6. Они

Контуры их проступали постепенно — может, в моей жизни даже медленнее, чем у других. Мир был таинственным, безграничным — и эти милые существа далеко не сразу оказались в центре моего внимания. Всё прочее помню с очень раннего времени, а это — довольно-таки с позднего. Вот из второго нашего двора выходят гости родителей Борьки Белова — вальяжные, богато одетые — очень богато для тех бедных времён… да и сам отец Борьки Белова шишка немалая — полковник какого-то загадочного ведомства. И — вдруг толчок. Среди взрослых — девочка — или девушка? Смугло-матовое, как-то волшебно сходящееся книзу лицо, что-то очень странное во взгляде слегка косящих чёрных глаз, слегка вьющиеся чёрные волосы.

— Кто это? — я вздрагиваю, наверное, впервые от этого…

— Да — это Алка, двоюродная сестра, — небрежно говорит Борис.

Они, хохоча, оглаживая животы, перешучиваясь, в полной неге стоят посреди нашего двора: тепло, вкусно, всё отлично — куда им спешить — и она стоит с ними, время от времени быстро поднимая и опуская глаза, словно чем-то внезапно, но ненадолго заинтересовываясь.

— Ну уходите же! — вдруг почему-то думаю я.

Но они не уходят — хозяев ждут, что ли, и она скромно стоит среди нашего неказистого двора. И я вдруг чувствую, что душа моя переполнена, звенит и дрожит — и если они с нею ещё здесь побудут совсем немного — что-то случится со мной! Блаженство невозможно выносить долго — оно переходит в страдание… я резко поворачиваюсь и ухожу.

Это совсем что-то новое, невероятно острое, — и, как я чувствую, такое будет теперь случаться… такое же волнение, наверное, когда человек узнаёт о болезни… это, может, и не болезнь, но дело весьма, оказывается, мучительное.

Конечно, это называлось и раньше, и в книгах и во дворе — но разве можно представить заочно силу рождения и смерти — если одно не помнишь, а другого пока не знаешь… так и это.

Казалось, я всё знаю об этом, и читал до чёрта… но что значит карта Африки по сравнению с самой Африкой?!

Я замечаю вдруг, что жду праздников… и раньше ждал — но чувство теперь совершенно другое.

— А что… те родственники твои… на Московском, кажется, живут? — небрежно осведомляюсь я у Бориса.

Потом родственники являются — почему-то в этот раз без неё, — но всё равно я убегаю со двора, не выдержав волнения.

Наш дворник Иван ударами насаживает метлу на палку.

— Наш Иван не только здорово метлу на палку насаживает — но и Марфугу свою тоже! — говорит самый «опытный» из нас, и все мы вместе с Иваном — высоким, крепким — радостно смеёмся. Так и бывает — сначала ничего, потом вдруг появляется источник и распространитель острой, солёной, волнующей информации. И вот уже Иван, появившийся непонятно как, уже стоит посреди двора в светло-зелёной своей робе, сразу став центром нашей компании, и рассказывает о том, как они с парнями в деревне задирали прохожим девкам юбки на голову и завязывали крепчайшим узлом.

— А тут уж она не видит ничего, не слышит, и сделать ничего не может — и уж ладно, тогда считает, что ничего такого с ней и не делают! А потом, глядишь, снова на нашу улицу идёт!

Мы радостно гогочем… Помню свадьбу Ивана с Марфугой, оживление, охватившее двор, чаны с зелёной пеной, с варёной кониной — которую по татарскому обычаю (Марфуга — татарка) носили на свадьбу почему-то через двор.

Марфуга — большая, гладкая и какая-то вся складно закруглённая, появилась во дворе скромно, в ватнике и с метлой, почти не поднимая глаз на большом скуластом лице. Она не смотрела ни на кого из нас, но именно возле неё я почувствовал, что все разговоры об этом были не зря столь волнующими.

Помню, как я, спускаясь по лестнице, волнуюсь: Марфуга подметает сейчас двор (слышится шарканье) или тётя Шура?.. хотя тётя Шура вполне симпатичная добрая старуха.

Потом я к Марфуге как-то привык, и вдруг — явление беловской родственницы! Потом появилась, в этот раз в золотом сиянии, ещё более прекрасная головка — взгляд не демонический, как у той, а кроткий, голубой, а улыбка — смирение, кротость и какая-то лукавая вина. Она витала передо мной и тоже исчезла — из моей жизни, но не из памяти… Теперь пойдёт! — понял я с замиранием сердца.

