затухая под густыми ресницами и вспыхивая опять.
— Наоборот: я очень ценю ваш труд… и вас лично. Я знаю, нелегко дается вам это ремесло.
— Еще бы… К каждому клиенту имей особый подход, «будьте взаимно вежливы», и все такое с нашей стороны, а с другой — одно невнимание и бесчувствие. Ты им угождай, а они тебе — грубые слова. — Иван говорил трудно, ломая слова, точно не умел лучше, и, стоя к зеркалу боком, ширкал по сухому ремню бритвой. Он совсем не смотрел на своего клиента, но чувствовал, что смотрят на него украдкой.
— День-деньской постоишь на ногах, и отдыху рад… а тут никакого сочувствия, — хоть всю ночь работай, — брюзжал он, взбивая в стакане пену.
— Понятно… а дети у вас есть, Забава?
— Не наказал господь.
— Недолго думано, но не плохо сказано, — улыбнулся Штальмер.
Иван подступил к нему с помазком, закутанным в пену, и принялся мылить щеку старательнее, чем следовало. У него были широкие жилистые руки с приплюснутыми ногтями, обрезанными почти до мякоти; приспособленные для другой, более грубой и решительной работы, они производили впечатление.
— А, простите, откуда вы родом? — любопытствовал странный полуночный гость, продолжая покалывать взглядом.
— Всякий человек из одного места родом и живет, где пришлось, — обрезал парикмахер, чтобы ни о чем больше не спрашивали, его. — А я тем более: родился одиннадцать месяцев спустя после смерти отца и скитался, где попало.
Но Штальмер ничуть не оскорбился, даже не расслышал будто, и продолжал свое:
— …и за это время, которое прожили, много видели пожаров и развалин?.. Кстати, вы, наверно, умели когда-то говорить правильно… культурно, даже красиво, а? Вы много лазили по оврагам жизни?
— Кто пожил на земле сорок пять лет, тот и по гладкой дороге шел, и на горы взбирался, и срывался вниз, и полз в оврагах.
— Но вы что больше предпочитаете?
— От всего, что я видел, у меня испортился характер, — торопливо перебил парикмахер, чтобы тот не успел досказать до конца. Он уже почти догадывался, зачем пожаловал гость, начал нервничать и не уродовал больше слов. — Наше поколение состарилось раньше срока. Мы взяли мало от жизни для себя… и оставим о себе, наверно, плохую память. Живем без славы и нас похоронят без венков и оркестров… Может быть, это не так уж плохо. Моя колея жизни…
— …У вас две колеи… две жизни, — подчеркнул инженер, чтобы еще прояснить цель своего прихода.
— Дай бог совладать и с одной. Впрочем, не мне сетовать и осуждать. — Иван старался быть спокойным, но бритва подрагивала в его руках. — Мне осталось приводить людей в порядок. Я — парикмахер, и не жалуюсь, мне легко заработать хлеб. Малые птицы свивают малые гнезда. Мне хватает. Бакену на реке просторно… Не беспокоит? — спросил он, враждебно заглянув в глаза.
— Поправьте… А во время волнения на реке — не страшно? — зацепился опять клиент. — Бакен кому-то показывает дорогу…
— Не цапайтесь, гражданин! — вскипел парикмахер. — Вот уже скоро двенадцать часов — и к чему баловство это?.. Или с жиру шутки на ум лезут? Сидите спокойно и не мешайте работать. Я — темный человек, слепой. Пусть показывает дорогу тот, кто университеты произошел да книжки разные. А нас не учили — и потому к предкам у меня почтенья нету.
— Вы очень скучны что-то нынче? и не откровенны…
— В откровения я не верю, а у попа на исповеди не был тридцать годов. И нужды в этом не вижу. А скука, она не имеет причины.
— Тебя избаловали в детстве, — сморщился Штальмер, и голос его звенел. — Оставили наследство, отец нянчил тебя до двадцати лет, и все-таки: «почтенья нету»…
Резкий переход к фамильярному обращению Иван постарался не заметить:
— Я не жалуюсь, как другие… вон Анатолий Дымогаров — тот очень жалуется… знали его? — метнулся в сторону Забава, ошарашенный осведомленностью клиента и его решительным напором. — Так вот ему большое наследство досталось, да революция подоспела.
— Кстати, где он сейчас?
— Давно уже освободили. На днях приходил бриться… Он — шофер. Работу ему дали, на железной дороге где-то… Пройдет годок-два — забудется, и запоет песни. Молодые люди — они прирастают к жизни легко.
— А вы?
— Я себя знаю хуже, чем других… Себя познать труднее.
Он заметно спешил, чтобы успеть закончить работу именно на этом разговоре, и по ошибке взял не тот флакон одеколона. Штальмер отстранил его руку:
— Меня тройным… А вы плохо играете в жмурки, — вдруг сказал инженер, решительно вставая.
Забава ушел за перегородку, гремел там посудой и не показывался. Это была последняя уловка преследуемого зверя, который прячет голову. Жестяная крышка выскользнула у него из рук, покатилась к Штальмеру и с дребезжащим звоном легла у самых ног. Иван не шел за ней. Тогда Штальмер поднял ее и принес сам.
— Возьмите…
Теперь они стояли друг против друга. Иван отвернулся, подставив ему свое большое и желтое — без кровинки — ухо, но инженер молчал. Чтобы заполнить хоть чем-нибудь эту жуткую минуту, парикмахер начал сам; голос был хриплый и немного гнусавый:
— Когда я начал поединок с жизнью, я плохо понимал людей. Теперь — еще меньше. Я человек без биографии, которую можно было бы рассказать в поученье детям. Мне нечем козырнуть — ни отцом, ни старшим братом. Для родины я — вообще неважный аргумент, и она вполне законно не интересуется мной, а я… я забочусь о малом… и намеки на политику, или еще что, для меня — пустой звук. Из законов жизни я знаю только три: я родился случайно; умру, потому что умирают все, а работаю для того, чтобы есть и одеваться. Остальное рассудку моему не доступно… У меня нет друзей, и поэтому мне не в ком разочаровываться. Я давно знаю, что в мире царствует один диктатор — эгоизм, и за 45 лет я научился отгрызаться сам. Однако я говорю не то… Я хотел сказать, что я — неудачное творенье бога и — лишен страха… Живое во мне проросло, но заглохло… Вообще, в моей биографии ничего любопытного нет. Напрасно интересуетесь…
— А если не напрасно?
— Не думаю… Так, для развлеченья, вам больше подойдет особа другого пола, но не я… Поищите другой экземпляр, а меня оставьте в покое.
Штальмер дослушал до конца, не прерывая, покачиваясь на носках, потом поднял голову, распрямился:
— Ого! двенадцать часов, капитан, а мы все еще обнюхиваем друг друга! Целый час вы тешите меня игрой. — И нервно засмеялся: — После разгрома Колчака вы не играли на сцене?.. Я был в Москве и привез вам бритву.
— Хорошую бритву мне следовало бы иметь, — точно ступая по тонкому льду, произнес Забава.
— Да, я привез вам хорошую бритву, — повторил Штальмер. И только после этого снял сапог и вынул оттуда вместе с письмом покупку.
С этой минуты их отношения стали совершенно иными; это были уже два равных единомышленника, конспиратора, которые, будто давно, нашли друг друга.
— Можете читать при мне… Ситуация осложнилась, надо спешить… Кстати, вы так ловко забились в щель, что нелегко было найти, хотя я заинтересовался вами еще тогда, когда вы разделались с Мокроусовым.
— Стаж, — буркнул Иван, пробегая страницу.
— А где Катька Кожевникова? Она ведь, кажется, жила с тобой.
— Мокроусова дочка?.. да, жила. Ее Фаина Львовна, наша квартирная хозяйка, в городе приветила. Там мы с ней и сладились… Я обучил ее и пустил по вольному свету под кличкой — Зойка Смола. Потом подхватил ее Сенька Зуб Золотой, потом — Ванька Белый… Теперь она по Волге циркулирует… Изредка я встречаюсь с ней у Фаины Львовны… А что, и ей работка выгорает? — С прямой заинтересованностью спросил Иван, усевшись в кресло и вытянув ноги. — Могу свистнуть — и прилетит… Шмара — высокого полета. И не узнаешь, что деревенская. Обтесалась. Один изъян: увлекается, глупа.
— Тогда не надо, — отмахнулся Штальмер. — А вот Дымогаров понадобится: он шофер… прикорми его. Он, конечно, нуждается в деньгах… А это — тебе.
Согнувшись у подзеркальника, Забава пересчитывал бумажки, смачивая пальцы языком. И так, не склоняясь и не поворачиваясь к Штальмеру, сказал недовольно:
— Мне мало! Что они, сволочи, скупятся? У всякого барона своя фантазия: один платил полцены, другой и того меньше начал. Срам… Что у вас там, обедняли?..
— Капитан, как вам не стыдно! — возмущенно выкрикнул насторожившийся инженер. — Мы с вами идейные люди… у нас культура. При чем тут деньги?
— Ха, культура! — по-стариковски осклабился офицер. — Я ее знаю, эту культуру… Я жил с ней, как с Зойкой Смолой…
— Не глумитесь… вы меня не поняли… Я говорю об идее…
— И я про нее. Идея наша только тогда чувствует себя потверже, когда ее подкрепляет солидный куш, — разъяснил» Иван, до дна обнажая свою душу. — Я живу под страхом и требую, чтобы платили за это!.. В несмазанном револьверике и пулька застрянет, а?.. Так ведь я понимаю вашу «сложную ситуацию»?..
Он ждал уклончивого ответа, готовый торговаться и дальше, но Штальмер, не говоря ни слова, протянул ему пачку бумажек:
— Берите, сколько вам нужно…
Забава ожил, повеселел и отложил себе половину пачки.
— Так… Ну-с, я слушаю, — подсел к нему Иван.
— Надо убрать Зноевского… или затащить к нам. Третье — исключено. Откладывать нельзя: назрело. — Он тут же написал телеграмму и передал Ивану: — Отвезите… я вызываю Ринку Соболь. Она — понадежнее и знает его…
Через полчаса парикмахер уехал в город.
Зеленая пойма, поросшая густым красноталом, изнывала, томилась от зноя, и светился на заплесках желтый раскаленный песок. Яхта слегка осела в воду, когда разместились все, и, хлюпая бортами, отвалила от берега.
Борис Сергеевич распустил парус, его надуло ветром, и Стрижова роща с желтыми дачами, с гладкими стволами сосен, от, которых падали косые тени, стала медленно отодвигаться вдаль.
Напротив Марии сидел в середине лодки Степан Аркадьевич с сияющим влажным взглядом, чуточку неспокойным лицом и смотрел то на раздувающийся парус, то на Марию и ее немного загорелые руки с проворными пальцами, неторопливо перебирающими струны гитары.
— Послушайте, шкипер, — без улыбки сказал он Дынникову. — Вам вверяются две драгоценных жизни: вашей жены — будущего инженера и жизнь одного счастливца, награжденного не по заслугам… Будьте осторожнее… Иначе на суде мы заявим оба в один голос, что нас утопили!
Борис Сергеевич засмеялся:
— Тогда и жизнь третьего теряет всякий смысл.
— О, уже начинается драма, — сказала Мария, перестав играть.
Женским чутьем она поняла, что Степан Аркадьевич думал совсем не о том, о чем сказал шутливо. Быть может, он, жалея своего друга, обижен на нее?.. Он в клубе вчера сообщил ей, что Авдентов намерен покинуть завод, а она ответила: «Ну что ж, пусть уезжает…»
Она бы очень хотела знать, что думает сейчас о ней Зноевский, которому, конечно, многое рассказал Михаил об их отношениях в прошлом.
Она отвернулась от него, чтоб не встретиться с ним глазами, но в его лице уловила осторожное любопытство, глубоко припрятанное под скромной и дружеской полуулыбкой.
Он что-то сказал, а она переспросила:
— Простите, я не расслышала…
— Я говорю: «всем, терпящим кораблекрушение в море вечности, — снисхождение…»
Она обдумала его слова и, кажется, поняла: да, Зноевский вступается за друга и говорит ей о том, что она по-человечески должна поступить так, чтобы хоть в последний месяц не делать Михаилу больно…
— Ваша фраза, Степан Аркадьевич, лежала где-то в склянке с витриолем, — заметил Дынников проницательно. — Она ядовита в прямом смысле…
— Конечно, — согласился Степан, чуть приподняв черные тонкие брови… — Но она не моя… это сказал Ренан, он отнюдь не был марксистом.
Мария прикрыла глаза ладонью и, щурясь от ослепительно ярких, зеркальных осколков, оглядывала широкую, празднично-пеструю панораму. Бесчисленное множество купальщиков занимало пляж, прибрежная вода кипела, — так много барахталось в ней бронзовых голых тел, и всюду сновали по реке лодки.
Яхта выбиралась на стрежень, течением уже подхватило ее и понесло быстрей. Правый берег с глинистыми отвалами, покрытый тенистым лесом, висел над рекой тяжелой кручей. На откосах виднелись пестрые кучки нарядных людей. Река шумела.
Вдали, в сизой дымке, виднелся пассажирский пароход, казавшийся отсюда серебристо-голубым. Где-то в гавани отбили склянки, и это «длинь-дилинь» звенело долго в ушах, как музыка.
Мария потянулась к воде, молча передав гитару Степану, опустила руку в прохладную влагу и, не отрываясь, смотрела в нее, отливающую зеленоватым глубинным светом. Зеленой стала и рука, а меж пальцев так занятно била упругая струя.
— Степан Аркадьич… расскажите, как вас встретили в Кремле? как вы получили орден?.. Кстати, вы почему редко носите его?.. И Борис тоже…
— Храню его как драгоценность… А носить постоянно — зачем? — ответил Степан. — Но Борис Сергеевич, конечно, рассказал вам все?.. А я рассказываю плохо и не хочу портить впечатление, какое у вас осталось.
— Нет, нет, расскажите.
…В тот высокий и ясный день, когда они впятером — Колыванов, Дынников, Зноевский, Авдентов и Бисеров Сергей — тронулись из гостиницы на машине к наркому, никто не проронил ни слова.
В зале Кремлевского Дворца они стоя встречали вождя народов, и Зноевский чувствовал в себе какую-то громаду трепетных восторгов, взволнованный подъем душевных сил, которых чувствовалось много, и хотелось всего себя, без остатка отдать для какого-то неслыханного подвига, к какому был готов…
Несколько минут стоял Зноевский рядом с Орджоникидзе, который, поздравляя, запросто тряс его руку и потом спрашивал о том, как идет литье, кого из молодых подобрали для замены Зноевского, какую машину требует теперь страна. Степан чувствовал себя совсем маленьким, кого надо много учить и жизни и работе, а то, чего добился он с таким трудом, казалось слишком еще ничтожным в сравнении с тем, что предстояло ему в будущем…
— Бывают такие возвышенные, редко переживаемые, ответственные чувства, — продолжал Степан, с раздумьем глядя в лицо Марии, — о чем не расскажешь словами… Только делами подтверждаются такие чувства.
— Может быть, — размышляя, произнес Дынников, — это любовь и долг в самом высшем их выражении… Я понимаю, почему Авдентов прослезился…
— Разве? — неожиданно вырвалось у Марии, которая услышала об этом впервые.
Степан умышленно промолчал, хотя совсем по-иному представлялось ему самочувствие Авдентова… Не примешивалась ли тогда к его восторженному чувству горечь?.. Вот он вернется к себе домой и не с кем поделиться радостью… И самая награда эта ничуть не поднимет его в глазах Марии, ничего не подскажет ей, ничего не изменит в ее жизни. Если не с кем разделить счастье, тогда, значит, и само счастье не полно…
Не так ли, как Степан, понимает это теперь и Мария, рассеянно перебирая струны?.. Недаром вскоре после возвращенья из Москвы Авдентов окончательно решил уехать…
Похоже, неспроста упомянул Дынников о Михаиле, желая доказать этим жене, а, может, и самому себе, что Михаил Авдентов для него является только знакомым, коллегой, не имеющим уже никакого отношения к его семейной жизни, и о нем можно говорить, уже не вызывая неловкости.
И тут же перевел речь на другое:
— В конструкторском бюро мудрят с чертежами деталей… модельщики третий раз переделывают шаблоны. Вы завтра же займитесь, Степан Аркадьевич.
— Я разучился спешить… Во всем нужна разумная постепенность. Надо немного оглядеться. Кстати, — вспомнил Зноевский, — вы читали в последнем номере нашего журнала статью Штальмера?
— Пока нет… но лежит на столе… «Стахановское движение и подъем научной мысли?..»
— Да… Восторгается новым мотором, который нами еще не создан, очень хвалит меня и… нашел сотни дефектов в шестицилиндровом фордовском.
— Ну и что? — Дынников хотел знать главное, что касалось завода, и ждал.
— Нет, вы сперва почитайте, потом я скажу нечто любопытное и… важное. С этой статьей у него получилось так: забежал вперед — и споткнулся… Но он сделал вид, что этого никто за ним не заметит. Вы найдете там фантазию усталого мозга и желание улыбнуться тому, что он не любит. Я очень невысокого мнения о его умственном аппарате, — продолжал Степан по-английски, со сдержанной враждебностью. — В обиход своих «великих побуждений» он включил тщеславие и интригу… И это в шутку называл честной борьбой за старшинство. Я хотел поднять одно дело в порядке конфликта, но он извинился.
— Борис… Степан Аркадьевич! — воскликнула Мария тоном легкого возмущения. — Нельзя же так!.. Сойдетесь — и сейчас же деловые разговоры.
И вдруг, повернувшись в ту сторону, куда указывал Степан взглядом, выдавая намерение Бориса Сергеевича, и откуда слышался близкий, нарастающий шум, Мария перепугалась не на шутку:
— Утонем!.. Борис, что ты делаешь? Куда ты правишь?!
