Часть пятая

ГЛАВА I Веселый парикмахер

С момента, когда Иван Забава острым, испытанным глазом заглянул в мутноватую душу Мокроусова, — он уже не отступался от него.

Но неприметна была недогадливому мужику веревочка, на которой вел его искусный поводырь… В ту аварийную суматошную ночь, когда уходили в гавань выгружать из тонущей, баржи цемент, Иван сунул нож в карман Мокроусова, желая хоть этим вооружить его на всякий случай… Но не понадобился нож Мартыну, да он и не обнаружил его у себя в кармане до тех пор, пока сам Иван не нашел его.

Сбежал от них Харитонушка, скорее инстинктом, чем рассудком учуявший приближение близкой, смутной опасности, — а Забава не оставил, однако, своих шуток, ничуть не опасаясь, что уйдет и последний. Таков уж был его нрав.

Он потешался теперь над людьми, как мог и когда хотел, иной раз не затрагивая Мартына. Он колесил где-то вокруг, на время оставив его в покое, а потом возвращался к нему снова.

— На постройке ты — случайный гость, — втолковывал он, оставляя себе дорожку к отступлению. — Нужды в тебе нет, а доверия ничем — хоть лоб разбей! — не заслужишь. Тебя не знают пока, вот и держат. И держат, между прочим, единственно потому, что в неизломанной спине сок есть. Потом прогонят, да еще шум поднимут!

И тут же прибавлял, не опасаясь противоречия:

— А завод большой будет — крепость социализма! Для него и целой жизни не жалко. Тебе мириться надо… Становись на колени и проси помилования… Может, и дадут, а?..

— Я и при царе на коленях не ползал и теперь не стану. Кажинному человеку, кой пожил, себя да детей своих жальнее всего… а нонешняя власть от детей наших отвернулась навовсе. Бедняцких ребят, тех она за ручку ведет, а наших — по рукам палкой, чтобы не тянулись.

— Так и надо, — заявил Иван негромко и внушительно. — Каждый век свои законы пишет к неуклонному исполнению, а другой легко отменяет их. Раньше беднота жила в нетях, а теперь этак живут те, кто был богат… Приливы и отливы истории… А народ по природе своей все один и тот же!.. И вполне нормально. Ты должен это понять и общим успехам нашим радоваться.

— Рад бы плясать, да ноги связаны, — усмехнулся Мокроусов, привыкший к его странностям.

— И в плену пляшут, и в тюрьме песни поют, — продолжал Иван.

Потом, сидя напротив, в полутьме, он посмотрел мужику в лицо непроницаемым, будто дымящимся взглядом:

— Бежать не собираешься?

— Отстань, Иван… Не растравляй ты меня, пожалуйста!.. Куда побегу я от своей земли? Проживу и здесь.

Израненный весь (прогнали из бригадиров, удержали за прогулянные дни, опозорили в газете, бригадники откололись совсем, а вчера ночью, когда на соцгороде разгружали платформы с металлоконструкциями, Харитонушка обозвал его гнилым зубом, который-де следует выдернуть), — Мартын старался прикрыть молчанием свою душевную непогоду.

Но Забава видел в нем всё, точно через стеклянные стенки, и даже больше: он незаметно вмешивался в его замыслы и способствовал их созреванию.

— Неси свой крест до Голгофы, как нес Христос. Только, когда придет твой срок, не прощай никому: ни Пилату, ни Варавве, ни Иуде из Кариота… А впрочем, мое дело сторона. Не я, а ты с властью не в ладах; и не мне мирить вас. Законную войну не замиришь словами. И опять же понять трудно: власть ликвидирует тебя на колхозном фронте, а ты сюда прибежал — помогать завод строить, чтобы крепче была…

Живчик на левом глазу Ивана плясал с минуту, потом успокоился:

— Я, например, твердо знаю, зачем я сюда пришел, а вот ты почему?..

— По чьей реке плыть, того и волю творить.

— Плыви, только далеко не заплывай, а то сом схватит, — уже примиренно досказал Забава. — Ну, ладно, тоскун-горюн, собирайся… В Ключихе отведешь душу: я тебе такую бабу нашел!.. рысачку… держись только… Пойдем, а то совсем закиснешь… Я ее сагитировал.

Горел у Мартына переворошенный мозг, и к найденной Иваном отдушине мужик потянулся всем существом.

Заперев землянку, они пошли в деревню, куда частенько похаживал Забава. Молодая, тороватая вдова, охотница до водки и других утех, нынче звала его к себе на вечер, а Мартына поджидала какая-то Мотя, — по словам парикмахера, — тоже вдова, но немного постарше, тайком торговавшая с молодой товаркой на паях.

Мокроусов брел за ним, как на привязи, неуклюже переставляя ноги, которые засасывала густая липкая грязь, и прятал глаза под мохнатыми рыжими бровями.

— Да, — вспомнил Иван. — Я ведь тоже взмахну скоро крылышками. В моей норке один останешься. Живи, сурок, на здоровье… и получше привечай Мотю… Она до мужского пола жадная… Землянку могу тебе продать. Купи, а?.. или денег жалко?.. Ну, бог с тобой, бери даром.

И рад был Мартын, что случай избавляет его от этого небезопасного шутника, и не верил в его искренность: уж очень много играл Иван и часто путал карты.

— Где уголок-то тебе дали? — спросил Мокроусов.

— Не уголок, а светлую комнатку. Вот как! — хвалился Забава. — Ты не завидуй. Зависть, она здоровью во вред. А тебе и вовсе по социальному положению зависть не дозволена. При нашей рабоче-крестьянской власти привольного житья тебе не видать… и не ропщи, смириться надо.

— Нынче эдак, — безнадежно вздыхал Мартын.

Они шли проулком: Иван — впереди, Мокроусов — сзади, чуть не задевая плечом свисающих через плетень, отягченных плодами ветвей, и Мартын не удержался, чтобы не отведать чужого… Прежнее свое приволье напоминали ему эти пригретые солнцем сады.

В маленькой келье, укрытой со всех сторон вишенником, их, действительно, поджидали две: молодая хозяйка с вороватым взглядом, смуглая, низенькая и кругленькая, с непокрытыми черными волосами, в белой кофточке и черной юбке; гибкое и сильное тело ее, перетянутое точно у осы, будто вытягивалось при движении и беспокойно извивалось.

Улыбнувшись Ивану приветливо, она приняла от него кепку и положила на брус, а Мартыну только кивнула, потом указала место за столом.

Другая — постарше и повыше ростом — показалась Мартыну дороднее, милее, — и вовсе не потому, что Мотю нашли для него.

Разливая в стаканы голубоватую жидкость, Мотя сидела напротив него, с розоватым от загара лицом, с серыми влажными глазами, с большой грудью под пестрым ситцевым платьем, с полными, какими-то медовыми губами, в которых он торопился утопить свою горесть. Он жалел, что не довелось раньше встретиться с этой завидной бабой и что не скоро еще наступит решающий час весельства. Нравов этого дома пока не знал он.

Опьянение наступило быстро.

— Ты мне скажи, — домогался Мартын своей правды, обращаясь к Ивану, который будто мимоходом все плодил и плодил растравляющие душу слова. — Почему к мужицкому сословью такая строгость?..

— Что за вопрос? — недовольно поморщился Иван, вынужденный разъяснять ему и здесь. — Положение вполне определенное: вы в крестьянском-то сословье стоите одной ногой, а другая… сказать? — сощурился он, готовый вывернуть Мартына наизнанку. — Не надо? Я тоже думаю, что не надо…

И, отвернувшись от него, опять чокнулся с хозяйкой, поиграв глазами:

— Только чтобы до дна… как в прошлый раз… помнишь?

— Я таких случаев не забываю, — пожужжала оса. — Давайте все уж… поднимай, Мотя.

Выпили все, кроме Мартына, который держал стакан, уже ослабевшей рукой и плескал на белую самобраную скатерть.

— И неужели никому нас не жаль?

— Жалеть — жалеют, это точно… и даже, я вам скажу, многие: все те, кто политику клонит вправо, и плюс — буржуазные страны. Слыхал, небось, как навалились на Гайтсмана?.. В газете каялся и признавал свои ошибки. Вы думаете, ему легко было?

— Это главный в нашей газете? — изумился Мокроусов. — Так ему — подлецу — и надо!.. Меня раскровянил в газете, — ан и самого достали.

— Ты не знаешь его, вот и злишься. А начальника гавани Штальмера встречал? Так вот его тоже поприжали. — И значительно подмигнул. — А уж вас-то можно теснить всяко, — и вопрос о жалости отпадает. Корешки собственности выдираем — ликвидация, крестьян в колхозы грудим — коллективизация, а прочих тем паче — время предвоенное, а потому — в перековку.

Мужик потемнел с лица:

— Вон как!

Порывисто опрокинув стакан в рот, он совал вилкой в рыбью голову на тарелке; пьянее пьяного притворялся Мартын, чтобы перехитрить Забаву и выведать от него остальное:

— Никакого грому не будет… и не надо!.. Русский народ сам себе, власть выбирал… а мы — его дети. Она прибьет, она и приласкает. Не без вины бьет.

— Так почему же вы интересуетесь? — непроницаемым глазом уперся в него парикмахер.

— Башка у меня болит от этих слов, — попробовал увернуться Мокроусов. — Русской души в них нету, понятия нету. Перековка… что мы, кусок железа, что ли?.. Тише воды, ниже травы стали, а нас все жмут да топчут…

— Я не испытал, не знаю… а вы должны знать, — прозрачно намекнул Забава, чтобы отвязаться.

Молодая хозяйка с изогнутыми темными бровями молча бросала Ивану недовольные красноречивые взгляды, но, потеряв терпенье, махнула напрямик:

— А вы будет… чай, не по то пришли.

Иван улыбнулся ей, а Мокроусову подлил вина еще и огрубевшим голосом, каким будто бы и не обладал раньше, произнес:

— Тихая вода хитрее: она изо дня в день бережок подмывает… Такие глыбы отваливает, ай да ну!.. А ты сидишь под кустом, укрылся листом, ничего не видишь и ждешь, когда папа римский придет и… и отнимет у тебя последнее.

— Нет! — у Мартына надулись на висках багровые жилы. — Не жду и не буду!.. Встану — и лист сорву, и куст выдерну с корнем! — Вскипев, позабыл Мартын свое притворство, и, кажется, никто теперь не внушал ему боязни. Он куда-то хотел идти и, вставая, чуть не уронил стол.

— Мотя, — холодно приказал Иван. — Иди, успокой его.

Та поправила зачем-то волосы, свисающие на виски, отряхнула хлебные крошки с подола, взяла буяна под руку и увела в сени…

Часом позже, когда вернулись из чулана в избу, опять все пили, о чем-то говорили, — но уж ничего не помнил Мартын, точно помутилось сознание.

Не помнил также, когда ушел он с пирушки вместе с Мотей, и куда привела его дорога.

Они шли темным, заросшим садом, и ветви бились ему в лицо.

Он едва одолел три ступеньки крыльца и то с помощью Моти, которая подталкивала его сзади.

Шум дождя среди ночи разбудил его. Открыв глаза, долго обшаривал Мартын гудящую темень, чувствовал на руке мягкое и теплое тело женщины, и все никак не мог сообразить, где он и кто она?

Рано утром, когда он уходил из деревни, ливень затих было, но вот опять пролился на землю, настигнув его в поле.

Он не нашел Ивана в землянке и был рад, что некому позлословить над ним. Мокрая холодная одежда прилипала, — но так, не раздеваясь, и лег на нары, чтобы проспать и день.

Сон не дался ему: в груди болело и в мыслях была путаная, вся в узлах и петлях, тарабарщина.

Вскипятив чайник, он пил один и много, но так и не напился досыта, точно лил на раскаленные кирпичи. Вспомнив, что Иван уйдет скоро, оставив ему свою землянку, Мартын уже спокойнее обдумывал независимое и вольное житье вместе с Мотей, которой будет удобнее приходить сюда.

Новая женщина уже привязывала его к месту, откуда не раз собирался бежать. Дочь, скрывшаяся куда-то, развязывала ему руки.

Раньше всех он явился в гавань, и Петька Радаев, к кому перешел Мокроусов в бригаду, и Харитонушка похвалили его за это…

Работы было всем много, она копилась с каждым днем, и Мартын не ленился больше.

Бригаду почти через день посылали на срочные по вечерам работы — разгружать белый кирпич в соцгороде, подтаскивая его к каменщикам, посылали рыть котлованы под литейку и кузницу, разгружать платформы с песком, носить железо, — и Мартын не отказывался.

— Кого черт в бока не пырял, — говорил о нем Харитонушка, поглядывая, как прежний ленивец врастает в общее дело. — Понял и признает нашу линию. Молодец!..

Большинство в бригаде, втянувшись в науку, продолжало ходить на курсы, и поговаривали, что Бисеров легко обогнал товарищей. Володьке Сенцову и Петьке Радаеву давалось труднее, но и те не отступались, заключив с Сережкой неписаный договор.

Условия соревнования бригад были опубликованы в газете, и даже портреты Варвары Казанцевой и Насти Гороховой были помещены рядом.

Несколько спустя, когда Бисеров и Сенцов взогнали цифру выработки до двухсот процентов, газета заговорила и о них…

О Мокроусове же молчали. Жил он тихо в своей землянке. Парикмахер перебрался на западный поселок. Проработав с месяц и намеренно не добиваясь известности, Мартын выпросил у инженера Штальмера должность — заведовать складом, где хранились мешки, топоры, лопаты, полотно, рогожные кули и прочая хозяйственная принадлежность. Он отвечал теперь только перед одним человеком, на котором лежало с сотню других забот, и был вполне доволен своим невзыскательным начальством и новой легкой службой.

Изредка, но каждый раз с новостями, от которых обжигало мозг, заглядывал к нему по дороге Иван Забава, теперь скупой на слова.

Жизнь и работа, видно, тоже подправили этого человека, — только не уяснил себе Мокроусов, тугой на размышления и догадки, почему тот в отношениях с ними держался как-то вдали, словно и не жили вместе?.. Впрочем, и раньше была между ними плохая дружба.

Дважды прибегал к нему и Подшибихин Макар Макарыч — один раз за тем, чтобы отдать половину старого долга, второй раз, чтобы взять взаймы втрое больше прежнего, — но, получив решительный отказ, оскорбился и начал избегать встреч.

Зато часто, почти каждый вечер, когда потемки лягут на землю, прибегала в землянку Мотя и иногда оставалась до утра. Он снабжал ее отрезами полотна, рукавичками, топорами, сам укладывал ворованное на дно вместительной ее корзины, прикрывая широким листом лопуха и, вознаграждаемый постоянной ее любовью, не спрашивал денег. Но она изредка возвращала ему из базарной выручки малую толику, и Мартын брал.

Потом ее посещения стали реже и, к горестному изумлению Мартына, прекратились совсем. Сперва он подумал, что Мотя попалась, и перепугался за себя. Но опасения, однако, не подтвердились: придя к ней однажды поздним вечером, он застал у нее другого. Продавец из бакалейного магазина — молодой, чистенький, бритый городской человек, — он, конечно, снабжал ее не суровым полотном и не топорами, а конфетами, сахаром и папиросами, что больше подходило к ее женским вкусам и что легче удавалось сбыть.

Он вернулся к себе в землянку, — и каждая мелочь в его жилье предстала передним в поразительно убогом своем существе.

Всю эту ночь он проворочался на жестких нарах, думая только о Моте…

Он уже ленился вскипятить для себя чайник, раздеться и разуться на ночь, а утром в положенный час приходил в склад; являлись туда десятники, рабочие, и он выдавал им все, что требовали с него…

Неделю спустя он случайно встретил Мотю и почувствовал в груди такой прилив исступленного озлобления и мести, что не смог ничего сказать.

Теперь она жила с другим, еще больше похорошела за это короткое время и, наверно, довольна тем, что с завидной легкостью забыла проторенную самой дорожку к его холодной землянке.

Уже вдогонку ей он бросил оскорбительное слово, вскипевшее в нем, — но и тут не оглянулась Мотя, убегая тропой в Ключиху.

ГЛАВА II Незаконченные счеты

Окольным путем — из рук в руки — доставили Мартыну из деревни письмо; жена извещала, что на их широких полосах «стеной повалилась после дождей рожь» и ее жнут колхозники; что в яблоневом саду отягощенные ветви висят до земли, плоды налились и покраснели, но рвут их чужие дети, которые не смели прежде подойти и к изгороди; что на паровушке сменили жернов, поставили новую шестерню на просорушке вместо той, что пришла в негодность; а самый дом «переиначили» и готовят под школу…

И вот опять все это приблизилось к нему настолько, что он, мысленно обходя прежние свои владенья, осматривал, трогал руками и даже слышал запахи сухой, поджаренной солнцем соломы, запах плодов; видел перед глазами, вблизи, и этот полукаменный дом с амбаром в проулке, и паровую мельницу в поле с красной часовней близ нее.

Живя вдали от тех мест, он никогда почти не забывал свои потери, а сейчас родные люди еще раз напомнили ему о них, — и он затосковал… в жилах разлилась желчь, — он задыхался от мстительной злобы, от сознания своего бессилия и одиночества, а измена Моти еще больше усилила это чувство.

Потерь было у него порядочно — и там, в деревне, и здесь, где пытался укрыться от расправы за прошлое. Склад почел он за наиболее укромное и выгодное место, но теперь не было даже и малой уверенности, что не погонят и отсюда, куда поставил его Штальмер, позабывший второпях узнать — кто он?

Неподалеку от склада возводили четырехэтажное здание, обставленное лесами. По настилу, круто поднимавшемуся от земли, взад и вперед ходили подносчики — порожние и с кирпичами на спине; вверху копошились и покрикивали каменщики, подгоняя один другого, охваченные общей горячкой. Люди спешили, но Мартыну было чуждо их рвение…

Он тяжело поднимался, шагая по изгибающимся доскам, глядел вниз, и когда человек, идущий с ношей впереди, уронил с высоты на землю кирпич, Мартын проследил его падение, — тот врезался в щебень, распался на куски, — а Мартыну было досадно, что в этом камне нет взрывчатой сокрушительной силы…

Отсюда, с высоченной кирпичной стены, отчетливо виднелись: вздыбленная всюду, искромсанная канавами земля, желтое полотно железной дороги, уводившей к реке. На берегу кипела стройка, — огромные эстакады поднимались над самой водой, баржи и пароходы запрудили реку. Ширились и обстраивались рабочие поселки, за ними рос город, и белые стены домов, вытянувшихся длиннейшими улицами, громоздились, как сугробы, один за одним; а ближе и правее его, — уже и не разобрать было, что воздвигают люди.

Вся огромная, километров в семь площадь, изрытая котлованами, траншеями, с горами строительных материалов, с машинами разного вида и назначения, с эшелонами — пустыми и нагруженными, — стоящими в этих заторах или медленно бегущими в разных направлениях; густая сеть лесов, протянувшихся вдоль стен корпусов, — шевелилась, ухала, гудела, стучала, грохотала, и тысячи разнообразных звуков — то пронзительно тонких и сильных, то отдаленно глухих, — рождала эта местность, где возникал завод в облаках цементной и известковой пыли. И над всем необъятным миром стояло вечно молодое солнце.

Мартын хмурился, — солнце било ему в глаза, голова кружилась от дум и этой непривычной высоты. Созерцанием огромной стройки он еще больше растревожил себя и, проскрипев зубами, начал спускаться вниз…

«Растут на моей могилке», — подумал он с ненавистью.

Лязгая буферами, осторожно двигался паровоз, толкая две серых цистерны с горючим. Отцепили их в тупике, где стоял врытый в землю огромный бак, — и паровоз тронулся обратно. Рабочие принялись перекачивать горючее в бак.

Мокроусов издали оглядел это место, — железнодорожную стрелку поодаль бака, тальники и канаву, уводившую в лес.

Он вернулся к себе в землянку, запер дверь на крючок и устало опустился на нары. Руки у него тряслись, когда вынимал из сундучка бутылку водки и резал лук… Он пил один — медленно, с наслаждением, какого никогда прежде не испытывал, потому что горечь души была сильнее горечи зелья.

Уже смеркалось, а в землянке было темно, в щель двери просунулся красный тоненький луч заходящего солнца, и от него жидкость в стакане была розовой.

Тут и постучался к нему парикмахер. Водка и хлеб с селедкой были бы прежде неплохим угощением, но сегодня Иван отказался наотрез:

— Я уже давно в рот не беру… Так лучше… а между прочим, один врач советовал понемногу употреблять для здоровья… Всякому свое… По дороге зашел… На суд-то пойдете?

— Какой суд? — спросил Мокроусов, притворяясь совсем не заинтересованным.

— Не слыхал разве?.. Четверых шоферов судят общественным порядком… Среди них птенец из богатого рода попался — судовладельца Дымогарова сын. Что-то напакостил — автобус, что ли, перевернул намеренно и социальный корешок скрыл, — усмехнулся Забава, зажигая лампу… — Вы что, огня стали бояться?.. а я люблю огонек — с ним как-то в голове светлее…

Желтая клетчатая его ковбойка, засунутая в брюки под ремень, была ему тесна, обтягивала широкие плечи и от коротких рукавов казались необыкновенно длинными его руки. Сидя на табуретке, он обшарил глазами свою землянку, где прожил несколько месяцев и где уже ничто не напоминало о нем: даже нары его, сколоченные из досок, новый хозяин изрубил на дрова и сжег.

— А знаете, у вашей Моти тоже, говорят, дела покачнулись, — сообщил Забава, испытывая удовольствие от чужих бед. — Вы тоже, наверно, кое-чем снабжали ее?.. Начнут прощупывать, — она, пожалуй, и вас вспомнит.