Как сухо было всё то, что было раньше — а ведь мы в свои четырнадцать считали себя вполне действующими — ходили, гнусно хихикая, по тротуару с некоторым отставанием вслед за моей соседкой — круглолицей Ленкой Хорошайловой, с её подругой, остроносой Иркой Харламовой. Сперва они демонстративно не замечали нас, потом оборачивались, хихикали. Приходил я довольно оживлённый, но засыпал, помнится, сразу… а теперь вдруг открылась новая Вселенная, в которую валишься с чувством отчаяния и восторга… конечно, Ленка тоже была представительницей оттуда — но вырасти в одной квартире… какая уж тут таинственность! Мы, конечно же, «зажимались», как говорили тогда, но волновало это, в основном, тем, что мы делаем запретное. И вот — понеслось. И у Ленки началось безумие, не связанное, правда, со мной. Появился маленький, ловкий, с большой головой и толстыми русыми волосами Сашка Давидьянц… все мы немало просиживали, обхватив водосточную трубу у неё под окном… Ленка кидала в нас разные предметы, горящую бумагу, и вдруг — окно открылось как-то по-другому, Сашка сделал ловкое, какое-то лягушачье движение, дрыгнул ножкой и исчез в окне, которое тут же закрылось и задвинулось плотной шторой. «Вот так вот!» — мы переглянулись между собой. Но досада была чисто спортивная, далёкая от настоящих страданий, просто обидно — мы тут уже сколько лет, а тут — явился, и сразу. Ну ничего… Главное — я чувствовал — было где-то чуть в стороне…

Помню потрясение, когда нас слили с девушками, перевели в бывшую гимназию Волконских на Басков переулок. Увидеть в классе их — тех, на которых раньше глазел лишь издалека… вам сейчас не представить, как это: семь лет класс заполнен орущими, дерущимися, надоевшими до посинения одноклассниками — и вдруг появились эти! И не просто появились — они будут теперь всегда, слегка покачиваясь, выходить по проходу к доске, будут даже сидеть с тобой за одной партой, и иногда даже прикасаться к тебе круглым нежным боком или тонкой рукой… помутнение сознания было полное! Абсолютно уверенно скажу, что когда наконец в комнату войдут марсиане — сколько бы голов у них ни было — волнение будет меньшим по сравнению с тем. Вскоре, однако же, горячий туман рассеялся. Конечно — то, что они появились, было замечательно — в общем-то. Но в частности… ничего не было, вернее — никого. Просто атмосферой, общим сиянием питаться долгое время было невозможно, надо было куда-то двигаться. Но — к кому? Как среди шапок в камере находок ищешь потерянную шапку… Эта? Да что ты? Может быть — эта?.. Ну всё — хватит болтать, нет тут твоей шапки, иди гуляй!

Ира Рогова? Большие карие, строгие глаза, тёмные веснушки, очень правильное, хотя мягкое лицо — носик прямой, но слегка укороченный, трогательный, большой выпуклый лоб. Всегда аккуратная, пионерская причёска на тугой прямой пробор говорит о «правильности»… и так и есть, если именно у неё мы устраиваем наши классные вечеринки, и мама ей доверяет… разве другой бы доверила? Впрочем, если бы уж совсем ничего у нас не было там, то не стали бы собираться. Гремит с патефона фокстрот, свет в комнате — только от лампочки, освещающей зеленоватый аквариум, да и вообще в комнате никого больше нет, все сбежали на кухню, и, прижимаясь во время танца, явно чувствуешь под материей большую, прохладную, мягчайшую грудь, необыкновенно высокую, почти под подбородком. Мгновение — и врываются орущие одноклассники, излишняя нервная возбудимость — особенность таких вечеринок.

Становится душно, потно, я выхожу на маленький, старинный, головокружительно высокий балкон. Балкон этот — витой, с осыпающейся ржавой шелухой, с которого, казалось, можно достать рукой до нависающей крыши. Если было бы что-то жгучее в комнате — вряд ли бы я так запомнил этот балкон… Потом он явился, как живой, в одном из моих первых рассказов, где про хозяйку нет и слова — балкон сильнее! Впрочем, я не полностью прав — тусклый свет над аквариумом вдруг погас, раздались визги, крики: «Дурак!»… скорее — туда! Потом, вечеринок через пять, свет уже гасится, но никаких визгов почему-то не раздаётся… давящая тишина.

Но, в общем-то — мама доверяла правильно… что здесь такого… дело молодое… всё в рамках благополучия — не хулиганы же приглашены. В полодиннадцатого расходимся… всё прилично. Думаю, что большинство из присутствующих на тех вечеринках за рамки приличий и после не выходили… молодое безумие в приличных формах… пожилое безумие в приличных формах… старческое безумие в приличных формах… Спасибо, Ира!