Прямо на них шел буксирный, налегке, без воза, острым носом взрывая гору воды. Колеса бесновались, выли, гремели в глубине, и темный вал катился к яхте. Мария уцепилась руками за борт; лодку качнуло, нос ее прыгнул вверх, а корма провалилась… Гудящая масса пронеслась мимо, и хотя опасность не угрожала им, Мария с холодным страхом смотрела на эти крутящиеся огромные колеса, на откинутую назад трубу, опоясанную красной полоской, и на черный дым, поднимавшийся в небо. Взбудораженные волны подбрасывали на гребнях легко их суденышко.
Матросы на палубе буксира сидели кругом, играла гармонь и один — в полосатой майке — плясал вприсядку, подняв над головой руку. Отрывистый и неразборчивый гик плясуна доносился сюда отчетливо.
Вслед за пароходом мчалась байдарка, в которой сидели в купальных костюмах девушки.
— Прощай, не-на-глядный! — кричала одна из них воображаемому своему возлюбленному, махая белым платком. — На кого ты меня по-ки-и-нул!
— Видишь, Мусенька, какие смелые, а ты испугалась, — виновато улыбнулся Дынников.
— Этим не шутят.
Она замолчала, рассердившись на мужа, и Степан уже выискивал средства, чтобы восстановить нарушенный мир. Впрочем, как он заметил, она и дома, когда собиралась на прогулку, была несколько не в духе, и это не удавалось скрыть ей. Она уговорила Степана ехать вместе, хотя требовалось ему пробыть этот свободный день вдвоем, с Авдентовым, который пригласил его к себе на дачу и взял слово, что Степан приедет непременно.
Мария взяла гитару, и раздались грустные и негодующие звуки. Степан запел негромко:
Белеет парус одинокий
В тумане моря голубом…
А допев до конца, начал игривую арию из оперетки, и звучный его баритон был, кажется, и самому приятен.
— Похуже Шаляпина, зато бесплатно, — посмеялся он над собой. — Но вы, Мария Семеновна, честное слово, прекрасно играете… Легко поется… Желаю вам быть таким же прекрасным инженером, — что гораздо важнее для страны… Верно?..
— Я тоже говорил ей об этом, — отозвался Дынников.
В том месте, где густые тальники обступали небольшой заливчик, а берег был зелен и чист, уткнулась в песок их маленькая яхта. «Шкипер» спустил парус, и пока укладывал его, Степан Аркадьевич спрыгнул на землю и помог сойти Марии, которая молча подала ему руку.
Поправив белое платье, она сняла туфли и носочки, босиком пошла неширокой песчаной кромкой, оставляя за собой следы, — поискать укромного места для купанья.
Мужчины остались у лодки и, когда она скрылась за кустами тальника, Зноевский начал раздеваться… Лежа на горячем песке, он слышал, как неподалеку от него Мария входила в воду, — а воображение, вспыхнувшее вдруг, дорисовало ему эту женщину, которую наградила природа такой редкостной красотой и которую продолжал безнадежно любить Авдентов, проглядев однажды свое счастье.
Степан бросился в реку, поплыл, легко преодолевая сопротивление. И вот, оглянулся: лицом к нему, вся залитая солнцем, Мария стояла по колено в воде, поправляя волосы обеими руками, согнутыми в локтях. Потом пошла вглубь; нагнувшись, вытянула вперед руки, поплыла… Мгновенная мысль обожгла его, простегнула все тело, он отвернулся, чтобы не видеть ее, и лег на спину. Борис Сергеевич нагонял его и что-то крикнул.
— Отличная ванна! — не разобрав слов, ответил ему Степан, как можно бесстрастнее, постепенно овладевая взбунтовавшимся телом.
И впервые за эти годы он без удивления обнаружил в себе чувство, подобное зависти к Дынникову. Он выбрался из воды раньше Бориса Сергеевича, которому и часа для купанья было мало, и когда одевался на лужке, слух его уловил невнятный разговор двух женщин за кустами. Вначале он не обратил на это никакого внимания, — очевидно, подошли другие, — но скоро отличил голос Марии Дынниковой:
— …Если вам нужен, позовите сами.
— Я прошу вас сказать ему, — настойчиво понуждала вторая.
Степан невольно насторожился, поглядывая в ту сторону. Для деловых разговоров тут не место… Да и кто нужен ей: директор? или он сам?..
Из-за кустов появилась Мария Семеновна. Близко подойдя к Зноевскому, она пожала плечами, тихо сказав:
— Степан Аркадьевич… там какая-то молодая дама просит, чтобы вы подошли к ней…
— Понятия не имею, — развел он руками. И, действительно, не догадаться было: кому понадобился он?..
— Я никогда не видела ее, совершенно не знаю, — шептала Дынникова. — Вы нас не знакомили с ней. Идите, она ждет вас.
Зноевский вынул трубку и долго раскуривал ее, сдвинув тонкие черные брови. В белой шелковой рубашке, заправленной в светло-серые брюки, в изящных желтых туфлях, с мокрыми лоснящимися волосами, — он был в эту минуту очень красив, статен и молод…
— Ну, — сказала Мария, — идите, устраивайте… свои «семейные» дела.
Зноевский недоуменно пожал плечом и, сделав неопределенный жест рукой, направился в ту сторону, откуда только что пришла Дынникова.
Больше пяти минут пробыл он там. Мария ждала на берегу, пока одевался муж и на яхте расправлял парус, потом окликнула Зноевского:
— Степан Аркадьевич!.. Мы уезжаем.
Он не ответил, не шел и сам, но ей почему-то думалось, что ехать придется вчетвером, и это ей было неприятно: молодая дама, подошедшая к ней в ту минуту, когда Мария одевалась, — не понравилась ей с первого взгляда.
Но Зноевский явился один, был немного расстроен и даже сердит. Впрочем, прежнее настроение его вернулось скоро. Марии очень любопытно было узнать: кто эта дама?.. почему с такой навязчивостью она просила Марию позвать Степана?.. Но спрашивать сочла неудобным.
Вспрыгнув в лодку, Степан по-английски сказал общей фразой:
— Случайные встречи имеют свою обусловленность.
Яхта, надув белый парус, поплыла вниз по течению. Зноевский, сидя рядом с Марией, лицом к Дынникову, то начинал петь, то рассказывал смешные истории из своей заграничной жизни и смеялся сам… Кажется, никакого впечатления не произвела на него довольно странная встреча с молодой женщиной.
Вечерняя волна тише плескалась в борт. На бакенах и мачтах загорелись светлые огоньки, бросая на маслянистую ленивую зыбь свои переливающиеся отраженья. Невдалеке темнели тальники, подступая к самой воде, — они теперь казались отсюда непроходимой чащей. В багровых отблесках заката отвесно громоздился правый берег, тяжело повисая над рекой; между глинистых порыжелых его отрогов укладывался на ночь в свои логовища мрак.
Анатолий Дымогаров — последний и хилый отпрыск вымирающего, когда-то богатого и сильного рода, которому принадлежало четыре буксирных парохода на Волге, два десятка больших баржей и три дома в городе, — уже в детстве владел одним пароходом «Наследник» и своими тонкими ручонками привыкал стричь купоны с отцовских бумаг. Но революция освободила его от этих занятий, и он стал беден.
Без капитала, без дел, без будущего отец затосковал, потом запил с горя… Кое-как живя, по-босяцки, он дотянул до 1924 года и осенью, когда замерзала река, бросился с плашкоутного моста… Осиротев, Анатолий жил с матерью у дальних родственников.
Девятнадцатилетний парнем он пришел на строительство и стал шофером. Низенький, бледнолицый, необщительный, он не завел друзей и не сумел полюбить машину. Он не берег ее, горючее поворовывал, и за это однажды — четыре года тому назад — поплатился заключением. Труд несколько укрепил его тело, но не прибавил разума… Впрочем, он поступал теперь на завод с единственной целью — работать и не повторять того, что с ним однажды случилось.
Здесь ему было все внове: и завод, построенный на прежних пустырях, — он разрастался еще шире, — и город, и поселки, из которых каждый был несравненно больше того районного города, где прежний шофер отбывал свой срок. Особенно поражали его широкие озелененные проспекты, не похожие на улицы старых городов.
Ему дали грузовую машину, едва ли не самую худшую в гараже, и он возил дрова в соцгород, железо из гавани.
Сверстники его ушли за эти годы далеко вперед; Сергей Бисеров и Сенцов, которых знал он, уже поженились, и удачная, по слухам, семейная жизнь соединялась у них с успешной работой. О них, особенно о Сережке, часто писали в газетах; портрет Бисерова недавно увидал Дымогаров в «Правде» и позавидовал… С этих пор профессия шофера стала ему тесной, тянуло на производство, в цех, где быстро поднимались простые деревенские парни и девушки.
Он пришел к Гайтсману и рассказал об этом. Тот отговаривал его всяко, исчерпал все доводы, а шофер все стоял на своем, и тогда его послали к Штальмеру на дом.
Шофер во время разговора с ним не отошел от порога и с робостью просителя смотрел ему в лицо — крупное, с резкими, сухими чертами; инженер был выше его значительно, и шоферу приходилось, разговаривая с ним, поднимать голову.
Штальмер тоже не одобрял его замыслов, находя их наивными.
— Вы же не знаете условий в цехе… там трудно… у вас легкая, подвижная работа. Будьте довольны и тем, что дали… Еще не пришлось бы за вас отвечать: вы были осуждены, отец владел пароходами… кажется, так ведь?..
— Я буду стараться, я работу люблю, все силы приложу, вот увидите, — умолял он этого человека, не подозревая, чья воля привела его сюда. — А отец… он давно умер… даже не помню, какой был.
Ему велели зайти сюда ровно через шесть дней, но опять повторились те же самые разговоры. Конечно, он мог обратиться прямо в отдел, ведавший наймом рабочей силы, но это предоставлялось малонадежным средством: не лгал же ему инженер?.. Приходилось ждать. Еще в средней школе, решая задачи, он всегда сверялся с ответом, а потом уже приступал к решению. Да и мать с самого детства долбила ему: «Сперва найди человека посильнее, и с ним пускайся в дорогу».
Он натолкнулся на Гайтсмана и Штальмера и им поверил. Но ждать долго не мог, время уходило; в цехах, на собраниях, в печати всего больше уделялось внимания стахановцам. Их число росло изо дня в день, их награждали орденами, провожали отдыхать на курорты, выбирали на всесоюзные съезды. Бисерова сам нарком Орджоникидзе наградил машиной, и Дымогаров видел, как они всей семьей — Сережка и Настя с ребенком на руках — промчались мимо него по шоссе. Вчера в газете опубликовано письмо Сенцова и его жены — Галины. Получив премию за свою работу, они дают обещание выполнить норму вдвое больше той, какая была в июле. К Бисерову ходят на дом два учителя… Дымогаров чувствовал в себе силу, чтобы идти наравне с другими, и неопределенные обещания Штальмера не удовлетворяли его.
Нынче с утра он возил бетонные кольца водосточных труб на двор литейного цеха. День выдался трудный: стояла жара, мотор капризничал, рама скрипела и визжала в разболтанных суставах. Уже давно наступил срок — поставить машину на капитальный ремонт.
Дымогаров выскакивал из кабины, поднимал покрышку и долго рылся, обшаривая раскаленные части. Но это не помогало. Сегодня к ее старческой немощи прибавился еще и «кашель», — оглушительные выстрелы из выхлопной трубы пугали прохожих: они оглядывались, бросались с дороги на тротуар. Особенно действовало это на женщин.
Так, стреляя, точно из винтовки, Дымогаров ехал к заводу, качаясь на жестком сиденье, когда машина, скрипя, переползала через бугры и впадины дороги.
В полдень, поставив машину в гараж, он направился в литейку, чтобы еще раз попросить Штальмера и заодно уж внимательней присмотреться к условиям работы.
Влево от шихтового двора вела дверь в литейку, откуда несся грохот и стук машин, где-то поблизости выло пламя. Дымогаров, войдя в цех, остановился, оглушенный этими звуками. Ему показалось полутемно здесь: массивные переплеты конструкций; большие серые ковши, налитые металлом, ползущие в глубь цеха от вагранки, поднимавшейся подобно черной башне, — заполняли огромное пространство цеха, затрудняя доступ света.
У одной из электропечей толпилась группа людей. Их голосов не было слышно, но по беспокойным движениям, жестам и лицам шофер понял — случилось что-то! Он подошел ближе и, увидел Штальмера; рукава синей рабочей блузы у него засучены по локоть, кепка сдвинута на затылок.
Инженер прошел мимо шофера и не узнал его. Дымогаров стал в сторонку, чтобы не мешать, но чтобы и не упустить из виду Штальмера, быстро перебегавшего с места на место. Тут появился новый главный инженер завода Степан Аркадьевич Зноевский, вызванный срочно по телефону. Его окружили рабочие, потом он о чем-то говорил со Штальмером, не выпуская изо рта дымящейся трубки. Выслушивая его объяснения, Зноевский смотрел мимо Штальмера и только кивал, чуть опустив голову.
У печей дежурил Майколов. Зноевский взял у него журнал плавки и, прослеживая весь процесс с начала до последней минуты, водил по строчкам концом трубки, а Майколов стоял рядом — в синем комбинезоне, в кожаной черной кепке, надежного сложенья и ума человек, — с потным лицом, потемневший от копоти и пыли; он был удручен неудачей настолько, что плохо управлял своей речью:
— Степан Аркадьевич, разобраться надо… тут не моя вина, потому что… другой металл… Я предупредил Штальмера.
— Успокойтесь, Майколов. — Они стояли у окна, поодаль ото всех, и слов их никто не мог услышать… — Вы когда заявляли, что металл вам подают жесткой марки?
— В начале смены.
— На складе не были сами?
— Нет, не был.
— Напрасно не проверили… Вам что сказал Штальмер?..
— Я заявил ему, что этот металл для отливки блоков не годится, а он по телефону сказал: «Другого металла нет на складе. Ведите плавку на этой марке. Только строже выдерживайте режим. К концу плавки мне позвоните…» Я три раза звонил ему.
Штальмер подошел, чтобы дать Зноевскому свои объяснения, если тот потребует:
— После вас, Степан Аркадьевич, дело у нас пошло хуже, — сказал он, напрягая голос. — Страшно подумать: мы срываем важнейшую кампанию.
— Стахановское движение — не кампания, Штальмер, а новый метод повседневной работы, новое отношение к труду, машине и времени. Это движение народа, — в очень вежливой форме разъяснил Степан Аркадьевич и потом, не изменяя тона, спросил: — Лично вы что предлагаете?
Штальмер развел руками:
— Люди не умеют работать… да, не умеют, хоть и стыдно сознаться.
— На складе нет металла?
— Я спрашивал, мне сказали, что — нет… Может, недоразумение?
— Идите, выясните и доложите мне, — распорядился Зноевский.
Он ничего не сказал Майколову, решив зайти сюда через полчаса, когда будут брать последнюю пробу, и направился в формовочное отделение. Его интересовала третья машина «Осборн», стоявшая на ремонте, — ее-то и облюбовал Степан для своего опыта.
Варвара Казанцева и Настя Бисерова проворно заполняли формы, а когда земля из бункеров не шла, брали с пола свои деревянные колотушки и били в железные стенки.
— Эти палки я скоро отберу у вас, — сказал он, пролезая тесным проходом к третьей машине.
— Это как то есть? — с недоумением обернулась Настя. Она по опыту знала, что без такого приспособления она не выработает и половины. — А что мы будем делать без них?
— То же самое, только быстрее.
— Пробовали! — отмахнулась Настя, не прекращая работы. — Вы сами же придумали их, а теперь — отобрать? Этот номер вам не пройдет! — Она качала головой и улыбалась, сознавая свою силу, с которой должен посчитаться и главный инженер. — Что наше, то уж наше?.. Просили тогда Штальмера что-нибудь приспособить, чтобы сподручнее было, он обещал, да так и сейчас думает. — Она взглянула на Казанцеву, чтобы вступилась за эти палки, без которых пока нельзя обойтись.
— Степан Аркадьевич, взамен их чего установите? — спросила Варвара.
— Небольшое приспособление будет… зубчатое колесо в горловине бункера… Оно вращаться будет и не даст земле застревать. Завтра начнем делать. — И, говоря это, вспомнил Америку, где совершенно немыслимы вот такие естественные, простые отношения рабочих с инженерами… Честный, умный и несчастный Ло-Ло опять предстал перед его глазами.
Тем временем Штальмер возвращался со склада, увидал назойливого шофера, поджидавшего у ворот цеха и потом чуть не бежавшего к нему навстречу.
— Вы очень нетерпеливы, — обрушился на него инженер. — Здесь не место и не время говорить об этом. В литейку сейчас нельзя: канитель, все места заняты, — брюзжал он, не уменьшая шага, а шофер вертелся у него под ногами, забегая то справа, то слева.
— Вы же обещали, я надеялся, а теперь…
— Переходите на легковую машину, — там легче.
Перед самым входом в цех Штальмер разглядел вдали Зноевского, обращенного к нему лицом, и быстрым движением локтя оттолкнул от себя шофера:
— Здесь не мешайтесь. Идите домой.
Злясь и негодуя, он шагал к печам, и еще издали было заметно Зноевскому, что Штальмер очень расстроен.
— Ну что там? — невозмутимо спросил главный инженер.
— Растяпы! Металл, оказывается, есть, но завален другим металлом, и они брали сверху. Говорят: «не доглядели». Удивительно! Неужели всякое дело проверять самому?.. Многое же строится на доверии.
Майколов был молод, горяч и, услышав это от начальника, не выдержал и что-то резкое готов был крикнуть, но Зноевский мигнул ему значительно и строго. Тот сметил и прикусил язык.
Взяли уже третью пробу, и она яснее первых двух показала, что литье не годится! Майколов подал знак горному мастеру, чтобы всю плавку выливали на землю.
— Что-о? — рассвирепел Штальмер, не стыдясь своего бурного гнева перед Зноевским. — Девять тонн выплеснуть на землю?! В такое время? Это же безумие! Добавьте примесей. Подождем… может быть, удастся поймать анализ. — И глаза его нехорошо светились.