— Мне давать нечего, я человек бедный, — вспылил Мартын, стараясь хоть этим доказать свою непричастность к воровству и Мотиной спекуляции.

— Ну как это? — не поверил Забава. — Небось, взаимно?.. Приказчик, с коим она стакнулась, в почете, — ему, волей-неволей, скидку дадут. Она — женщина, мол, несознательная, — с нее тоже взятки гладки. А на вас, как пить дать, отыграются по требованию момента. И вполне естественно, законно.

Похоже, был рад он увидеть чужую гибель, и это взбесило Мартына:

— Закон штыком писан, — выпалил он бесстрашно. — Когда во власть всходили, — так и землю, и хлеб, и кожаные сапоги, и свободу-равенство мне обещали, а теперь… «отыграются»… А ведь мир не того хотел.

Было не трудно определить, что пьян мужик не от вина. Что-то еще произошло с ним, но что именно? — Иван пока не угадывал.

— Какой? — насторожился Забава, играя плоскими пальцами по столу и незаметно следя за прежним своим сожителем.

— А такой… Ты не живал с ним, видно, — вот и не знаешь, каково ему дышится.

— Жил… и удивляюсь, — начинал сердиться и парикмахер. — На вас удивляюсь: провинность вашу оставили без последствия, хотя могли бы гаечку подвернуть плотнее… должность вам дали спокойную… Чаще всего надо, несытая душа?

— …а больше того отняли! — обнажил Мартын свою душу.

— Во-он что?.. Вы все еще старую песню поете, а люди, между прочим, сложили новую. С песнями работают.

— Чужая песня горю не облегченье… Мы уж свое отпели. Песню, ее не приневолишь: она из души сама собой родится, — говорил он с упрямством и слепотой помраченного, совсем не предвидя опасности, которая грозила с другой стороны и была к нему все ближе.

Иван помрачнел. Глаза его, скорее злые, чем равнодушные к участи Мокроусова, в последний раз обшарили пустую темную стену, где висела одежда жильца.

Мартын молчал, тяготясь его присутствием, но прогнать, как Макара Подшибихина, не мог… Бритая голова гостя и его покатые сильные плечи огромной тенью качнулись на стене, — Иван поднялся и, потирая ладони, точно было ему зябко, шагнул к двери.

— Посмотрю я на вас: нестоющий вы человек, навоз истории, извините за выражение. Брюзга, жадный собственник… ничем вы не довольны, — говорил он с презрением, опять называя его на «вы», чтоб подчеркнуть то большое расстояние, на которое разошлись, они с тех пор. — Даже событиями не интересуетесь!.. а народ давеча так и валит… кое-кто свои дела побросал… Пойду, не запоздать бы… А за землянку я хотел бы с вас получить кое-что… Деньги — то есть, что ли?.. Нет?.. Ну, я зайду как-нибудь после…

ГЛАВА III Иван выигрывает вторично

Часом позже оглядывал эти стены и сам жилец, перед тем как покинуть их навсегда. Дорожная легкая сумка висела у него за плечами, лампа уже догорала. Изрезанный в исступлении матрац сполз одним углом с нар, и пыль от взбудораженного мочала еще не улеглась в землянке.

Он вышел, постоял у двери, чтобы прислушаться к звукам ночи, унять в себе зябкую дрожь и решить в последний раз — бежать ли ему со стройки?.. Но тут обнаружилось, к удивлению его, что самой опасной дорогой оказывалась именно та, которую себе избрал. Он успеет нынче скрыться, но завтра же утром непременно обнаружат его исчезновение, пошлют на розыски, и этот непредвиденный, тайный побег явится убийственной уликой.

Тут его обостренный слух различил неторопливые шаги. Мокроусов прислушался, припав к щели, — во тьме не видно было человека, случайно проходившего мимо его землянки…

Мартын снял с плеч котомку, опростал ее и, разложив вещи по своим местам, принялся за матрац, — пришлось перевернуть его другой, цельной, неизрезанной стороной вверх. Беглец оставался жить здесь и дальше, но уже единственной целью этой жизни стало теперь совсем другое.

Надеясь только на собственную хитрость, он вступал в единоборство с миром, который обозревал нынче днем, и все почему-то мерещилось, что он, если не поторопится, то ничего не успеет сделать.

В этот же вечер, необыкновенно темный и ветреный, словно овчинами закутано было небо, — и произошла первая его вылазка…

В землянках уже спали; пробираясь пустырем, он никого не встретил по дороге к клубу, где происходил суд, но, дойдя до крыльца, столкнулся с Харитоном.

Наслушавшись вдоволь, старик направлялся к себе в палатку, а узнав Мартына, остановился: поговорить он любил всегда… Он тут же сообщил, что в зале такая теснотища — не пролезть; что выездному показательному суду следует хорошенько проучить «гаражных мошенников» и что сами строители требуют жестких мер, дабы неповадно было другим.

— За что их? — спросил Мокроусов.

— А за то, что для кармана своего стараются: горючее на сторону сбывают. Их пошлют в город за продовольствием, а они разным гражданам дрова возят. А паренек тут один — Дымогаров Анатолий… так он на повороте автобус перевернул вверх колесами. Хорошо, что без народу… и самого-то, стервеца, чуть не приглушило навовсе… Интересно, иди послушай…

Мокроусов вошел в сени, где теснились люди, стараясь заглянуть на подсудимых, сидевших на передней лавке. Он протискался к отворенной двери, стал на цыпочки, вытянул шею, но увидел только Сережку Бисерова да Настю Горохову, стоявших у окна рядом.

Безусый парень — остроголовый и бледный — давал суду показания, и голос его дрожал.

Опять попросила слова Варвара Казанцева, говорила она о снисходительности к Дымогарову, чистосердечно признавшему свою вину, но тут же выступил редактор газеты Гайтсман — такой воинственный и крикливый, казавшийся строже самого судьи, — и почему-то больше разоблачал великодушие Варвары, а к подсудимым требовал суровой кары.

Но не это интересовало Мартына: он проследил, когда и куда пошел Харитонушка, подождал еще немного и тоже ушел.

Сперва побывал он у паровозного депо, обошел стороной недостроенное здание, с которого смотрел сегодня утром, постоял у кустов недалеко от бака с горючим — и нигде никого не встретил. Тут же, у кустов, начиналась неглубокая — по грудь человека — широкая канава, уводившая в лес. Однажды он прошел ею, чтобы сократить путь в Ключиху, к Моте, и теперь мог воспользоваться ею, как дорогой к отступлению.

Потом, озираясь, подполз к баку. Ночь была темная, облачная, к тому же начал сеять мелкий и густой дождь, Мартын нащупал кран, позабытый тут беззаботным завом. Кран открывался туго, но Мартын отвернул его без труда, — и остро пахнущая жидкость струей забила в песок. Высота падения была не больше аршина, но шум почти оглушил его. Чтобы убедиться, не слишком ли велика струя (шум мог привлечь внимание стражи), он сунул руку под кран — но один миг его окатило с головы до ног.

Задыхаясь от ядовитой влаги, он шмыгнул в кусты и, припадая к земле, сполз в канаву, побежал — и позади себя слышал топот своих ног… нет, это бежал другой по бровке канавы… Страшный крик: «Стой!» — вонзился в уши, Мартын пустился во всю мочь, но чувствовал, что теперь не спастись. Ярость и страх бушевали в нем, как пламя, сжигая остатки его сил.

Он обернулся назад — и в тот же миг в глаза его ударил зеленоватый свет: у преследующего был электрический фонарь. Беглец бросился обратно, но опять настигали — уже по канаве. Он втянул голову в плечи, припал к земле и приготовился одним встречным ударом свалить с ног… Сцепив зубы, взмахнул кулаком, но тут же полетел сам навзничь: тот опередил его и ударом головы в грудь сшиб.

— Сюда! Сюда! — орал он, скручивая Мартыну руки назад, больно надавив коленом.

Мокроусов, извиваясь под ним, рычал, взвизгивал и все пинал сапогом куда-то вверх, но не попадал во вредное место и, рванувшись, вцепился зубами в костистое плечо силача. Если бы хватило силы, он перекусил бы глотку…

— А-а! порода волчья! — скрежетал тот, вывертывая ему руки, и снова звал на помощь.

Откуда-то бежали к ним двое, и один даже выстрелил для устрашения.

Мартыну пришлось сдаваться, не рассчитывая на милость победителя… Его приволокли к баку, и в зеленом неживом свете фонаря охранник и сторож увидели огромную лужу, хотя песок и пил жадно; из крана била струя толщиной в три пальца. Охранник бросился, чтобы завернуть кран, но его не оказалось. Зеленый луч заметался по земле, кран искали всюду и не нашли. Пришлось наспех заткнуть отверстие палкой.

Один схватил Мартына за карманы — там и лежала эта железная пластина.

— Сволочь! ты вон как?! — и с силой ударил его в висок. Мартын качнулся и едва устоял на ногах.

Повели в комендатуру, подталкивая сзади, и только здесь, в комнате дежурного, вскинув глаза на человека в желтой ковбойке, Мартын, к ужасу своему, узнал Ивана.

В разорванной на плече и запачканной кровью рубахе, позеленевший от злобы и напряженной опасной схватки, парикмахер стоял перед дежурным и, показывая прокушенное место, морщился от боли, но все рассказал ему обстоятельно: как он, возвращаясь из клуба домой, на поселок, заметил у бака подозрительного человека, как погнался за преступником, как тот метался по канаве, норовя скрыться, но Ивану удалось сшибить преступника, и как тот вцепился в него-зубами.

— Если бы не подоспели на выручку, могло кончиться для меня очень плохо, — закончил Иван Забава.

— Молодец, товарищ, — похвалил охранник, кивнув парикмахеру. — Двести тонн горючего спасли… Молодец.

Мартын таращил свои безумные, дикие глаза то на Ивана, то на дежурного, а когда допрашивали, запирался, путался, нес какую-то несусветную чушь — будто нечаянно очутился у бака, что его вынудили, растравили… И умолк, встретясь с холодным, необыкновенно враждебным, почти убийственным взглядом парикмахера: ведь тот еще кое-что мог сообщить о нем…

Обхватив голову, Мартын навалился на барьер грудью — и больше не добились от него ни слова…

Зато Иван уже на допросе у следователя расписал подробно все, что замечал за преступником, живя с ним в землянке недолгий срок; как он, слушая непочтительные отзывы о начальстве, об ударниках, спорил с Мартыном… но спорил безуспешно.

— Вы какое образование имеете? — зацепился вдруг следователь.

— Сельскую школу… тянулся к свету — знанию, да не пришлось… бедно жили. Вот и приходится ограничиваться малым. — И снова перескочил к рассказу о злодее, который-де за время их совместного и, по счастью, недолгого житья в землянке скрывал социальное положение и вот теперь обнажил свои волчьи зубы.

— Вы не знали, что он кулак? — опять спросил следователь.

— Да, не знал… и даже не интересовался. Но однажды, честно сознаюсь, хотел проверить, так сказать, превысил власть и просил показать документы. Он сослался на то, что удостоверение сдал в контору… Когда принимали его на работу, так ведь проверяли, конечно? — в свою очередь недоумевал Иван, прямо глядя в лицо следователю.

Допрашивали и Харитонушку, который, однако, ничего не прибавил к показаниям парикмахера.

История с ножом, найденным однажды в кармане, и спекуляция Моти краденными со склада вещами, о чем Иван знал, все время держали Мартына в страхе. Но главный свидетель из каких-то побуждений не упомянул о них… Быть может, Иван добивался некоторого облегчения участи преступника?.. Именно так и понял на суде Мартын и ничего не сказал об Иване лично, и этим выгородил его. Но парикмахер утаил кое-что на следствии отнюдь не из жалости, а потому лишь, что безошибочно угадывал: и без этих добавочных материалов суд воздаст Мокроусову полной мерой.

Общественная молва на постройке охотно приписала парикмахеру черты смелого честного человека, и, если бы он искал известности, статейка о нем могла, пожалуй, появиться в газете. На это и подбивал его Макар Макарыч Подшибихин, захлебываясь от восторга, завидуя чужой «удаче» и предвидя для него большую выгоду… Но Иван устоял против искушения и не поддался никаким соблазнам.

— Ах, как вы напрасно! — вздыхал и облизывался Макар Макарыч. — Не использовать, понимаете, такой случай! Это все равно, что поймать рыбину пуда на полтора весом и пустить обратно в воду. Разве так можно!..

— Почему же именно полтора пуда! — смеясь, спрашивал Забава.

— А больше и не бывает… разве только кит.

— Бывает, еще какая бывает!.. а вы серьезно собирались написать про меня?

— Как же… непременно!.. и вышла бы, понимаете, обоюдная польза.

— Не надо. Не люблю, — отрезал Иван.

Подшибихин явно сожалел о новом не состоявшемся своем дебюте на страницах газеты, к которой до сих пор не сумел примоститься.

— Такой, понимаете, мерзавец был! — с почти органической ненавистью вспомнил он Мартына… — Он мне давно казался подозрительным.

— Но вы же когда-то поддакивали ему?..

— О что вы!.. никогда сроду, — подпрыгнул Подшибихин. — Я? с ним? никогда ничего общего.

— Но деньги у него брали? — от безделья потешался Иван, совсем отходя в сторону и любуясь его замешательством.

— Да, брал разок… ну и что же?.. Это ничего не значит. К деньгам, понимаете, грязь не пристанет. Знаку на них нет… Занять у всякого можно… Но, я бы сказал, такой он был противный, что даже неприятно было деньги у него брать.

— Но вы не отдали ему?

— Как же!.. отдал.. Мое слово крепко, топором рубленное. Скажу: отдам, и слово свое сдержу… Что говорить — вы сами знаете… Верно?.. — И по-дружески тискал ему локоть, собираясь бежать куда-то.

Иван спросил, где он теперь обретается.

— В клубе, в клубе… кружки всякие, самодеятельность… пестрые дела, ответственность небольшая… так себе… Но я кадило, понимаете, раздую…

Макар добежал до порога и вернулся опять, смущенно улыбаясь: — Я часто думаю: почему деньги эти зарабатывать надо?.. А что, напечатали бы их побольше и раздавали, кому сколько требуется… Неплохо бы… Вот идея!..

Иван спокойно разъяснил ему, что в таком случае деньги совершенно упадут в цене и превратятся в пустые, ничего не стоящие бумажки.

— О? неужто? — ужаснулся Макар Макарыч и охотно отказался от идеи, осенившей его недавно. — А вот рабочие на фабрике Госзнака… есть такой?.. да?.. Как они получают?.. Вот, наверно, раздолье-то, а?

— Как и прочие, на одинаковых правах. Зарплата.

— Но как же так? — изогнулся Макар Макарыч, не сводя логические свои концы. — Деньги, горы денег под руками у них — и не трогай?.. непонятно!.. С такой фабрики, понимаете, хоть и соблазнительно быть там, но сбежишь! Ей-богу, я бы не мог… сбежал бы…

— Откуда у вас такой хватательный инстинкт?.. Наследственное, что ли?.. В прошлом веке, говорят, такие попадались часто… Вы — редкий экземпляр, — открыто дивился Иван, не стесняясь присутствием Подшибихина.

И, странно, совсем не обижался на это Макар Макарыч: его самолюбие было какое-то особенное от обыкновенных людей.

Не уяснив всего, что волновало его корыстную душу, но немного смущенный последней фразой, быстро укатился этот живой коричневый шар, появлявшийся на Ивановом горизонте всегда неожиданно.

После происшедших событий Забаве предложили заведовать парикмахерской на западном поселке — там работало восемь человек в две смены, давали завидный оклад, но и тут, не желая обременять себя ответственностью за всю мастерскую, Иван отказался.

Он был доволен и тем, что сослуживцы стали относиться к нему с еще большим уважением, новый зав. приглашал его в гости, а Гайтсман попросил однажды прийти к нему на дом и там угостил его чаем, а После парикмахер побрил его.

Там впервые Иван увидел племянницу Гайтсмана — Рину Соболь, а во второй раз встретил у них начальника гавани Штальмера, с которым началось пока шапочное знакомство.

Так, в игре с Мартыном Мокроусовым, Иван Забава выиграл вторично и ровно столько, как было задумано прежде…

На этом и завершалась первая часть его плана, рассчитанного на долгий срок.

ГЛАВА IV Гайтсмана исключили

Она подкралась ночью, эта непролазная, слякотная осень — с туманами, которых не пробьешь прожектором, с моросящим бесконечным дождем, с низко, до самой травы, опустившимся небом.

Земля чернела и набухала; лишенный своих прежних красок, мир стал тусклым и мрачным. Изредка разрывали ветра нетвердую небесную оболочку, и тогда в голубых разводьях облаков ненадолго проглядывало с немощной улыбкой солнце.

Инженер Штальмер вернулся из-за границы и теперь вел монтаж литейной, не особенно полагаясь на молодого Авдентова, но тот, по-видимому, не хотел поступаться своей самостоятельностью. Штальмеру было удобнее не только не замечать этого, но иногда и идти навстречу. Естественный демократизм Авдентова сблизил его с рабочими. Штальмер же чувствовал потребность быть ближе к Дынникову и Колыванову, стараясь чаще попадаться им на глаза. То и другое вызывалось отчасти соображениями личного свойства… Так, не обостряя отношений, но и не сходясь ближе, они работали, сохраняя между собою некую заградительную зону, удовлетворявшую пока обоих.

Не привыкший к русской переменчивой погоде, Штальмер кутался в длинное хромовое пальто, надетое поверх костюма и шерстяного свитера, нахлобучивал до самых бровей мягкую фетровую шляпу, с которой текло ему на плечи, на спину. Он все еще даже покашливал отрывисто и сухо, хотя располагал недюжинным здоровьем, и суровые глаза его блестели тусклым светом.

В кабинете Дынникова он застал секретаря райкома и, еще входя, поймал колывановскую фразу, крайне резкую. Речь, очевидно, шла о Гайтсмане, которому грозило исключение: именно он под шумок высмеял тогда на партийной конференции лозунг партии, написав записку. — И этого было бы вполне достаточно, чтобы выгнать его из партии.

На последнем заседании бюро, где решалась судьба Гайтсмана, неожиданно вмешалась Рохлина — работница крайкома, Она поторопилась, отвести занесенную над головой Гайтсмана руку и прежде всего предварила это беседой с Дынниковым, чтобы «не выносить сор из избы».

Но ни Колыванов, ни Дынников не сдавались: за Гайтсманом нашли еще кое-что, относившееся к дискуссии двадцать девятого года.

Рохлина вызвала Колыванова к себе для объяснений и заперла за ним дверь…

То была женщина средних лет, низенького роста, с квадратной спиной, упитанным породистым и властным лицом, с черными красивыми глазами в роговых очках.

Матвей почтительно выслушал ее выступление, где было собрано порядочное число его собственных недосмотров на площадке и технических ошибок Дынникова; она припомнила перехваченные на рейде чужие плоты, запоздалое строительство насосной станции, недостаточное внимание к культурным нуждам рабочих. Потом подошла к оценке Гайтсмана; о каждом из них она говорила так, точно взвешивала на весах. Ее весы определенно врали, но Колыванов пока молчал.

— Поверь мне, Колыванов, мы знаем его лучше. У тебя там не любят его… надо ужиться. Я мыслю: тут дело не в принципиальной партийной политике, а в несработанности… Троцкистов ты ищешь не там, где надо. Сумей приглядеться к другим людям. Исключить из партии — это значит… прописать политическую смерть…

— Но ведь записка-то… подленькая, враждебная, — упирался Матвей. — Гайтсман склочничал, ссорил инженеров, скатился до явной клеветы… Совершенно известно, что он в двадцать девятом году состоял…

— А если крайком начнет расследование и вдруг не подтвердится? — вспылила она, не дав досказать. — Тогда что?.. Ты настаиваешь?.. Для меня твое поведение несколько странна.. Хочешь конфликта?..

Возможно, следовало доложить первому секретарю крайкома Ефиму Игнатьевичу, но Рохлина потом не простит этого Колыванову и постарается найти повод для серьезных разговоров в крайкоме о самом Колыванове: она была мстительна.

Он уже два раза до этого вступал с ней в споры, а этого она не терпела.

— Ладно, я сама переговорю с Гайтсманом, а ты… тоже извлеки для себя уроки…

Это была некая директива, и Колыванов подчинился на время. Его отступление обескуражило на постройке многих, а некоторые уже решили, что это — конец колывановского руководства, и ждали, откуда придет замена.

Однако все оставалось по-старому; Гайтсман ходил, как ни в чем не бывало, только газета его начала кадить секретарю и начальнику строительства до того усердно, что иногда ее восхваления граничили с лакейством. Так, в нынешней статейке (без подписи) Колыванова называли талантливым и несгибаемым большевиком, бдительность которого расценивалась как образец. Следовало понимать все это иносказательно, особенно после вмешательства Рохлиной, одернувшей Матвея как мальчишку.

— Я вторично поставлю вопрос об исключении, — негодовал Колыванов, делясь всем с Дынниковым. — Какое-то двусмысленное, нелепое положение!.. Я непременно доложу Ефиму Игнатьевичу. Как ты думаешь?

— Осталось только это. Нас Гайтсман хочет разоружить, а Рохлина потакает ему…

В эту минуту и появился в дверях Штальмер. Он подал руку сперва Колыванову, потом начальнику. Высокий, с большой головой, широкоплечий и плотный, он был выше обоих ростом и старше; каждое движение его, казалось, рассчитано и было не лишено какой-то большой силы. Иных эта сила подкупала, соединенная в воображении людей с его «изгнанничеством»; крупные и грубоватые черты лица приобрели скорбное и вместе горделивое выражение… То был изгнанник, не легко, по-видимому, переживший разлуку с родиной.