Почему я не фиксировался на ней, уже тогда умело разыгрывая одну из самых трогательных своих карт — застенчивость? Надо было бы — так и застенчивость бы прошла, но она не проходила. Значит — не надо было! Пока — поволыним. С Ирой надо было играть по всем правилам, с мамой, замершей за дверью… но правила без наполнения их дрожью — мертвы… хотя многие думают, что, поступая, как надо, они живут… я почти сердился на Рогову — для чего надо что-то изображать? На радость матери?

Поэтому я оказался за партой с Розой Зильберман. Отношения у нас были двойные — с первой минуты урока мы сплетались ногами под партой так, что потом трудно было выпутаться и выйти к доске. Ноги наши жили страстной, безумной жизнью, а головы… насмешливо и спокойно дружили.

— Ну вот… опять! — снисходительно говорили наши головы, когда ноги вели себя неподобающим образом. И мы усмехались.

Эта некая раздельность частей тела, их совершенно различная жизнь дарила ощущение широких возможностей, ощущение свободы… А выйди я однажды с Ирой на её балкон, и прижмись явно, а не в танце… на следующий день, хошь-не-хошь, надо было осыпать её серией записок… да ещё ходили в классе слухи, что я пишу стихи! Тяжёлая работа, с глупыми, но незыблемыми ритуалами… Уж лучше я буду застенчивым!

Выстреливать собой из пушки в кого-то было явно рано… да и не в кого! Тем более, тогда нас страшно пугали, что любовь бывает всего одна! Одна — да притом такая, довольно скучная… а на какую-то другую Ира явно бы не пошла — во всяком случае — тогда, в девятом классе!

Но школа наша не за каменной стеной — в ней тоже есть всякое. Постепенно как-то выделяются из всех две высоких пышнотелых подружки из параллельного восьмого, Агеева и Приказчикова… вокруг них слухи совсем иного свойства… это вам не щенячья возня под присмотром маменьки… тут что-то рисковое… да и держатся они будь здоров! — на любого, будь это даже учитель физкультуры, смотрят спокойно, чуть усмехаясь: «Ну что… и тебе интересно?» Слухи шелестели, как раки в корзине… многие из искушённых говорили, как об общеизвестном: «Ах, эти? Весёлые девушки!» Я мог не сомневаться, что буду приглашён на вечеринку к Роговой — и был бы убит, если бы не был приглашён, стал бы мучительно анализировать: что же случилось, почему я попал в изгои? — и не успокоился бы, пока не восстановился. Там я всё понимал: исключили за нескромность — добавил бы скромности, перестали звать за скромность — добавил бы нескромности. Там всё регулировалось, было понятно.

А тут к Агеевой и Приказчиковой пришлось проталкиваться среди чужих… при этом соблюдая прежний статус, продолжая вращаться и в приличном обществе — чисто, впрочем, автоматически… сам же я был душой и телом там… Сейчас не вспомню ту безумную, сугубо скрытую, 147 потаённую цепочку, по которой я пришёл к ним… я быстро пробежал по ней, как по камешкам через ручей, боясь замочиться. И вот — медленный их взгляд остановился на мне. Я замер. Потом одна склонилась к другой, что-то проговорила. Они разглядывали меня. Я смотрел куда-то вдаль. Сердце колотилось. Есть контакт!

— И этот… интересуется встретиться! — докатилось, наверно, до них. Потом — не помню от кого — короткая информация: «В семь часов, напротив Таврического!»

Совершенно распаренный, я шёл домой. Интересно — о чём, вам кажется, я тогда думал? Отнюдь не о деталях. О главном: «Агеева или Приказчикова?» Приказчикова пышна и бела, глаза голубые, загадочно-туманные, красивые кудри, которые так красиво вьются далеко не у всех. Агеева выглядит почти пожилой, тёмно-рыжие, цвета изоляции на проводах, тонкие аккуратные волосы, слегка рябое лицо, спокойное и уверенное. Приказчикова, конечно, великолепней… но может, поставить задачу полегче — с некрасивыми, по имеющимся сведениям, легче.

С такой размытостью убеждений и с каким-то другом, которого, увы, не могу уже вспомнить (прости, друг), вхожу в полутёмный Преображенский скверик напротив Таврического… ну, где они? Хихиканье сзади. Дальше — почти без слов — какой-то безумный танец: присаживание на скамейки — и снова вскакивание, ощущение круглого под толстым ватным пальто — и снова вскакивание, насильное усаживание на скамейки, трение холодными щеками… чёрт, что же я с Агеевой… при перебежке надо попробовать поменяться… я с Приказчиковой… прикосновения ещё мучительней… и снова как бы борьба… острое, морозное дыхание почти уже в темноте — белеет только снег.

Прошло более тридцати лет — но как прохожу мимо этого скверика — дыхание останавливается.