— Никакие примеси не спасут, — сказал Зноевский. — Майколов измучается понапрасну, сожжет металл, а должной плавки все равно не получит: ферросилиций и магний уже выгорели. Надо начинать новую. Прикажите ему вылить металл.
— Я не могу согласиться, — упорствовал Штальмер, скорее всего из-за страха перед ответственностью. — Не могу на себя взять…
— Хорошо… буду отвечать я, — произнес Зноевский и тут же обратился к сменному инженеру: — Николай Харитоныч, выливайте!..
…Минуты две спустя, когда горновой мастер пробил железным стержнем летку, хлынул из отверстия и заклохтал по желобу жидкий, добела раскаленный металл.
С тяжелым громом, как водопад, он падал в яму, заполняя ее постепенно, и множество белых звезд отскакивало от него во все стороны. Зноевский, защищая глаза рукой от ослепительного света и нестерпимой жары, стоял неподалеку в застылой, окаменевшей позе и ждал, пока не иссякнет этот источник… И вдруг те самые мысли, что шевелились в нем, но не давались определению, когда он слушал на совещании речь Штальмера, окончательно прояснились…
На третий день был объявлен приказ о смещении начальника литейного цеха Штальмера, как не справившегося с работой. Уволенный порывался уйти с завода совсем, но Дынников наотрез отказался отпускать его и уговаривал перейти в контору, где оказалось свободное место.
— Вы опытный человек, — говорил ему и Зноевский, оставшись с ним наедине в своем кабинете, — но засиделись в литейке… и с рабочими и с инженерами не особенно ладили. А здесь вам спокойнее. Отдохните, потом видно будет. Ошибки и просмотры могут случиться с каждым.
Он не только не свел со Штальмером личных счетов, но даже признаков не было, что помышляет об этом. Зноевский расхаживал по кабинету, устланному дорогим ковром, курил трубку и, похоже, не склонен был придавать большого значения тому, что произошло в цехе.
Совершенно благожелательная речь, открытый взгляд его умных, выразительных, доверчивых глаз понемногу успокоили Штальмера, и ему казалось, что наказан он достаточно, и в этой сутолоке никому не взбредет в голову поискать за ним чего-нибудь еще.
Планы были поразительно просты и прямолинейны: не больше как в два-три месяца он овладевает техникой литейного дела, становится к вагранке, учится у горнового мастера, чтобы вскоре обогнать его; или, работая в формовочном отделении, дает безукоризненные опоки, помогает другим. Ему прощают прошлое, которое, точно какое-то клеймо проклятья, мешает ему жить.
Когда он поднимется на гору, прошлое ему забудут, о нем начнут тогда говорить в цехе, на собраниях, писать в газетах… Вот Дымогаров едет на слет знатных людей страны… с трибуны рассказывает о своих победах… и… дает новое обещание… Ему двадцать три года, но слава уже венчает его…
Так складывалось в его воображении будущее… Да, оно было близко, — только ухватить рукой, — но изворотливое, несговорчивое и упрямое — не давалось ему никак!.. Чужие руки, из которых он добивался получить его, заняты совсем другим делом, а свои не обладали пока ни ловкостью, ни властью… Конечно, что за нужда Гайтсману возиться с шофером?.. Тем более Штальмеру, которого самого сняли с должности… Шоферу помогли сделать первый шаг — и хватит. Дальше — пробивай дорогу сам…
Размышляя с собой наедине, он лежал на жесткой постели с газетой в руках… С широких полос смотрели на него и улыбались веселые лица: летчик, поднявшийся на девять километров, юная девушка-парашютистке, сталевар, молодой машинист и сталинградский мастер фасонного литья. Он читал о них, но думал только о том: кто же помогал им подняться на такую гору? — и не находил ответа. Ему сдавалось, что это — счастливцы, которым просто везло. И опять вспомнил прошлое, свое детство: именно оттуда, казалось ему, начиналась эта вереница неудач…
Здесь он пока не завел друзей. Будучи необщительным, он чаще всего выходные дни проводил в одиночестве… Иногда на луговине двора соседние жильцы играли в преферанс, и он, примостившись за спиной Ивана Забавы, смотрел, вникал, и так по нескольку часов просиживал с ними, не скучая, но и не увлекаясь.
Он поднялся с кровати, посмотрел в окно: там, во дворе, играли мальчишки в японо-китайскую войну да женщины с детьми сидели на лавках.
…Голый пустырь, которым шел Дымогаров, был обширен. Буйствовал встречный ветер, поднимая по дороге пыль, а шофер был в новеньком костюме, в желтых начищенных ботинках, которые быстро покрылись серым слоем.
Впереди него, свернув с дороги, шла луговиной молодая женщина, — в зеленом шелковом платье без рукавов, в лаковых туфлях и белых носках. Он убавил шаг, чтобы не перегонять ее, и разглядывал пристально. Ветер мешал ей идти, и она, повертываясь спиной к ветру, а лицом к шоферу, быстро поправляла платье. При этом движении вспыхивала и переливалась у ней на шее хрустальная нитка бус. В другой руке держала она большой пакет, прижав его к груди.
Взобравшись на бугорок, она опять повернулась от ветра и, нагнувшись, чтобы одернуть платье, уронила свои покупки. Грудка печенья, конфет и орехов лежала теперь на пыльной траве. Женщина растерянно оглянулась, — кто бы помог ей? — но, кроме этого парня, не было поблизости никого.
— Разрешите, я помогу, — несмело подходя, сказал он. И не дождавшись позволения, принялся собирать, хотя следовало подумать сперва — куда класть это, потому что пакет оказался разорванным.
Он вынул из кармана платок, но, смутившись, сунул обратно.
— На всякий случай… надо иметь чистый платок, — улыбнулась она, заметив выступившую краску на его щеках.
— Но ведь и у вас ничего нет, — пошутил Дымогаров, взглянув в лицо незнакомки… И сердце его вдруг заныло от сладкого восторга: молодая женщина была красива и стройна; густые темные волосы с рыжеватым отливом придавали немного загорелому лицу почти пленительную красоту. Она была чуть повыше его ростом, с проницательным взглядом темных, будто немного усталых глаз. Дымогаров стоял перед ней, точно завороженный.
— Вы хотели помочь мне, — напомнила женщина. — Достаньте хоть газету.
Он побежал к киоскам, и точно ветром гнало его туда. Минуты через три вернулся он с двумя газетами, хотя достаточно было бы и одной. Незнакомка поджидала, стоя к нему лицом и щурясь от солнца.
— Пожалуйста… только для вас, — выпалил он, довольный такой удачей.
Принялись собирать, оба, каждый в свой пакет. Анатолий делал это молча, сосредоточенно, словно это было единственно важной обязанностью, но заметно торопился, а она собирала не спеша, легко согнувшись в пояснице, и в меру тонкая ее нога в лакированной туфле с белым носочком сводила его с ума.
Незнакомка не замечала его душевного переполоха, как не заметила и его обмолвки.
— Это вы себе набрали? — пошутила она, приподняв голову и лукаво заглянув в лицо шофера, который стоял с пакетом в руках.
— О что вы!.. Это ваше. — И покраснел до самых ушей.
— Спасибо, что выручили… я вам очень благодарна. — И в глазах у ней читалось, что очень удивлена этой странной встречей. — Кажется, где-то я видела вас?.. Как звать вас?
— Анатолий Дымогаров… а вас?
— Напрашиваетесь на знакомство? — зажмурилась она, слегка подняв тонкие брови. — Вы и тут спешите. — Но с видом полного снисхождения к его порыву ответила: — Ну будем знакомы. — И протянула руку, не назвав, однако, себя.
Шофер долго бы не выпустил из своих горячих лап ее бархатную руку с золотым колечком на мизинце, где блестела в оправе зеленоватая капля.
— Хотите непременно знать? Ну так и быть: Рина Соболь. — И отняла руку. — Вот каким забавным приключением начинаются иногда знакомства… Вы, кажется, шофер?..
Они пошли вместе. На пустыре им никто не встретился, да шофер и не увидел бы никого теперь, ослепленный красотой этой женщины. Что-то необыкновенное творилось в его душе: смутная надежда, вернее, мечта волновала его, и он не мог думать ни о чем больше, как только о ней, об этой Рине, сразу вытеснившей все из его сознания и жизни… Ветер — порывистый и знойный — поднимал облака пыли, гнал по дороге, и шоферу нравилось это безудержное буйство в природе.
— Вы очень отзывчивы и добры, — продолжала Соболь, — и мне будет приятно вспомнить о вас.
Дымогаров очнулся: значит, она уезжает?.. куда? Надолго ли? И сразу упала в нем поднявшаяся на крыльях его мечта.
— Вы, стало быть, уезжаете? — разочарованно спросил он.
— А вам разве не все равно?
— О конечно!.. Нынче для меня праздник.
— Вот как…
Они подходили к дощатому мосту, под которым в глубокой канаве лежали толстые — в два обхвата — засмоленные трубы, а правее их на дне сухой канавы сидели рядом молодой землекоп и работница, оставив свои лопаты. Парень пытался обнять ее, а та вырывалась и стукала его серой ладонью по спине. Поодаль от них, тоже на дне канавы, стояли еще две женщины в пестрых платках — пыльные, загоревшие — и громко смеялись, подзадоривая парня-землекопа.
— У них там весело, не правда ли? — улыбнулась Рина.
Что ни говорила она, получалось все легко, естественно и просто, а шоферу каждая фраза давалась нынче с трудом.
— Да-а, — вздохнул он, — вы все-таки скажите: вы уезжаете? — упрашивал он, желая скорее узнать правду и мучаясь неопределенностью.
Гладко накатанное, смоченное водой шоссе блестело, как чистый голубой ледок на широкой излучине реки. На последней скорости мчались легкие «форды», обдавая горячим плотным воздухом. Эти куцые машинки уже давно утратили свою былую славу, уступив место новому поколению — лимузинам, и теперь доживали свой последний укороченный срок. Тяжелые грузовики везли доски, мешки, бочки, железо, а обгоняя их, легко неслись на мягком шелковом ходу, с бесшумным мотором, с подобранными крыльями, любимцы завода — длинные, стремительные М-I, и солнце сверкало в их зеркальных фарах.
В одной из машин с открытыми окнами Ринка узнала Дынникова, его жену, с которой познакомилась на реке. Жена директора в белом платье и такой же шляпке с большими полями, сидела близко к нему и что-то, похоже, рассказывала. Соболь отвернулась.
Старое авто, все серое от пыли, с изношенными баллонами, измочаленными бортами, пробежавшее, наверно, тысяч сорок километров, гремело и тряслось по дороге, поворачивая на шоссе. Только номером отличалось оно от дымогаровской машины. Соболь шла тротуаром, обсаженным липами и акацией.
— Вы, конечно, ездите на лимузине? — не сомневаясь в этом, спросила она.
— Да.
— Надеюсь, когда-нибудь вы подвезете меня, хоть из милости. — И зажмурилась, проверяя, какое впечатление произведут ее слова.
— О что вы! с великим удовольствием! — вспыхнул он. — Но ведь вы… собираетесь уезжать.
— Да нет же… Я только что приехала… к родным… думаю устраиваться на завод. Пока временно живу в гостинице.
Наконец-то он узнал про нее все, и радость, что он будет видеть ее, перемешалась в нем с боязнью, что ложь его раскроется скоро. Он чувствовал себя так, словно прыгнул в крутящийся омут, откуда выплывает только сильный и ловкий. Хотелось быть именно таким.
Он уже придумал, как извернуться… На этих же днях, как можно скорее, он должен пересесть на другую машину, как и советовал Гайтсман. И — черт возьми! — быть может, именно здесь и притаилось его счастье, чего напрасно искал он в другой стороне.
«И где искал-то!..» — раздумывал он, упрекая себя… Вагранка или конвейер не отпустят его от себя, пока не минет время, и вот — усталый, грязный, потный он придет домой, а наутро — опять иди туда. Да еще придется, пожалуй, работать в ночную смену?.. — «Как это раньше-то я не сообразил?» И кто знает: удалось ли бы ему вообще взобраться на ту высокую гору, где виднелись ему Бисеров, Сенцов и другие сверстники?..
Дорога шофера казалась ему теперь легче, прямее и выгоднее: ее не нужно прокладывать ему, она давалась уже готовой.
— Разрешите, я провожу вас, — уже смелее выговорил он.
— Идемте, — кивнула Соболь.
Пересекая площадь завода с юга на север, шел маневровый поезд вагонами вперед, шел тихо, и можно было по рассеянности не заметить его приближения. Дымогаров, действительно, мог попасть под колеса.
— Осторожно, — предупредила она.
Шофер оглянулся и быстро перебежал полотно дороги. С глухим гулом подходил четырехосный запыленный вагон. Соболь осталась на этой стороне, не желая рисковать ничем. Так, минуты три стояли они, пережидая, разъединенные длинным эшелоном, и в просветы между вагонами шофер искал глазами Ринку… Еще сегодня он не подозревал о ее существовании, и если бы сказали ему, что он с ней встретится, — не поверил бы… а вот теперь он шел с ней рядом и по каким-то приметам угадывал, что этот необычайный день есть начало новой его жизни.
У входа в гостиницу она подала руку и чуть-чуть наклонила голову:
— Я пришла… Это мой дом. — И сказала так, точно просила еще оказать маленькую услугу.
А он не уходил и ждал, желая продлить эту приятную и грустную минуту.
— Может, хотите посмотреть, как живу? Зайдите.
— Нет, я после, потом, — бормотал он, опасаясь того, как бы там, в гостях у ней, не уронить себя в ее глазах: не умел он держаться с женщинами и не знал, о чем говорить с ними.
— Ну, тогда берите конфет, — предложила она. — Вы ведь тоже трудились.
— Нет, нет… это вам. — Не только взять, он и свое бы отдал, но ничего не имел в руках.
— Какой вы скромный… или щепетильный.
— О нет, нет. Я так.
— Ну хорошо. Я приберегу для вас… быть, может, встретимся.
— Да, да, — подхватил он. — Я приду. — И тут же осекся. — Если разрешите… Можно?
— Пожалуйста. По вечерам я бываю дома.
Она улыбнулась на прощанье и скрылась за стеклянной дверью. Анатолий пошел обратно, оглянулся назад — и вдруг почувствовал, что некуда ему идти! Без нее стало одиноко и тоскливо.
Стоя поодаль от гостиницы, он долго смотрел на эти высокие сиреневые стены с большими окнами, с балконами на главный проспект, и точно в бреду шептал, произнося имя своей знакомки.
Машина осторожно пробирается краем обрывистого берега, поросшего сухими кустами можжевелей и редкими соснами. Колеса зарываются в глубоком песке, и кузов кренится в стороны. Ухабистая дорога измотала Соболь; наверное, она уже раскаивается, что поехала. Он не смеет даже оглянуться и спросить: «Рин, вы спите?»
Она молчит, и ее молчание мучает шофера… Не стоило предпринимать такую дальнюю прогулку, чтобы провести вечер вместе. Но та полянка на берегу реки, где вдвоем они были недавно, очень понравилась ей. В тот раз они были с ней в сумерки, гуляли долго, и Рина много рассказывала о себе, а он больше слушал и молча восторгался ею. Шли всю дорогу пешком. Она устала и попросила сама, чтобы он вел ее под руку. Это было после нескольких встреч, когда ближе познакомились с ним и когда ею было сказано, — правда, намеком и между слов, — что вот она встретила такого впервые. Он помнил, точно это было сегодня, как прощались они в тот вечер, а первый украденный им поцелуй не дал ему заснуть до утра…
Одна удача привела за собой вторую: два дня спустя после прогулки на реку его поставили к роскошной машине главного инженера Зноевского, который оказался для него добрым человеком. Он разрешил сегодня шоферу использовать машину для себя, не спросив даже, куда он едет и надолго ли: машина в этот день была не нужна ему.
И вот теперь Анатолий опять с нею…
Полянка находилась километров за шесть от гавани, выше по реке, но он — напрасно, пожалуй, — выбрал кратчайшую дорогу. Здесь не случалось ему ездить.
Уже совсем стемнело. Узкая проселочная дорога была тесна, разбита, и сыпучий голый песок лежал на нем глубоким слоем. Для машины он не служил препятствием — она могла бы преодолеть и пески Кара-Кума! — но Анатолий слышал, как сухие кусты царапают ее новенькие, почти девственные крылья, и вел едва-едва.
На песчаном бугре уже виднелось знакомое дерево, прилепившееся на самом крутом юру под водой, — правее его и должна быть полянка.
Приглушив мотор, он нетерпеливо оглянулся назад. В кабине было темно, и только белым комочком сидела в уголке Соболь.
Он тихонько вылез на песок, еще тише открыл к ней дверцу, и уже ласковое, самое нежное слово, какое было в сердце, хотел сказать, но стало жаль будить… Закрыл кабину и, не зная что делать дальше, обошел вокруг машины.
Слышался под берегом ленивый и мягкий шум волны, где-то на противоположном берегу, гористом и темном, мигал огонек, маленький, как искра.
Анатолий подошел к берегу. Луна блестела мутным зеленым блеском, и широкий переливающийся пучок лучей золотой дорожкой тянулся поперек реки. Небольшое облачко, похожее на овчину, одиноко блуждало в небе. Оно плыло медленно, изменяясь в своих очертаниях, и приняло вид зверька, свернувшегося от луны в сторонке. Маленькое, белое, пушистое, детски беззащитное, оно смешно поджало лапы, точно улеглось спать. Потом потемнело, начало вытягиваться, расти, и вот уже расправляло мохнатые лапы и хищно вытягивало шею, будто готовясь к прыжку.