Он согласился с резким мнением Колыванова о Гайтсмане, но все же не видел необходимости в этой исключительно крутой мере, когда троцкизм, как политическая платформа, разгромлен и главная опасность угрожает справа.

Дынников любезно улыбнулся, угощая его папиросой:

— Но вы же все время напоминали нам о «суровом отношении к людям»?.. Я имею в виду суровость справедливую.

— Да, да. Но каждый случай должен особо… вам виднее, смотрите… Я хочу как лучше для партии. Я могу ошибиться, но знаю: для со-ци-ализма каждый коммунист дорог.

Он скоро ушел, выяснив несколько вопросов, касающихся норм выработки в связи с осенней непогодой, сломавшей все графики работ. Колыванов тут же позвонил в крайком и просил Ефима Игнатьевича — первого секретаря крайкома — принять его.

Но оказалось, дело само приближалось к развязке: в помощь строительству прибыла пропгруппа ЦК, и завтра вместе с нею секретарь крайкома придет на площадку.

Это известие было для Колыванова и Дынникова сигналом к наступлению по всему фронту. Несколько позже, когда пропгруппа ЦК уже приступила к работе, была объявлена мобилизация людей, машин и времени. Созванное в клубе партийное собрание длилось только час, — остальное решалось там, на месте, где росли цехи, соцгород, подстанции и зимние бараки, где прокладывалась канализация, бетонировались колонны и застывал в опалубке бетон.

…Единогласно исключенный из партии, Гайтсман ушел, намеренно не хлопнув дверью, как подсказывало ему первоначальное чувство. Рохлина не проронила ни слова в его защиту, ибо не хотела впутывать себя. Гайтсман вскоре затерялся где-то в профсоюзной массе, внешне довольный третьестепенной ролью, которую оставило за ним стремительное и горячее время.

Сделай он хоть один резкий жест, его сбросили бы с кормы судна, содрогавшегося от напряжения котлов и встречного враждебного ветра… Океан жил неспокойно, чугунные волны били в борт, а корабль — нагруженный до предела — шел первым рейсом, какого не знала лоция мира.

Зорко следя за тем, что происходило в штурвальной рубке, Гайтсман считал дни, поджидая лучшего времени, когда немного затихнет шторм, чтобы сделать попытку вернуться в партию…

Был авторитет, молодой дерзкий голос, была в руках власть, — а теперь Гайтсмана словно подменил кто.

Прежние приятели не всегда замечали его теперь, проходя мимо, а когда уже негде было разойтись, то кивали принужденно и холодно. Никому не приходило в голову зайти к нему в гости, позвать к себе, никто не нуждался в его советах, — все шло мимо, решалось без его участия.

Может быть, и прежде на этом месте, которое «украшал» собою Гайтсман, существовала только некая фикция, подобие сильного человека, которому дали на подержание голову, ноги и силу, а потом сразу отняли все, — и человек тут же рассыпался, как будто сформованный из мокрого песка.

Созерцая первоначальное гайтсмановское (теперь обнаженное) естество, люди с удивлением убеждались, что воображаемое долго принимали за сущее; поставленный в ряд с другими, он оказался пустым, человеком без профессии, не умеющим ничего делать. Это была тень. Щеки у него ввалились, глаза плыли куда-то в сторону, когда приходилось ему говорить с сослуживцами. Завидуя беспартийным, кто легко сохранил какой-то постоянный удельный вес и одинаково с коммунистами нес на плечах неимоверную тяжесть стройки, во все горло крича, что накипало в груди, — Гайтсман чувствовал свое потрясающее бессилие.

Обуянный бешенством, он тратил последние силы на то, чтобы усмирить когтистое свае сердце.

«Беден пес», — сказал однажды про него Дынников, и хорошо, что этих слов не довелось Гайтсману услышать.

Но вскоре он все-таки узнал об этом от Штальмера, которому передал кто-то, — может быть, не только по склонности своей к сплетням.

Потом про него забыли, совсем не подозревая, что этим можно доконать его. Гайтсман не хотел «гибнуть», его подмывало напомнить о себе тем или другим способом; он полез на глаза начальству, путался в ногах у строителей, заискивая, ища сочувствия, снисхождения и хоть маленькой и плохой дружбы.

Он прикидывался заинтересованным, просил нагрузок и пробовал улыбаться.

Иные, оказавшиеся в таком же положении, быстро нашли себя, акклиматизировались и делали вид, что, собственно, ничего не произошло особенного.

Они втирались с такой ловкостью на места пониже прежних, что Гайтсман ахал, пробовал подражать, но искусство актера давалось ему с трудом.

Изнемогая от ненависти, истощенный бездельем, он брел из конторы домой и, наскоро проглотив ужин, падал в постель…

Сон был полон галлюцинаций, кошмары обрушивались на него, и он задыхался, вскакивал весь в поту и, пробуждаясь, видел все того же Ефима Игнатьевича, сказавшего ему:

— Гайтсман, положите билет… вы недостойны его.

Холодная вода, которую выпивал жадно, не охлаждала его воспаленной души. Отвращение к вину спасало от запоя. В отношении к жене вдруг пробудилось что-то жесткое, — но и любовная сладость, мерещилась ему, отравлена.

Старуху мать, которая умела быть заботливой и стойкой и все пыталась внушить ему, что «потеряно отнюдь не все», — он отослал к младшей своей сестре, жившей где-то в пригороде.

Старая женщина, мать, кому Гайтсман остался и после этого дороже самой себя, покинула этот дом. Она простилась с сыном, чтобы легче было ему дышать.

Правда, в комнатах стало после нее просторнее и чуть светлее, но так же тесно и омерзительно было Гайтсману в этом равнодушном к нему мире.

Оскуденье его души было таким всеобъемлющим, что даже на ласку сына, трехлетнего кудрявого мальца, продолжавшего играть в игру «набор и выпуск газеты», Гайтсман не мог ответить лаской. Да и самую игру эту он запретил ему.

Он носил в себе огромную тяжесть, она давила плечи, и когда вновь и вновь замечал, что от него отворачиваются, окончательно терял силы.

Но как обрадовался он однажды, увидев на своем пороге Штальмера!..

ГЛАВА V Нервы

Инженер пришел поздним вечером, в проливной дождь. Его очки запотели, к ним пристали капли дождя, с широких полей фетровой шляпы текло на плечи. Гайтсман услужливо принял пальто гостя и повесил на гвоздь.

Штальмер пришел прямо о собрания, где об исключенных не упомянул никто. Остальное было Гайтсману совершенно безразлично, да и не о трудных днях стройки говорили они, на первый же раз засидевшись до полуночи.

Потом Гайтсман решил навестить Штальмера, чтобы отплатить визитом за визит… С того и началась их близость, подобная сговору.

Прежнее инстинктивное тяготение их друг к другу легко могло перерасти в дружбу, если Штальмер и впредь не будет пренебрегать им.

Несколько осмелев, Гайтсман замыслил проникнуть в дом Дынникова, желая своим покаянием снискать жалость Марии Семеновны, которая могла бы для него кое-что сделать, поговорив с мужем, а тот, при желании, мог замолвить за него перед Колывановым… Да, это была только лесенка к секретарю райкома, вернее, первая ее ступенька.

Никогда по утрам Дынникова не было дома, и Гайтсман выбрал именно этот час.

Его встретили довольно приветливо, мило усадили на диван, попотчевали чаем, но разговор по душам не клеился.

Искренность не удалась ему тоже, а Мария настороженно ждала, когда он начнет о главном, и уже готова была ответить, что помочь в этом деле ничем не сможет.

Судя по всему, он напрасно льстил себя надеждой добиться у молодой, счастливой (и потому великодушной) женщины хоть маленькой защиты. Конечно, она не забыла еще тех окриков Гайтсмана в редакции, где служила когда-то.

Старуха Груня — домработница Дынниковых — два раза подходила к стеклянной двери, норовя спросить о чем-то Марию… Да, он мешал им заниматься своим делом, и Гайтсман ушел, невольно вздохнув у двери.

Мария опять сидела за, книгой, когда зазвонил телефон. Ее отрывали часто — все спрашивали Бориса, предполагая хоть случайно застать дома.. Груня подбежала сама, вытирая о фартук руки.

— Тебя спрашивают… Марусь! — крикнула она и уже на ухо, с испугом, прошептала: — Никак, опять этот… его голос-то, что позавчера приходил.

Она встала подле, словно хотела быть наготове, чтобы предупредить какое-то несчастье.

— Ты скажи ему, чтобы не тревожил тебя… Раз такое дело… Зачем уж…

Авдентов два дня тому назад постучался в дом, когда никого, кроме Груни, не было. Она не впустила его и, стоя у двери, допытывалась — кто он и что ему нужно. Его выручила только Мария, возвратившаяся из магазина, и пригласила войти. По тому смущению, с каким молодой человек переступил порог, по его взгляду Груня определила, что привело его сюда, — и перепугалась не на шутку.

Она подслушала их беседу, часто прерывавшуюся, и, всплескивая руками, убегала от страха к себе на кухню. Тарелки и ухваты валились у ней из рук, она опять появлялась в прихожей и все ждала, что с минуты на минуту может войти Борис Сергеевич. «Слава богу, что дома-то бывает минуту в год, а то бы захватил на месте»… Ей мерещились даже шаги на лестнице, хотя в это время почти никогда не приезжал он.

Мария с Авдентовым сидели долго, затворившись в кабинете Бориса Сергеевича.

И вот он совершенно неожиданно появился. Груня ахнула; перепугавшись смертельно, а он, быстро и сурово взглянув на нее, остался у порога, не снимая ни кожаного пальто, ни кепки.

— Мария, — позвал он.

Дверь кабинета распахнулась широко, и Груня увидала, как молодая хозяйка, а за нею гость, оба смущенные, в замешательстве, вышли в прихожую. Авдентов поздоровался с Дынниковым, неловко, с неуверенностью протянув руку, и торопился уйти. Но у вешалки, спиною к ней, стоял хозяин.

— Мария, — сказал он, — я заехал предупредить: вернусь из города часа в два ночи. — И ушел. Через минуту синий «линкольн» мелькнул в окне и исчез за углом.

Старуха, согнувшись, прошла мимо Авдентова на кухню.

— Беда-то, беда-то какая! — тряслась и стонала она.

Провожая своего гостя, Мария сказала ему, чтобы не приходил больше, и это немного успокоило Груню, но все же с этого дня она стала бояться прямых и, казалось, строгих, уличающих взглядов хозяина; зная за собой старческую слабость проговариваться, она умышленно избегала его…

И вот сегодня опять она дрожала, стоя перед Марией, а та слушала далекий в телефоне голос, и взгляд ее сдержанно скользил по стенам.

— Я уже сказала тебе: было время и оно прошло… Ты сам же сказал — между нами пропасть, — говорила Мария Авдентову. — Бывает в жизни такая пора, когда… есть что-то обязательное, единственное… какое-то внутреннее требование. Ну как бы тебе сказать? Я не знаю… Тебе, наверно, непонятно это, а я пережила..? Выздоровеет человек и уже становится осторожен в своих поступках, он не хочет болеть снова… понимаешь? Ты замечал, с какой радостью выздоравливающий ходит на своих ногах?.. вот и я теперь так же… В общем, ты не приходи ко мне, не надо. Я очень прошу тебя. Советую устраиваться и тебе… Ты женись и живи спокойно. Не нравится мой совет?.. Жестоко?.. Нет, я не жестокий человек. Я просто тебе советую по-товарищески. Так будет лучше.

Трубка глухо звякнула в развилках, но Мария еще не отходила от тумбочки, где стоял телефон, и ей казалось, что сейчас зазвонит снова.

— А ты бы ему порезче, чтобы отвадить, — жалела Груня, переживая сильнее, чем сама Дынникова. — Они, окаянные, пристанут — не дай бог!.. любови нет, так и то не удержишься. Они — хваты, бесстыжие! — И уже по секрету поведала Марии: — С моей-то… Володька Сенцов гуляет. А ее-то какие еще годы! И ростом в меня пошла — недоросток… А он — гармонист отчаянный, комсомолец, людьми командует, а глаза у него резвые, ехидные, так и стрижет ими, так и стрижет, — инда страшно!.. Вот уж и не знай, что делать…

— А что ж тут особенного? — недоумевает Мария. — Может, поженятся…

— За такого-то я и сама не отдам.

О Галке часто толковала старуха, убежденная в том, что именно она и подняла ее на ноги, и теперь боялась за свою дочь пуще прежнего. Ей не давала покоя мысль, что Галке угрожали самые страшные напасти отовсюду. Но чем может старуха мать, живущая отдельно, уберечь ее!..

Она чаще уходила теперь на Медвежий лог проведать Галку, поучить ее, как надо жить, но не всегда заставала ее в палатке: бисеровскую бригаду бросали на разные работы, не считаясь со временем — то вечером погонят, то ночью, а кроме всего одолевали собраниями. Потом узналось, что Галка полюбила кино и клубные всякие затеи, до которых — ой как горазд Володька!..

Строгие слова припасла она Галке, шагая к палаткам вечером, но там встретила только Парфена Томилина.

— Кого?.. Галку?.. — спросил он. — Нету их никого… Иди ищи в кино… найдешь, может.

Словно простреленная, Груня метнулась от палатки. Невдалеке горело кино огнями, и толкалась там разная бездельная молодежь. Едва переводя дыхание, старуха бежала туда, все спотыкалась обо что-то, а встречный ветер упирался в грудь, будто нарочно хотел задержать.

Как ни вглядывалась в девчонок, не нашла своей Галки. Зато Володька был тут. Спросить у него не смела, да и было зазорно как-то. Она поджидала, стоя поодаль, — не появится ли дочь. Но Сенцов, — видно, недаром в главари выбрали! — подошел к ней сам:

— Ее ищешь? А она к тебе ушагала… Разошлись, значит. Я хотел проводить ее, да тут дела у нас… сейчас на работу уходим.

— А почто ты, змееныш, в кино ее таскал? — набросилась Груня, точно клуша защищая своих цыплят. — Она из больницы недавно, а ты…

— Картину глядеть, — скалился он. — Ты потише, мамаша.

— Знаю я эти картинки!.. Когда еще в девках была, один утащил меня на солому да такую картину показал, что муж после того пять годов бил… — В запальчивости уже не разбирала она, что говорит непотребное.

— А ты про себя-то не все выбалтывай… Смеяться будут, — поторопился остановить ее Володька, едва удерживая смех.

— Христом-богом я тебя прошу: отстань от нее, не замай, пожалуйста, — молила старуха беспощадного парня.

— Да ты не волнуйся, — растравлял он, покачиваясь на носках ботинок и сунув руки в карманы. — Люди мы взрослые, гулять нам не запретишь и кандалы не наденешь. Было когда-то время: отцы да матери за детей решали, а теперь — свободное право, и его отменить нельзя. А кино не мешает… Грудь-то прикрой, а то продует… Мария Семеновна-то как поживает?.. все в порядке?

— Порядку почему не быть! Своим домом живет, хорошо живут.

Пальто на груди она все-таки запахнула и, возвращаясь к дому, раздумывала, что парень не так уж плох, каким казался прежде.

«Хорошо, что не рыжий хоть… А меня пожалел… и не обиделся. Значит, душа в нем есть», — успокоенно решила Груня.

Дочь поджидала ее в прихожей. Они примостились потом в кухне, на сундучке, и больше часу беседовали о разном. Всего нужнее было матери повыспросить Галку о сердечных ее секретах, о самом Володьке, — но об этом как раз было всего труднее говорить, и только всплакнула Груня, когда провожала дочь.

— Ты что?.. не случилось ли чего? — спросила Мария.

— Так, ничего… Невры что-то болят…

ГЛАВА VI Горячая осень

Мария молча придвинула тарелку, но суп не нравился ему нынче. Чем-то недовольный, Борис оперся на оба локтя, мрачно молчал, и в этой непривычной тишине как-то сразу ей стало неловко: таким расстроенным он еще не был никогда. Он приехал в девять вечера, а через час надо было в гавань, — машина уже поджидала его у крыльца.

Груня потчевала его молочным киселем:

— А ты кушай, батюшка… мы в него нафталину положили.

Он не улыбнулся, и только брови его полезли вверх.

— Ты всегда перепутаешь, Груня… не нафталину, а ванилину, — разъяснила Мария.

Он молчал и тогда, когда убирали со стола, но и не уходил, и было тревожно от неведения, — что же с ним случилось?.. Ему особенно трудно стало вот в эти дни, когда все выбито из рук; сделанное уничтожается яростными дождями, а то, что стояло на первой очереди, отодвигалось вдаль… По-видимому, об этом и думал он…

Уже десятый день лили дожди, унимаясь лишь ненадолго, и было не угадать, когда же затворятся небесные хляби. Жадная земля насытилась, широчайшие озера затопили строительную площадку. Водой наполнились подвалы цехов, канавы оползли во многих местах, со дна глубоких котлованов всплыли на поверхность доски и бревна. Казалось, вскоре треснут и сползут кирпичные стены штампового цеха, главной конторы и гаража, а деревянные постройки тронутся с места и поплывут, подхваченные ветром, подобно Ноеву ковчегу.

Река поднималась как в половодье, и сложенный на берегу песок размывало прибоем, груды бутового камня затопляло все больше, и люди не успевали перетаскивать его выше, на берег. Дорогу в гавань затопило в низине, и по ночам было не проехать туда.

Свирепые, пронзительные ветры дули с «гнилого угла», срывая плоты с причала и задерживая в пути караваны баржей. Пухлая толща облаков, не просвечиваемая солнцем, низко повисла над землей. В четыре часа пополудни уже наступали сумерки, а ночная тьма сгущалась до того, что фонари на столбах едва-едва освещали землю под собою.

Гавань, принимавшая три четверти грузов, поступающих на площадку, стала самым тревожным аварийным участком.

Людей прибавилось на восемьсот человек, но рабочей силы опять не хватало: нормы упали, участились простои — невыходы на работу, прогулы, болезни; нехватка одежды и жилищ на площадке была причиной смуты и раздраженья.

Новичков разместили пока в палатках на Медвежьем логу, — в несколько дней там вырос полотняный город, чтобы исчезнуть вскоре: неподалеку от него достраивали шестьдесят зимних бараков.

Палатки пробивало дождем, люди спали на мокрых постелях, на сквозняке; привезенный на машинах из города хлеб оказывался подмоченным; у ларьков и магазинов стояли большие мутные лужи, всюду месилась под ногами глубокая грязь. Ее застилали в палатках досками.

Пришедших с первой смены агитировали идти в гавань или на сортировочные станции. Люди шли, чаще всего не отказывались, но по дороге ругались, кашляя от простуды. Начальников, инженеров и даже десятников одолевали, требуя спецодежды, обуви, осаждали партком и Дынникова и целыми бригадами ходили к Колыванову. А им указывали на недостроенные здания и уговаривали переждать.

«Сбежим!» — грозили многие. И действительно, не всякому терпелось в эту жестокую осень.

Гужевой транспорт разбит, как в тяжелом сражении: одна треть грузовых машин выбыла из строя, гусеничные краны и тракторы работали вполсилы, погрязали среди дороги или становились на длительный ремонт. К тому же начались перебои с подачей тока.

Дынников вытянулся, похудел, оброс бородой; тонкие губы его сжимались плотнее, когда узнавал о новых где-нибудь авариях.

Их было несчетное число, и, регистрируя их в своей загруженной памяти, Борис Сергеевич сурово подсчитывал неисчислимые убытки… Они могли быть еще страшнее, если бы не добровольная мобилизация рабочих масс. И тут выручал народ!.. С ним вместе трудилась и пропгруппа ЦК, члены которой появлялись на самых тревожных участках.

Нередко по ночам они работали вместе с грузчиками в гавани, с землекопами в механосборочном цехе, а утром их видели уже опять на площадке — у оплывших от дождей котлованов, откуда выкачивали воду насосами и помпами; с лопатами в руках они спускались в канавы, в подвалы цехов, пешком шагали из гавани в соцгород, взбегали на высокие ступенчатые этажи недостроенных зданий и там, на восьмибалльном ветру, потные, измазанные грязью, алебастром и цементом, проверяли одну бригаду за другой…

Дынников и Колыванов по целым дням не появлялись в своих запертых кабинетах, работали без выходных. И утро, и день, и ночь были для них одинаково заполнены… Ненадолго хватает и железных котлов, когда перегревают их, — но оба они еще держались, кажется, стойко.

Свою машину Матвей уже изломал вторично; за неимением лучшей дали ему почти утильсырье — с помятым кузовом, с разорванной покрышкой, — но и такой заезженной клячей удовлетворился он. Маленький «фордик» Бориса Сергеевича оказался выносливей, но и тот заметно сдавал. Пришлось на время оставить и занятия английским языком.

Мария видела, конечно, как трудно стало мужу, но чем могла она облегчить ему эту ношу?..

— У нас был Гайтсман, — сказала она, чтоб только не молчать. — И не ясно, зачем приходил.

— С Гайтсманом ясно все, — оборвал он, сурово вскинув на нее глаза. — Но вот у нас с тобой… не все ясно.

— Ты что хочешь сказать этим? — растерялась и вспыхнула она, следя за его взглядом.

Была известна ему одна встреча ее с Авдентовым, а Груня добавила еще, проболтавшись о втором свиданья в доме… Да, может быть, знал и о разговорах по телефону?..

— Я хочу спросить… если не говоришь сама… Он приходил зачем?

— Не знаю… жаловался на свою жизнь. Очень опечален, что исключили.