Скверик этот — между двумя полковыми бело-жёлтыми ампирными зданиями… с одним из этих зданий связано ещё одно воспоминание. Вот в эту тусклую парадную я заходил обычно с дикой болью в щиколотках (шёл с Сапёрного в Таврический на коньках, по посыпанным песком тротуарам) — заходил отдохнуть — сморщившись, сидел на ступеньках, вздыхал… ещё обратно так же идти… раздевалки там не было, а если прийти в ботинках — украдут, пока ездишь. Ради чего эти муки? Понятно, для чего. Не из любви же к конькобежному спорту, ясное дело… а из любви к ним, мимобегущим, неуловимым.

Потом явился каток ЦПКиО — далеко, на трамвае примерно час… серьёзная, мужская операция… долгое совещание в мраморной парадной, перешёптывания, группки… ты приходишь радостный, — собранный, с бутербродами от бабушки, — а никого нет… Потом выясняется, что кто-то вдруг сказал про меня: «Этого не брать!» — и даже перенесли срок отъезда на полчаса раньше, чтобы отвязаться от меня. Сколько мук — и ради чего? А ничего, можно и помучиться! Зато там была раздевалка, где пахло мокрой одеждой и где отнюдь не кофе с молоком привлекал меня… Не так легко натянуть девушке ботинок с коньком, приходится поднимать ногу, напрягать… дыхание останавливается.

Но долго здесь находиться неприлично, надо по какому-то делу — перешнуровать ботинок… но сколько же перешнуровывать? Надо на мороз!

Холодный круг по маленьким каточкам — выезд под белую арку на большой сверкающий каток, бескрайняя, гулкая карусель, звонкое шарканье коньков, все едут перебежкой по кругу, виртуозы даже спиной вперёд. Как и всюду, и тут есть свои гении, знаменитости — они в центре, освещённые юпитерами. Однажды я попался на глаза шпане, уже по пути с катка на тёмных аллеях минут двадцать били… потом вроде бы перестали, шли просто рядом, потом — новая вспышка, непонятная… но всё же — не коньками, и то хорошо… гонялись между людьми на остановке, подошёл трамвай, уехали… Да — дурные страсти дурно кончаются! — усмехался я, ощупывая саднящие раны.


Хорошо, что я не ввёл это в закон, не возвысил это до трагического рока, преследующего меня… да нет — вышел бы минутой позже — ничего такого и близко бы не было!

То было блуждание во тьме — до появления конкретных женских лиц, реальных ситуаций было так ещё далеко — но сам воздух был наполнен волнением, особенно почему-то тёмный, вечерний. И сейчас, сворачивая с Садовой на Римского-Корсакова, мимо какой-то школы, тёмной по вечерам, чувствую прилив грусти — как когда-то, непонятно из-за чего. Проехал тускло освещённый автобус с людьми. Что был за миг волнения и отчаяния, отпечатавшийся навек? Откуда брёл, куда — не вспомнить уже никогда… но в основном я всё время тогда брёл ниоткуда и никуда — но сколько сил было для ходьбы!

Я смутно понимал, что для скачка в этом деле нужно какое-то резкое изменение в жизни — и в то же время любых неожиданных изменений панически боялся.

Пока семья наша формально существовала, я ездил на каникулы к отцу на селекционную станцию, в Суйду — и там с ужасом и восторгом проваливался в другую, грубую жизнь.

Конечно, с местными общаться было нелегко… надежда была на то, что они посчитают, что городские — все такие, как я, — другая порода. Но к удивлению моему среди них оказался городской, белёсый, веснушчатый Толик, молодой и тщедушный — превосходящий, однако, всех своей многоопытностью. О самом главном, мучившем меня, здесь говорили спокойно — эта ходила с тем, эту застукали в сарае с этим… потом все с насмешками смотрели на меня.

— А у вас с этим как?!

— У нас как-то с этим по-другому… у нас больше разговаривают, общаются! — лепетал я.

Все за правильным ответом поворачивались к Толе.

— Ну, не знаю… — он лениво зевал. — У нас так, на Шкапина, ещё хуже блядуют!

Да, дело, конечно, не в том, где живёшь… — с тоской чувствовал я. — Дело в другом!

В темноте уже, после работы, собирались молодые у Ганнибаловского пруда, вырытого пленными шведами… впрочем, интересовала всех не история. Приходил Власенко, смуглый, чернобровый, и возлюбленная его, по прозвищу Цыганка, в белом платье, черноволосая… молодая, но хриплая… они с Власенко переругивались, всем на потеху, обвиняя друг друга вполне заслуженно во всевозможных грехах. Слушатели ржали. Однажды Цыганка — с досады, что ли, с обиды — или сознательно и специально? — оказалась вдруг рядом с мной и произнесла не громко, но и не тихо, абсолютно спокойно: «Приходи в десять часов за пруд!»