Проникаясь смутным чувством какого-то беспричинного страха, шофер глядел на кряжистую старую сосну, с отбитым грозой сучком, и уже не узнавал этих мест. Только тут он понял, что заблудился. В самом деле: над той полянкой стояло на бугре высокое, с гладким стволом дерево, да и сам бугор был гораздо ниже, чем этот… С какими глазами подойдет к Ринке шофер и скажет: «Извините, я заплутался…» Э-эх, дурень!.. и машина чужая… хоть бы своя была!.. И хотелось с досады рвать на себе волосы.
За спиной вблизи вдруг раздался шорох, Анатолий обернулся: бойко обходя низкие кусты можжевелей, шла к нему Соболь в пальто, накинутом на плечи.
— Мы заблудились? — с печальным удивлением сказала она, точно не спрашивала, а сообщала и будто во всем была виновата сама. Шофер молчал, покусывая губу. — Ну ничего, вдвоем не потеряемся. Давайте искать вместе.
Но чего искать в незнакомых местах?.. Впору хоть добраться без аварии обратно… Везде сыпучий голый песок, колючие сухие кусты.
— Идемте за мной, — позвала Соболь, шагая к берегу.
Он послушно и молча шел за нею, глубоко переживая свой позор.
— На всякий случай, возьмите с собой ключ от машины.
Он сбегал за ключом и тут же вернулся обратно. «О, какая она осторожная?» — подумал он.
Под самой сосной была яминка, поросшая травой, и Соболь первая села на самый край, бесстрашно заглядывая под крутой — метров в двенадцать — обрыв.
— Садитесь рядом… и забудьте маленькую дорожную неприятность. — Она постелила пальто, пригласив и его сесть на свободную полу. — Смотрите, какая прелесть, смотрите! — и, легонько касаясь его плеча, протянула руку, указывая на середину реки. — Ночь, луна и рыбачья лодка… и вода тихо плещется… Слышите, Анатоль?
Он молчал, прислушиваясь к звукам ночи. Под берегом мирно шумели волны, еле слышно осыпался где-то песок, шуршал над головой ветер.
— В такое время рыба хорошо ловится, — нашелся парень, чтобы поддержать начало беседы.
— О, да, — молвила Рина, и при этом по лицу ее, вдруг переменившемуся, точно прошла мгновенная судорога, мелькнула какая-то мысль. Привалившись плечом к дереву, она задумалась.
«Устала», — пожалел шофер и, не зная, чем выразить свою нежную заботу о ней, сказал:
— А вы лягте… а я посижу так.
И когда ее кудрявая, с душистыми волосами голова легла к нему на колени, а лицо стало таким близким, доступным, — он позабыл все, и как-то само собой случилось — губы их встретились… Он глядел — и не мог наглядеться — в эти глубокие темные глаза, гладил волосы с такой теплотой и лаской, которые рождает только первая любовь, нетребовательная и слепая.
— Вам удобно? — наклонился он.
— Да… Здесь так хорошо…
Анатолий готов был просидеть здесь до утра, целую вечность, — только бы ей было это приятно.
— Вы помните нашу первую встречу?. — спросила она, нечаянно положив руку к нему на колено.
— Помню, как же.
— У меня в кармане конфеты, достаньте сами — вам удобнее: мне не хочется приподниматься. Я не измяла их? нет!.. Как это мило с их стороны.
Парень рассмеялся, дивясь ее остроумию, хотел и сам сказать что-нибудь шуточное, но не давалась ему шутка.
Минуту позже Соболь спросила с тихой грустью:
— Анатоль… вы меня очень любите?
— Да, очень, — вздохнул он. — И для, тебя, Рина, сделаю все… если смогу только.
— Ты умный, и многое знаешь… а мне от тебя немного нужно и… не сейчас.
Он не догадался спросить, в чем должна заключаться его услуга, в которой у ней нужда.
— Однако, — заметила Соболь, посмотрев лукаво в глаза. — Ты меня — сонную — намеревался спустить под откос?.. Да?..
Дымогаров отпрянул даже, — так велика и потрясающа была нелепость.
— Ну что ты, Ринка!.. Я?.. тебя!.. Ты шутишь? Голову отдам, но чтобы это… — Он взволновался, приняв это за чистую монету, и Соболь, видя неподдельный испуг его, погладила ему щеку:
— Я шучу, милый… Я поняла, что ты потерял дорогу, но стеснялся мне сказать. Я заметила твое беспокойство, но все же промолчала: мне было жаль… Ты бы очень смутился, правда?
— Правда, — он наклонился к ее губам, чтобы слушать еще и еще. — Значит, ты не спала?
Соболь промолчала.
Накаленный за день воздух еще не успел остыть и было бы душно, если бы не веяло с реки прохладой. Анатолий заботливо кутал ее плечо, а пальто было такое мягкое, ворсистое, приятное на ощупь.
Она многое разрешала ему сегодня, но когда он, совсем потерявший голову, попытался применить и силу, — Соболь мгновенно вскочила с земли.
— Это нельзя… ты забылся, милый… Я очень прошу тебя… не надо… пока… И если ты любишь, то — поймешь, — скорее дружески, чем строго, сказала она.
— Прости, — прошептал он, втайне ругая себя за дерзость.
Некоторое время спустя, они опять сидели на том же месте и, чтобы не портить ни доброй прогулки, ни отношений, оба старались не вспоминать того, что позволил было он себе.
Укрощенный и присмиревший, он теперь доволен был и тем, что хоть не гонят.
— Анатоль?..
— Да?..
— Анатоль, тебе необходимо взять маленькое поручение… почти секретное, — произнесла она вкрадчивым, пугающим шепотом. — Степан Зноевский в больших неладах со Штальмером… Он замучил его интригами, Штальмера сняли, — ты знаешь это?.. А теперь Зноевский подбирает всякий материал на него… Штальмер к тебе и ко мне очень хорошо относится, а Гайтсман — родственник. Зноевский обоих преследует. Ты последи за ним — и что заметишь… передай мне.
Дымогаров слушал с остановившимся дыханием, с полуоткрытым ртом — и ничего решительно не мог понять; он смотрел на нее сперва пристально, потом пугливо, — и не узнавал. Жидкий зеленоватый луч за минуту до этого падал на ее лицо, придавая ему почти колдовскую пленительность, а теперь переместился на ее грудь и шею, а ее лицо, закрытое тенью ветвей, стало чужим, неузнаваемым, и из глубоких потемневших впадин холодно и колюче блестели глаза.
— Я тебя не понимаю, — и он оттолкнул ее. — Что это?.. дурная шутка, или?..
— А ты подумай. Я сказала, кажется, ясно, — раздельно произнесла она, чтобы почувствовал ее власть.
Он содрогнулся, взглянул по сторонам, но опасно было спешить, не вызнав кое-что еще. Сдерживая себя, он спросил:
— А если не соглашусь?
— Тогда заставят…
— Кто?..
— Я… — И Соболь засмеялась принужденно: — Глупый ты, Анатоль, глупый… Ну, как ты не поймешь, что мне нужно, мне.
— Тебе?! Зноевский — партиец, орденоносец… Степана Аркадьевича уважают все… Если надо кому следить, так не мне… Меня этому не учили. И уж, конечно, не за ним следить, а за Штальмером! — прорвался шофер. — Да, да!.. он приехал черт знает откуда!.. из какой-то буржуазной республики… А Зноевский…
Соболь засмеялась опять, и был страшен и непонятен этот смех. Он схватил ее за руку и почти дернул к себе:
— Кто ты? Говори!.. Зачем это понадобилось? Ну?
— Анатоль, мне больно, — простонала она, — пусти… Я не умею шутить, это — правда… Но для меня теперь ясно. — И голос ее зазвучал обидой и горьким сожалением. — Я испытала тебя… маленькая женская хитрость удалась на мое несчастье, и теперь мне понятно все, все. Ты совсем не любишь, ты притворялся, лгал… Эх, ты!.. А еще «голову отдам». Чего ты от меня добивался?.. взять? А потом, потом где-нибудь за углом хихикать с пьяными шоферами. Они будут указывать на меня пальцами, и ты будешь рад? — С неподдельной ненавистью она расшаркнулась перед ним и развела руками: — Спасибо за такую твою «любовь»… Я тоже не так воспитана. До свидания!..
И, захватив пальто, пошла прочь.
«Черт разберет этих женщин! — ругался про себя Дымогаров, бросив взгляд в ее сторону. — И в самом деле пошла?»
Окончательно сбитый с толку, не зная, как быть теперь, что предпринять, чтобы исправить дело, он не мог, однако, тронуться с места, — так велика была растерянность… Конечно, пока не поздно, лучше всего попросить прощенья. Ведь понапрасну вскипятился, наговорил всяких обидных слов, а она просто пошутила, хотела проверить.
— Ринк, Ринка, куда ты? — позвал он.
— Домой… А что?
— Подожди.
Он шел за ней быстро и не поспевал, и сердце щемило от жалости и горького раскаяния:
— Давай хоть доедем вместе!
— И так дойду. Я не избалована… не привыкать.
— Да брось ты, пожалуйста, свои капризы! Куда ты пойдешь?.. До завода шесть километров… Ночь, лес, а места чужие, и опять же — ты в туфлях.
— Для меня все теперь чужое.
Он бросился к машине, — завыло в цилиндрах пламя, и машина, подмяв под себя кусты, развернулась на тесной песчаной площадке. Кусты царапали кузов машины, но теперь шоферу было не до того, — он боялся потерять Ринку навсегда. Он тут же нагнал ее, застопорил мотор и рывком откинул дверку.
— Рин, Ринка… ну прости… и непременно садись… Ну садись же! Ведь я же не зверь какой. — И засмеялся, веря в примиренье. — Поцапались и ладно. Рин, ну прости.
Она остановилась у дороги, давая ему проехать мимо, и он протянул из дверки обе руки и звал ее войти. Она сделала к нему только один шаг — и этого было достаточно; Анатолий обхватил ее за талию и буквально втащил в кабину.
Отвернувшись от него, она, кажется, плакала.
— Ну давай помиримся! — тормошил он, зная, что с шуткой легче удастся примиренье: — Поцеловать тебя можно, а?..
Улыбка прояснила ее лицо, оно стало для него еще более милым.
Машина стремительно рванулась в лес.
Полчаса спустя, как отпустил шофера с машиной, Степан Аркадьевич убрал со стола бумаги, запер ящик стола и вышел из дома.
Дынниковы ждали его еще в сумерки, а он освободился только после десяти часов, когда было в сущности поздно идти к ним.
Задолго до его прихода ворвался к ним совершенно неожиданный гость, о существовании которого они давно забыли. Это был Макар Макарыч Подшибихин. Он ничуть не постарел за эти полтора года. Он оставался прежним: куда ни поворачивало время, — с ним вместе поворачивался и Подшибихин, из всего извлекая себе выгоду.
Все, кому доводилось когда-нибудь иметь с ним дело, обнаруживали в нем назойливого попрошайку, беззастенчивого стяжателя, презирали и сторонились так, чтобы не мстил. Чаще всего это были обманутые им в начале знакомства люди, из жалости и по доброте своей оказавшие ему услугу или даже прямую помощь, — потом оклеветанные Макаром. Ничьим другом он не мог и не желал быть, хотя многим клялся в «лучших своих чувствах», а враг он был опасный и почти неуловимый: он ссорил друзей между собой, в дружные семьи бросал семена раздора и ускорял назревшие разводы.
Прогнанный Дынниковым, он два года продержался в клубе, брал из библиотеки книги и дарил «товарищам», купленное для декораций масло съедала его семья, а краски и полотно он сбывал куда-то. С год он пропадал где-то в лесном районе, лечил деревенских старух и стариков полынью и ромашкой, получал мзду натурой — маслом, яйцами и молоком. И даже заговаривал зубную боль. Сельсовет припугнул его судом, — и на другой день Макар Макарыч смотался опять в город. Подросшие дочери вышли замуж, и теперь, когда большая квартира стала просторнее, он взял к себе престарелого отца, жившего в пригороде. С утра до вечера бродил старик по магазинам, освободив жену Макара от неприятных забот. Когда-то Макар-старший был газетным дельцом — мелким, но расторопным. Пробовал и сына обучить тому же, — но тот устремился не туда. Да и время было другое. В остальном сын походил на отца. Макар перепробовал сотню профессий, — его то прогоняли, то он уходил сам, выбирая, где выгоднее. Особенно по душе пришлась ему должность агента по распространению подписных изданий; он жил на проценты, возраставшие из месяца в месяц благодаря кипучей его деятельности, — но продолжал жаловаться на «стесненные» свои обстоятельства.
В этой новой роли, дававшей ему доступ во все учреждения и квартиры, он и заявился к прежнему, своему начальнику.
— Я так, понимаете, рад предложить вам, — залепетал он, не помня ни одной своей пакости, какие делал этой семье. — Прекрасное издание, и вам, Борис Сергеевич, культурнейшему человеку, следует выписать «Большую», «Малую» и «Техническую». А вам, Мария Семеновна, романы… историческая серия… Я сам читаю с удовольствием, а вам тем более…
— У нас эти издания уже есть.
Он уговаривал с таким жаром и так долго не уходил, что Дынников начал терять терпение. Через минуту разъяснилось, что Подшибихин метит еще в одну цель:
— Папаша у меня, знаете ли, очень близок был с писателями… Арцыбашева, Вербицкую мадам знал, — и сам он, понимаете ли, большой был мастер… В свое время выступал смело, дерзал… и вкус имел… Царица Анна Иоанновна, к примеру, развратная была женщина… интриги всякие, Бирон, Барклай де Толли, закулисная борьба вельмож, помещики и смерды, придворный быт, — увлекательно получалось!.. Он все больше исторические этюды создавал… Лично я царей не люблю: старина — дело прошлое… «Темное царство» было, как говорил Некрасов… Я — человек современный… Я бы, знаете ли, с удовольствием начал писать историю нашего завода… Полезно и, так сказать, свежо, современно… И на это, понимаете ли, обратят внимание. Недаром райком партии…
Он, очевидно, пронюхал, что действительно об этой книге вопрос решен, отпустили десять тысяч рублей и подбирали уже авторский коллектив. Скорее всего, именно этот гонорар и прельстил Макара.
— У вас не выйдет, — сказал Дынников.
— А почему?.. Люди, так сказать, свои… Вы о себе расскажете, Зноевский — тоже, Колыванов, — а я напишу про вас, Мне еще давно предлагал Гайтсман, да я, понимаете ли, остерегался: неприятный тип — систематически пьянствует, жену бьет, детьми помыкает. Я бы сказал вам, Борис Сергеевич, по секрету: слухи такие ходят — ворует будто бы.
Он даже прикрыл шершавой ладонью губы, чтобы соблюсти эту секретность. Дынников глядел на его лицо с заискивающими дымчатыми глазами, потом холодно, но так, чтобы не обидеть, спросил:
— Вы что же… с помощью отца хотите?
— О что вы, Борис Сергеевич!.. он ведь давно умер, — не моргнув, соврал Подшибихин. — Я — своими силами обойдусь… Только… я надеюсь, завод и вы лично посодействуете мне… расход тут небольшой, все потом окупится.
— Нет, не советую браться. — Дынников ушел в кабинет и затворил за собой дверь.
— Он очень занят, — извинилась за него Мария, сама тяготясь присутствием тайного своего врага.
Подшибихин стоял к ней близко, поправляя разбухший старый портфель, и дружественно зашептал:
— Вы, честное слово, полным счастьем живете — любовь, дружба, всего избыток. А я в ваши годы только мучился… И помогать родственникам приходилось… Я примечаю, Мария Семеновна: в бездетных семьях ревности больше бывает, верно? А у Бориса Сергеевича характер покладистый, хороший, а?.. Не ревнует?
— А у него и причин нет, чтобы ревновать.
— Нет, не скажите, ревность и без причины случается…
Надевая засаленную кепку, сшитую женой, он бесстыдно просил взаймы.
— Я ведь, понимаете ли, никогда бедно не жил, всегда тысчонку в месяц зарабатывал, а вот на данном, понимаете ли, отрезке времени одолжаться приходится… Очень скоро, дня через два, я получу значительную сумму, — и тут же забегу к вам. Терпеть не могу, понимаете ли, когда кому-нибудь задолжаю. Не люблю занимать… А есть такие: возьмут и не отдадут!.. Один инженер до сих пор не отдает мне… Я уж и не спрашиваю: сорок рублей не велики для меня деньги.
И отказать ему было нельзя. Мария молча сунула ему червонец, чтобы откупиться хоть этим. А после, когда Подшибихин вышмыгнул в дверь, с брезгливым чувством посмотрела на свою руку, к которой прикоснулись его жирные пальцы, и пошла к умывальнику.
Чтобы не думать о нем больше, она начала припоминать английские слова, заученные прежде с мужем… Зноевский все не шел, и Борис Сергеевич, уже перестав ждать его, читал у себя в кабинете.
Степану Аркадьевичу нравилась эта семья, где он бывал часто, встречаемый всегда радушно, но сегодня пришел потому лишь, что все равно не смог бы спокойно работать дома, а Михаил, кто больше всего был нужен ему в этот вечер, дежурил у печей в цехе.
Одетая по-домашнему, в пестром халате, Мария открыла дверь и напустилась на него в прихожей:
— Степан Аркадьевич, как вам не стыдно! Всегда был такой аккуратный — и вдруг… Говорите — на сколько часов запоздали?
— На шесть, — целуя ей руку, ответил он, привирая на половину. — Прошу прощенья.
— Где пропадали?.. Борис вам звонил два раза.
— Охотно соглашаюсь. — И улыбнулся тоже. — Мария Семеновна, дорогая, у меня же теперь целый завод на шее! Сплю — и слышу: гудит!.. Вот когда вы будете инженером, тогда поймете, что это значит!..
Борис Сергеевич, выйдя из кабинета, стоял у двери в светло-коричневой пижаме и не без удовольствия слушал шутливый разговор жены с Зноевским.
— Проходи сюда, — приглашал он гостя за собой в кабинет.
Мария ушла в свою комнату, предоставляя им возможность обсудить свои дела; через несколько минут Борис Сергеевич позвал ее сам.