Борис швырнул от себя нож:

— Я не про Гайтсмана!.. Ты же понимаешь… Мне надоела эта игра… в прятки. Ты — уже взрослый человек и должна понимать, чувствовать, что это мне… Ты же говорила тогда — и я верил, что все кончено, все!.. Почему же продолжается? Почему он ходит сюда? — Борис чувствовал себя обманутым мужем. У него за спиной, даже в его квартире, происходят свидания жены и ее любовника как раз в то время, когда ему, Борису, наиболее трудно.

— Он был один раз… я не знала… наоборот, я сказала ему, настаивала, чтобы не ходил и не звонил, — оправдывалась Мария, как умела, застигнутая почти врасплох.

— Ты мне скажи, — настойчиво добивался муж, — что тебе надо еще?.. Чего ты ищешь?

— Мне ничего не нужно больше, но я совершенно не виновата. — Ее слова не убеждали его нисколько, и недоверчивый, гневный взгляд впился в ее горящее лицо. — Ни в чем решительно!.. И меня поражает, что ты…

— Почему продолжается? — повторил он требовательно. — Мне это мешает работать… вредит, понимаешь?.. Мне больно, наконец! — Насильно заставил он себя вымолвить это слово. — Я хочу жить спокойно и ничего другого не знать, не слышать. — Он совсем не то хотел сказать, но остановил себя вовремя, убоявшись того, что резкие слова еще хуже осложнят положение. — Сделай так, чтобы не ходили в дом, не звонили по телефону. Прекрати всякие встречи. Не я, в конце концов, а ты виновата, что допускаешь такие отношения!..

— Какие отношения? Даю тебе честное слово, — клялась она, — у меня с ним ничего нет.

Бурное проявление ревности перепугало ее, — она смотрела ему в лицо — гневное, жесткое, и вдруг почувствовала, что он скажет сейчас то неминуемое слово, за которым произойдет разрыв.

— Не верю! ты лжешь мне: он был у тебя два раза, — произнес Дынников, точно хотел ударить этой фразой.

Мария поднялась со стула, ее больно оскорбили эти слова и особенно тон, каким они сказаны… Значит, Борис никогда ей не верил?.. Как он мог тогда жить с нею!.. И, подумав так, она почувствовала, что все отношения их пропитаны были постоянной ложью, и не могла уже мириться дальше с таким положением. Вся выпрямившись, побледнев, она высказала все, что в ней накипело за эти дни, и уже не боялась последствий:

— Да, он был два раза… Я не могла тебе сказать об этом сразу… Испугалась почему-то. Впрочем, это и не касалось тебя…

— Как, то есть?

— А так, не касалось!.. Но почему ты ставишь такие условия: никого не пускать в дом, прекратить всякие встречи? я должна запереть себя?.. почему ты приказываешь по-хозяйски?.. Следишь, чтобы я не свихнулась, не обманывала тебя, и ставишь условия… Я тебя никогда не обманывала! Ты думаешь, что я такой слабый и плохой человек… Почему? Я такой же самостоятельный человек, как и ты: я работаю, учусь, я верю тебе, — но я хочу, чтобы и ты мне верил!.. А ты дуешься на меня, следишь, ревнуешь, злишься, подозреваешь… Нельзя же так жить!.. Пойми это!.. Это унизительно… Я пробовала несколько раз заговорить с тобой… вчера тоже… ты отвернулся и ушел в кабинет. Нельзя так жить! — повторила она. — Надо разойтись… Я лучше уйду тогда.

— Куда? К Авдентову? — взглянул он быстро и злобно.

Мария подумала сперва, потом ответила решительно:

— Нет… Теперь я сумею и одна жить… Не заплутаюсь, с дороги не собьюсь.

— Но он звал тебя?..

— Да, звал… и очень усиленно… К нему мне возвращаться не к чему… Все порвалось давно, и чинить не стоит… Можешь не верить, но это — так!..

Пораженный ее решимостью и чувствуя, что она не лжет, что во всем искренна и безусловно права, встав впервые на защиту своей свободы, — он долго молчал, не решаясь сказать что-то.

— Ну говори, говори все! — закричала она вне себя от страха и мучительного нетерпения. Из глаз у ней покатились слезы. — Ты хочешь развода?..

— Нет, я не о том. — Болезненная гримаса исказила его черты. — Я хочу верить тебе, но… почему же присылают мне вот эти письма? — И брезгливо сжав губы, бросил к ней на стол письмо. — Первое я не показал тебе… это второе.

Мария, побледнев, схватила дрожащей рукой пожелтевший листок бумаги, исписанный крупным почерком, — не иначе с месяц валялась анонимка в чьем-то грязном кармане перед тем, как попасть в почтовый ящик…

«Многоуважаемый т. Дынников.

По себе знаю, как неприятно мужу узнать о жене что-нибудь постыдное, но лучше поздно узнать, чем оставаться в неизвестности насчет угрозы, которая угрожает вам — честному человеку с большим положением. Мне, понимаете, стало вас жаль и стыдно за вашу жену, о которой ходят очень, я бы сказал, нехорошие слухи. Случайно я шел лесом от реки и увидал ее с Авдентовым. Она стояла с желтым портфелем, а он, понимаете ли, еще лежал на траве, потом вскочил тоже. Может, ничего такого не было, но если кроме меня еще кто-нибудь видел, то получится очень, я бы сказал, некрасиво. Злословить начнут. Я долго собирался по-товарищески уведомить вас, да за делами позабывал все.

Про Авдентова тоже плохие слухи, — он систематически пьянствует и дружит с опороченным человеком — Гайтсманом. Это к вашей жене имеет отношение только косвенное, но в общем репутацию и вам портит.

Ваш доброжелатель».

Пылая гневом, Мария рвала на мелкие клочья эту мерзкую бумажонку, тратя последние силы, и, упав на колени, ткнулась головой в подушку на диване и затряслась в плаче:

— Это клевета… пойми, пойми меня! — подняла она заплаканное лицо.

— Ты не лжешь мне, Мария? — Голос его стал глуше, а глаза пронзительнее. — Скажи правду, не унижай себя!..

— Клянусь, честное слово! У меня нет к нему ничего. Я расскажу все, как было, только пойми…

И она откровенно, как перед совестью своей, начала рассказывать, как произошла на поляне встреча и о чем говорили они, когда Авдентов приходил к ней на дом.

Борис Сергеевич, унимая в себе яростную ненависть к этому неизвестному человеку, кто выбрал клевету своей профессией (о Макаре Подшибихине пока не догадался он), уже раскаивался, что дал жене прочесть анонимку; нелепой казалась причина, заставившая напрасно страдать их обоих. Он уже стыдился своей ревности, проявившейся в такой резкой форме.

— Ты меня прости, — сказал он, подходя к ней. — Я устал, понервничал, и вот…

— Нет, я виновата сама. Я и себя и тебя только мучаю… Я не умею жить. — За окном раздался гудок автомобиля. — Иди, тебе пора ехать. — Ей было безмерно тяжело остаться одной после всего, что произошло сейчас, но она добровольно принимала и эту муку, будто хотела наказать себя.

Он позабыл, что пора уходить ему, — шофер опять давал позывные сигналы. Дождь хлестал в стекла, выли деревья за стеной, и холод темной ночи сочился в комнаты. Подойдя к окну, Борис с минуту вглядывался в этот мрак, поджидавший его за порогом, — и не знал, как подойти к Марии.

— Может быть, тебе скучно? — спрашивал он уже растроганно, желая помочь ей в чем-то. — Ты скажи мне… Ну скажи, я пойму ведь. — Он сел на диван, положив за спину подушку, и звал Марию к себе. Она подошла. — Ты знаешь, какая у нас горячка… Во мне все гудит… Кажется, случись еще что-нибудь у нас в семье или вообще, иногда — взорвется…

— Я знаю, тебе очень трудно. Я бы сделала все, но ведь сам знаешь… Ну чем я тебе помогу?.. Не езди сегодня, отдохни. Ты ведь шесть ночей не спал?.. Неужели все и дальше будет так?

— А как же иначе? — Он подумал. — Впрочем, нет… будет совсем иначе. Тем, кто придет на смену, им будет легче. На нашем опыте будут строить лучше, быстрее и без такой амортизации людей и машин. Помнишь, первые дни, когда ты была секретарем?.. Суетится, бегает, кричит, а на столе — ворох неразобранных бумаг. Потом само собой наладилось. — И спросил уже другим тоном: — Тебя на курсах не спрашивали сегодня? — Она ответила, что спрашивали нынче по химии. — Ну как?

Науки давались ей легко, ничто не отрывало от занятий. Он погладил ее волосы и, успокоенный, взглянул на часы.

— Ты хочешь ехать? — спросила она, прижимаясь щекой к его ладони. — Недолго?.. тогда я посижу до тебя… А в театр мы не съездим на этих днях? Мне очень хочется посмотреть «Любовь Яровую»… Ты сможешь восьмого?.. Тогда я закажу билеты.

Да, восьмого ноября он наверное сможет… во всяком случае постарается рассчитать время, чтобы этот день и вечер провести вместе.

Она помогла ему надеть пальто и сама повязала шерстяное кашне, укутывая, точно ребенка.

Машина, поскрипывая на ухабах, шла со скоростью не более четырех километров в час и не обгоняла человека в плаще, идущего впереди нее обочиной дороги, освещенной частыми фонарями.

Дождь перестал, а человек, к которому невольно приглядывался Дынников, все не снимал остроконечного капюшона. Заднее колесо машины провалилось куда-то, кузов сел; из-под буксующего колеса со свистом полетела грязь. Дынников ждал, но прошло несколько минут, и все же пришлось вылезать.

Рядом была литейка. Ее железный остов, собранный наполовину, врастал в темное небо, точно густой и обнаженный лес! Бесчисленное количество стальных ферм, прогонов, продольных ригелей, фонарей и перекрытий сплелось и повисло над землей. В том месте, где продолжался монтаж, горели, кроме ламп, три рефлекторных прожектора. Под их лучами тускло блестела сталь. Краны с вагонообразным корпусом, с высоко взметнувшимися стрелами стояли, точно привидения, и не торопясь поворачивали семнадцатиметровые стрелы, на которых висел груз. Свет не пробивал эту сказочную чащу, тянувшуюся почти на километр, и там, где все поглотила тьма, стальные остовы цехов казались бессмысленным нагромождением, которое готово рухнуть.

Человек в плаще свернул было с дороги, но, увидав погрязшую машину, вернулся. То был Авдентов, сразу узнавший Дынникова.

Они поздоровались холодно, слова обычного приветствия звучали комически в этой обстановке, еще более подчеркивая нелепость встречи.

Были оба в высоких сапогах, но первым полез в лужу Авдентов… Упираясь плечами в кузов, они хватались за буфер, толкали машину. Мотор взвывал, летела в ноги сырая пакость; кузов только вздрагивал и, рванувшись вперед, опять оседал назад.

— Я позову рабочих, — сказал Авдентов, думая, что Дынников мало прикладывает силы, чтобы вызволить из грязи свою машину.

В литейном цехе работала вторая смена, и Авдентов побежал туда. Он вернулся вскоре, и вслед за ним кто-то кричал очень молодым и требовательным голосом:

— Петька, иди сюда!.. У начальника машина застряла.

Теперь их стало, кроме шофера, четверо, а Сережка Бисеров догадался вдобавок захватить длинный стальной стержень, и очень пригодилось ему это приспособление.

Они напирали во всю мочь, — инженеры молча, кряхтя, а парни командовали каждый по-своему. Петька Радаев — непомерной силищи человек — толкал плечом, чуть не продавливая кузов, и простуженно ухал:

— Е-еще раз! Е-еще раз!

— Идет-идет! — гудел Сережка, подхватывая стержнем под задний буфер. А когда машина выползла из ямы и опять возымела прежнюю свою силу, он не к месту пошутил: — Может, и на чаек дадите? — зубоскалил он. — Как-никак рычаг второго рода надо было придумать.

— Первого рода рычаг, — свирепо поправил его Дынников, и ступил на подножку.

— Вы тоже в гавань? — оглянулся он на Авдентова. — Да?.. Садитесь.

Идти пешком по такой дороге заставляла Михаила только нужда, — ему надо было проверить, как идет разгрузка материалов, которых ждала стройка, — но и ехать вместе с Дынниковым было не очень-то приятно. Он влез в машину поневоле, почему-то предполагая, что вот сейчас и произойдет словесная дуэль, прикрытая завесой недомолвок и намеков, чтобы остаться не понятной шоферу.

Они ехали долго, покачиваясь на расхлябанных рессорах, иногда сталкиваясь плечами, и почти вплоть до гавани не нашли слов, сказать которые было острой потребностью обоих. А то, о чем спрашивал Дынников своего подчиненного, относилось только к литейке и очередным задачам Авдентова.

У сортировочной станции Михаил слез и пошел железнодорожным полотном в надежде найти начальника гавани, жившего с ним в одном бараке. Дело было срочное и нужно было, не дожидаясь, когда тот придет ночевать, самому проверить, какие грузы подадут к литейке за ночь.

Молодой инженер, когда-то беспечно распевавший у фонтана, что-то объяснял грузчикам, толпившимся вокруг него, упрашивал и хозяйственно брюзжал. Почти над головой у него качался на ветру фонарь, и вместе с ним тяжело качались черные тени вагонов и людей… Потом грузчики принялись за работу.

Начальник гавани постарел с тех пор вдвое, оброс диковинной курчавой бородой, не утратив, однако, прежней бойкости. Узнав Авдентова, он подбежал тут же, точно ждал его давно и вот наконец дождался.

В пробитом дождями, залубенелом от холода парусиновом плаще, как у Авдентова, он целые сутки мок на берегу, распоряжаясь, подбодряя людей всем, что имел у себя в запасе. Уже не отличить было этого молодца инженера от пожилого какого-нибудь десятника или сторожа. Им еще было легче, а он — начальник гавани — отвечал за все!

— Милый! — схватил он за рукав Авдентова. — Поимей сочувствие… пропадаю! Нехватка людей, дожди и прочие смертные грехи висят на моей душе. Ну будь другом: укради у себя одну бригаду и отдай мне. Отплачу на том свете… На, закури хоть… Пряник бы дал, да нет… С горя, гляди того, запьешь.

— А сколько надо тебе? — спросил Авдентов, дивясь, что даже такое горячее беспокойное время не меняет его характера.

— Немного надо… пустяк для тебя, — улыбался тот, оглаживая бороду, точно собирался заломить то, что не даст Авдентов. — Двадцать пять человек… а может, и тридцать подбросишь?

— Много. У меня тоже двадцать процентов невыполнения.

— Ничего, тебе проще: ты на сухом месте воюешь, а у меня ведь река под боком… Давай сладимся, а? У меня даже нервы поскрипывают… словно кто нитки намотал на руку и рвет… Выручи.

…И они сладились, предупредив об этом Дынникова, который подъехал вскоре.

Потом перебросили в гавань бригаду Насти Гороховой и Варвары Казанцевой. Несколько дней в клубе по вечерам созывались собрания, в результате чего записалось много добровольцев, особенно из молодежи — ходить на выгрузку во вторую смену… Так и бригада Петьки Радаева опять появилась в гавани, получив вскоре кличку «аварийные коммунары».

Начальник гавани хотя и был дружен с Авдентовым, зацапал этих людей к себе и не пускал больше месяца, а Дынников, довольный тем, что гавань постепенно выходила из полосы прорывов, поддерживал его.

ГЛАВА VII Этюды пессимизма

— Да-а, прежних заслуг не помнят, Га-айтсман. Мне вас жа-алко, — говорил ему Штальмер, кивая сочувственно. — Я много думаю о вас… и вообще. Я — культурный человек — не понимаю, почему вы молча подчиняетесь всему, что несправедливо? Это атрофия воли! Все равно, вы не сможете быть смирным слишком долго: не такова жизнь. Она требует войны. Колыванов и Дынников перешагнули через вас, не оглянулись и идут себе дальше. Почему вы предоставляете им расправляться с вами, как им вздумается?

— Я не могу вернуться в партию, даже став на колени, — весь передернулся Гайтсман, и кресло скрипнуло под ним.

— Надо попробовать еще раз… не сейчас, конечно… это невозможно!.. а потом, когда сотрутся острые углы. На войне все быстро меняется, и у нас могут произойти перемены.

Он сделал паузу и глядел в запушенное снегом окно, откуда виднелись соседние дачи. Густые хлопья падали за окном на перила балкона, под белой бахромой недвижно повисали ветви сосен.

Балкон был пуст и неприветлив. Почти безлюдна Стрижова роща, где разместились семьями и в одиночку в таких же коттеджах иностранные инженеры, кому не хватило места в американском поселке, и к каждой даче вела своя дорожка со стороны шоссе.

Дача Штальмера приютилась в средине рощи; была просторна и тепла, защищенная частыми высокими соснами от резких ветров, скрещивающихся на этой равнине. Здесь было тихо, спокойно.

В ленивое теченье дня врывались только отдаленные гудки паровозов на стройке да гул поездов, изредка проносившихся мимо дач, за лесом.

Штальмер тут жил одиноко — сорокалетний холостяк, не успевший пустить корней в плодливую землю. Ему недоставало только женщины.

Впрочем, когда приходил Гайтсман, всегда бросался ему в глаза строгий порядок в комнатах, и, скорее всего, чьими-то женскими руками поддерживалась эта чистота.

Гайтсман приходил сюда в назначенный час и, может быть, поэтому ни раньше, ни сегодня не встречал здесь ни женщины, ни гостя.

Всякое слово, произнесенное в этих стенах, не проникало наружу, и Гайтсман приносил сюда свою застарелую обиду, неугасимую ненависть и тяжелые размышления. Кресло, стоявшее всегда у окна перед балконом, стало привычным его местом.

Опустив нервные руки между колен, Гайтсман сидел, наклонившись низко, и голова, налитая тяжестью, висела точно созревший плод.

Потом Гайтсман медленно выпрямился. Инженер скользнул по его лицу взглядом, и нечто похожее на улыбку заметил Гайтсман:

— Мое окно выходит на запад, и мне многое видно отсюда… Смотрите, Гайтсман, туда… Некоторым, кто был одинаковых мыслей с вами, удалось вернуться в партию… О, я понимаю, что привело их! Логика, тактика борьбы, от которой не отказывался и не откажется Троцкий. Они остались верны ему.

— Нет, это измена! — почти вскричал гость.

— Га-айтсман, вы не правы. Раскиньте разумом… он есть у вас. Надо найти в себе силы, Таких, как вы, немало, и вам следует…

— …пристрелить себя! — подхватил Гайтсман с неожиданным взрывом бешенства.

Инженер ждал отнюдь не такой готовности.

— О-о!.. думать о смерти просто: для этого не надо ни мужества, ни таланта… Как утверждают врачи, самоубийства происходят чаще всего в бессолнечные дни… сегодня нет солнца, остерегайтесь, друг! — невесело пошутил Штальмер, приподнимаясь, чтобы пройтись по комнате. — Впрочем, снег уже перестал, и серая тоска на небе плывет к заводу.

Он остановился у окна и, немного скосив глаза в сторону Гайтсмана, произнес уже торопливее:

— Но я имел сказать другое: вам надо много обдумать и уяснить себе дорогу. Причина вашей ошибки — незнание тактики, — а она изменилась! Вы полезли на штык, а не обошли стороной угрожающую опасность. Я не мог смягчить удара. Рохлина — тоже… Следует ждать, ждать долго, потом — поплакать, поклониться, а получив билет, приспособиться к законам двойной оптики…

— …чтобы стать неуязвимым?

— Да, — отрезал Штальмер. — Надо сперва уцелеть, а потом готовиться к атаке.

Случайным образом речь его во всех деталях совпадала с письмом, которое на днях получил Гайтсман из Ленинграда. Понятное наполовину, оно было сейчас при нем, и хотелось показать его Штальмеру, — но все еще боялся.

Однако иностранец был смелее и почему-то не опасался, что Гайтсман в свою очередь разоблачит его, желая хоть этим вырвать что-нибудь себе у партии.

Гайтсман поборол наконец дрожкую робость, недоверие и, когда письмо было расшифровано, поднял на Штальмера черные горящие глаза.

— Я прошу сохранить это в совершенном секрете.

— О да, конечно! Тайна должна быть тайной — в этом ее сила. Камни умеют молчать… Но одному человеку… — запнулся Штальмер, разминая папиросу в пальцах, а Гайтсман вздрогнул. — Это не грозит ничем и останется между нами, если будете вести себя разумно. Ему я обязан сказать. У дисциплины есть свои законы, и вы отныне тоже должны неукоснительно подчиниться ей.

Гайтсману стало жарко, потом холодно, он сразу вспотел, почувствовав себя в капкане.

Но это, повергающее в ужас предупреждение, казалось неестественным до безумия только вначале, когда еще не убедили его, что все обстоит благополучно.

— А кто это? — осведомился он. — Рохлина?..

— Нет. Он сильнее… — Неясное бормотанье Штальмера перешло в шепот и оборвалось, когда он, заглянув в окно, указал пальцем и отошел за простенок.

Из глубины комнаты Гайтсман увидел двух лыжников: в коричневом костюме и в меховом малахае двигался Дынников, ловко отталкиваясь на палках; его жена, разрумянившаяся от мороза, шла за ним и не поспевала, — правая лыжа у нее подвертывалась. Лыжный красный костюм на белом фоне снега — непривычное сочетание красок — почти резал глаза и раздражал Гайтсмана. Она покричала что-то мужу, — слова ее не дошли до слуха сидящих в комнате, — и помахала рукой. Дынников остановился, чтобы подождать ее. Потом оба пошли рядом, огибая дачу.

В километре от Стрижовой рощи, где лес расступался, был удобный для катанья пологий и длинный склон, тянувшийся к реке.

Очевидно, туда и ушли лыжники: глубокий синеватый след тянулся за ними.