Это было первое такое… от неё шёл жар!.. через некоторое время я молча кивнул — выговорить что-либо я решительно не мог. И каким же я был тогда, если пришёл за пруд действительно в десять — но в десять утра! Поверхность воды была гладкой, нежнейшей, утро было ясное, сияющее — но никакой Цыганки там, естественно, не было — только тут я понял свою ошибку… да и чересчур лирический утренний пейзаж ещё более убедил меня в том, что я полностью обмишулился… но не сознательно ли?

Суйда была наваждением. На мешках с зерном сидели женщины, расплющив толстые бедра, и смотрели с интересом на меня… здесь на меня смотрели, здесь меня знали: директоров сын. Тут всё как-то чётче! Здесь не всё так запутано, как в городе, здесь всё более-менее на виду!

Помню — мне показали, и я с горящими ушами стал коситься туда… возле трёхэтажного дома было полно людей, все готовились ехать на праздничный пикник — а на окошке второго этажа, выходящем на лестницу, происходило нечто. Почему такая волна шла оттуда? Два прижавшихся тела, причём в одежде, две каких-то распаренных, шальных, потерявших соображение, головы. Волнение усиливало и то, что его я знал, видел, представлял — белобрысый, с длинными слипшимися волосами, высокий и крепкий связист — тянул радио в клуб, проверял столбы, ходил почему-то в тёмно-синей с кантами щёгольской форме… теперь я удивляюсь — разве ему полагалась форма?

Её лицо я видел впервые — она смотрела абсолютно затуманенным взором с окна во двор, и, похоже, не видела никого! Я косился, сколько это было возможно, потом обегал вокруг дома, мочил из колонки лицо холодной водой, возвращался — будто впервой, будто я здесь ещё не маячил… безумные лица в окне по-прежнему не видели нас и словно бы улетали всё дальше!

И какое было потрясение, когда буквально через два дня она, как ни в чём не бывало, залезла в кузов остановившейся машины, где ехали мы с отцом и со старушками-доярками. Она была спокойна, хотя как-то молчалива, задумчива… но как она теперь может спокойно ехать со всеми? От потрясения я буквально онемел!

Потом я вернулся в город, к себе во двор, оказавшийся почти пустым — лето! — чистым и гулким. Однако кто-то был в городе, мы собрались, и я шёпотом рассказывал, что приехал из мест, где такое творится!! Прямо не говорилось, но как бы подразумевалось, что я тоже, разумеется, принимал в этом участие.

Потом — лето продолжалось — я оказался ещё в Репино, каждый раз вздрагиваю, проходя это место на аллее… вот недавно совсем, здесь, за деревьями, стояла душная темнота, бренькала музыка, теснились… и вот я оказываюсь вместе с девушкой — очень яркой, очень складной и очень горячей брюнеткой — мы сразу же с ней сладостно прижимаемся, куда-то идём, потом вдруг теряемся. Но зацепка произошла.

Следующее воспоминание — я еду на пустом трамвае через мокрое поле с картофельной ботвой — вокруг унылая осенняя пустота. В Стрельне среди жалких покосившихся домиков я нахожу по адресу её. Стучу, не дождавшись ответа, вхожу в затхлые серые сени, постояв в темноте, вхожу в как бы провалившуюся кривую комнату, заставленную какими-то базарными кошечками, завешанную ковриками с лебедями.

Она сидит на диване неподвижно, бледная, растрёпанная, вяло смотрит на меня. Я угадываю её мысли: ишь, как хочется ему, не поленился, нашёл в этой халупе… но видно, что ему не нравится тут, не привык. И хочется, и видишь — колется, и дрожит, надеется. Но как только начнётся вдруг тут живая горячая кровь-любовь (а одно без другого не бывает) — этот пай-мальчик немедленно слиняет, промямлив что-то о невыученных уроках — неплохо порезать его слегка, чтобы хоть понял, что значит настоящая горячая жизнь! Ну — Паша придёт, он это устроит ему! А вдруг вернётся Жмых? Говорят, взяли нынче в моду досрочно выпускать? Вот где сердце ёкает и щемит… а этот — разве поймёт настоящее! Экзотику, зверинец нашёл, будет рассказывать потом своим чистеньким очкарикам-друзьям, как побывал у настоящей. Ну, да, я настоящая — а он кто? Под лупой ничего настоящего в нём не найдёшь! Расселся!