Усевшись с ножками на диван, за спиной мужа, Мария вышивала на черном шелке зеленую осоку у голубой воды, над которой летела, скосив тонкие крылья, чайка.
Мужчины, играя в шахматы, беседовали о последних событиях за рубежом… магнаты могущественных банков, стальные, пушечные короли в преддверии кризиса диктуют волю венценосцам и торопливо меняют очередных министров, как приказчиков… Гонка вооружений захлестнула мир.
— Мир бредит войной, но дрожит перед революцией, которая, подобно грозному призраку, стоит по ночам у его изголовья, — сказал в завершение Зноевский.
Дынников поднялся от шахмат и, вращая вариометры, искал, где танцуют на свете… В мембране свистел и выл ураган звуков: в эфире гремела война, радиостанции мира дрались, заглушая одна другую… Но вот в наступившей тишине заныла где-то скрипка; ее печальный одинокий голос звучал тоской, отчаянием и страхом. Прерванный чужим стремительным вторженьем, он возник ненадолго опять, уже в другой стране, и замер…
В растворенное окно подувал ветер, Мария пересела к окну с работой.
— Степан Аркадьевич, — обратилась она к Зноевскому, — а правда, что мужья, любящие жен, не всегда любят своих детей?
— О что вы, Мария Семеновна! Конечно, любят. Иначе не может быть… это, было бы противоестественно. В этом отношении вы будете вполне спокойны. — И с открытой улыбкой повернулся к ней: — Вам надо сына… давно пора.
Мария заметно смутилась, шахматная игра на минуту прервалась, чтобы снова привлечь внимание партнеров.
Фигуры Зноевского сегодня стояли и двигались плохо, как армия, у которой расстроен сам командующий.
В затруднительных случаях он обычно пел, — вот и теперь начал подпевать, облегчая песней тяжелое раздумье, вызванное вовсе не этой, а другой рискованной и острой игрой, где ставилась на карту жизнь, а может, и весь завод, который был для него дороже собственной жизни:
Мой король, как легко вы теряете голову.
Мой король, как рассеянны вы…
— Это вы про себя? — подтрунивал Дынников, видя, как его партнер в поисках лучшего делает самый нелепый ход. — У меня же проходит пешка…
— А-а, да, да, — спохватился Зноевский, взял ход обратно и, рассматривая позицию, умолк.
— Вы очень долго размышляете над простой задачей: сдаваться сейчас же или… через полминуты? — не унимался директор.
Сегодня Зноевский был то мрачен и молчалив, то весел и словоохотлив. Эти почти внезапные перемены в его настроении первой бросились в глаза Марии… И одет он был не совсем обычно: темно-синяя рубаха, черные галифе и сапоги, — все это очень шло к нему, но Мария никогда раньше не видела его одетым так.
Прислуга сварила кофе и позвала к столу (прежнюю старушку Груню давно пришлось Марии отпустить к ее детям, то есть к Сенцову и Гале, у которых и жила она, хвастаясь своим зятем).
Зноевский молчал и за столом.
— О чем задумались, Степан Аркадьевич? — с участием спросила Мария.
— Я?.. так, обо всем понемногу… Когда я был моложе на шесть лет и достаточно наивен, я принадлежал тогда к «секте» бездумных холостяков, и у меня была такая вера:
Пока кто молод, почему
По свету вольной птицей не кружиться?
А потом очень быстро, почти вдруг, пришлось, как говорят, «опосредствовать» этот лозунг молодости уже по-другому.
— И как это случилось с вами? — спросила Мария, не оставляя своей работы.
— Очень просто, Мария Семеновна: жизнь смотрела-смотрела на мое баловство и, как строгая мама, хлестнула по кудрям плеткой, — посмеялся он над собой. — Вот с тех пор и одумался…
Говоря это, он видел перед собой Ринку Соболь, которая появилась здесь отнюдь неспроста, видел перед собой и предостерегающее лицо Авдентова, который на вокзале перед самым отъездом Степана за границу настойчиво советовал уничтожить Ринкино письмо.
— А еще думаю о Штальмере, — продолжал Зноевский. — Он провалился в литейке, а мы перевели его в контору. Через десять дней — партийная конференция, и меня, и Бориса Сергеевича спросят: что, почему и зачем?.. Что мы с тобой, Борис Сергеевич, ответим на это?..
Похоже, очень неприятно было ему говорить о Штальмере, которому когда-то подчинялся сам и кто теперь находился в подчиненном к нему положении.
Дынников, еще многого не знавший о Штальмере, произнес резко:
— Он нищий, банкрот. Из года в год топтался на месте, а все хотел опередить других. С ним не пойдет дело… придется увольнять… Да, — вспомнил Дынников, — ты обещал что-то рассказать о нем?.. Его статью прочитал я: ни глубины, ни технического смысла. Бесплодная смоковница.
— Но мы его плохо знаем, — туманно намекнул Степан. — Он в статье расхваливал наш мотор, который только еще осваиваем и разносит, ехидничает над фордовским, а сам в это время пришел в экспериментальный цех, выбрал фордовский мотор (из запасных моделей) и приказал поставить на свою машину взамен нашего мотора. Это было как раз перед его увольнением. Я приказал — впредь до вашего распоряжения — установку мотора прекратить, машину задержать в цехе.
И тут же заговорил о разнице фордовских, немецких и английских моторов, о размещении поршней, о системе охлаждения и смазки, о новинках французских заводов…
Не только по сравнению с Марией (она была на втором курсе машиностроительного отделения и пока еще мало разбиралась в сложной технике), но даже с Дынниковым, он имел такую уймищу знаний, что приводил в изумление. О чем бы ни спросили, о чем бы ни зашла речь, у него находился будто давно готовый, продуманный и ясный ответ. И Мария дивилась: когда он успевал читать так много?.. Как все это вмещала его память?.. Стоило хоть недолго побыть с ним, обменяться несколькими фразами, чтобы почувствовать силу его ума. Зноевский был очень заметен среди других инженеров, — недаром к тридцати годам стал главным инженером завода.
Его судьба определилась рано: сын конструктора, вышедшего из рабочих, он изобретал машины еще в детстве: то были велосипеды — один замысловатее другого — из старых обручей; пароходы с колесами, которые плавали в весенних лужах на задворках. В годы германской войны он строил деревянные пушки с лафетами и стрелял из них, заряжая настоящим порохом и солью.
Его батарейку разбил обушком топора один рыжий, высоченный, с бородой Моисея дядя, сыну которого Степан случайно оторвал выстрелом палец.
Но не это обстоятельство охладило воинственный пыл Степана. Когда ему было двенадцать лет, жизнь взглянула ему в лицо суровыми беспощадными глазами: умерла мать, и мир сразу утратил теплые слова и яркие краски. Он узнал, что такое тоска и одиночество. Через год на место родной, крикливой и горячей на руку пришла другая женщина, — спокойнее той, тише, будто добрее, она не била его, но от равнодушных, чужих слов было только больнее.
Он почувствовал себя лишним в доме, хотя отец продолжал относиться к нему по-прежнему, — и вот Степана потянуло из дома.
Он не ушел из семьи, а только воображение и мечты его унеслись вслед за теми путешественниками, о которых читал в книгах; он ходил по неисследованным, местам Таймыра, взбирался по отрогам Алтая, проникал в тропические леса Индии и Малайского архипелага.
Спутник Пржевальского, Миклухо-Маклая, Седова, Нансена и Амундсена, он обошел все материки и вернулся из этого путешествия возмужалым, бесстрашным, взрослее своих лет, получив многое взамен утраты…
Сперва поневоле привыкая к самостоятельности и тяготясь ею, он постепенно привык к своему положению, оно определило его характер.
В восемнадцатом году Степан собирал в пустых вагонах корки и сухари черного хлеба, оставленные солдатами; целые дни простаивал в очередях, и пальто его было на груди и рукавах исписано мелом — номерами очередей. Он стал уже совершенно независимым человеком, когда отец вернулся с фронта.
Года два спустя в нем пробудилось опять, но уже более устойчивое стремление — страсть к технике, переплетаясь с интересом к общественной жизни; мир предстал перед ним в волнении своем и силе, когда Степан вступил в комсомол, где встретился и подружился с Авдентовым. Он был постоянно весел, остроумен, энергичен, нравился женщинам, чье внимание избаловало его. Он быстро сходился с ними и расставался легко, но и это прошло, уступив место трезвому взгляду.
— Степан Аркадьевич, — спросила Мария, — вы почему так долго не женитесь? Смотрите — время пройдет, и будете жалеть.
— Совершенно верно — пора… Вот я смотрю на вас — и, честно сознаюсь, завидую. Недавно мне подумалось: — я какой-то инструмент, у которого не хватает самой нежной, лирической струны, а поэтому и нет аккорда. — И тут же грусть переключил в шутку: — Мария Семеновна, помогите мне найти самую лучшую девушку в мире, как говорил Ло-Ло…
— Олю Померанцеву знаете?.. Она — инженер, умная, красивая девушка…
— Уже знакомы…
— Так чего вы прибедняетесь?..
— …а потому… что до свадьбы еще не близко, — наконец-то открылся Степан, блеснув черными глазами. — Месяца три-четыре, а пока… мне не до этого…
Посидев еще некоторое время, Зноевский собрался уходить, и, когда прощался, Мария заметила: будто он делает над собой усилие, чтобы казаться прежним.
— Борис… он чем-то расстроен? — спросила она мужа, когда ушел Зноевский.
— А что?
Борис тоже утаивал что-то. Она не решилась спрашивать больше.
— Он очень славный, правда?..
— Это для него мало, — досказал Дынников. — У Зноевского четыре изобретения; три из них дают заводу шестьсот тысяч экономии в год, а новое приспособление к «Осборнам» ускорит работу формовщиков на двадцать семь процентов… не говоря уже о том, что литейку-то он поставил на ноги.
Медленным шагом Зноевский обходил механосборочный цех, глазами хозяина присматриваясь ко всему. Подача деталей к конвейеру и сама сборка шли ускоренным темпом, люди все были на своих местах.
Ночная жизнь цеха, освещенного сотнями ламп, с его звуками, запахом красок, резины и металла, шевелилась вокруг, являя собой непрерывное движение, где все закономерно и подчинено только математическому железному расчету, в котором главенствовала одна формула: в две минуты один автомобиль, — и все в этих цехах, величайших в мире, напряженно тяготело к ней.
Здесь торжествовали: освобожденный разум, наука, поднявшаяся до политики, и политика, углубившаяся до науки. Если оглянуться в прошлое страны, медленная поступь истории, действительно, покажется стремительным полетом птицы…
Размышляя об этом, Степан Аркадьевич стоял у конца конвейера, следя за тем, как, приближаясь к нему, автомобильная рама постепенно обрастала рессорами, колесами, мотором, радиатором, кузовом и другими частями, превращаясь будто в живое существо.
Нынче рождалась здесь новая опытная машина, над которой долго трудились люди, и сам он в экспериментальном цехе испытывал ее мотор.
Мрачное настроение Зноевского рассеялось здесь само собой, бодрым спокойствием наливалось тело и как-то яснее становился разум…
Степан Аркадьевич приметил несколько ненужных движений рабочего у соседнего станка и, следя по секундам, сосчитал, чему равнялась эта напрасная трата сил и времени. Получилась совершенно дикая цифра: за месяц работы станочник должен нагнуться 3400 раз и 2000 раз обойти станок. Подозвав сменного мастера, Зноевский приказал ему иначе организовать рабочее место, выключить эти ненужные движения и заодно с этим провести заново хронометраж всего отделения.
Большие окна набухли тьмой; иногда врывались сюда то протяжные и глухие, то короткие и резкие гудки паровозов, громыхание и лязг сталкивающихся вагонов. На дворе завода и на луговине за оградой стояло восемь тысяч готовых машин, тускло поблескивающих во тьме, облитых лунным светом. Это были две дивизии машин, готовых к походу. Но их не отправляли, и этот затор создавал на заводе большое напряжение.
Степан Аркадьевич чувствовал себя как на фронте, где каждый миг возможно нападение… Все эти дни — после прогулки на яхте — он ждал новой встречи с Соболь, которая пошла было прямиком, уверенная в своей силе, но потом, очевидно, изменила направление.
Начало всей этой, истории уходило в прошлое, и прологом к ней было случайное знакомство его с Ринкой в поезде, когда возвращался с маневров, и свидание в ее доме, когда по наивной своей простоте Степан перед отъездом в Америку согласился передать письмо родственникам Соболь. На вокзале в Москве Степан разорвал письмо по совету Авдентова и, наверно, не вспомнил бы о нем никогда…
Но однажды, примерно месяц спустя, уже в Детройте, он пришел в театр; во время антракта подошел к нему пожилой господин, с жирным индифферентным лицом лакея, с лоснящейся лысиной на темени и черными нафабренными усами. После длинной снотворной болтовня (на чистом русском языке) о бесправии честного художника, вынужденного жить в «капиталистическом стаде», о желании своем уехать в Россию, чтобы избежать каких-то репрессий, этот господин сказал, что у него есть там родственники, и в очень туманной форме намекнул Зноевскому о письме.
Степан не понял сперва, — так было ему удобней, — но-тогда сказали ему яснее.
— Простите, — виновато пожал плечами Степан. — Я не мог идти к вам с пустыми руками: меня обокрали в дороге… письмо было в чемодане…
— А-ах, разве так можно! — восклицал господин-лакей, впиваясь недоверчивыми глазами. — Я поражен вашей неаккуратностью… Неужели у вас там все еще воруют?! — деликатно возмущался он.
— Подобрали к каюте ключ, — сожалел Зноевский едва ли не больше, чем незнакомец. — Но меня ограбили в. Гааге, во время стоянки парохода…
Он думал, что вывернулся и теперь никто не будет приставать, но через несколько дней этот человек разыскал его вторично. Степану пришлось отбивать наступление контратакой:
— Если письмо имеет для вас особую ценность, то я вынужден заявить в полпредство и взять на себя ответственность… Я читал его, — не самовольно, нет! а по разрешению вашей родственницы. Там ничего, кроме приветив не было, — но я вынужден заявить…
— О, как неумно докладывать в полпредстве о частном, семейном письме! Ах, какая мораль, какие нравы в свободной стране!..
Как бы там ни было, Зноевского оставили в покое. По истечении срока он вернулся на родину с сильнейшим желанием встретить Ринку, чтобы своими руками содрать с нее маску. Но Соболь исчезла из виду, недолго погостив однажды у Гайтсмана зимой тридцать первого года, о чем и писал Степану Авдентов, случайно встретив ее у гаража…
И вот опять Соболь выползала на его дорогу, а где-нибудь неподалеку от нее таились ее сообщники, которые нашли друг друга за эти годы.
«Ну что ж, теперь посмотрим», — с суровой, решительной готовностью сказал себе Зноевский, обдумав, что следует ему предпринять.
В безоблачных просторах неба летела к югу стая журавлей. Их уносил попутный ветер, почти незаметный на земле. Степан Аркадьевич проводил их глазами и, когда темные точки исчезли в голубой дали, открыл дверцу машины, в которой сидел Дынников.
— В детский городок, — сказал Зноевский шоферу, усаживаясь рядом с ним.
Новая шестицилиндровая машина, еще не принятая правительственной комиссией, проходила свои испытания, и Зноевский, выполняя очередные дела, сегодня воспользовался ею, чтобы самому посмотреть ее в работе.
Рядом с шоссе бежал, отставая от них, трамвай с прицепными вагонами, и люди с любопытством разглядывали последнюю новинку завода. Она летела бесшумно на сверхбаллонах, вся устремленная вперед, слегка поджав изогнутые крылья, формы которых, чудилось, отштамповал сам ветер.
Зноевский все прислушивался, как бьется ее огненное сердце, и, проникая умственным взором в ее закрытые механизмы, не выпускал из глаз измерительные приборы, чувствительность которых безупречна. Биение жизни в ней нарастало прямолинейно, переключение скоростей достигалось легким движением руки. Стрелка спидометра уже покачивалась у цифры 80. Быстрей уходили назад песчаные холмы, березник, чаще мелькали столбы, ветер скользил по обтекаемым бокам машины, а найдя щелку приоткрытого окна над самым ухом Дынникова, свистел на одной и той же ноте. В его примитивной мелодии угадывался некий ритм, изменяемый скоростью и поворотами дороги.
Оба — и Зноевский и Дынников — говорили мало и только по-английски, чтобы ничего не разобрал Дымогаров, а на поворотах поглядывали вперед.
Детский городок, возникший по идее Дынникова, расположился в живописной местности — на берегу реки, за Стрижовыми дачами, к которым, все разрастаясь, почти вплотную подошли новые поселки.
Небольшие деревянные зданьица, обитые тесом и разно покрашенные, весело выглядывали сквозь редкие высокие сосны. Тут были детсад, ясли, детская площадка, — рядом с разросшимся поселком. А в зеленой долине, где густо зеленела трава, стояли полотняные палатки пионерского лагеря. Детям устроен здесь свой курорт, и завод не пожалел для этого истратить четверть миллиона. Городку не хватало лишь горячей воды, в директор с главинжем приехали осмотреть место, где удобней всего поставить котельную.
Заслышав пионерский горн, Зноевский повернул к палаткам, переняв баранку у шофера, и самым тихим ходом повел машину ровной луговиной.
Навстречу им бежали отовсюду дети, окружая гостей со всех сторон; некоторые знали в лицо Дынникова, Зноевского; все кричали, спрашивали наперебой, лезли в машину, — и начальству пришлось освободить ее.
Зноевский вылез, снял шляпу и размахивал ею, созывая ребят, запаздывающих к посадке. Набитое битком, гудящее авто тронулось тихонько луговиной к дороге, затем повернуло обратно; рядом с ним шел Дынников, держась рукой за отворенную дверцу.
Зноевский стоял на прежнем месте, не успевая отвечать на вопросы. Ребята спрашивали обо всем, лезли к нему, брали под руки, — и каждый хотел поговорить с ним.