— Семейное счастье! — процедил Гайтсман, прервав долгое молчание. — Он партийную демократию понимает по-колывановски: не думать, не сомневаться, не возражать. Вооружился дубиной и бьет с плеча, чтоб наградили за усердие…

Штальмер, умевший слушать очень внимательно и владеть даже мышцами своего лица, согласно кивал ему.

Одинаково сосредоточенно, не сердясь и ничем не восторгаясь, он рассказал кое-что Гайтсману о Западе. Это было для гостя все внове. Потом угощал его хорошим вином, которое согревало внутри и, постепенно вступая в кровь, слегка пьянило, разбавляя вместе с тем ядовитую желчь, обжигавшую все его существо.

— Вас вышибло на крутом повороте и вы стукнулись головой, — чуть насмешливо улыбнулся хозяин дома. — Ничего, это пройдет.

Гайтсман болезненно сморщился:

— Но они продолжают кричать — «Враги слева, враги справа! Огонь на два фланга!»… Меня оглушает это. Колыванов, Дынников, кричат даже малограмотные люди вроде Варвары Казанцевой и Бисерова. Им — молча рыть канавы. Им — лопату в руки и кусок черного хлеба, а они идут к управлению государством! Бисерова уже выбрали в бюро райкома комсомола. И они сумеют, они уже победили, обогнали нас! — хмелел он от вина и злобы.

Оказывается, инженер разделял этот взгляд целиком и несколько дальше начал развивать мысли своего гостя:

— Ничего, пускай… Цеха почти готовы, скоро начнут прибывать станки, — посмотрим, как будут на них работать… Я однажды был в этой стране, знаю, как жили до семнадцатого года… нагляделся всего и теперь добавлю… Земля вспахана, война удобрила ее, и на ней поднялся бурьян… а надо насадить растения высшей породы, — и немного, чтобы не тесно… Надо знать, что бессмысленно садить финики на берегу Курляндского залива: не вырастут!..

Гайтсман не удивлялся уже ничему, только он не понял, какие растения имеет в виду Штальмер и кому отдает преимущественное право владеть этими огромными полями. Кое-что и теперь оставалось между ними еще недоговоренным до конца, но Гайтсман пока не пытался разузнать больше, отложив до следующей встречи.

Да и хозяин дома не торопился перед ним открывать настежь самую потайную душевную свою створку. Он и так уже довольно ясно определил свою позицию и лишним считал дальнейшее выяснение своей роли, которую выполнял здесь.

Провожая гостя до двери, Штальмер дружески похлопал его по плечу:

— Мы засиделись с вами. В следующий выходной я жду вас. Мне хочется еще кое о чем побеседовать с вами, Гайтсман… Пока вы никаких мер не предпринимайте: все равно откажут.

— Я устал ждать..

— Ничего, потерпите еще. На терпении испытываются такие люди, каким можете вы стать. Я говорю: один солдат в окопе не воин. В таких случаях ждут подкреплений. Они придут… И непременно побрейтесь… щетина, — улыбнулся он. — А то Иван Забава просмеет вас, когда к нему явитесь…

Гайтсман вспомнил предательство парикмахера, жестоко расправившегося с Мокроусовым Мартыном.

— Тихий Иуда, — враждебно сказал он. — Я в свое время хотел поднять его на щит… не из уважения к его бдительности, — нет! — а по обязанности редактора… а он, дурак, уклонился.

— Наоборот, он очень умен… Мне думается, он тоньше нас с вами. У меня есть некоторые догадки… я иду по следу и постараюсь проверить… Но это не так просто.

Они пожали крепко руки, точно заключили двойственный союз дружбы между собой, становившейся началом войны с другими.

— Приходите ровно к десяти вечера… я буду дома. Я не напоминаю вам: соблюсти осторожность… До свидания.

ГЛАВА VIII В полночь

Он напрасно откладывал до другого раза, потому что и нынче мог все до конца досказать Гайтсману о себе, — тот не обмолвился бы нигде ни словом, — но, видно, еще не назрело время, и потому Штальмер ждал…

Было уже поздно, когда он, кутаясь в меховое пальто, вышел на балкон, оставленный на зиму незакрытым, чтобы освежить легкие. Ему нравился этот уединенный тихий уголок недалеко от стройки, по душе была и тишина укутанной снегом рощи и мягкие, день от дня распухающие, сугробы с узенькой — лишь проехать автомобилю — расчищенной дорогой.

Здесь он оставался самим собою и ничто не мешало размышлениям, игре на скрипке и чтению книг. Он тут отдыхал, чтобы в девять утра примчаться в машине на площадку, где даже по ночам кипела, не затихая, жизнь… Вот и сейчас там слышится движение поездов, приглушенный расстоянием нетерпеливый крик паровозов, острый пулеметный стук пневматических молотков.

Ночью эти звуки отчетливее, чем днем. В морозном воздухе, прочищенном ветрами, горят во множестве немеркнущие огни с прямыми тонкими ресницами, и, точно далекие их отражения, мигают в небе звезды.

Но в созерцании этой измененной природы он не находил ни красоты, ни наслажденья. Она была для него лишь необузданной анархией сырого вещества, которое следовало когда-нибудь захватить и обуздать по-своему. Он уже давно утратил способность чувствовать общенье с нею и потому не черпал в ней вдохновения для мелодий, которые подсказывало ему только совершенное знание скрипичной гаммы. Чужие огни гасли в глубоких подвалах его рассудка… Только на миг ослепили его, столкнувшись с его взглядом, широкие пучки прожекторов, ощупывая пространство, где угадывались скопленья корпусов… И вот опять он всматривался туда с холодным и пристальным вниманием…

Там, подобно химическому процессу в огромных ретортах, нарождаются новые миры и новые судьбы людей, одержимых верой в победный апофеоз труда. С недавних пор труд стал для них какой-то непреложной и главной заповедью в скрижалях, единственной формой существования. Они болеют своей идеей, живут в бреду — невероятные, страшные, воинственные люди, которых ведет одна опасная идея! Она уже торжествует и в буднях, и в праздниках, главенствует в речах, в газетах, в ежедневных разговорах за столом, в трамваях, поездах, в научных исследованиях и художественной литературе. Она повелевает деревней, улицами старых и новых городов, государственной политикой и даже искусством. Она вселилась в людей, и они добровольно работают по две смены, едят на ходу. Они живут с песнями, сочиняя их сами. И, кажется, не устают, не болеют, не умирают!..

Они безумно спешат и, твердя о том, что работают на вечность, не ищут славы. Но каждый из них — и Колыванов, и Дынников, и даже Бисеров, Казанцева и Настасья Горохова — одинаково знает, что надо спешить, жертвовать всем, что есть у них, для завода, для страны, которая тронулась с места и летит вперед с невиданным ускорением.

И странно: люди всем жертвуют, но в их жизни все складывается так, что они выигрывают каждый день. Это называют они ростом!

Штальмер видел: они спали в палатках, ходили в худых лаптях, — теперь живут в зимних бараках, оделись, и сам он наблюдал их шумное переселение в квартиры.

Целая армия пришла сюда когда-то — и через тринадцать месяцев на болотах, на диких пустырях они воздвигли корпуса цехов, новый город на сорок тысяч жителей, гавань с шестью причалами, железные дороги, которые связали дикое прежде место с севером и югом страны. Теперь роют мерзлую землю, чтобы начать строительство Дворца культуры… О как много и азартно говорят они о культуре! Мечта, фантазия здесь превращаются в бетон и камень, врастающие в землю прочно, на целые столетия.

Инженер Штальмер — не Дынников и не Авдентов, чтобы восторгаться железобетонными колоннами, на которые опираются просторные и гулкие цеха гигантов, и быть влюбленным в эти белые граненые кристаллы соцгорода, с широкими и прямыми улицами, и нежно мечтать о липовых аллеях, где будут потом молодые матери носить на руках своих младенцев.

— Не успеете! — вслух произнес Штальмер, оглядывая чужую землю, у которой в будущем была весна. — У вас мало осталось времени!..

В лабораториях мира, который исколесил Штальмер, лихорадочно готовятся новые рецепты, чтобы очистить планету от революции, локализовать огонь возмущенья и восстаний, затушить неминуемые вспышки, могущие неслыханным пожаром охватить земной шар.

Штальмер знал эти рецепты и верил в их действие.

Страна, куда приехал он не поневоле, велика и гостеприимна. Она нуждалась в людях из-за кордона и поэтому открыла бесчисленное множество дверей для иноземцев, кто бежит из своей страны, кто просто хочет быть сытым и делать то, к чему сроден. Здесь находят себе место и те, кто любопытен к экзотике и хочет посмотреть чужую жизнь и нравы.

В первое время она не интересовалась прошлым этих людей и принимала всякого, кто, переходя границу, жаловался и проклинал свою родину.

Молодая, влюбленная в технику, в науку, в человека, эта страна, занимающая одну шестую часть мира и раскрашенная на карте суриком, хотела подкрепить себя авторитетами и даже средними людьми с дипломами, веря в то, что и они будут работать на нее.

Инженеры-иноземцы здесь в особой чести, и Штальмер сделал все, чтобы стать им. Он достиг большего, чем удалось другим, с которыми переплывал океан, не жалея времени, потраченного на окольный путь.

В этой огромной семье он уже умел различать характеры, умел выбрать минуту, когда засучить рукава для работы и когда заставить работать вместо себя других… Иногда он отступал не из уважения к авторитету Авдентова, а по необходимости, вызываемой остротой событий. Он еще ни разу не уставал на работе, приберегая силы для другого…

Стоя на балконе, он продолжал думать, вглядываясь в огни нового века, но вспоминал уже другую страну, на островах, впечатление о которой было еще свежо, и в памяти прослеживал свой длинный путь сюда…

Вот молодой Штальмер, юноша, у классной доски. Седой генерал, в голубом мундире с золотой грудью и с глазами навыкате, показывает коричневой, покрытой лаком, палочкой батарею противника на карте… Потом его провожают товарищи и толпятся на перроне. Поезд идет в только что занятое Баку… Вот блиндаж — глубокая раковина из бетона… Атака ночью… ранение в ногу! Его берут в плен, чтобы через два года обменять на трех русских солдат.

Он вступает потом добровольно в полк и участвует в подавлении восстания ткачей, потом уезжает в Турцию, потом в Египет… Запутывая следы, он пересек два океана, облюбовав почти безвестную страну на перешейке между Северной и Южной Америкой.

Там он сменил профессию — это было не трудно, потому что «для такой страны, как Россия, — сказали ему, — хватит и двух лет, чтобы стать инженером». Надо было спешить — и он согласился. Сам себе придумав фамилию, какой не слыхал сроду у себя в стране, он получил паспорт и двинулся в путь.

Его — литейщика — одинаково интересовали и формулы плавления металла, и железные законы общественной жизни и классовой борьбы, в которой побеждал марксизм. Эпоха социальных сдвигов ознаменовалась окончательной победой социализма в этой стране, а крушение старого мира грозило космическим потрясением.

Почва уже содрогалась под ногами, по вселенной расходились круги. Она колебалась, эта старая нетвердая кора, и Штальмер не переставал чувствовать под ней тревожные толчки и гулы. Мысленным взором он видел сейчас на океанах черные силуэты кораблей, которые, точно утюги, ползли по взбудораженной пучине, готовые прорваться в моря и заливы этой страны; видел на островах подземные стойла, где крылатые чудовища выжидали своего срока… Все еще идет торговля, когда и кому первому вступить с ней в поединок, но пока не находилось охотников лезть в огонь, и один подталкивал другого… А время идет… Еще несколько лет — и эта молодая страна, ощетинясь штыками и жерлами пушек, возьмет в свои руки весы войны и мира и, пожалуй, начнет диктовать свою волю… Она уже зарабатывает себе право распоряжаться историей.

И вот Штальмер появился здесь, в самом пекле, чтобы все видеть вблизи и быть постоянно готовым.

Это была не наблюдательная вышка, а траншея противника, вернее, его тыл, где скрещивались жизненные узлы хозяйства, главные нервные центры, к которым он приживлялся, чтобы потом, по сигналу, мгновенно разрезать их на мертвые куски. Партийный билет был для него лишь пропуском в котельную, где потом он заложит мину.

Разве только внезапный случай мог сорвать с петель стальную створку его души, но он принуждал себя не думать об этом…

Холод защекотал ему спину. Обломок луны, точно косой нож, воткнулся в синюю мякоть неба и сквозь густоту ветвей, обложенных ватой, сочился желтоватый неживой свет.

Тревожно вскрикнул на шоссе тонкий короткий рожок сирены, огненные фары прорвались сквозь частокол гладких сосен, и на мгновенье пучок лучей махнул по карнизу дачи. Автомобиль повернул к соседней даче, где жил начальник кузнечного цеха.

Штальмер ушел с балкона и запер дверь. В комнатах не горело ни одной лампы, отчего квартира казалась подземельем, где не трудно спастись от вторжения врагов…

Однако заснуть не удавалось долго — мешала в эту ночь какая-то непривычная тишина, — даже посторонние, случайные звуки настораживали его.

Лежа в постели, он курил, ощупью находя пепельницу на стуле, и огонь папиросы тихонько шипел, как подожженный шнур, — и это само собой переключало его мысли… Перед ним возникла беспокойная фигура Авдентова: он указывал Штальмеру куда-то в сторону литейки, которую недавно подвели под крышу, и по-детски наивно смеялся, восторженно вскрикивая: «Смотрите, любуйтесь, люди!»

Штальмер откинул руку, чтобы потушить окурок, и неосторожным движением столкнул пепельницу. Фарфоровый черепок взорвался во тьме бомбой, и в глазах Штальмера молниями метнулись искры, а на стене заныла скрипка. Оглушенный, он вздрогнул и тут же рассмеялся на свою мгновенную слабость.

Минутой позже он думал о Гайтсмане, который годился для него вполне и уже принадлежал ему безраздельно… Их станет трое, если удастся прояснить мутный негатив Ивана Забавы… Вдруг Штальмер судорожно уцепился за железные прутья койки и начал сползать на пол, весь превратившись в один, чудовищно обостренный, слух…

Босиком, обжигая ноги о холодные половицы, он тянулся к окну и, не отводя рукою тюлевую занавеску, глядел сквозь нее, Самообладание изменило ему, воля исчезла, он обессилел в один миг и едва держался на ногах, точно прошел тысячу километров… Первая мысль, что предал Гайтсман, зажгла в нем бешеную ненависть. Он искал наган, чтобы оборвать этот нелепый фарс, который не стоило смотреть до конца, пока доигрывают его другие… Наган лежал в кабинете, в ящике стола, а дверь туда скрипела, а ноги не слушались и подгибались…

— Нет, не Гайтсман, — прошептал он, сцарапывая что-то с голой груди… Ее щемило; там, под этой взмокшей кожей, происходил скоротечный процесс распада всего, чем держался Штальмер. Хотелось пропихнуть себя в какую-то щель, невидимую даже вооруженным глазом, сжаться там и переждать хотя бы день, час, хотя бы одну минуту!..

Он метался по комнате от окна к двери, и скрюченные слепые пальцы натыкались на что-то, но они уже утратили всякую чувствительность. Обессилев, он привалился спиною к простенку и, неестественно изогнув шею и сжав челюсти, чтобы не стучали зубы, косил глаза в окно.

Злые шорохи осаждали его запертую камеру; еще минута — и они ворвутся, оглушат, раздавят!.. Хотелось бежать или ухватиться за что-то, но под ногами была зыбучая бездонная тьма… С яростным нетерпеньем он смотрел в синеву ночи, где развертывался, точно на сцене, последний акт…

К его крыльцу торопливо шли из леса двое. Третий притаился у ближней сосны, — чтобы проследить за балконом, — и темная тень легла от него на снег, перерезая дорогу.

ГЛАВА IX Сильнее смерти

По иронии судьбы именно в эту ночь, на исходе двенадцатого часа, произошла авария: восьмитонная колонна, с которой соскользнул при установке строп, ударилась в другую, еще не закрепленную на все болты, и обе повисли верхними концами на балке, угрожая ближнему каркасу.

Авдентов еще не спал, когда позвонили об этом с площадки. Вместе с другим инженером, который засиделся у него до полночи, он заехал за Штальмером, чтобы захватить с собой или договориться о срочных мерах.

В спешке Авдентов позабыл предупредить его по телефону, и вот, оставив машину под окном штальмеровской дачи, он вбежал на крыльцо и сильно застучал в дверь.

Штальмер отпер не сразу, — он простуженно кашлял за дверью и хриплым голосом спрашивал:

— Кто? кто?

Дважды пришлось Авдентову назвать себя, пока отворилась дверь.

— Но мне ничего неизвестно, — заикаясь, сказал Штальмер, выслушав короткое сообщение своего помощника. Но тут же начал одеваться, нервно спешил и не попадал в рукава пальто.

— А у меня… грипп… третий день, да! — и опять кашлял. Его глаза были воспаленными, а лицо — бледным. — Ну, я готов… а кто третий?..

— Третий? — не понял Авдентов. — Ах, да… шофер.

Они подошли к машине, и Штальмер, которому шофер открыл дверцу, первым нырнул туда. Авдентов торопил шофера, — до завода было пять километров, а дорогу стало передувать, и старый «фордик» местами застревал в сугробах.

Небо заволакивало кругом, за лесом началась пурга. Привалившись и зябко ежась от холода, Штальмер молча сидел, покачиваясь в своем углу, далекий от всего, что происходило на площадке… Ошибочно приняв инженеров за других людей, он и теперь еще не верил, что уцелел… Действительно, хрупки у страха ноги!

По мере приближения к заводу он понемногу приходил в себя, но у Авдентова возрастала тревога. Почему-то казалось, что там, на площадке, когда устали и продрогли люди, непременно произошло какое-то несчастье…

Уже громоздились в темноте решетчатые остовы цехов, но нигде, кроме литейки, не видно было прожекторов. Освещаемую площадь суживала пурга, и в широких пучках лучей, неглубоко пробивавших мрак, то возникали, то исчезали люди, казавшиеся неестественно маленькими.

Еще не успела остановиться машина, как Авдентов соскочил в сугроб и побежал туда, где черным пятном в пролете выступал кран; вслед за ним подошли молодой инженер и Штальмер. Рабочие поджидали их, сгрудившись с подветренной стороны крана.

За их смену три раза менялась погода: перед сумерками валило мокрое хлопье, потом небо прояснилось и заскрипел под ногами мороз, а ближе к полуночи подул с низовьев реки ветер такой силы, что ломил с ног. Бригада Бисерова, куда недавно пришли Харитонушка и Петька Радаев, пробыла здесь шесть часов; смена уже кончалась, а Бисерову осталось поставить две последние колонны в южном пролете цеха, соединить ригелями и балками и на этом закончить день. Петька Радаев почти окоченевшими руками зачаливал строп за последнюю колонну и подтрунивал над Харитоном.

Тот был одет теплее других — в нагольном полушубке и плаще, с бабьим платком на шее и в башлыке поверх заячьего малахая, — но и это не спасало его от холода. То и дело он приплясывал и похлопывал себя, чтобы согреться.

— А если бы работать пришлось до утра, — пожалуй, и муфту наденешь на руки! — подсмеивался Радаев.

— Ладно, — отвечал старик. — Ты молодой да крепкий, а я только и жив бываю, когда на постельке лежу.

— С кем? — опять засмеялся Петька.

— После наговоритесь, кончать надо, — крикнул Бисеров, направляясь проверить, хорошо ли завязан строп. Но кран начал поднимать колонну. Она приняла уже почти вертикальное положение, и вдруг со всей силой рванулась вниз.

Это произошло так неожиданно, почти мгновенно, что никто не взвидел, и только случай спас Бисерова от верной гибели. Но всех больше перепугался Радаев — виновник аварии, и с этой минуты стал мрачен, раздражен и молчалив: было стыдно и досадно за свою оплошность перед товарищами и перед начальством.

…Авдентов, обходя угрожающее место, выискивал более легкую и безопасную возможность исправить дело. Но оставалось одно: кому-то надо взобраться по лестнице, проползти по тонкой, обледенелой балке на высоте в шестнадцать метров и надеть петлю стропа на конец колонны, чтобы кран поднял ее и поставил на подошву фундамента. Потом поднять вторую. Но кто согласится рисковать жизнью?

Была ночь, хлестал наискосок жесткий колючий снег, обжигая глаза и щеки. Кругом все кипело. Кажется, с каждой минутой усиливалась эта непогодная бесотня, со свистом и визгом проносясь в стальных обмерзлых переплетах.

Повалившиеся колонны осмотрел и Штальмер.

— Оставьте до утра, — сказал он, опасаясь больше за себя, нежели за жизнь смельчаков, которые уже несли лестницу. — Днем виднее, безопаснее.

— Нельзя же так оставлять! — с недоумением повернулся к нему Авдентов. — Все повалит, искорежит.

— Ночь-то длинна ведь, — смешался и Бисеров. — За это время черт знает что может случиться!.. А тут всего и дела, может, на полчаса. — И большинство в бригаде поддерживало его.

Никто не ушел домой, хотя и были разговоры об этом, пока не приезжало начальство. Лестницу уже приставили к колонне, примяв под ней снег, и Авдентов, заметив, что Штальмер отошел из предосторожности в сторону, не собираясь принимать на себя никакой ответственности, обратился к рабочим:

— Ну, товарищи, кто из вас посмелее? Начнем?..

Но двое уже стояли у лестницы, готовясь к решительной минуте, — Радаев и Бисеров.

— Ты полезешь или мне? — спросил Бисеров и почему-то вспомнил Настю, которая давно вернулась домой с занятий и, конечно, уже спит, совсем не подозревая, что происходит здесь.