Такой враждебный её поток, хоть и не сказанный, давил на меня… Вражда, вражда… но как здесь всё подлинно, и если уж страсть — то, наверное, именно тут! Но потом ведь отсюда не выберешься — а тебе надо не очень поздно домой… ну и жуй, тютя, свою бумажную жизнь — никогда не будет у тебя настоящей страсти, просиживай за столом… Но предчувствие подсказывало мне, что за столом меня что-то ждёт, а здесь — лишь презрение и унижение, последний хулиган-подросток побрезгует вытирать об меня ноги! Но что же делать, как исхитриться получить что-то здесь? Ничего не получается! У воров можно только украсть — честно, как дают своим, они никогда мне ничего не дадут. Есть, наверное, какой-то пароль, код, набор глупостей, хамства и сантиментов, который позволяет им узнавать своих — но у тебя, если б даже и знал, наверняка такое застрянет в глотке, ни за что не выйдет наружу — скорее задохнёшься! Ну и ходи в театры с маменькиными дочками, горячо рдея от соприкосновения локтями! Но и там-то у тебя не всё гладко, и там ты не совсем свой — иначе бы не забрался сюда! Может, и она скоро поймёт: а этот, тихоня-то, на самом деле — сумасшедший, непонятно как разыскал, и сидит, и сидит, и дрожит!

На обратном унылом пути через картофельное поле я пугаюсь, наконец, своего безумия, торопливо возвращаюсь мыслями в класс.

…Марченко, Вера Иванова, Роза Зильберман — гораздо более общительные, весёлые и свои, чем эта мрачная воровка из тухлого домика, тем не менее — там было то, там могла ударить внезапно молния, там могла разверзнуться страшная и сладкая бездна, поглощая тебя… А при всей дружелюбности и даже игривости подруг «своего круга» ясно видны бастионы красивой и дружественной, но обороны… старинная красивая мебель, комфорт и продуманность — всё это ясно говорило тебе о том, что ты присутствуешь здесь исключительно как мальчик, приглашённый из хорошей семьи в другую хорошую семью — ни о каком позоре проверки хозяева и не помышляют — они и так полностью доверяют тебе. Всё это носилось в воздухе, даже воздух был здесь другой — чистый и тёплый… никаким разверзанием бездны здесь и не пахло. Гладко причёсанный, я блистал эрудицией и был не только воспитанным, но даже скованным, скованным даже по этим меркам — некоторая игривость и вольность (разумеется, в рамках интеллигентности!) здесь допускалась и даже поощрялась… умно и без нажима вокруг Людочки («выросла девка») подбирался круг потенциальных женихов своего круга — и конечно же, он не должен исчезать — чтобы папа-профессор мог, деликатно постучавшись, войти в гостиную к тщательно отобранным дочкиным одноклассникам и залихватски проговорить: «Ну что, черти? Что-то больно тихо у вас! Помню — мы в ваши годы, собираясь, ходили на головах!»

При этом, разумеется, имелось в виду хождение на головах в интеллигентном смысле.

Своим почему-то проницательным, на четверть азиатским взглядом (дедушка-академик был мариец) — я полностью прозревал все эти дружественные, а потому особенно непреодолимые бастионы обороны — за таким «своим, всепонимающим» папой-профессором маячил ещё братстудент, за обедом с упоением рассказывающий студенческие хохмочки (и тебя это ждёт, никуда не денешься — тоска, тоска!), дальше маячила вальяжная, холёная, но тоже «всепонимающая» мать… что, интересно, все они имеют в виду под этим «всепониманием» в конце концов? Вот залезть вдруг в гостиной, при всех, ей под юбку, — интересно, «поймёт» она это или нет?! Интересно, что было бы с ними, если бы они прочли мысли этого интеллигентного, но уж слишком стеснительного мальчика? Остальные «отобранные», как им казалось, продвинулись гораздо дальше — особенно в отношениях с мамой и папой! Я шёл где-то в замыкающих, как всегда иду в тех делах, которые не возбуждают меня. И после этого многие женщины, которые не интересовали меня, считали меня увальнем (и слава богу!), ошибочно принимали холодность за робость.

«Продвинутые» снисходительно поглядывали на меня: интеллигентный мальчик… но уж больно застенчив! Они бодро преодолевали барьеры, которые им расставляли абсолютно радушные, но искушённые родители… впереди ещё маячил какой-то дядя-дипломат, который скоро должен прибыть из Парижа и который «обожает поболтать с современной молодёжью». Тоска! Куда ж вы двигаетесь? — я смотрел на «продвинутых». Зачем вам дядя-дипломат, какое всё это имеет отношение к страсти?.. Да, в том доме на болоте всё было страшней и острей. Там можно было получить в глаз (но понятно за что!), а тут Людочка, при всей её прелести, за всеми этими дружескими бастионами, в наборе с дядей-дипломатом… выглядела абсолютно нереально! Я прилежно играл роль ухажёра, но самого неуспешного, нескладного, отстающего… самому продвинутому из нас на пути к сердцу Людочки предстояло пройти перед намётанным взглядом дяди-дипломата… да — в таком деле лучше быть самым отстающим!