— Это машина последней марки?.. а тыщу километров она пройдет?
— Вас как зовут, Степан Аркадьевич? — спросила девочка, и тут же вспыхнула.
— А вот так и зовут, — ответил он, разводя широко руками.
Девочку оттеснили ребята:
— Вы — самый главный инженер, да?.. и диплом есть? золотыми буквами? Э-эх!.. вот бы мне!
— А в Испании были? Нет?.. а Санька говорит: были. А живого негра видели?..
— А Форда самого — тоже?.. эх!.. а какой он?..
Зноевский терпеливо, но быстренько рассказывал, изумляя их почти каждым словом.
— А через Китай ехали?.. Там же от Дальнего Востока рядом…
— Нет, через Китай не пришлось.
— Эх вы, Степан Аркадьевич! — с сожалением заметил девятилетний пузан. — Вы же нигде не были! А мы с Васькой — через Харьков и Крым — в Артеке были!
— А орден вам за что дали? — уже другой раз спрашивала русая курчавая девочка, с пунцовым загорелым лицом. — А Сталина видели?.. а Молотова?
— Они чего сказали вам?..
Из этого плена выручил его Дынников, пригласив вторую партию занять свои места, и Зноевский, оглушенный непривычным криком, пошел вслед за машиной, опять наполненной до невозможности.
Они высадили детей у дороги, чтобы продолжать путь дальше. Усаживаясь опять в, машину, Зноевский улыбался широкой своей улыбкой.
— До свидания, «племя младое»!
— Еще приезжайте! Мы будем ждать! — отвечали ему ребята, махая руками, ветками и звонко крича вслед.
«В этом поколении бьют светлые родники, искрясь и играя на солнце, в нем растет сила, которая потом сама поведет страну широкой дорогой в будущее», — думал Зноевский… Потом мысли его переключились на другое. Он вспомнил Штальмера и Ринку Соболь, — и снова почувствовал прилив буйной, но сдерживаемой в себе ярости…
Они выбрали место, где ставить котельную, окончательно определили сроки, и Дынников уехал на завод, чтобы через два часа прислать машину за Степаном Аркадьевичем, которому пришлось задержаться здесь.
Насосная станция капризничала второй месяц, исправить насосы не сумели ни мастер, ни механик, и Зноевский, отругав их, принялся сам…
Освободившись раньше, чем предполагал, он не захотел ждать шофера и пошел сосновой рощей, чтобы выйти потом на шоссе, где должна встретиться машина.
Среди густых деревьев, с корзиной в руках, показалась Ринка Соболь, и первой мыслью, какая мелькнула у Зноевского, было — встреча здесь таит в себе опасность. Отступать не хотел и, ничуть не замедляя шага, продолжал идти к ней навстречу. Он быстро и пристально обшарил глазами место, откуда вышла она, но никого больше не обнаружил пока.
В коротком зеленом сарафане, в желтом шелковом платочке, в сандалетах на босую ногу, она остановилась, как бы приятно пораженная встречей.
— Кого не ожидала, того встретила!.. Боже, как это странно, словно сама судьба. Здравствуйте! — и первая протянула руку. — Вы за этот месяц, конечно, успели забыть меня? не правда ли? — спрашивала она, идя с ним рядом.
— Нет, не забыл.
— Я очень рада. Вы на завод?.. Я провожу вас немного.
— Идемте, — согласился он, потому что не оставалось ничего другого. — Вы надолго сюда?..
— Как приветят родственники и… прежний друг, — прозрачно намекнула она. — Я очень, плохо одета, извините, не ждала. Я собирала грибы.
Схватка еще начиналась; Зноевский видел, что этот маскарад, пожалуй, не случаен.
— Ничего, костюм оригинален и идет вам… Вы заговорили о родственниках, а ведь Гайтсман от вас отрекся, — прямо сказал он. — Да, я однажды спросил его… А на реке, — припомнил он, — вы были очень некорректны и навязчивы.
— Не обижайтесь… ведь я была так рада, что увидела вас!.. Вы стали еще интереснее, солиднее, а я… — Соболь заигрывала: опять, чтобы, улучив момент, вцепиться. — Если вам тридцать лет и вы уже главный инженер завода, то вам можно простить, некоторую самовлюбленность… Там, на реке, вы почему так скоро ушли от меня?..
— Зачем я был вам нужен?
— Странно! — и брови ее прыгнули вверх.
Она за эти годы износилась, но еще могла кое-кого прельщать.
— Мы когда-то были «знакомы»… Неужели нечего вспомнить?.. Правда, я вышла замуж второй раз, но все же… Я не могу забыть вас с тех пор… Я разошлась…
— А с третьим мужем? — наугад спросил Зноевский.
— Он жил со мной полгода, потом…
— Прошу не продолжать: мне ясно, — едва скрывая брезгливость, проговорил он. — Между нами очень большое расстояние, и я все равно не пойму этого.
— Не нравится? — обернулась она, вскинув темные глаза, блестевшие истерикой. — А мне, думаете, нравится?.. Вам неприятно слушать?.. Моя жизнь изломана, да!..
— И вы много приложили усилий, чтобы изломать ее, — вставил Зноевский.
— Меня никто, никто не понимает, я скитаюсь по чужим дорогам… Я устала… Давайте посидим здесь? — Она перешагнула заросшую травой канаву и за кустом на бугорке присела, вытянув полные, мягкие ноги, едва прикрытые до колен.
— Садитесь, Степан Аркадьевич.
И вдруг быстрым движением отставила корзину подальше от того места, куда приглашала сесть.
— Ничего, я постою, — ответил он, с трудом преодолевая в себе желание — отнять у ней корзину, где не иначе лежал под лопухами наган.
Ей не удавалось пока ничто, и это бессилие заметно раздражало ее. Засунув руки в карманы, он стоял перед ней, стараясь спрятать свою отчужденность. Ему наперед известны были ее крапленые карты, на которых попробует она сейчас играть.
Набирая горстью пожелтелые листья и по одному разрывая на мелкие кусочки, она бросала их ему под ноги, и тонкие, нерабочие руки, исчерченные мелкими морщинками, казались ему ластами глубоководного хищника, выплывшего на поверхность за добычей.
— Вы знаете главного инженера Першинского завода? — тихо спросила она, переменив тон, и в вопросе слышалась угроза.
— Нет, не имел чести.
— Он арестован, — вскинула Соболь пытливый и будто участливый взгляд.
— Очевидно, так и следовало… У нас не перевелась еще всякая нечисть, которую надо ловить и бить прикладом, — с откровенной резкостью заявил он, отвечая не на вопрос, а на свои мысли. — Она охотно разрушает, что создано с таким трудом и любовью. Народ строил, и ему, народу, принадлежит это богатство. Мы знаем, за что надо и погибнуть, не струсим, но мы делаем жизнь и ничего из завоеванного не отдадим… Вы понимаете меня, конечно? — спросил он в упор.
— Браво, браво! — захлопала в ладоши Ринка. — Вы очень хорошо сказали. Именно так! — По ее восторгу Зноевский донял, что игра продолжается.
Соболь опять поправляла на коленях платье и приглашала:
— Присядьте же.
Густая сирена пропела вдали, машина приближалась к месту, где находились они.
— Вы очень изменились, — вздохнула Соболь. — Но я не верю, что вы не боитесь смерти… Ведь там ничего, ничего нет! А слава, за которой гонитесь?.. бедная слава, что будет с ней?..
— Я — простой солдат, с тридцатого года на фронте и о славе никогда не думал.
— Солдат? — переспросила она, вкладывая в это слово совсем иной смысл. — А я — «барышня-крестьянка». Похожа? — И опять улыбнулась, не тая надежды…
— Нет… дворянки, очевидно, были изящнее и… честнее.
— Не мы себя чести лишаем, — вспылила Ринка. — Обманутый не всегда виноват. Его надо и пожалеть!
— Простите, я плохо в этих тонкостях разбираюсь. Не хочу извлекать пользы, а жалость тут не к месту.
— Солдаты лучше знают цену женщине! — прошипела Соболь, обнажая свою душу. — Они не грубят, как вы. Ну я вижу, вам некогда, вы спешите. Я зайду к вам после… Можно?
— Только без театральности, без маскарада, — с пренебрежением сказал он, сделав намекающий жест рукой. — И ваши намерения придется вам оставить…
— Я не ждала этого! Это насмешка… И я не понимаю, почему вы избрали меня своей аудиторией, а темой лекции — вопросы строительства. Это, очевидно, пролог к тому, чтобы начать грубить мне… Да?.. это у вас новая манера?..
— За мной идет машина.
— Ступайте, — прозвенел ее голос.
Последние фразы были сказаны ускоренным, нарастающим темпом, — так нарастает сама катастрофа. Зноевский вполне понимал, в каком опасном положении находился, но бесстрашно пошел от нее. Ринка продолжала сидеть в прежней напряженной позе, но как только он повернулся к ней спиной, быстро поднялась и, схватив корзину, пошла в другую сторону.
Обстановка, в которой разворачивались события, не понятая шофером, но смутно угадываемая, подсказывала ему — быть настороже. Тугой на мысли и догадки, он не опережал ни этих событий, ни своих, ни Ринкиных поступков и не способен был ничего предвидеть. Только однажды почудилось ему — и то лишь на короткий миг, — что за предложением Ринки следить за Степаном Аркадьевичем скрывается нечто совсем иное. В самом деле, что может простой шофер найти за главным инженером, коммунистом? Да и кому нужна эта слежка?..
Потом вставала перед ним какая-то сложная и путаная вереница человеческих отношений, больших и малых людей, кого совсем не знал он, — но, запутавшись окончательно, махнул на все рукой. Легче было ничего не знать и не думать об этом.
Не зная, из чего и как плетется вокруг него интрига, он в простоте душевной уже радовался тому, что Ринка ни разу не упомянула о прежнем своем требовании.
Приглашенный накануне, он прибежал к ней в гостиницу с букетом живых цветов и по тому, как встретили, понял, что она ждала его с нетерпением влюбленной. Она усадила его на кушетку подле себя и, конечно, соскучившись за эти дни, хотела наговориться вдоволь.
Дымогаров охотно слушал ее голос, опять смотрел в ее красивое, беспокойное лицо. На ней было черное платье, тонкое, просвечивающее, сквозь которое проступал кружевной волнующий рисунок. На чистой скатерти стояли два чайных прибора и откупоренная бутылка ликера, припасенного лишь для него.
Она рассказывала об отце, уже умершем, о матери, которая еще жива.
— Анатоль, мы в этом с тобой схожи… Надо нам понять друг друга и быть ближе. Правда, ведь ты обидел меня?.. признайся… Я виновата была тоже, я иногда болтаю… Тебе не нравится это?
— Как сказать… конечно. Надо язык держать на веревочке… и не делать так, чтобы раздор получался.
— Вот, вот. И мне самой было очень неприятно: ты мог подумать что-нибудь другое. — И она легким движением поправила на коленях платье.
— Нет же… это первый момент только, — сказал он. — Я не сержусь. А ты все-таки скажи мне: ты замужем, или… Я простой шофер, а ты… — надумал он спросить, впервые уяснив себе разницу положений.
— Да, Анатоль… к несчастью, я замужем… Отец выдал почти насильно. Я не хотела, я не люблю его… Он измучил меня своей дикой ревностью.
Шофер не без страха покосился на дверь, в которую мог сейчас же войти муж. Соболь перехватила опасливый его взгляд и поспешила успокоить любовника:
— Он — в командировке. Мы порознь, он не живет здесь, но не хочет развода.
В комнате быстро темнело. Соболь не зажигала огня, потому что нравились ей эти «интимные сумерки, когда вещи и слова теряют будничную, житейскую обнаженность и становятся как бы возвышенней и чище».
Вдыхая осенний аромат цветов, она прятала в них лицо свое и выглядывала хитрыми, неулыбающимися глазами, — хотя, быть может, это ему казалось только.
— Мне очень скучно жить. Все говорят, что я красива, но мне скучно… Меня никто не понимает… — Она прижалась к его плечу, но тут же оттолкнула. — И ты меня не понимаешь… и не любишь!.. Ты с кем шел вчера?
Он встретился у проходной с Настей Бисеровой, и вместе шли до соцгорода. Довольная своей работой в цехе, Настя рассказывала о муже, о детях, — у ней было двое — дочь и сын, — и она могла без конца говорить о них даже с малознакомым человеком.
— Рин, можно подумать, что ты ревнуешь, — сказал Дымогаров, втайне возликовав. Ему и в голову не приходило, что она способна ревновать его.
— А как по-твоему: я имею право или нет? — Она сделала большие глаза, будто удивлена его замечанием. — Я тоже ведь — женщина!.. Нет, нет, я верю тебе… Иначе было бы с твоей стороны жестоко.
У ней так быстро сменялись настроения и мысли, что Дымогаров не поспевал за ними, а после первого выпитого стакана вина стал соображать еще туже. Она подлила еще, и он выпил молча, собираясь что-то сказать, но так и не нашелся.
— А знаешь, я о чем мечтаю?.. нет?.. Мне хочется уехать отсюда, уехать с тобой… и жить вместе… Я больше так не могу… у тебя когда отпуск? в октябре?.. Ну вот и отлично. Давай уедем… Поживем пока у мамы, у ней три комнаты. Но знаешь: тебе нужно одеться получше… Купи себе коверкотовую пару, — продолжала она уже озабоченно, входя в роль жены. — Серенькую, она тебе пойдет. — И робко, чтобы не обидеть, предложила взять у ней денег. Видно, настала пора, когда все должно быть общим. — Анатоль, ты напрасно отказываешься. Возьми… они — наши… Я могла бы сама купить тебе, но ты сам подберешь по себе. — И проворно, насчитав деньги у комода, положила в карман шоферу. — Это залог счастья. Слышишь?..
Дымогаров чувствовал отвисший карман свой, видел доступное, с чувственным выражением, лицо Ринки и от ее близости хмелел больше, чем от вина.
— Может, тебе и расписку дать? — неловко пошутил он, уверенный в том, что может теперь позволить себе все, и засмеялся.
— Серьезно, напиши, — посмеялась и Ринка. — Нам после будет весело об этом вспомнить.
Она дала бумаги, и он, нагнувшись к столу, писал, едва различая буквы. Она опустила штору, зажгла свет. Дымогаров, облокотившись на стол, писал… Расчеркнувшись в конце, он хотел было перечитать, но расписка уже исчезла куда-то, а Ринка, притоптывая одной ножкой и напевая, опять наливала в стакан.
Дымогаров так и не допил его: путая слова, он лепетал что-то несвязно о дружбе, о любви и о том еще, что он, хотя и не очень образован, но цену себе знает.
— Анатоль, приласкай меня… Я так люблю ласку.
Она не остановила почти бешеного порыва, не вырывалась из его пьяных, несильных рук, — но в тот момент, когда он понес ее к постели, раздался короткий стук в дверь. Перепуганный насмерть шофер таращил глаза на Ринку, на окно, на двери, — но бежать было некуда.
— Войдите, — сказала Соболь, кажется, ничуть не испугавшись.
В комнату вошел Иван Забава — с злым искаженным лицом, с желтыми ввалившимися щеками. Шофер был знаком с ним; Иван сочувственно выслушивал его жалобы, похлопотал перед Гайтсманом, чтобы шофера взяли в гараж, — и вот теперь они — враги, соперники. Иван Забава сильнее его втрое, и если захочет… В его руке вздрагивала тяжелая трость, повергая шофера в знобящий страх. — «Так вот кто у ней муж!» — подумал шофер.
Совершенно протрезвев, Дымогаров стоял без движения, готовый к самой жестокой расплате, а Ринка, уличенная в измене, поспешно скрылась в другую комнату, оставив его на расправу Ивану.
— Вы зачем пришли сюда? — тихо, но с убийственной ясностью сказал Иван, подтаскивая к себе шофера. У того подкашивались ноги. — Присядьте! — Парикмахер толкнул его на диван и хам присел рядом. — У меня с вами длинный разговор, и если будете упорствовать, я пристрелю вас. Я — злой человек, меня обманули, — и я развлеку себя выстрелом… А это что?..
На диване в углу лежала расписка под букетом цветов, и парикмахер, зажав палку в коленях, читал так долго, что шоферу казалась вечностью одна минута.
— Ого, пятьсот рублей!.. Их надо заработать, молодой вы мой человек! А вы хотите даром, за одну любовь?..
Он обнюхал цветы и, бросив на пол, раздавил их желтым башмачищем. Мягкий сырой хруст вонзился в уши, а вслед за ним шофер услышал, как скрипнула кровать в другой комнате, где затаилась Ринка. В продолжение этого вечера она не появлялась больше, оставив Анатолия на произвол Забавы.
— Эти деньги принадлежат не ей, даже не мне, — продолжал Иван. — Ты украл у меня жену, взял деньги, и мы теперь не выпустим тебя живого… нас много.
— Это не я… она, она сама виновата, — завизжал Дымогаров, плаксиво сморщившись.
— Не клевещите. Она — женщина, слишком доверчива и не будет отвечать за свои поступки. А вам… вам будет очень плохо, если не подчинитесь нам… Предупреждаю.
— Я буду, я соглашусь, — извивался шофер.
— Так вот, — подошел к нему Иван и хлопнул по плечу. — Одно поручение… трудно только для первого раза, а там… пойдет по инерции!..
Шофер воспрянул немного и заерзал на диване:
— Следить за Зноевским? — Он бы охотно пошел теперь на это.
— Нет, совсем нет, — отмахнулся Иван. — Нам нужно совсем другое… и главное, чтобы не промахнуться… понял?..
Точно хлестнуло по глазам, — Дымогаров понял, какой приманкой заманили его в этот омут!.. С быстротой непостижимой он припоминал встречи с Ринкой и то, что говорила она — этот хитрый, обольстивший его дьявол! — на прогулке ночью… Нынче она уверяла, что любит его, что будут жить вместе… «Ну зачем, зачем ей моя голова?..»