— Я, — коротко ответил Радаев и стал подниматься по ступенькам.

У Авдентова зябли пальцы в шерстяных перчатках, обжигало ветром лицо. Он стоял, запрокинув голову, и следил за Радаевым. Рабочие следили тоже, грудясь неподалеку от лестницы.

— Снег-то отряхни! — крикнул Радаеву Бисеров в каком-то лихорадочном состоянии. — А варежки сбрось: помешают!..

Но Радаев не слышал, да и обе руки были уже заняты! На высоте в шестнадцать метров, где неистовствовал буран, Петька едва держался на самой верхней ступеньке, откуда надо было ступить на балку, потом лечь на нее и ползти, обхватив ее руками и коленями.

— Осторожнее! — кричал ему снизу Авдентов. — Строп не сразу бери, — примеряйся, держи равновесие!

Кран придвинулся ближе, урчали и взвизгивали в нем шестерни, подбирая стальной канат с петлей на конце. В свете прожекторов, направленных сбоку, мутновато проступала напряженная, прилипшая к обледенелой балке и медленно ползущая фигура Петьки. Все молчали теперь, чтобы ничем не отвлечь его внимания. Поднятая петля стропа уже покачивалась вровень с ним, и верхолаз осторожно одной рукой ловил ее, изо всех сил сжимая коленями холодную сталь. Но петля, отдуваемая ветром, ускользала. Руки коченели от пронизывающего холода, слезились глаза, и каждая секунда промедленья равнялась смерти… Сделав рывок в сторону, Радаев схватил петлю, — и этот миг решил его участь…

Тяжелее камня упал на землю человек, у которого хватило мужества пойти на поединок со стихией…

Бисеров вскрикнул и бросился к нему, Авдентов подбежал тоже.

Раскинув руки, запрокинув серое, землистое лицо, на котором застывало выражение непреодоленного усилия и страха, Радаев стонал, хватая горстью снег. В его открытых глазах, затененных пургой, Авдентов видел лишь проплывающие мутные туманы, в которых гасла жизнь.

Его повезли в авдентовской машине, и старик Харитон со Штальмером провожали его до больницы.

Среди оставшихся на площадке произошла паника, но не было ни споров, ни крика, ни бегства. Сменный инженер — молодой и перепуганный парень, у которого за одну смену произошло два несчастья, — не решался возобновить работу… Монтажники грудились с подветренной стороны и молча курили. Авдентов понимал, что страх сковывает их волю… Никто не полезет наверх, если бы даже и приказал он.

Переждав с минуту, он подошел к ним:

— Да, несчастье, товарищи, но… продолжать надо! — сказал он.

— Начинаем! — ответил чей-то резкий голос, и тут же от группы монтажников отделился один человек. То был Сережка Бисеров.

Была какая-то жесткая, упрямая ярость в нем, и он закричал, размахивая рукой:

— Сенцов! Володька! Куда ты спрятался? Боишься, что ли? — с уничтожающей насмешкой над опасностью произнес Бисеров. И повернулся к Харитону: — Иди, разыщи его… Сию минуту… Куда он, черт, подевался в критический момент!..

— В таких случаях я никогда не прятался, — ответил Володька и пошел к нему, бросив недокуренную папиросу.

— Держи лестницу! — командовал Сережка, стремительный и неуступчивый, которому Радаев оставил доделать незаконченное самим.

Опасность удесятеряла силы, желанье отомстить кому-то за Петьку распалило его, и он, бросив варежки под ноги, начал быстро взбираться по лестнице, не чуя, как обжигает пальцы снег… Он был в эту минуту сильнее смерти, и Авдентов, наблюдая за ним, не дивился его бесстрашию: каждый из них, если бы случилась нужда, не струсил бы теперь наверно…

Бесновались и злобно выли ветра, снежный ливень не прекращался, но люди не ушли до тех пор, пока не закончили установку… Продольные ригеля и балки уже легли поверх колонн, прочертив прямыми линиями этот глубокий беспокойный мрак.

ГЛАВА X Двоевластие в литейке

В тугих, напряженных ритмах продолжалась стройка, постепенно изменяя обличье прежней лесной округи. Указанные сроки становились ближе день ото дня и властно вторгались в распорядок жизни Авдентова и во все, что делал он.

Аварийная ночь подсказала ему, что Штальмер и прежде умел отстраняться, уходить незаметно в сторонку, когда надвигалась прямая, личная ответственность, — Авдентов оставался как бы один. В несчастьи с Радаевым начальник выгораживал себя тем, что Авдентов не послушал его совета — отложить подъем колонн до утра.

Когда же Михаила потянул к ответу Дынников, то Штальмер мягко выступил в его защиту, ссылаясь на жесткие сроки, на неумение людей работать, на общие трудности, в которых вырастала стройка, и очень жалел Радаева. Однако, говоря строго, Штальмер ни разу даже не вспомнил о Радаеве.

Теперь Авдентову многое не нравилось в работе Штальмера. Несколько раз на собраниях он выступал за иные формы руководства. Он был настойчив, писал докладные Дынникову, спорил со Штальмером, а тот, изредка соглашаясь с ним и будто уступая, продолжал свое: плановую равномерность темпов подменял скачками, авралами, застои в работах — резкими ударами, штурмами одних объектов за счет других, с которыми можно было не торопиться, потому что стояли на второй и третьей очереди; перебрасывал людей с места на место, не дав закончить начатого. Он забывал иногда предупредить своего помощника, и тот, приходя в цех, часто не находил людей на том месте, где были они вчера.

Вынужденный обстоятельствами, Авдентов иногда противодействовал своему непосредственному начальству, получая всякий раз поддержку со стороны монтажников. Он был осмотрителен, но и, рискуя, не страшился, чувствуя свою правоту.

Так началось в литейке двоевластие, о чем скоро стало известно Колыванову и Дынникову.

Несколько дней спустя после аварии Авдентов приказал верхолазам ставить больше болтов в ответственных сопряжениях колонн и балок — и просчитался: болтов не хватало, и клепку пришлось на два дня прекратить. Штальмер возмутился этим «произволом» и пошел жаловаться к Дынникову.

Тот, опросив обоих, дал в приказе выговор Авдентову. Конечно, было проще ему осудить именно Авдентова, который явно заскочил вперед. В какой-то мере, пожалуй, сказались тут опять и личные отношения. Проучив молодого, немного зарвавшегося инженера, Борис Сергеевич подумал, однако, и о Штальмере: начальник цеха виновен был в большей степени, потому что за последний месяц превратился в какого-то регистратора уже свершенных или начатых мероприятий и не умел никогда предотвратить ошибок.

У Дынникова хватило мужества снять выговор, однако он сделал это в такой форме, которая лишала Авдентова права торжествовать победу над уязвленным Штальмером. Оба отступили немного, но это примирение оказалось только внешним.

Такие отношения тяготили Авдентова. Штальмер втихомолку подкапывался, каждое оброненное критическое слово готов был превратить в позорную историю. Особенно возмутила мелочная, ехидная придирка Штальмера, заметившего простую описку Авдентова в докладной. Начальник подчеркнул ее, как ошибку неграмотного человека, и на поле красным карандашом поставил знак вопроса. Михаил видел эту бумажку в руках главного инженера, и желчь разлилась в нем.

«Хитрец и негодяй», — подумал он в сотый раз.

Штальмер отравлял его самочувствие мелочными придирками в разговорах, на совещаниях, будто случайными обмолвками, с затаенной враждебностью глядел на него или, прищурив глаза, молча проходил мимо, ни о чем не спросив, или спрашивал так, словно хотел уличить во лжи или еще в чем-то унизительном и грязном.

Положение Авдентова становилось невыносимым, и он уже подумывал о том, чтобы откровенно рассказать все Колыванову. Но и поднимать весь мусор этих личных, казалось ему, отношений было крайне неприятно.

Он решил до поры терпеть, а когда закончит монтаж, уйти на другой завод. К этому решению вынуждала его и другая причина: ничто в отношениях к нему Марии не изменилось с тех пор, когда он встретил ее на вокзале.

Ее пренебрежение по временам раздражало его так же, как дьявольские хитросплетенья Штальмера. Сегодня он пришел в институт, чтобы увидеть ее, прождал сорок минут, пока закончится лекция.

Но, поговорив с ним недолго и только о пустяках, которые злили его, она ушла, не оставив ему даже маленькой надежды на будущее… Да, она забывала о нем, и это забвенье было, по-видимому, прочно и далось ей легче, нежели писала когда-то в письме… Быть может, лгала она тогда, красиво расписывая ему свои чувства?.. Он не жалел теперь, что порвал когда-то с нею, только досадно было, что после сам погнался за ней и униженно добивался встреч…

Нынче Авдентов был свободен, от работы и часа два бродил бесцельно по лесу с берданкой на плече, которую дал ему для охоты веселый начальник гавани.

Здесь, в лесном просторе, властвовала тишина и умиротворение, которого недоставало инженеру, и легко думалось обо всем, что наполняло жизнь… Свободно текли его мысли… Пред ним вставали густые, таежные леса, замшелые болота, над которыми недавно пролетели с запада на восток его ровесники. Вчера они улыбались ему с газетных полос, красивые и мужественные, любимцы молодой страны, где каждому, кто был отважен и любил ее, открывались широкие дороги.

Потом он думал о Бисерове, о Насте Гороховой, которая недавно уезжала к родным в деревню и привезла оттуда письмо Авдентову… Отец его плотничал на конной ферме колхоза, мать доила коров, а сестра с мужем переселились в районное село, где началась постройка прядильной фабрики. И поистине радовало это стремительное течение жизни!.. Мысленно поговорив с сестрой, у которой уже родилась дочь, Михаил расстался с нею.

Он возвращался уже домой; по сторонам дороги тянулся частокол прямых сосен под белыми шапками. В чистом небе не виднелось ни облачка, а ослепительный снег лежал глубокими сугробами. Приятно погружалась в него нога.

Попалось два зайца на просеке, похожей на ущелье в горах. Авдентов вскинул ружье и долго целился, раздумывая — убить или оставить в живых? Оба успели упрыгать в кусты. Авдентов выстрелил куда-то в воздух и еще улюлюкнул им вдогонку, когда они стрелой пролетели мимо, оставив следы поперек просеки впереди него.

Уже входя в поселок, он вспомнил о Радаеве и так, с ружьем на плече, зашел в больницу.

Закинув руки на подушку, больной лежал с закрытыми глазами, но, кажется, не спал. Инженер присел на табуретку рядом со столиком, где стояли в пузырьках лекарства; Радаев смущенно улыбался, протягивая гостю большую, жилистую руку. Распростертый в постели, он казался необычайно крупным и жизнеустойчивым, — такие не легко поддаются смерти, — только уж очень тяжелой и негибкой показалась его ладонь Авдентову.

Говорить было ему еще трудно, и Авдентов не утомлял расспросами. Он только спросил, хорошо ли ухаживают за ним и навещают ли его друзья.

Больной ни на что не жаловался; друзья не забывали его, и несколько раз приходила Варвара Казанцева.

— Все работают, а я… лежу вот… да на ворон гляжу… И какие они… чудные, скучные. Вчера весь день… сидела одна на дереве… Каркает и качается… даже тоска на меня напала, — говорил Радаев. — А знаете: Штальмер-то здесь, слышь, в обморок упал, когда меня привез…

— Разве? — удивился Авдентов. Он совершенно не слыхал об этом раньше, и очень странной показалась ему такая слабость начальника. — А мы скоро закончим… Приехали специалисты — верхолазы из Сталинграда — проверяют каркасы, подборку ведут… Просмотров находят мало.

— Это хорошо, — сказал Радаев. — Наши ребята старательные… Когда встану, опять на литейку приду.

И Авдентов, пожимая руку, тоже верил в его выздоровление, которое, правда, должно наступить не скоро.

Цех уже остекляли, вели отделочные работы внутри, в тепляках заливали фундаменты для вагранок и выемки для электропечей. Настя Горохова перешла с Варварой в земленабивное отделение, и с утра до синих сумерек они работали здесь. Понемногу, но с каждым днем заметнее, освобождалось от всего лишнего емкое пространство цеха, согретое печами. Его займут скоро машины и агрегаты, первая партия которых находилась уже в пути. В конце февраля прибыли станки для механосборочного.

Настя Горохова по дороге в цех сама видела нынче сотни огромных ящиков с черными клеймами на досках. В ней пробудился интерес к завтрашнему дню своего цеха, и, обращаясь к Штальмеру, она указала на тоннель под полом:

— Там чего поставят?

— А вы работайте, работайте. — И прошел мимо.

Вскоре появился Авдентов, очевидно, разыскивая его. Потом Настя видела, как двое инженеров остановились посреди цеха и о чем-то заспорили. Она подошла ближе и спряталась за выступом стены.

— Мы отстаем, не успеваем к сроку, — говорил Авдентов, взволнованный чем-то. — Я это вижу.

— Видят все — и Колыванов, и Дынников, и главный инженер, но они не в панике, — отвечал Штальмер.

— При чем тут они, когда виноваты мы. Путаемся и путаем других, срываем сроки, сами себе создаем узкие места и просим помощи. Придет оборудование, и цех задохнется.

— Вы большой пессимист, — с укором сказал Штальмер. — Каждый день порождает у вас сомнения… Если вы когда-нибудь получите права начальника цеха, вам будет трудно работать. Я понимаю ваше стремление стать независимым, но… вам пока следует считаться с моим правом.

— Тем хуже для дела! — вскипел Авдентов, и лицо его побелело. — Я вовсе не причастен к интригам и сплетням, на это мастер — вы!.. и заявляю категорически: я ухожу с работы…

— Хорошо, я не держу вас. Доложите Борису Сергеевичу.

Настя не знала причины их ссоры, но ей стало жаль своего человека — Авдентова: он был ей неизмеримо ближе Штальмера. Ей думалось, что Михаил Иванович не останется после этого не только в цехе, но и вообще на заводе, и, сама не ведая почему, решила сообщить об этом Марии Дынниковой.

ГЛАВА XI Метель

На другой день Авдентов пришел в партком. Однако противник опередил его: Штальмер был уже здесь, и, судя по всему, беседа подходила к концу.

— Как раз кстати, — сказал Колыванов, протянув через стол руку Авдентову. — Садись… и выкладывай свое… Увольняться — не время… Нельзя вразброд идти… Строить надо.

— …и вместе делить заслуженные упреки в отставании, — примиренно улыбнулся Штальмер. — У нас с вами — ни четкой плановой работы, ни конкретного руководства… Я признаюсь…

Начальник цеха большую часть вины взял теперь на себя и обещал «приложить все усилия».

Вслед за этим наступило в литейке примирение, график работ, хотя и туго, но поднимался вверх, и это рассеяло тревогу Колыванова и Дынникова.

Доволен был и Авдентов.

…Маленькая коммуна молодых инженеров все еще жила в бараке, не торопясь переезжать в отдельные квартиры, но уже намечался ее распад: Авдентов целых два месяца прожил на Стрижовой даче и в скором времени собирался переехать в соцгород, а начальник гавани последние дни почти не ночевал дома, — но вовсе не потому, что много было работы. По всей видимости, он «числился уже в женихах», как сказал однажды про него Авдентов.

Сегодня, только уселись за стол, начальник гавани явился. Он был в белоснежной сорочке, от него пахло одуряющими духами. Авдентов обнюхал своего приятеля и подивился его умопомрачительной перемене.

— Ну, родной, и духи-то у тебя смешались… Жених?

— Угу… факт на лице. — Действительно, его лицо необыкновенно молодо светилось и было чуточку глупым. — Иван Забава так изукрасил меня, хоть сейчас в танец.

Избранницу его знали в коммуне и выбор одобрили вполне. Пришлось обстоятельно обсудить, чем ознаменовать это событие, и решили на том — освятить семейное счастье выпивкой.

— А ввиду того, что жених богатый, — категорично заявил Авдентов, — могу помириться только на капитальной выпивке и шампанском.

— Друзья! — взмолился жених, — дорогие члены коммуны! Ну зачем вам подрывать мое семейное благополучие?..

— Не торгуйся, мы в складчину. Но, — угрожающе наступал на него Авдентов, — от твоей тысячи останется не больше половины.

Вся компания направилась в ресторан.

Одели землю плотные глубокие сугробы неизъяснимой первородной белизны. Земля успокоенно спала под ними, и на завихренных снежных холмах играл нежнейший румянец. То была почти первоначальная молодость зимы! Не блуждало ни облачка на чистых горизонтах, а даль была такой просторной и прозрачной, что безграничным казался мир. Солнце западало за гряду лесов, и в тихом морозном воздухе, которым дышалось легко, поднимались над поселком столбы розоватого дыма.

— Точно лес… Красиво! — пришел в восхищенье жених, созерцая эту, обычную в тихие морозные вечера, картину.

— Душе влюбленной мила природа, — пропел ему один из приятелей.

Авдентов перемигнулся с другими и, облюбовав самое чистое и мягкое местечко, подал сигнал… Жениха схватили и сунули в снег, как полагалось по старинному русскому обычаю. Жених не оказывал даже и малого сопротивления, барахтаясь в снегу, смеялся пуще всех.

— Мягче жениной постели, — сказал он, отряхиваясь:

— Но есть разница в температуре, — определил один холостяк, сбивая с его спины снег.

…Ресторан был полон — инженеры, техники и рабочие с женами, целыми семьями, отдыхали тут. Столы были все заняты, и пришлось ждать, а в это время к ним прибавилось еще пятеро.

В отдельной комнате усадили жениха на самом почетном месте, и каждый заказывал себе что хотел, важно докладывая ему об этом:

— Не будет ли с вашей стороны возражений?

Авдентов пожалел, что с ним нет Степана Зноевского, любителя всяких увеселений, и ему стало немного грустно в этом чужом пиру… «Американец» до сих пор не ответил ему на письмо и ничем не напоминал о себе, хотя и клялся — черт! — писать часто.

В пестрый веселый разговор за столом врывались сухие цифры процентов, но и они были так же значительны для всех, как и будущее начальника гавани, который прощался со своим холостячеством и менял одну свободу на другую.

Один развернул газету, и жених, расставляя бутылки, спросил, что пишут в «Правде».

— Тебя поздравляют… с законным браком, — сказал Авдентов.

— Ну?! — по-актерски изумился он, высоко подняв брови. И тут же перемахнул на другое: — А слыхали, друзья, об английском заводе недалеко от Лондона?.. с нами одновременно начали строить… не вышло… Заводик проглотил у них двадцать миллионов рублей — и теперь законсервирован. Штальмер говорит, будто бы никак не могут дорыться до материка под Темзой, чтобы положить фундаменты для силовой станции и других тяжелых сооружений… Детские сказки! Кто в них поверит!

Он кое-что еще рассказал о мертвеющих корпусах заводов в других странах; вести были свежие, и его спросили, откуда вычитал он.

Начальник сослался на журнал, приобретенный им сегодня, и передал его Михаилу.

Авдентов начал читать вслух… ухудшение экономической конъюнктуры, начало нового кризиса, снижение деятельности мировых гигантов автостроения. Упадок сбыта, Форда выживают из Англии, облагая огромным налогом; его просто гонят, потому что он опасный конкурент. Он покупает тогда участок земли в Италии для завода, но министр устно запрещает стройку — там тоже боятся, выживают Форда и, по-дружески приятно улыбаясь, указывают на дверь…

Автор писал дальше о советском рынке, емкость которого безгранична. Не кончив этой статьи, Авдентов вдруг умолк: страница мгновенно приобрела лицо с карими острыми глазами, с улыбкой хитреца, с крылатыми и темными бровями… Оно лукаво подмигивало Авдентову, захваченному врасплох: «Знай наших. Мы сюда не спать и не глазеть приехали…»

Авдентов проглотил эту пилюлю, но от нее было только приятно внутри, как от рюмки доброго вина, выпитого с самым лучшим другом…

Он потер лоб и еще раз посмотрел на фамилию автора. Внизу страницы, чуть в уголке, стояло скромное: «С. Зноевский».

Так вот как напомнил о себе Степан, мистер Знойсон, ловелас, любитель приключений, сумасбродная, золотая голова!..

В продолжение всего вечера Авдентов чувствовал себя так, словно рядом с ним пировал, острословил и хохотал Степан.

Под хмельком молодые люди заспорили потом об уравнениях Максвелла, легших в основу всей электротехники, потом — о романах Поля де Крюи и даже о «Крейцеровой сонате», которую недавно, готовясь к свадьбе, прочитал жених. Авдентов утверждал, потягивая шампанское, что фраза «Жена ученого должна быть больше матерью, чем возлюбленной», принадлежит Крюи, а жених опять спорил, — и в наказанье посылали его в буфет за папиросами. Авдентов пожалел его и пошел с ним.

У буфета Сережка Бисеров загружал свои карманы яблоками, а поодаль от него, под высокой пальмой, стояла девушка в красном берете, кутаясь в меховой воротник.

— Ну как живем? — спросил его Авдентов, хотя сегодня в литейке встречались десяток раз.

— Все в порядке. Живем. Отмаялись. Квартира двадцать семь метров, простор, честное слово!..

— Теперь и жениться можно, — улыбнулся Авдентов, мысли которого шли по прямой.

— Уже… на днях просватался… Вон моя женка. Не узнаете?

Под пальмой стояла Настя Горохова. Заметив, что Авдентов и Сергей глядят на нее, Настя зарделась, не зная — подойти ли к ним, или ждать тут, у двери, а когда оба подошли к ней, неловко протянула руку Авдентову. Тот смотрел на нее странно внимательным взглядом, потом сказал:

— Ну вот и хорошо. Нашли друг друга, теперь будете вместе. Желаю счастья. — И притронулся к ее плечу, на котором таял снег.