Но с каким упоением многие предаются иллюзорности, при этом ещё бешено соревнуясь между собой… претендент номер один, претендент номер два… на встречу с дядей-дипломатом. С тайной усмешкой я смотрел на моих конкурентов… мой собственный путь был для меня покрыт непроницаемой тьмой — но их путь я прозревал до конца («Дядя-дипломат придёт на похороны, а если сам к тому времени умрёт, пришлёт заместителя»). Бедная Людочка! Как мало осталось места собственно ей! Но куда же деваться и ей от роли скромно-кокетливой племянницы известного человека… тут уж неважно, что, собственно, у неё на душе… всё уже замётано! «Ты, Людмила, уже взрослая девушка, можешь и сама выбирать… между Аликом и Эдиком». Нет — всюду жизнь, и тут — тоже жизнь!.. но в такой жизни предпочитаю быть отстающим. Да — украсть счастье можно только у воров (в домике на болоте), а здесь можно лишь заслужить! Но — что?!

Может быть, Людочка и вырвется… но — куда? В домик на болоте? Не приведи господь! Скорее, пусть возвращается к маме с папой — искренне говорю… но сам почему-то иду не туда.

Ноги несут меня к моему однокласснику — второгоднику Краснову. Он единственный среди моих благопристойных приятелей, который может летать… и главное — не летать, а падать… оказываясь там, где без его помощи я никогда не окажусь!

С нетерпением я гляжу, как он неторопливо, словно издеваясь надо мной, парит утюгом свои чёрные брюки.

«Ну… чего ты?.. может — никуда не пойдём? Надоело!» — зевает он.

— То есть как это не пойдём?! — внутренне восклицаю я.

Я с негодованием смотрю на него. «Ну почему, почему в жизни всё так: тот, кто может, тот уже не хочет?» Достаточно, видно, одного лишь сознания, одного лишь воспоминания… а мочь снова и снова, доказывая что-то кому-то… зачем?!

— Ты что делаешь?! — воплю я, с ужасом видя, что Краснов, выключив утюг, включает паяльник.

— Да тут… гетеродинчик один придумал, — небрежно произносит он и ставит на стол цинковое шасси с торчащей разноцветной радиосхемой.

Да, увы! — больше всего Краснов, этот балбес, любит собирать радиоприёмники… Может — а любит — собирать приёмники! Ну что за люди? — и начинаю метаться по его крохотной комнатке… А может, Краснов догадывается, что он мне нужен лишь в качестве тарана, и поэтому не согласен?

— Пожалуйста — как хочешь… мне тоже на фига это надо? — я как бы лениво сажусь, но душа клокочет!

Ведь я же своими глазами видел, не привиделось же мне это в эротических грёзах — как в маленькой тёмной комнатке на улице Конной красивая, пленительно-пышная блондинка пыталась всячески его удержать, робко, но настойчиво как бы приглаживала его к дивану — однако он, непокорно мотнув своей брюнетистой головой на длинной шее, взял лежащую на стуле гитару и стал небрежно на ней тренькать (играть-то он не умел) — он именно демонстрировал, что даже это дурацкое треньканье ему интересней того, чего добивается от него красавица-хозяйка! Потом он совсем вырвался из её обнажённых, ослепительно белых рук и снова мотнув головой, своей разболтанной походкой, лениво поводя челюстью слева-направо, направился к выходу. Она вышла и на улицу!.. И после этого в подслеповатой комнатке паять, воняя канифолью, очередной бессмысленный приёмник?! Вот уж действительно — не понимают люди своего счастья!

— Та… на Конной… вроде ничего была! — небрежно произношу я. Нет уж — я чётко уверен, что Краснов сделает своё дело в моей жизни! А подождать… ну что ж… можно и подождать! Я чётко понимаю свою роль на сегодняшний день… да — подмастерья терпеливы, но хитры! Что ж делать — тут Краснов сильней, но зато в школе, чинно беседуя с интеллектуалами, я лишь коротко, но приветливо ему кивну — и повернусь к интеллектуалам с миной, обозначающей: «Ну что же делать… он же учится в нашем классе!» Вежливость, корректность, дружелюбие по отношению ко всем — главные признаки современного интеллигента. За этим последует какая-нибудь цитата из Оскара Уайльда, которая ясно покажет интеллектуалам, что я с ними, а отнюдь не с этим. Но я не так глуп, чтобы проводить с интеллектуалами и вечера!