Настроение Дымогарова было в эти минуты ужасно.
Но Иван Забава не мог и не хотел ждать; он слегка покашлял, чтоб Анатолий пришел в себя, придвинулся к шоферу ближе и, припав губами к его уху, досказал шепотом:
— Послезавтра приезжает нарком… в машине поедет с ним Зноевский…
Дымогаров содрогнулся и побелел, а Иван продолжал:
— Ты — шофер… и должен сделать, что приказывают, иначе все равно тебе… — Шофер захныкал, как ребенок. — Бросьте. Слезы тут не помогут. Тебя недаром поставили к нему шофером… Ты повезешь их… на повороте у леса — канава… Остальное тебя не касается… Потом мы спрячем тебя.. И ты вполне уцелеешь…
…С помраченным сознанием, едва держась на ногах, Дымогаров шел освещенным широким тротуаром, где густо валила толпа от проходной завода, затрудняя ему дорогу. Движение вокруг кипело, неслись по шоссе авто; тяжелый звон металла и непрерывный гул в цехах наполняли воздух; пересекая улицы города, промчался с грохотом полночный поезд, мелькая огнями. У фонаря, качавшегося на подвеске, шофер остановился закурить, зажигал папироску сразу двумя спичками, спрятав от ветра огонь в дрожащих ладонях, — и ему не жгло.
Навстречу попался чумазый, почти черный, коренастый, низенького роста человек в замасленной рабочей блузе. Рябое, продолговатое лицо с открытым лбом и густыми волосами, закинутыми слегка назад, не выражало усталости.
Дымогаров не сразу узнал его… ах, да!.. Это — Бисеров, кузнец, комсомолец, кто вслед за Стахановым сделался знаменитым и тоже повел за собой других… Как и долго ли взбирался он на ту высоченную гору, откуда видели его сотни тысяч людей, — не интересовало сейчас шофера. Он и раньше только завидовал ему, а теперь к этому чувству прибавилась жалость к себе, ужас перед неминуемой позорной смертью…
— Бисеров! — крикнул кто-то позади шофера. — Как дела нынче?
— Хорошо!.. тысячу пять валов!
Людской поток не иссякал, а все больше и больше запружал у главной конторы площадь, дороги в соцгород и на поселки. Оттесненный толпою с тротуара, Дымогаров шел краем шоссе, часто оступаясь в канаву.
На повороте, позади него, вдруг щелкнуло что-то, — он пугливо обернулся: два встречных авто врезались друг в друга, и одно из них стало поперек пути. Завыл рожок, к месту катастрофы бежали со всех сторон люди.
Не сознавая, что с ним происходит, Дымогаров бросился туда. В тесноте, расталкивая локтями, пролез он к передним колесам, и первое, что увидел, была темная лужа, растекавшаяся по асфальту… Натянутые нервы не выдержали, и он, дико вскрикнув что-то, побежал прочь… За ним гналась толпа, в тысяче гневных голосов он разобрал одно: «Держите, держите его!» — и вздрагивая, как в припадке, остановился, обессилев.
Однако никто за ним не гнался, толпа заметно начала сбывать, редела, и около разбитых машин, в которых не оказалось пассажиров, грудилась уже небольшая кучка людей.
И опять над годовой шофера качался белый фонарь, бросая на дорогу густые тени от деревьев, шумевших на ветру.
— Что там случилось? — Чья-то рука легла на плечо шоферу. Он весь затрясся, увидев перед собой Зноевского. — А ты что?.. болен, да?.. Ну ничего, это пройдет… — Он взял больного под локоть и повел куда-то. — У меня есть бром, валерьянка… Все как рукой снимет.
— Нет, нет… Я ничего, это вам показалось, — бормотал несвязно Дымогаров, и высокие нервные нотки метались в хрупком надломленном голосе.
Он сделал движение, чтобы освободиться, но Степан Аркадьевич не выпустил его.
— В эти дни предстоит нам много работы, хворать не время… Выпьете, проспитесь — и завтра опять на баранку руки. — Главный инженер посмеялся даже, а когда подошли к дому, пропустил его вперед: — Поднимайтесь…
Что-то еще говорил он, пока отпирал дверь и по-прежнему запросто подталкивал шофера в комнату, устланную темновато-красный ковром. Дымогаров безотчетно пятился, точно боясь ступить на него: ковер напоминал ему кровь.
С потемневшим, почти неживым лицом шофер стоял у двери, держась за нее, и слова Зноевского пролетали мимо его сознания.
— Курить не желаете?.. Видите, я устроил себе радио, — и Зноевский ткнул пальцем куда-то в угол. — Оно поет мне песни. Я люблю слушать по вечерам… особенно о родине. Хорошая бывает музыка. — Он тут же налил ему брому и заставив выпить. — У меня врач — товарищ, я позвоню ему.
Набирая номер и разговаривая, Зноевский следил за руками шофера, ни на секунду не выпуская его из глаз. Он просил какого-то Павла Николаевича принять больного завтра с утра, если не может прийти сейчас же на дом.
— Да, он у меня… Пожалуйста.
В горькой душевной слепоте, безвольный и покорный всему, что ждет его завтра, шофер не догадывался, что именно сейчас и решалась его судьба… Вдруг лицо его вытянулось, в прозревших глазах, поднятых на Зноевского, вспыхнула искорка жизни.
— Я сам расскажу им! — закричал он, перекосив губы. — Все, все расскажу! Это она, она меня погубила! Я не хотел, а Иван Забава… — судорога в горле оборвала его речь.
— Парикмахер?! — переспросил Зноевский, не поверив своим ушам.
— Да, Иван Забава!.. а Гайтсман со Штальмером…
— Вы не спешите, — подсказал Зноевский, уже угадывая, в каких отношениях находятся все эти люди. Стало быть, не ошибся он, что выждал время, оставляя Ринку пока на свободе, и несколько дней не выпускал своего шофера из вида. «Теперь не уйдет никто», — подумал он.
И обратился к шоферу:
— Вы не бойтесь, вас поймут… Вас затянула эта сволочь! — с яростной злобой проговорил Степан Аркадьевич.
На лестнице послышались легкие торопливые шаги, незапертая дверь распахнулась, и в комнату вошли двое военных…
Еще дней десять тому назад стали просачиваться в райком глухие слухи о неблагополучии на заводе, но толком никто, кроме Колыванова, Зноевского и Дынникова, не знал, что назревает. В цехах были установлены по ночам дежурства.
Одни усмотрели в этой предосторожности обострение международной обстановки. Другие же, кто хоть немного мог предвидеть, угадывали иной смысл, — каждый из тех, кому была доверена охрана завода, шел на свое дежурство, как на фронтовой дозор, чтобы предупредить попытку разрушения.
Утром, накануне приезда наркома, стало известно об аресте Штальмера и Гайтсмана, которых многие знали в лицо: слух молниеносно облетел все цеха, соцгород, поселки — он был полной неожиданностью, которой, однако, не особенно удивились. Всякий, кто близко знал их, припоминал оброненные когда-то слова, замеченные встречи, чему в свое время не придавал значения.
Все действия Штальмера, прежняя горячка в литейном цехе, доводившая некоторых инженеров до отчаяния, всяческая путаница в расстановке сил, аварии, склока, борьба с Авдентовым, поход против Зноевского, взрыв в вагранке, — все теперь стало объяснимо. Окончательно прояснился и политический интриган, авантюрист Гайтсман, вызывавший теперь в людях одно лишь отвращение и ненависть.
А к полудню уже многие знали и об аресте шофера.
Враждебная сила, прикрываясь самой искусной, неожиданной личиной, вооружалась самым различным оружием, чтобы без промаха выстрелить в затылок.
Опасность не сумели пока предотвратить полностью: Иван Забава и Ринка Соболь успели скрыться в первую же ночь арестов.
Куда бежали Они, какую выбрали себе дорогу? — об этом пока никто не знал…
Думая о них, Зноевский только смутно догадывался, что замышляли против него лично. Ему даже снились они — переодетые, с наганами в карманах, идущие какой-то лесной дорогой и пережидающие в зарослях, чтобы избежать опасной для них встречи и погони. Он скрежетал, ругая себя за то, что не схватил Ринку Соболь в Стрижовой роще… Та встреча повторилась во сне, заставив его проснуться, и Степан Аркадьевич два раза в эту ночь вставал с постели, зажигал свет и, куря трубку, ходил из угла в угол.
Утром, когда бездымным пожаром полыхало чистое на востоке небо, он помылся под холодным душем и, выпив стакан кофе, ушел в литейный цех: следовало, не теряя ни часа, еще внимательнее и строже проверить все, к чему хоть прикасались когда-то руки Штальмера.
Цех встретил главинжа клокотаньем пламени в электропечах, гулом вагранок, резким стуком земленабивных машин, но это были привычные для него звуки, которые казались иногда приятней музыки.
Из бункеров текла земля в готовые формы сильным потоком, лишь только работница нажимала педаль; уже неделю никто здесь не пользовался деревянными «фордовскими» колотушками, потому что их заменяло теперь приспособление Зноевского — вращающаяся зубчатка в горловине бункера, — да и самих колотушек не увидел на полу Степан. За ненадобностью Варвара Казанцева собрала их в охапку, отнесла в столовую и посовала в печь.
— Ну как? идет дело? — спросил Зноевский, кивнув на одну из машин, но подразумевая все пять «Осборнов».
Ему ответила Казанцева:
— Идет, да еще как!.. Ни одной задержки… Нашему соревнованию большая помощь…
— Теперь нас не обгонят! — прокричала Настя Бисерова. — Сергей и так говорил мне: «В такое время, когда темные люди в наши ряды пробираются, глядеть надо в оба и во всю силу работать, чтобы ущерб, какой они причинили, скорее изжить…» В самом деле, Степан Аркадьевич, не только для себя, для детей живем…
Руки у ней двигались проворно, уверенно — сильные, заботливые руки матери, привыкшие к труду и правам своим. И Зноевский, представив себе эту простую женщину с грудным ребенком на руках, подумал:
«Если настанет час, она проводит мужа, на войну и, пожалуй, не будет плакать ни о детях, ни о себе…»
Авдентов растворил окно, под которым стоял с густою кроной тополь, выросший за эти годы, и, облокотившись, озирал родные места. В теплом безветрии осени дымились в тумане далекие леса, отступившие от города и поселков. Ни днем ни ночью не затихало движение и гул в цехах.
За соседним зданием громыхали трамваи, оттуда по тротуарам и улицей шли торопливые люди, направляясь к заводу. Потом заревел и задрожал гудок — знакомый привычный голос, — но Авдентову было теперь уже незачем идти в свой цех.
Весь этот месяц он варил высокосортный металл для новой серийной машины и, подготовляя себе смену — двух молодых инженеров и горнового мастера, — заметно спешил. Задумав перевестись на Магнитку, он заручился уже согласием Колыванова и Дынникова. Да и Степан не разубеждал его больше, понимая, что завод давал Михаилу все, что требовалось инженеру в жизни, и он не искал бы себе ничего другого, если б не Мария.
В этом отношении Авдентов оказался своеобразным человеком, отличным от многих, у кого быстро и легко заживают раны. Его привязанность не ослабела за этот долгий срок — быть может, потому, что Мария жила рядом. Где бы он ни был — в цеху, дома, в театре, — он помнил о ней почти всегда. Это была какая-то застарелая боль, и следовало где-то в далекой стороне поискать себе исцеления… Там, на новом месте, будет легче устроить жизнь, как подсказывали ему властные годы.
Правда, у Дынниковых еще не было детей, и это наводило на мысль о непрочности их брака, но время шло, наполненное событиями; в его напряженном движении сталкивались, сходились и расставались люди; нервная лихорадка пускового периода стала далеким пережитком; еще дальше отодвинулась суетливая горячая пора стройки, и Авдентов, напрягая память, уже никак не мог вспомнить фамилию молодого, черноватого и очень веселого инженера, который сменил в гавани Штальмера (вскоре по завершении стройки тот уехал с женой на Дальний Восток); на собраниях и в клубе ИТР Михаил встречался с людьми и зачастую не знал — кто из них где работает: завод разрастался еще, — а в отношениях Марии к Авдентову не изменилось ничто. Он был не нужен ей, и потому за все эти годы не сделала она ни одной попытки к сближению.
Только стороной, из вторых и третьих рук, доходили до него короткие отрывистые известия о ней. Точно следы на песке, они показывали ему одно лишь — здесь недавно прошла она. В конце зимы Мария болела несколько дней, не сдала зачеты в институте, — Михаил узнал об этом только месяц спустя; в июле Степан сказал ему, что она с мужем уехала на курорт, а недавно, встретив в парке Настю Бисерову, узнал от нее, что Мария, вернувшись из Алушты, гостила несколько дней в деревне, где так давно не бывал Михаил… Как жалел он об этой ускользнувшей возможности побыть в деревне одновременно с Марией!..
Ее равнодушие обижало и раздражало его; однако, раздражение рассеивалось быстро, а обида и грусть оставались в сердце тяжелым камнем…
Очарованье золотой осени — с багрянцем березовой рощи, с пожелтелыми листьями на земле, на тротуарах, с криком птиц, собирающихся к отлету или косяками уносящихся на теплый юг, — с голубой, прикрытой сизой дымкой далью, — опять напоминало ему о прошлом.
Он перелистывал старый дневник свой, оборвавшийся на пятом марте тридцать, первого года, когда Степан возвратился из Америки, и, перечитывая пожелтевшие от времени страницы, находил в них опять ее… Она жила в его дневнике, и он рассказывал ей обо всем, что думал, что делал, чего ждал и во что верил — сперва с надеждой и нетерпением, потом — с грустью и безнадежностью…
«…Если же ты любишь, не вызывая взаимности, то есть, если твоя любовь, как любовь, не порождает ответной любви, и ты путем твоих жизненных проявлений, как любящий человек, не можешь стать любимым человеком, то твоя любовь бессильна и она — несчастье», — прочитал он фразу, взятую из писем Маркса, по-новому постигая ее глубокий смысл, имевший к нему почти прямое отношение.
Он не мог уехать, не простившись с Марией, и, думая о том, как бы встретиться с ней перед отъездом, чувствовал тревожное волнение и робость. Сегодня он позабыл о билете в театр на дневной концерт, и вспомнил только, когда Зноевский позвонил ему во время антракта.
— Она, между прочим, здесь, — предупредил Степан. — Нет, не одна… и наши места рядом с ними.
Когда был свободен от работы, Авдентов не пропускал концерты приезжих певцов, — музыка всегда подскажет многое душе влюбленной! — но в этот раз он не мог идти, ибо сидеть рядом с ней при муже и молчать — было бы безмерно тяжело. Утомленный раздумьем, он сел к столу, выбрал лист самой лучшей бумаги, чтобы передать ему все пережитое и перечувствованное за эти годы. Но мысли не укладывались никак: то срывались с пера слишком взволнованные и туманные фразы, то не ко времени скупые и рассудочные.
«В каком настроении застанет ее это письмо?.. Что она подумает, что скажет? — спрашивал себя Авдентов. — Наверно, будет так: она прочтет тайком от мужа и бросит, разорвав на мелкие куски, чтобы развеял ветер, и скажет: «Ну что ж, я очень рада».
А может быть, та же Настя Бисерова, которая передаст ей письмо, вернется от нее с запиской: «Напрасно уезжаешь. Подожди: я скоро решу сама».
Уже с азартом человека, кто в последний раз хочет испытать судьбу свою, он рассказал в письме, как жил он, как надеялся и ждал напрасно, — но что в памяти его она останется тою же, прежней, кого не любить он не может…
«Если когда-нибудь ты вспомнишь обо мне, Мария, когда тебе понадобится моя помощь, — позови, и я приду. Я не верю и не хочу верить в прочность твоей семьи, хотя ни Борису Сергеевичу, ни особенно тебе не желаю плохого… Пусть будет между нами тысячеверстное пространство, я все равно пройду его, лишь только услышу твой голос.
До свидания, мой ненаглядный друг».
Писал он, вкладывая всю силу своего убеждения, искренности и веры в свое постоянство… Еще хотелось сказать: он будет ждать той неминуемой счастливой и вместе горестной встречи, которую видит сквозь туман лет… она обнимет его тогда, прижмется головой к груди и будет плакать, что поздно соединились, чтобы вместе, не разлучаясь больше никогда, прожить вторую половину жизни!..
И хотя все это было только в воображении, взволнованном мечтой, он долго не мог успокоиться. Спохватившись, он приписал, в какой час и день уходит поезд, — в надежде на то, что если не удастся ей или не захочет увидеться с ним раньше, то, может быть, приедет на вокзал.
«Неужели не поймет, как мне необходимо увидеть ее, сказать хоть слово!..»
Квартира Бисеровых была на конце проспекта, где останавливался трамвай. Авдентов пошел было туда, но раздумал.
От скуки он забрел на стадион, где две заводских команды состязались на первенство и тысячи две болельщиков следили за мячом. Авдентов любил игру, где решала исход физическая натренированная сила, и скоро ушел, оглядев трибуны: Насти Бисеровой нигде не увидел он.
Навстречу ему катила колонна велосипедистов, направляясь по шоссе к Стрижовой роще — все в белых майках, с красными бантиками на груди. Они окликали друг друга, смеялись, и серебристая паутинка в колесах мельтешила в глазах Авдентова.
Яркое солнце уже не обдавало зноем, и желтела густая трава под липами, тянувшимися вдоль шоссе. Две большие статуи — мать ведет за руку сына и молодой рабочий с мускулистым телом держит на руках дочь — возвышались у входа во Дворец культуры. В середине увядшей клумбы, окруженной деревьями, била вверх с мягким шумом струя фонтана.
Тут, на одной из скамеек, сидела Настя Бисерова в желтом полотняном платье, без рукавов, с черной густой косой, свисающей на спину. В плетеной коляске под пологом жмурился ее малыш с белыми пухлыми ручонками и необыкновенно голубыми — отцовскими — глазами. Он стукал погремушкой о край коляски и, отдувая молочные губы, пускал пузыри.