Молодая пара шла через зал, а он почему-то думал, что это — Мария, и будто именно ей, а не Насте, пожелал он счастья с другим под этот величественный и торжественный гром оркестра.

Компания засиделась до того последнего часа, когда лампы гасли одна за другой; официант уже третий раз подходил к столу и вежливо просил оставить помещение.

Разгоряченные вином, беседой и дружбой, которая стала как-то романтичнее от женитьбы начальника гавани, инженеры вышли из ресторана.

Шумела сырая с дождем метелица, дул восточный ветер, залепляя глаза. Желтые фонари тянулись в два ряда по сторонам шоссе, теряясь в густом, беспокойном тумане ночи.

Подняв воротник пальто, Авдентов шел молча, прислушиваясь только к самому себе… В его взволнованной груди вьюжила тоже метелица, застилая чьи-то знакомые дороги. Чего-то желая и не угадывая, куда-то стремясь и жалея расстаться с близким, привычным, он мысленным взором вглядывался в прошлое и припоминая встречи, которых желал постоянно, — но ни одна из них не принесла оправдания его надеждам…

Город засыпает, кружит снег, лежит прямиком дорога в город, и мутное зарево едва белеет над ним. Все еще звучит где-то музыка оркестра, но она уже не та… будто доносит сюда тихий ветер какую-то плавную и грустную мелодию, и хочется слушать без конца.

Может быть, это была вечная мелодия любовной грусти, полураскаяния и невольных желаний… Нет, он уже не винил себя за прежнюю ошибку юности, оправдывал во всем Марию, и теперь не было в его сердце ни ревности, ни зависти, ни зла. Если бы ему случилось встретить ее сегодня, то, наверно, сказал бы так: «Люби, люби, Мария, кого подсказало твое сердце!.. Живи, будь счастлива с Борисом… Наша жизнь озарена не только чувством… и я, и ты, и Дынников — все мы строим свою дорогу!..»

В раздумье он не заметил, как навстречу ему, пробив мглистую завесу, выкатилась машина, и он едва успел посторониться. То было лишь одно короткое мгновенье, но Михаил узнал, кому принадлежала она… Тяжелый «линкольн» промчался мимо, и красный огонек почти мгновенно погас. Там, конечно, сидели двое…

Да, две жизни пронеслись из тумана в туман, чтобы в последний раз напомнить ему о навсегда ушедшей и невозвратной юности…

Они ввалились в барак веселой ватагой, прихватив еще двоих на ночлег, кому далеко было идти, и, помня правила внутреннего распорядка, громко уговаривали друг друга не шуметь. Но прошло добрых полчаса, когда, наконец, угомонились.

Сторожиха, полуоткрыв дверь, окликнула Авдентова и подала письмо.

Под шум метели и завыванье ветра Михаил перед сном читал короткое посланье друга:

«У нас, в городе «желтого дьявола», властвует золотой телец и слышится речь пятидесяти наций. Здесь тесно небоскребам и людям, а мне — хорошо! Я восторгаюсь и ненавижу, но жаден ко всему.

Литейное дело начал с азов, в качестве простого рабочего, а теперь обтачиваю блоки моторов. Рядом со мной — великан негр Ло-Ло, скалит на меня крупные, ослепительно белые зубы и ворочает белками глаз. Он чрезвычайно симпатичен, славный исключительно, и я влюблен в него по уши. А как работает, посмотрел бы ты!.. Пятипудовые блоки он вертит в руках, как буханку хлеба, и я любуюсь, глядя на него.

Он решил ехать со мной, и я привезу его. По моим рассказам он знает тебя и шлет привет.

Свободного времени нет ни минуты. Пружина во мне нагрелась, трещит, но верю, выдержит: осталось уже недолго, и я — помчусь на родину! Ты не поверишь, я тоскую по ней и высчитываю на бумаге, с карандашом в руке, в какой день и час вступлю на советскую обетованную землю!

За откровенность — спасибо… А я, между прочим, еще тогда у моря раскусил, что ты говоришь о себе, а не о брате, но пощадил тебя.

Ничем не могу помочь, особенно отсюда. На всякий случай тебе полезно помнить Соломона — умница был парень! Он постоянно носил на руке перстень, на котором было написано: «Все проходит, пройдет и это».

Другого ничего не могу посоветовать взрослому младенцу, но я бы, в твоем положении, облюбовал в девичьем прекрасном лесу самый чистый и нежный ландыш и украсил бы им свою грудь — сердце. Перевяжи свою ранку и перестань думать, что она неизлечима…

В жизни надо уметь кое-что понять вовремя, а если не удалось, то вовремя и позабыть, чтобы легче было идти вперед.

Сам знаешь, что всякие грусти расслабляют тело, а нам еще многое нужно создать.

Гуд бай, мой милый. Скоро увидимся…».

ГЛАВА XII Возвращение Степана

Почти круглые сутки шел в литейном монтаж оборудования и было такое нагромождение дел, что Степану Зноевскому надлежало с первого же дня включиться в работу. Но он оставил этот день для себя.

Прямо из кабинета Дынникова Штальмер привел его в цех и представил новичка своему помощнику — Авдентову, сделав над собой заметное усилие, чтобы спрятать свою застарелую вражду.

Оказалось, что они не только знакомы, но и учились вместе, к тому же — друзья, и это известие заставило Штальмера приятно улыбнуться.

— Ну тем лучше… Лучше сработаетесь. Я доволен всяким подкреплением, а вы для нас — находка, — сказал Штальмер Зноевскому.

Степан был пониже ростом, но шире в плечах, хорошо сложен и прекрасно одет. Его лицо — продолговатое, чисто выбритое, с сизым подбородком, черными изогнутыми, как крылья стрижа, бровями, немного строгое, — выражало внутреннюю силу, уверенное, чуточку дерзкое сознание этой силы, которой хватит надолго и для больших дел.

Михаил любовался им, радуясь благополучному его приезду, и ждал, что ответит Степан на комплимент Штальмера.

Но Зноевский только слегка повел бровью и тут же переключил разговор на деловую тему, задавая вопросы в отточенной, какой-то граненой форме.

Штальмер вскоре оставил их вдвоем, дружелюбно откланявшись и пожав обоим руки.

Но и Зноевский пробыл в цеху не больше десяти минут, потому что начиналось производственное совещание по монтажу вагранок.

Едва закончив смену, Авдентов прибежал в гостиницу и утащил Степана к себе на квартиру. На столе было наставлено столько, что вполне хватило бы на четверых.

— Судьба!.. Значит, опять вместе, — быстро сказал Степан.

— Да, вместе. Я тебя сегодня никуда не отпущу, — заявил Авдентов со всей категоричностью и помогал другу раздеться. — Сколько дней ехал?

— Это — первый вопрос, за которым последует сотня других, — засмеялся гость, усаживаясь на диван. — Впрочем, сначала покажи квартиру.

У Михаила было две комнаты. Идя прихожей, он обнял Степана и привел к столу… В темных окнах виднелись сосульки, слышалась первая весенняя капель. Приятно было пить за встречу, за Родину и раннюю весну…

Рассказывая об Америке, о заводе Форда, о жизни и нравах людей, за которыми жадно наблюдал почти девять месяцев, Зноевский и сам в свою очередь торопился узнать, что и как происходило в стране за время его отсутствия. Спрашивал и о том, много ли здесь, на заводе, иностранных инженеров, как они работают и как относятся к советским инженерам, и об очередных работах в литейном цехе.

И Авдентов рассказывал.

— А как твой Ло-Ло? Почему не приехал? — вспомнил он.

— Ло-Ло закончил печально. Обстоятельства сложились так… Он нашел себе «лучшую девушку в мире» и много говорил мне о ней. Я видел ее, она работала крановщицей.

Ло-Ло скопил денег, отпраздновал свадьбу… но тут начались несчастья, одно за другим. Администрация уволила его по заявке босса. Ло-Ло пошел упрашивать и будто бы сказал что-то резкое…

— Я не верю в это, — продолжал Степан. — Негры — прекрасный талантливый, трудолюбивый народ, они вежливы и очень осторожны в обращении с белыми, особенно Ло-Ло. Дело в том, что самая ничтожная обмолвка, необдуманное слово там влечет за собой шантаж и дикую расправу… Он в конторе ничего не добился, а тут, вдобавок ко всему, на обточке запорол два блока — впервые за десять лет работы!.. Мастер обозвал его скотом и негодяем.

Ло-Ло воздержался от решительного ответа, работал молча, но следил за его рукой, чтобы перехватить ее, если босс попытается ударить. Ло-Ло был так силен, что мог сложить крепыша босса вдвое и выбросить в окно, но не сделал ни малейшего движения. Непротивление привело босса в бешенство: ему не удавалось спровоцировать Ло-Ло на грубость.

— Я хочу сказать вам: вы плохо делаете свое дело… вас не штрафовать за это, а гнать… О-о! да вы, кажется, пьяны! — Мастер обрадовался, что нашел, наконец, средство, чем вызвать гнев негра.

Тот не пил и до свадьбы, а после нее даже курить бросил, чтобы каждый цент сберечь для семьи.

Как можно спокойнее Ло-Ло ответил:

— Все знают, что я не пью совершенно, штраф заплачу по закону, но больше брака не будет. Даю слово…

Говоря это, он знал, что рискует многим — нынче же или немного позже все равно выбросят с завода, — но ему ничего не оставалось делать.

Наутро, придя в цех, он заполнил весь барабан блоками. К его изумлению, первый блок вышел испорченным.

Босс стоял рядом — уже наготове, — и ждал. Для Ло-Ло не было тайны в причине брака: он понял, что это — каверза мастера. Ло-Ло выключил ток и пошел к выходу.

Рабочие следили за происходящим, не прекращая своей работы. Босс нагнал его и бросился с кулаками; все ждали драки, но Ло-Ло поймал его за руки и, схватив в охапку, понес цехом к двери. Там он слегка толкнул его, чтобы за этот короткий миг успеть самому прошмыгнуть в дверь.

Их обоих уволили. Вечером в одной из газет появилась сенсация: «Пьяный негр оскорбил жену босса… Некоторые из белых пробовали задержать хулигана, но он вытащил револьвер и поднял стрельбу, ранив двух дам и одного ребенка…»

— Ты что, не веришь? — спросил Степан, заметив удивление на лице друга. — У них, брат, этак… Не знаю, чем кончится эта история, а пока Ло-Ло сидит в тюрьме. Жаль… Знаешь, глаза у него были темные, большие, каштанового цвета и очень грустные…

После долгой паузы Степан взглянул на свои часы. Они блестели чистым серебром, мягкий звон их подобен был четкой и тихой музыке.

— Да, в нашем доме все-таки лучше… роднее… Ого, уже два часа! Пора идти спать.

Михаил всполошился, убеждал остаться ночевать у него и даже придумал, что сейчас гостиница уже заперта.

— Я тебя здесь устрою — и спи, сколько хочешь… Мне завтра в восемь, а ты можешь спать до полден… Включишь чайник, а еда — на столе.

Степан уступил его просьбам.

Они улеглись — гость на постели, а Михаил на диване, но не спалось обоим. Они не гасили огня, потому что Степан привык в Америке читать перед сном, и Михаил дал ему том стихов.

Листая страницы, Зноевский отыскивал знакомый стих и читал по памяти:

Люблю отчизну я, но странною любовью, —

Не победит ее рассудок мой…

— А нам-то ведь понятно теперь? — сказал он в форме вопроса. — В особенности мне: есть с чем сравнить… Но ты не сказал о главном… как у тебя с Марией?..

— Все так же. Вначале встречались изредка, а теперь не вижу совсем. Я думал уже уехать куда-нибудь… и начать сначала вторую половину жизни. Это единственное правильное решение. Недавно я увидел их в машине… ночью… и знаешь, мне показалось: мимо меня пронеслись две жизни из тумана в туман… Это было прощание, и я — пережил его… Ты понимаешь меня?..

В этих размышлениях была, конечно, правда, но Степан подсказал ему несколько иное решение:

— Ты скажи ей, что уезжаешь навсегда… и посмотри, как это отразится на ней… И тогда будет ясно. — Эта мысль полюбилась Авдентову, но он еще не знал, стоит ли воспользоваться ею. — А порывать с заводом я не советую. Впрочем, тебе виднее. — И после долгой паузы спросил: — А Ринку Соболь не встречал больше?

Кроме того, что писал в Америку, Михаил ничего не мог сказать ему о прежней спутнице.

— Ты все же помнишь о ней?

— Нет, так, к слову, — невнятно пробурчал Степан и потянулся к штепселю, чтобы погасить свет. — В голове шумит немного… а у тебя?.. тоже… Ну и отлично. Спокойной ночи. — Но, помолчав немного, спросил опять:

— А Гайтсман — дядя ее — здесь?..

— Да, здесь… исключен из партии…

— За что?

Уже почти засыпая, Авдентов буквально в пяти словах определил политическую физиономию бывшего редактора, упомянув напоследок, что Гайтсман притих где-то в одном из гаражей завода.

Степан никогда не знал этого человека, чужая история не заинтересовала его, да и фамилия всплыла в памяти случайно.

ГЛАВА XIII У Гали — самый лучший цех

Приближался день пуска завода, и потому в цехах кипело необыкновенное оживление.

Особенно людно было в механосборочном — самом большом по размерам… Он представлял собою какую-то огромную выставку, где собраны тысячи новейших станков, еще не побывавших в работе. Поставленные в ряды, в секции, они воплощали в себе опыт мира за столетия, точнейший математический расчет и ту моторную силу, которая пока еще только просыпалась в них.

Мастера, наладчики, инженеры, словно разводящие, расставляют новичков (а таковы здесь все!) по местам, объясняют, показывают, пускают станки. После них рабочие поодиночке пробуют сами, приноравливаются, нерешительно трогают рычаги, педали; тут и там взрывается гул моторов, слышен шум, дзиньканье и шелест станков, работающих на холостом ходу. Затем все затихает, чтобы возникнуть в другом месте. Самые разнохарактерные станки, каждый особого назначения и свойства, со своей, только ему присущей формой и скоростью движения, со своим, отличным от всех звуком.

Сопровождая наркома на этот парад машин, Колыванов и Дынников идут за ним следом, и трогательное волненье заметно в их речи и взглядах.

Нарком, седой и тучный, но очень подвижный человек, с белыми опущенными усами, озирает цех беглым, но зорким, охватывающим взглядом. Ему не нужна здесь торжественность встречи, он хозяйственно осматривает станки, подходит к рабочим, многие уже знают его давно, и в громе рукоплесканий и криков, в улыбках — восторженных и ясных — выражают свою радость.

Скопление людей в проходах становится с каждой минутой гуще. Сюда пришли из всех цехов, из конторы, из райкома, с механической базы, с завода бетонитовых камней, с толевого, из гаража, — и все идут, идут, заполняя цех…

На строгальном станке мастер обучает трех девушек, среди них и Галя. Очередь до нее еще не дошла, и она с душевным трепетом ждет, когда мастер скажет: «Митрофанова, теперь попробуйте вы». Она, конечно, пустит станок, но вдруг в ту минуту подойдет к ней нарком?.. И ей сделалось страшно при этой мысли, и хочется, чтобы у станка была не она, а другая… Надя, Ольга, а лучше всего сам мастер!..

Но случилось именно то, чего она боялась: когда подошел нарком, ей приказали пустить станок… Руки у ней задрожали, сердце застучало почти до боли. Молча глядели на нее большие, выразительные глаза наркома, они улыбались, от улыбки будто шевелились его усы, и что-то бесконечно родное, отцовское проглянуло в его лице.

Галя чувствовала, как горят у ней щеки, виски, шея; с какой-то торопливой радостью нажала она один рычаг, второй, третий, — и вот станок начал свою работу. Мерное движение рабочей части сопровождалось двойственным приятным звуком — гу-у-дзинь, гу-у-дзинь… Галя уже не робеет, руки лежат на рычагах, а нарком стоит рядом, тут же стоят Колыванов и Дынников.

— Хороший и точный станок, — говорит нарком и обращается к Гале: — Вам сколько лет?

— Скоро девятнадцать… а на станке учимся пятый день, — прибавила она и очень смутилась, что сказала невпопад. Нарком не придал значения ее обмолвке:

— Молодежь… золотая, счастливая пора, — сказал он, взглянув на Дынникова. И потом снова к ней: — Учитесь, учитесь… «Цинциннати» — отличный станок… на нем и работать надо отлично… берегите его. Это богатство ваше…

— Я буду стараться…

— Вот так и уговоримся… а в следующий раз, когда приеду сюда, вы расскажете мне, как выполняете план.

— Полторы-то нормы я все равно выполню, — второпях, смущенная сказала она, не успев обдумать. И только потом, когда ушел нарком, она поняла, что это была с ее стороны оплошность… Но теперь ей ничего не оставалось делать, как только выполнять это ответственное обещание… С этого дня она почувствовала себя обязанной хорошо работать…

Любопытство пригнало сюда Володьку Сенцова и Бисерова. Но пока продолжалась беседа, ни один из них не решился подойти ближе. Они слышали, как Матвей Колыванов у следующего станка кого-то спрашивал:

— Ну как?.. Пойдет?

— А вот испытание покажет, — отвечал ему наладчик, потому что экзамен еще впереди и нечего пока сказать больше.

В другом отделении цеха, где столпилось много народу, Бисеров протискался к самому станку, чтобы все увидеть своими собственными глазами. Он протянул даже руку, намереваясь потрогать зубчатый отполированный диск, но его руку оттолкнул мастер, и в тот же миг диск завертелся с вихревой скоростью, делая одновременно движение по наклонной оси, да и сам станок отклонялся, точно рычаг, то в одну сторону, то в другую, повторяя неизменно эти движения, будто кланялся. Сумма разнообразных согласованных его действий создавала впечатление строжайшей закономерности, непостижимой для рассудка. Как ни вглядывался Бисеров, сдвинув брови от напряжения, но так и остался для него этот «Глиссон» неразгаданной загадкой…

Долго бродили Сенцов и Бисеров по цеху, любуясь и изумляясь величию и красоте созданного, и было у обоих столько впечатлений, не испытанных прежде, что утомились больше, чем на работе.

— Владимир, не сюда ли перейти нам, а? — не утерпел Бисеров. — Честное благородное, у Гали самый лучший цех!

— Так мы же записались в кузницу? Неужто бросать и, не отведавши дела, менять профессию?.. Неудобно.

— Я — к слову… уж очень здесь станки занимательные. Видал: кланяется? А научиться и на таком можно. Захочешь, всему научишься. На молоте — тоже не просто: точность удара нужна, а удар — пять и восемь тонн… Ахнет — так, пожалуй, на ногах не устоишь, — и Сережка улыбался, почесывая висок.

— А вот попробуем…

День был у них выходной; Бисеров вернулся опять в цех, чтобы еще раз поглядеть на станки, а Володька пошел в кузницу.

Тем временем Настя Бисерова направлялась в свой цех. Земля еще не просохла, в незасыпанных канавах и ямах стояла еще вода; в низинке и в лесу, который виднелся неподалеку отсюда, проступала молодая зелень. Откосы Стрижовых гор, освещенных солнцем, терялись в дали, затуманенной теплой весенней дымкой; в глубоких глинистых оврагах лежал грязноватый снег.

Много людей попадалось ей навстречу, знакомых и незнакомых; бежали машины, обгоняя ее. Вдоль шоссе, идущего к городу, уже начали сажать акации и липы, рыли под клумбы землю. Настя мечтательно думала о том недалеком будущем, когда к этим цветам потянется ручонками ее ребенок с голубыми васильковыми глазами, как у Сергея… И солнце, и молодость весны, и белые стены цехов со стеклянными и бетонитовыми крышами, огромными, как городская площадь, и суетливое движение машин — радовали ее.

Она зашла на склад, чтобы взять там вязанку метел. У ворот кузницы остановилась отдохнуть, и тут встретил ее Володька.

— Помочь, что ли? — спросил он, здороваясь за руку. — А почему сама несешь?.. Для подноски другие люди имеются.

— Да все занятые, торопятся… а мы с тетей Варей цех хотим подмести.

— Тогда взяла бы поменьше: сила в тебе не мужская ведь, — говорил он, перевязывая метлы потуже. — Я сам тебе донесу.

Легко вскинув вязанку, он шел рядом с Настей, сторожко посматривая на встречные машины. Он что-то сказал, а Настя не расслышала и переспросила.

— Говорю: заводище какой построили! Труда сколько положено — страсть!.. Никогда в жизни того не бывало.

— Еще бы… я все гляжу на свой цех, и душа радуется: он всех лучше.

— Как же, свой труд, своя радость. Осталось машинами овладеть, а там… — и, не досказав, кивнул в сторону кузницы, откуда неслись гулкие ухающие удары молотов: — Слышишь? Началось! Скоро такой гул пойдет — любота! — произнес он и посмотрел в глаза Насте, озаренные внутренним светом и улыбкой. — В литейке-то у вас все закончили?

— Нет еще… Уже немного осталось. Приходи, посмотришь, — приглашала она. — Вчера «Осборны» начали ставить. Народу было полно, и нарком приходил, — радушный такой, разговорчивый… А нашего-то нового инженера видел? нет?.. Ну черный такой, глазастый, и брови разлатые, и все трубку сосет…

— Из Америки, что ли? — спросил Сенцов, охотно слушая ее пеструю речь.