Авдентов смотрел на этого крошечного человека, в котором едва-едва пробивалось сознание, точно росток в земле, на его мать, счастливую и несколько возбужденную, изменившуюся за эти годы неузнаваемо и — странно — она казалась ему красивее, умнее, и сдержаннее той, какую знал он еще в деревне. Оба пахали когда-то землю, возили из леса дрова… Как не схожи их судьбы, как изменилась за эти годы Настя Горохова!..
Об этом он и говорил ей, а она слушала, и когда кончил, спросила участливо:
— А как же вы теперь?.. В самом деле решили уехать?.. Жалеть будете…
— Ну что же… так складывается жизнь… — Он помолчал. — Настя, я очень прошу вас передать ей вот это… Перед отъездом мне надо ее увидеть… может, в последний раз. Мне неудобно просить вас, но… сходите, пожалуйста.
Настя положила письмо в книгу, которую читала здесь, и, подумав, сказала:
— Ладно, передам… Только едва ли она… Уж очень поступили вы тогда с ней… такое женщины не забывают… Весну не вернешь зимой…
— Что будет, — вздохнул Авдентов, поднимаясь, чтобы идти куда-нибудь. — Сергею передайте привет…
Дорога вела к лесу, к реке, мимо корпусов завода. Кое-где в низинах держалась в ямах отстоявшаяся после дождей вода. В одном месте пришлось переходить болотце по мосткам: на ровном дне лежала бурая догнивающая ветка и голубая синева неба отражалась в нем. Он смотрел на себя, опершегося на перила: слабый ветер рябил поверхность воды, гнал ее под ноги, и от этого было неясным, расплывчатым и неуловимым его отображение.
Когда-то вот здесь, у кустов, он заснул, измученный работой и жаркими днями, — и снилась ему она… Но и сама явь, когда разбудили его, была похожа на сон: Михаил увидел тогда Марию с веткой в руках, с его тяжелым портфелем, набитым бумагами и деньгами… Не договорив последней фразы до конца, она пошла вот этой тропой к своему дому, — та встреча, запомнившаяся на всю жизнь, все еще волновала воображение.
Громоздились на сухой озелененной равнине корпуса завода, под солнцем сверкали стеклянные площади крыш, дымили высокие трубы; стороной по насыпи то и дело проносились машины, поворачивая к заводу, который гудел, ухал, звенел металлом, и, казалось, гудит под ним земля, где залегли тоннели.
Авдентов смотрел на эти скопления корпусов и думал: «Тысячи людей отдали ему самое лучшее, что было в них, и потому он так велик и прекрасен. Наверно, каждому, кто покидал его, было жалко и грустно поневоле».
Через четыре дня не будет здесь и Авдентова, а жизнь все будет идти, идти своей дорогой… Новые, безвестные ему люди, пожалуй, никогда не будут знать о нем, молодом инженере, кто осушал эти болота, закладывал первые фундаменты, дежурил на площадке в осенние проливные дожди, в метельные морозные ночи и как потом, когда завод пустили, с тревогой ждал часами у печей, чтоб дать стране металл… Но к его поколению, кому выпало на долю увидеть детство социалистической индустрии, которое не повторится больше никогда, пережить ее тревожные болезни, ее беспримерные победы и подвиги людей, — будут обращены взгляды потомков.
В эту минуту завод представился ему монументальным памятником эпохи, изваянным его поколением, — и хотелось жить долго, чтобы свершать еще, работать не покладая рук для Родины, для своего собственного удовлетворения, для тех, кто уже народился или народится после него…
До отъезда оставалось только полдня. Он уже отправил часть вещей на вокзал, проданную мебель унесли к себе хозяева, — и комнаты сразу опустели. На пыльном квадратном пятне, где стоял диван, виднелись следы, и с подоконника в углу, где была этажерка с книгами, свисала оборванная паутина. Завтра войдет сюда новый жилец с семьей — и начнется другая жизнь.
В цепь ясно сознаваемых ощущений вплеталась мысль о собственном счастье, которое не сбылось здесь, и сознание своей прежней ошибки, прощенной себе много раз.
Настольный календарь, раскрытый на вчерашнем дне, напомнил ему: 20 сентября — дата его рождения!.. Итак, перевалив рубеж тридцатилетия, он вступил уже в четвертую свою декаду. Разглядывая себя в зеркало, Авдентов не удивлялся морщинкам на лице и первоначальной, пробивавшейся на висках сединке. В дальнейший путь он пускался пока один, но опыт прожитых лет, особенно последнего месяца, когда и ему пришлось извлечь жестокие уроки, вселял уверенность и чувство зрелой силы…
Держа в руке орден, он невольно подумал, что в этом драгоценном куске металла почти ювелирной отделки воплощается не только прошлая его работа, но главным образом будущая, к чему призывали страна и время… Скорее всего это было обещание, клятва самому себе — не быть на новом месте излишне доверчивым и беспечным, каким он оказался здесь наряду с другими.
Солнечное пятно на белой стене подвигалось к двери, часовая стрелка клонилась к трем, и с каждой минутой ощутимее становилась пустота в сердце: и вчера, и сегодня он напрасно ждал ответа от Марии…
Он уже простился с близкими знакомыми, но следовало еще сходить к Колыванову, только что вернувшемуся из Москвы. На крыльце райкома, в самых дверях, он почти столкнулся с человеком, которого не хотел бы нынче встретить.
— А-а, Михаил Иванович, здравствуйте! — первым поздоровался Дынников. Он был в зеленой гимнастерке, такой же фуражке, великолепных военных сапогах; он выглядел бы молодо и свежо, если бы взгляд его темных глаз не был строгим. — Значит, порываете с нашим заводом окончательно? — Выражение лица его стало мягче. — Не напрасно уезжаете, а?..
— Нет, нет, — улыбаясь через силу, проговорил Авдентов, стоя близко к нему. — Уже решено, и можно считать, что меня здесь больше нет. Завод для меня был большой школой, и я покидаю его, как ученик любимую школу. У нас с вами были особые отношения, и это мешало сойтись поближе.
— И я давно хотел поговорить с вами, — но, честно сознаюсь, не сумел, не смог, — и очень жалею. А вы держались тоже в стороне, и создавалось неприятное чувство двойственности… Не знаю, как вы, но меня тяготило это…
— А ведь я думал…
— О нет, что вы! — примиренно сказал Дынников. — Только однажды, — это было давно, — одна анонимка привела меня в бешенство.
— Анонимка?.. вам? — вскинул изумленные глаза Авдентов.
— Да, мне… но это была минута слабости. Я никогда потом не придавал ей значения… Кто писал ее?.. Право, я не пытался узнавать. Но писал ее, очевидно, Макар Подшибихин… Вы его разве не знаете?.. Он вокруг все вертелся… Ну и хорошо, что не знаете… Я говорю об этом потому, что на днях Колыванову прислали анонимку: будто бы я — личный друг Штальмера и прикрывал его. — Говоря это, Дынников возмущенно пожимал плечами, а Михаил, пораженный грязной и крайне опасной клеветой, почувствовал омерзение к тому человеку, с кем по счастливой случайности не был знаком.
— Этого же дела нельзя оставить! — негодовал Авдентов. — За клевету судят. Заявите следственным органам.
— Поди, поймай его, когда анонимка послана из города, почерк изменен, или писал ему кто-то другой. Вчера заявил прокурору… Когда едете? — спросил он дружественно и на прощанье еще раз пожал руку. — Стройте и… будьте здоровы.
Михаилу захотелось вдруг расцеловать Бориса Сергеевича, к которому относился прежде с настороженной неприязнью, кого постоянно избегал и чье имя раньше вызывало в нем только горечь.
Не было еще и девяти часов (поезд отходил в одиннадцать ночи), но Михаил уже нетерпеливо ждал Зноевского, часто выглядывал на дорогу, где должна с минуты на минуту показаться машина.
Тот не подвел его, и ровно в девять раздались под окном два позывных гудка певучей сирены. Потому минутой позже, вошел Зноевский.
Они вынесли чемоданы. Зноевский укладывал их, хозяйственно покрикивая. Уже одетый в дорогу, с портфелем и плащом в руке, Авдентов задержался у порога, блуждающим, рассеянным взглядом, обводя опустелую комнату, где оставлял какую-то часть себя.
…Мягко качнув, машина рванулась с места и, развернувшись у подъезда, почти бесшумно помчалась по широкому накатанному шоссе мимо корпусов завода и рабочих поселков, за которыми начинался лес. Авдентов оглянулся назад, чтобы запечатлеть в памяти родные места, но песчаные холмы и множество строений уже едва виднелись вдали, окутанные полумраком. Темные трубы соседних заводов упирались в небо, и, лениво клубясь, поднимался тяжелый дым. Правобережье, точно горный кряж, тянулось справа, испещренное огнями, и в густеющей тьме, подступая все ближе, открывался у слияния двух рек огромный древний город. Пока только угадывалось по огням скопление зданий, — потом как-то сразу надвинулись они, образуя широкую, обсаженную тополями улицу, в конце которой белели, будто выточенные из мрамора, колонны вокзала.
Обычный шум и суетня в обширных залах, у билетных касс теснятся очереди… Тут, на вокзале, легче всего распознается биение пульса страны и движение людских потоков.
Облюбовав себе место в дальней комнате за буфетом, приятели сели за стол… Авдентов вспомнил, как «мистер Знойсон» угощал его однажды, провожая сюда на строительство, чтобы на другой день пуститься самому в безвестную Америку… А теперь, на новом перегоне жизни, Зноевский опять провожал его… В судьбе людей немало поворотов — то спокойных и открытых, то болезненно ощутимых и страшных, как падение, то легких и приятных или совершенно неуловимых, как пробуждение… Раздумывая о себе, Авдентов сосредоточенно смотрел куда-то в пространство, мимо Зноевского, без особой охоты пил из стакана посоленное пиво, отдувая пену к краям.
— Как твое самочувствие? — спросил Степан.
— Растрепанные ветром облака, — улыбнулся Авдентов. — А ветер кружит, подхватывает и несет куда-то. Чувствую себя одновременно живущим в разных местах — и на заводе, и здесь, и в дороге, и там на Магнитке, где никогда не был. Никак не разберусь: или теряю больше, или нахожу.
— Должен найти, — сказал Зноевский и улыбнулся сочувственно. — Некоторым больным врачи прописывают — переменить климат… а ты догадался сам. Таким образом, все обстоит благополучно и нет места унынию.
Но Авдентов плохо слушал его, занятый своими мыслями, и скоро оставил друга. Медленно обходя залы, запруженные народом, он искал в пестрых толпах Марию; минуты четыре простоял у подъезда, встречая машины, но ее не нашел нигде.
Он вернулся опять к своему столу и наполнил до краев стаканы.
— Давай выпьем, — сказал он, заметно очерствев.
Зноевский был почему-то уверен, что Мария не придет, но не высказал своих соображений, чтобы не растравлять рану. И заговорил о другом, тяготясь его молчанием:
— На новом месте будь осторожнее… О Рохлиной слышал? Оказалась заодно со Штальмером и Гайтсманом. Кто бы мог подумать!.. Вот как жизнь-то нас учит… Есть негритянская пословица: «Мы умираем, едва научившись жить…» Но мы должны научиться гораздо раньше!.. По крайней мере, я уже давно сделал для себя определенные выводы. Благодарю тебя за прошлое, ты оказался тогда зорким…
— А поучаешь бдительности? — иронически кивнул Авдентов.
— Это я по праву старшинства и дружбы, — ответил Степан, имея в виду свое положение главинжа.
Разговор не особенно клеился, они обменивались короткими фразами, а больше всего молчали. Наступила пора прощаться, хотя до отхода поезда оставалось еще сорок минут.
Они крепко расцеловались, и Зноевский ушел, чтобы не мешать последнему свиданию: возможно, Мария еще придет, природа чувств капризна, и никому не разгадать ее…
Диктор оповещал пассажиров о посадке на скорый, шум оживленного движения в залах усилился и вместе с ним поднялось нервное напряженное нетерпение Михаила. Он снова обошел все залы, постоял у входной двери, пропуская мимо себя незнакомых чужих людей; время бежало катастрофически быстро. Его ничтожный остаток все заметнее укорачивался.
С гнетущей свирепой тоской Авдентов направился к вешалке, надел шляпу, плащ, едва приподнял тяжелый, точно каменная глыба, чемодан; потом передал его подошедшему носильщику; уже в дверях, он оглянулся еще раз: пестрила в глазах толпа, в которой, если бы даже и пришла Мария, он все равно не увидел бы ее…
Длинный ряд зеленых вагонов с тусклыми окнами темной сплошной стеной тянулся вдоль перрона, у каждого из них грудились кучки людей с багажом.
Авдентов уложил вещи в купе и тут же вышел опять на перрон. Серые чугунные колонны подпирали сводчатую крышу, под которой было сумеречно от редких фонарей и от черного окутанного облаками неба. По железу, едва различимо среди пестрых станционных звуков, он услышал мягкий шум дождя. Заплаканные окна вагонов подались, назад — паровоз уже прицепили.
Старик в нагольном расстегнутом полушубке застрял со своими котомками в двери, и на него кричал проводник, силясь протолкнуть вперед; пожилая женщина провожала сына-подростка, — наверно, к отцу, поучала его, как вести себя в поезде. Две молодых, изящно одетых женщины бурно обняли и поцеловали своего Вадима — человека в военной форме и с орденом на груди, наказывая не забывать Альку и чаще писать им, — и было не разобрать, которая же из двух — жена ему. Потом, уже из вагона, открыв окно, улыбался им покровительственно и изредка махал рукой. Мимо прошел дежурный с фонарем, за ним прокатили от почтового вагона порожнюю тележку.
Все эти мелочи, повторяющиеся постоянно, изо дня в день, помимо воли западали в сознание. Он все ходил по перрону, искал, заглядывал в окна вокзала, стоял у дверей, — но Марии все не было. Истратив всю силу, он перестал ждать: оставалось только пять минут.
Он уже стоял одной ногой на ступеньке, схватясь за поручни, — вдруг кто-то окликнул его негромко. Он оглянулся, узнал и сразу бросился к ней навстречу, охваченный бурей чувств.
— Мария!.. Мария!.. — он судорожно сжал ее руки и целовал порывисто, ненасытно, растеряв все, что приготовился сказать ей…
Взволнованная его письмом, покоренная жалостью, она долго раздумывала вчера: как быть ей? что делать? Не приехать на вокзал показалось ей бессмысленной жестокостью.
Уже несколько минут она стояла за одной из колонн неподалеку от седьмого вагона, видела, как он ходил по перрону, заглядывал в окна, стоял у дверей, и едва сдерживала себя, чтобы не выйти к нему раньше времени, какое определила себе нынче утром.
— Я безумно ждал… Пришла, пришла! Как я рад, Мария!..
В белой меховой горжетке, в костюме и маленькой черной шляпке, она смотрела в его расширенные, влажные глаза и у самой дрожал и прерывался голос:
— Я пришла проводить, иначе тебе было бы тяжело. Я простила тебе все, все и не виню ни в чем больше… Мне хочется, чтобы, уезжая, ты знал, что делать там, как поступить с собой. Я долго думала над всем, что было и что ждет в будущем тебя и меня… Ты любишь и, может быть, будешь постоянен, но, — честное слово, — пойми меня, Михаил! — и я, и ты бессильны восстановить прежнее. Это невозможно… Подумай: ведь шесть лет прошло. И я и ты — уже совсем другие, что были в деревне. Ты смотришь и на меня и на себя глазами прошлого. Ты мечтаешь о невозможном. Пойми меня! Если бы даже пришла к тебе, я, честное слово, не смогу, не сумею жить счастливо… Это будет ломка всего, чем я живу, — чувства, привычки, распорядок… У тебя — тоже. Мне хочется, чтобы ты передумал, перестал жить прошлым. Я простила тебе давно — и мне стало легче, я спокойнее пошла вперед. Расстанемся по-товарищески, друзьями, не обижайся на меня, не думай обо мне, не мечтай напрасно, устраивайся на новом месте, — и тебе будет легче жить и работать… Михаил, я хочу, чтобы ты хорошо жил, слышишь?
Растроганный ее напутствием, он молча глядел на нее, стараясь надольше запомнить дорогие черты. Ее лицо было близко к нему и грустно улыбалось, а в больших серых глазах, смотревших на него пристально и нежно, он прочитал немой, но выразительный вопрос:
«Все ли и так ли ты понял?»
По-новому постигая ее жизнь и свою, Авдентов с нежнейшим чувством благодарности, печали и восторга припал к ее руке.
— Давай простимся, — торопливо произнесла она, и первая потянулась к нему трепетными губами.
Он обнял ее — и в этом прощальном поцелуе они забылись оба, и посторонний мир погас, чтобы потам открыть для них свои, особые для каждого дороги…
Поезд тронулся.
Впрыгнув на ходу, он стоял на площадке и жадно смотрел туда, где смутным, едва различимым пятнышком виднелась она в тумане дождя и ночи…
Прогремев среди тесных городских строений, поезд вырвался на гладкую равнину. Авдентов вернулся в купе, где было тепло и тихо: мимо окна бежали мигающие огоньки, рассыпанные во множестве, голубоватое зарево от них колыхалось над лесами.
В сжатых ладонях Авдентов долго ощущал бархатное, почти весомое тепло ее руки, а на лице своем — ароматную, неизъяснимую сладость губ…
С каждым мгновением отодвигались огни, нежнейшие в природе, — земные звезды всего милей! — и будто в них воплощалось теперь все, чем жил он еще вчера… Любовь и дружба, завод и люди, близкие ему, неповторимая, преодоленная пора — уже начинали жить в его воспоминаниях…
А впереди, где предстояло строить другой завод и собственную жизнь, маячил где-то в тысячеверстных далях, в дыму и угле седой Урал…