— Наш, доморощенный, только жил там. Степан Зноевский. Наши-то чуть не бегом по цеху бегают, а этот — не торопясь, с оглядкой. Вроде гуляет, а все видит. Походил везде, огляделся — да и начал Штальмера-то экзаменовать: это зачем, да это почему?.. кто делал?.. При нем обе электропечи ставили и конвейер разливочный, — во все сам вникал. С Авдентовым-то они приятели. Тот уходить собирался из-за Штальмера, а Зноевский, похоже, выручил его…

Она перечисляла все, что знала о цехе, о людях, или о чем догадывалась, и невольно речь клонилась к тому, что цех ее — особенный, любопытнее прочих; в нем — огромные печи, вагранки, воздушные и подземные конвейеры, и много-много всего появилось за самое короткое время.

ГЛАВА XIV Испытание

Десять машин «Осборн» стоят неподвижно, — черные, почти без блеска, а рядом с ними тянется лента конвейера. В проходе на полу перемешивают черную землю. Двое принимаются просеивать ее в больших грохотах — ситах. Авдентов берет на пробу горсть, бросает на пол, — и ком земли разломился на несколько частей.

Такая земля годится в работу. Он кладет модельную доску на стол, прочищает сжатым воздухом, Настя следит за Авдентовым, видит, как прыгает квадратное сито в его руках, как наполняется модель землей, как трамбует ее машина.

— Ну теперь пробуйте вы, — предлагает он и, завидев мастера, оставляет работниц на его попечение.

Рядом с этим отделением длинной петлей проходит второй разливочный конвейер. Тут грудится толпа вокруг Степана Зноевского, и он рассказывает, с какой скоростью пойдет лента конвейера и как надо разливать жидкий металл.

— А как же так? — недоуменно, почти со страхом глядит на него Харитонушка. — Ежели она в глаза пыхнет?

— Кто — «она»?

— Да вот эта самая… Как ее?.. жидкость, металл горячий. Свету вольного не взвидишь и навек слепым останешься. Кому охота?.. Приспособленье должно быть.

Зноевский смеется, и люди смеются вокруг него. Он велит принести «ухваты» с тиглями — небольшими ковшами, стенки которых вымазаны огнеупорной глиной. Люди берут «ухваты», становятся в очередь, по двое подходят к Зноевскому и осторожно, как требует он, медленно наклоняют тигли, будто выливают из них металл.

Эти простые движения с порожней посудой занимают немного времени, — главное еще впереди, когда в вагранках закипит металл, когда завоет пламя в электропечах и польется с громом тяжелая струя расплавленной массы. Зноевский говорит, и его слушают напряженно. В глазах Харитонушки отображается страх перед надвигающимся огнем и металлом; он ежится, молчит, ни о чем больше не спрашивает, хотя десятки разнообразных вопросов мучают его теперь.

До этого дня все было ясно: он имел дело с землей, владел хорошо лопатой, — больше ничего не требовалось. Потом подтаскивал доски, грузил бочки с цементом, — там было нужно старание и немного смекалки, чтобы дольше не устать. По вечерам ходил на курсы, а на площадке помогал верхолазам. На этом деле требовалась другая сноровка: рассчитать время, надеть петлю стропа на конец балки — и она пойдет вверх. Вскоре он постиг и ремесло верхолаза, только по причине возраста своего не забирался высоко, а все — где пониже и попроще. Но и тут в руках у него был холодный металл.

Теперь все менялось; следовало уже учиться обращению с огнем, с расплавленным чугуном. Его не возьмешь в руку, к нему не прикоснешься рукой в голичке… Бежит металл, бежит лента разливочного конвейера, людей много — и никогда, никогда не прекращается это размеренное по секундам движение — и здесь, и рядом в отделении, и в соседних цехах, — во всем заводе!.. Старику стало страшно от этой движущейся на него лавы, в нем треснул и переломился какой-то стерженек, который держал его на протяжении долгих и трудных месяцев стройки.

— Не пойдет! — выкрикнул он панически, и бледное вытянутое лицо, с густой белой бородой, передернулось.

Зноевский повернулся к нему:

— О чем ты это?

— Завод не пойдет!.. Не может пойти такая махинища!

И хотя этот нервный, панический крик был только следствием долгого напряжения и усталости, но, как первая весть о поражении, ошеломил многих.

Настя Бисерова подошла к Харитонушке, который глядел на нее распяленными, но невидящими глазами, и ворчливо сказала:

— Ежели самому померещилось, так молчи, а народ зачем мутить?.. Народ сам про себя знает. — Не иначе и сама она поддалась той же мысли.

Зноевский смотрел на старика долго, потом на лице — спокойном и чуть насмешливом — дрогнула улыбка:

— А ты иди отдохни… помойся, закуси хорошенько, выпей рюмочку «с устатку» и ложись спать… А утром голова посвежее будет.

— Ловко ты ему распределил, Степан Аркадьич! Спланировал! — крикнул пожилой литейщик-сормович. — Кругом засмеялись. — Он так и сделает, факт!

— А что? — встрепенулся старик, подбодренный душевным словом инженера и дружным смехом своих людей. — Такие корпуса воздвигли — да не выпить, да не поспать?.. Тогда и жить на белом свете не надо… А завод, он, конечно…

— …Пойдет, пойдет, — досказал Зноевский, чтобы и следа не осталось от панически тревожного вскрика Харитонушки.

Испытание начиналось в десять часов утра, но Бисерова Настя пришла в литейку спозаранок и ничуть не удивилась, застав здесь других женщин, которые прибирали цех. Казанцева сметала щеткой с конвейера пыль, осевшую за ночь; они подмели пол, прибрали инструменты, кое-где оставленные рабочими.

Вскоре начали собираться литейщики, потом появились инженеры — Зноевский, Авдентов, Дынников, вслед за ними Колыванов, Штальмер и главный инженер, а малое время спустя привалило столько народу, что стало тесно в проходах.

Бисеров не сразу отыскал в толпе своих — Варвару Казанцеву и Настю Бисерову. После к ним присоединились Володька Сенцов и Галя; потом пришел Харитон Майколов, который уже не отходил от них.

Время истекало, все заметно нервничали, нетерпеливо поджидая американского эксперта. Авдентов посматривал на часы: мистер Брайсон все еще не появлялся.

— Сейчас приедет, — негромко сказал Зноевский, но так, чтобы услышали и другие.

Брайсон, действительно, знал свое время и приехал точно, минута в минуту. Его сопровождали пожилой инженер — представитель одной американской фирмы, и высокая худосочная девица, лет двадцати пяти, в роговых очках, — переводчица.

Лицо Брайсона было холодным, бесстрастным и не выражало ровно ничего. Он закурил неизменную свою трубку, с которой видели его прежде; толпа расступилась нешироким коридором, чтобы пропустить иностранцев, идущих прямо к конвейеру.

Рабочие, наладчики, инженеры разных цехов отступили еще, стали кольцом, и все следили только за Брайсоном, не пропуская ни одного движения его, ни жеста.

Он молчал. Размеренным шагом обходил разливочный конвейер, делал свое дело не спеша, не замечая ждущих нетерпеливых взглядов. Потом присел на одно колено, левой рукой оперся на край ленты и начал мерить линейкой. Всем стало вдруг ясно, что выверяет он не сантиметры, а миллиметры и доли их, почти невидимые глазом.

Он что-то сказал, ни к кому не обращаясь. Девица еще не успела перевести вопроса, как Зноевский ответил эксперту по-английски и потом уже для всех:

— Подгонок во время сборки не было.

Но переводчица, как бы не удовлетворенная его ответом, передала вопрос Брайсона, а ему — ответ Дынникова, слово в слово совпавшей с фразой Зноевского.

Нетрудно было понять, что девушка удивлена, неожиданно натолкнувшись на человека, знающего английский язык, и недовольна тем, что ей мешают выполнять ее обязанности. Зноевский больше не вмешивался. Брайсон лазил везде, щупал, осматривал, но это было только начало: он еще не испытывал! И вот он поднялся с земли.

— Мистер Брайсон просит пустить конвейер, — сказала девица ровным голосом, не подчеркивая какого-либо слова.

Итак, начиналось главное!.. Все затихли, впились глазами, подступили ближе. Настю оттеснили в сторону, а она тянулась, поднималась на носки, но видела теперь только длинную дымящуюся трубку американца… Хотя бы по ней, по этой спокойной струйке голубого дыма, пыталась она определить мнение эксперта.

Кто-то включил мотор, Настя рванулась вперед, пробилась на более удобное место. Конвейер дрогнул, звякнули ролики, и вот уже ползла, равномерно гудя, его широкая стометровая лента… Вот прошла перед глазами отчеркнутая мелом пометка на одной из плит, потом — все дальше, дальше… Вот она сделала полный оборот и вернулась обратно. Конвейеру дали второй прогон, скорость его меняли: три метра в минуту, четыре, шесть, девять!

— Мистер Брайсон просит рабочих сесть на ленту, — перевела девушка, вслед за неразборчивым бурчаньем эксперта.

«Что он, сломать хочет?» — стрелой вонзилось в сознание Насти, и она болезненно насторожилась. От тесноты ей стало трудно дышать.

Несмело, по одному, потом смелее монтажники, литейщики уселись на плиты, точно дети на карусель… Конвейер не сдал и под этой нагрузкой.

— Идет! — крикнул Харитонушка, но кругом строго на него-зашикали.

Брайсон молчал, слушал звук роликов, и лицо его, с плотна сжатыми, тонкими губами, оставалось прежним.

Запустив руку в широкий карман, он вынул бронзовую монету, жестом приказал рабочим слезть и, нагнувшись, поставил монету ребром на плиту… Конвейер шел, и вместе с ним шел эксперт, придерживая монету пальцем, чтобы не упала. Потом мгновенно (никто не заметил даже) он отнял руку, — и вот, не придерживаемая ничем, стоя на узком своем ребре, бронзовая монетка плавно пошла по кругу.

Насте стало страшно и как-то холодно внутри, — она не видела ничего больше, кроме этого желтого, тускло и зловеще поблескивающего кружка, — он не падал!.. Кажется, остановилось время, все замерли, и только Брайсон — спокойный, неумолимый — неслышными шагами шел вслед за монетой, точно крался, не спуская с нее цепкого взгляда. На повороте монета дрогнула, качнулась (или померещилось это), Настя закрыла глаза: «Ну, теперь все кончено!.. Не выдержали!» — И вдруг стоголосый громовой крик, точно взрыв, прорвал тишину.

Настя открыла глаза, — все кричали, улыбались, белые зубы блестели на темных, еще недавно озабоченных и робко ждущих лицах. Толпа ожила, зашевелилась, а монетка, миновав крутую петлю, шла теперь уже по прямой, к тому месту, откуда начала свое движение.

Дружное «ур-ра-а!» раздалось под сводами цеха.

Брайсон, последние секунды стоявший на одном месте, сдержанно махнул рукой, и конвейер остановили.

Колыванов Матвей обратился к переводчице:

— Спросите мистера Брайсона, какого он мнения о нашей работе?

Эксперт повернулся к нему и произнес отчетливо:

— Well done.

— Отлично сделано, — перевел Зноевский его фразу.

Испытание кончилось.

Степан Аркадьевич подошел к Брайсону, о чем-то с ним заговорил, толпа шумела, тронулась с места, Сергей Бисеров звал к себе Харитонушку, махая над головами рукой. Настя, не видя больше ничего, убежала к вагранке и там, прислонившись к стене, заплакала…

Кто-то тронул ее за рукав, она обернулась.

— Настя!.. что с тобой?

Бисерова, увидев перед собой Марию, вскинула руки и, зарыдав, бросилась к ней на шею.

— Уймись, уймись же, — уговаривала Мария, не зная, что случилось. — Да о чем ты это?.. сроду не плакала, а тут… Сергей, что ли, обидел?.. Ну успокойся?.. Ну успокойся… нельзя же так… Что у вас с Сергеем-то?..

— Да ничего… хорошо все. — Она еще всхлипывала, утирая концом платка слезы, но лицо уже улыбалось. — Так я… и сама не знаю… Растревожили… Этот — дьявол-то с трубкой! — уж не знал, как и мудрить над нами… Даже деньгой проверял, пострел горбоносый, а все-таки пришлось похвалить… А ты разве здесь?.. Я что-то тебя не заметила. Ну пойдем, я провожу тебя…

Толпа в дверях задержала их ненадолго, и они вышли на дорогу, где двигался народ по широкой, чисто выметенной полосе асфальта. По сторонам этой новой гладкой дороги трепетали кумачовые флажки на древках, поседевшие от инея; всюду виднелись плакаты, транспаранты с цифрами и лозунгами торжественного дня.

Настя остановилась, точно впервые почувствовала этот праздник, и, сжав руку Марии в своей ладони, сказала:

— Помнишь, как мы в деревне-то жили, как в город вместе ехали?.. а теперь… — И вдруг бросилась к Марии на шею и принялась целовать: — Марусенька, милушка ты моя!..

— Пусти, задушишь, — отстраняла Мария, улыбаясь порывистому ее чувству. — Что ты какая нынче?..

— Да как же… Смотри. — И указала на огромные корпуса завода, свежо и молодо блестевшие под солнцем. — Смотри: камни, и те нынче радуются!

ГЛАВА XV В потоке жизни

Все шел и шел народ, грудясь у проходной завода. Выйдя на проспект, Настя простилась с Марией и в том месте, где дорога поворачивала на поселок, увидала опять Харитонушку, а рядом с ним старика Парфена Томилина.

— Парфен! — окликнула Настя, нагнав их. — И ты явился?..

— А как же!.. Надо… Чего?.. Ну да, посмотреть охота каждому.

Низенький, с опущенными плечами, с белой дремучей бородой, с запавшим беззубым ртом, заросшим волосами, в широком брезентовом костюме, надетом поверх какого-то пиджака, в Володькиной шапке, в старых Сергеевых чесанках с галошами, с подогом в руках, — старик, тяжело припадая на левую ногу, шагал из последних сил, не желая отставать от Харитона и Насти — но ему было трудно, он задыхался.

— Чего?.. все видел, все… и как американ этот в трубку дымил, все видел… и Бориса Сергеича высмотрел… Да!.. хорош человек-то больно… душевный, простой! — продолжал Парфен, с посиневшими от холода губами и ничего не слыша. — Как же!.. Вон какую махинищу сгрохали… Чудо!.. и не дивно: сколь народу трудилось… Тьма тьмущая!.. Все понемногу, а глядь — большое дело вышло. Чего?.. Как же!.. и мне хорошо: вы строили, чего надо, а я — кипятил… хозяйство стерег… Сподобился увидать конец делу…

— Холодно, говорю… не простудись! — уже второй раз кричала ему Настя.

— Зачем оступаться… тут дорога гладкая… я под ноги-те гляжу, — отвечал он, моргая слезящимся глазом. — Какие холода-то стоят, Харитонушка! — дивился он. — Смертные холода… годов двадцать альбо тридцать такой стужи не было!..

Повернув к новому бараку, где у Парфена был свой уголок, своя койка, старик попросил Харитона:

— Дровец-то наколи побольше… Я истоплю… погреюсь… озяб я что-то… дрожу… Щей горячих поел давеча, а сугрева не чувствую… У огонька погреться охота…

Взбираясь по обледеневшим ступенькам, он оступился и, наверно, упал бы, если бы Харитон не подхватил его под руку.

Но огонь не согрел Парфена…

Облокотившись одной рукой на лавку, больше часа сидел он на поленьях близ жарко горящей печки, которую битком набил Харитонушка сухими сосновыми дровами.

Они уже прогорали. От раскаленных углей палило жаром в лицо старику, но он не закрывал дверку. Надо бы помешать клюкой головешки, чтобы сгорели дотла, — еще вилось там много синих огоньков, — но руки остамели, в суставах ног кололо иглами и, дивясь этой необыкновенной слабости, Парфен перебрался на постель.

Хотелось кислой мороженой рябинки, но ребята и Харитон потчевали кашей, капустой, огурцами, и Парфен, поев немного, опять лег… И так, не раздеваясь, пролежал всю ночь — тихо, не проронив ни слова.

Утром, когда в бараке все собирались на работу, Парфен встал тоже, куда-то спешил, допивая чай, и тут железная кружка выскользнула из рук.

— А ты не торопись, — сказал наставительно Харитонушка. — Тебе идти некуда. — И поднятую кружку поставил на стол.

Парфен взял ее в руки и долго разглядывал слезящимся покрасневшим глазом:

— Нет… ничего… а я думал — разбилась. — Но все еще не верил, видно, ощупывал ее края пальцами, и она дрожала в его руках.

Харитон, не подходя к нему, пристально вглядывался в его изменившееся лицо, с вниманием человека, осененного догадкой, и отвернулся. Этот странный, затаенный взгляд перехватил Бисеров и спросил так, чтобы Парфен не слышал:

— Что с ним?

— Ну «что, что»! Прозяб вчера, продуло, — ответил Харитонушка, недовольный его вопросом. И кивнул на часы: — А вы поторапливайтесь… время-то в самый обрез осталось… Чего тут торопиться?.. Пускай один полежит. — Однако старик не одевался, хотя шапку уже надел.

— А сам-то? — спросил Сережка. — Разве не пойдешь с нами?

— Да иду… ступайте, а я… немножко позднее приду: дровец принесу только.

Ребята ушли, а Харитон, выпроводив их, снял шапку и подсел к Парфену. Тот лежал, вытянувшись под одеялом, и правая рука свисала с кровати… Он задремал, наверно, и Харитон не тревожил его. Так прошло с час.

— Ребятки-то наши… где? — спросил Парфен, едва разлепив губы.

— На работу ушли… а что?.. подать чего, что ли?

— Ушли… а чего же землю-то они забыли?.. груда земли у самого крыльца, ходить нельзя стало… Убрать хотели… а ушли…

— Уберут, — в тон ему отвечал Харитон, уже ничему не удивляясь. — Придут вот — и уберут.

— И лопату припас я… тут, за печкой стоит.

Невольно взглянул туда Харитон, но и лопаты не было…

За ночь в бараке выдуло, дымилась за окном холодная пурга. Он принес большую охапку дров, осторожно опустил на пол и стал затоплять печку.

Парфен забылся и даже дыхания его не слышно было. Весь день просидел подле него Харитон, а когда, перед сумерками, увидел в окно приближающихся ребят, вышел в сени предупредить их, чтобы не шумели. Они переглянулись только, ни о чем не спросив его. И один за другим тихо вошли в комнату, еще перед порогом сняв шапки.

Близ полуночи Парфен очнулся, узнал всех, но уже не пытался подняться с постели. Он подозвал Володьку, и, когда тот стал у койки, робея подойти ближе, Парфен сказал:

— Посиди, сынок, поговорить надо… Ты не бойся… Мне еще не скоро… Свой срок я знаю: денька три проживу.

Обнаженная простота, суровое спокойствие и ясность, с какими говорил человек на самом краю своей жизни, потрясли Володьку. Преодолевая в себе страх и удивление перед этим таинством смерти, Сенцов слушал, стараясь понять и все запомнить.

— А припастись надо в заблаговременье, — продолжал Парфен. — Вот и того… А тут напишите… нынче аль завтра. Чтобы знала… Как-никак — свои люди. Я не обижаюсь… простил давно. Пускай и она — тоже, и зять… Злоба аль что — ни к чему теперь… А костюм-то мой, кой Дынников подарил, ей же пошлите… дочери… Там уж как хотят с ним… А вам — бог спасет за все, что не покинули… Живите, а мне уж — срок… Земля зовет… Землю слышу.

Не сдерживая больше слез, Володька плакал, отвернувшись к стене. Подошедший Харитон тронул его за руку, чтобы отошел и не бередил других.

— Харитонушка, не гони его, — сказал Парфен, и та же просьба была на его ясном, побелевшем лице. — Пускай около меня посидит, не трогай… Он мне заместо сына родного. — И слезой затуманился его глаз. — А деньги-то ваши, кои мне давали, я не изводил ведь, берег… Это мне на саван… Туда — в своем одеянье надо… В груди у меня — тесно, жжет… Попить бы…

Харитон подал ему кружку, и тот припал жадно, но выпил мало.

Вторую ночь он пролежал так же тихо, как и первую. Ничего не просил, никого не подзывал к себе, даже велел загасить лампу, которую оставил Харитон на столе, привернув немного.

За стеной бушевала пурга, шумел ветер, заглушая свистки паровозов… Парфен все слышал теперь и все понимал проясненным сознанием, что происходит сейчас в мире; и в памяти его живей, чем наяву, менялись перед ним картины жизни… Отсюда казалось ему сейчас, что прожил дни свои неплохо, а остальное — обмельчало или забылось совсем… И еще бы столько пожил доброхотно Парфен, если бы на то была его воля!..

«…Нет уж, — уговаривал он себя, чувствуя, как постепенно пропадает в нем сила. — Отжил свое… пора в дорогу».

И покоряясь судьбе, без ропота, без сожалений, без страха, он погружался в эту пустыню мрака, которая обступала его кругом… Он шел и шел, опускаясь все глубже и чувствуя, как постепенно весь он сливается с этой осязаемой, своей жизнью живущей тьмой… И страха не было в душе, и холода не чувствовал Парфен, и все, не переставая, слушал эту беззвучную тишину, заполнившую весь мир. Скоро, скоро покличет его земля, растворит перед ним одну из своих бесчисленных, невидимых дверей, и он, совершив положенный свой круг — маленький и незаметный людям, — войдет туда…

Он умер под утро, на третий день, как сам определил себе сроки, когда красным полымем загорелась на востоке заря… А в полдень ушел вслед за ним и Петр Радаев, не одолевший своего недуга.

Их хоронили вместе и рядом вырыли могилы на новом кладбище.

Большая толпа людей, вытянувшись по дороге, шла медленно и тихо, и звуки оркестра, то рыдающие, то сурово торжественные, сопровождали ее движение…

Слава человеку, трудившемуся на земле, слава народу, рожденному великим, слава земле необъятной, где вечно продолжается жизнь!..

Загрузка...