И вот уже в тёмном зале вертится яркий зеркальный шарик, создающий как бы мельтешение снежинок во тьме — и голова моя крутится, как на шарнирах… вот эта… и вот та! Интуиция работает хоть пока и вхолостую, но безошибочно… вот эта могла бы… а эта уж точно могла бы… ну, разумеется, пока не со мной… чёткой и буквальной реализации я бы, конечно, испугался донельзя и наверное бы бежал!.. но зачем же тогда приходить?.. А как же сюда не приходить! С упоением вдыхая резкие духи, с восторгом разглядывая дешёвые, нелепые, вызывающие наряды… вот это жизнь! А тонкие духи, хорошие платья… всё это ведёт лишь к дружескому общению с дядей-дипломатом… к дьяволу его! Да такие и не ходят сюда! А эти вот хоть честно привели сами себя — выбирай, завоёвывай, никаких тебе дядь! Путь короче — но мне его не пройти! Не принимают эти девушки, вполне откровенно явившиеся сюда, не принимают эти грубоватые девушки, не принимают и не понимают меня! Или, наоборот, природным чутьём, незамудрённым фальшивыми премудростями, понимают до дна, видят мою двойственность и ренегатство («утром убежит, а днём и не поздоровается!»). И их не обманешь, чёрт возьми!

С фальшивой, натянуто-небрежной усмешкой я подхожу к двум вполне вульгарным девушкам, уже вьющимся возле скучающего и зевающего Краснова… небрежность его их особенно завлекает. И вдруг я!.. Тревога! Звук трубы! Этот — не наш!

Они презрительно оглядывают меня. Лица их «отштукатурены», намазаны… их стиль — выглядеть старше, чем они есть.

Вот они… без обмана!

— А это ещё что за умный мальчик? — хрипло произносит одна из них.

Снова прокол? А на что ты надеялся? Они слепые, что ли? Да и слепые почувствуют!

Краснов, негодяй, и не думает помогать, глаза его в почти сонной плёнке, он лениво двигает своей головкой с набриолиненным коком в такт музыке и на драму, происходящую возле, не реагирует. Ну и что ж? Его можно понять! Каждый раз ему, что ли, тонуть со мной? Но мне-то как перелететь пропасть, отделяющую меня от них?.. единственная сила, способная совершить невозможное — алкоголь — в эту эпоху ещё не известна мне.

— «Мой Вас-ся!»… «Мишка, Миш-ка, г-де твоя у-лыбка!» — несутся в потный зал угарные песни той поры.

Но ты-то не угоришь… вон — уже и на часики поглядел! Люди пришли сюда с честными намерениями — брать и давать, и на фига им нужен ренегат, который пришёл тайком от мамы — урвать, а потом исчезнуть?!

Стой, стой возле уборной, делай вид, что небрежно куришь («Ведь не затягиваешься!»), бросай косые взгляды в мутно-дымно-зеленоватые бездны зеркала… что ты там-то надеешься найти?.. зеркало правду говорит… здесь ты — нуль! Вдыхай порочные запахи туалета и на большее не рассчитывай!

Впрочем, по закону больших чисел (трезвый научный анализ нужен и здесь) может случиться всякое, абсолютно нетипичное и нелогичное… терпение, выдержка, цепкость, трезвая (Краснов-то уже пьян) ориентация в обстановке!

По закону больших чисел, допускающему какой-то процент событий нетипичных, противоречащих логике — всё может быть… затеряться в большой компании — молча, терпеливо ждать конца, и потом в разбредшейся толпе, разбившейся на парочки, вдруг останется одна, которой не с кем… а что она — хуже других?.. Корректно: «Вам куда?» — «А ты проводить, что ли, желаешь? А мамочка не заругается?» Проглотим и это. Только те и возбуждают интерес, кто пытается совершить невозможное, неположенное ему… а кто с важным видом плывёт в собственном дерьме, даже и не пытаясь перебраться в чужое… обречён на самодовольную безжизненность.

Сколько времени и сил уходит на то, чтобы прорваться туда, где ты никому на фиг не нужен — но тянет почему-то именно туда!

Вот он рядом — пышный локоть, главное, не слишком хвататься за него… излишки эмоций пугают! Небрежнее! Как Краснов!

Главное — точный, душевный разговор, без выпендривания, без щеголянья эрудицией… как бы это стал делать сейчас мой «гимназический приятель» Сеня… но демонстрировать ум — самое глупое, что можно придумать сейчас. В данной ситуации ум должен не сверкать, а тихо работать, двигать дело к причалу… Байрон и импрессионисты здесь вредны… впрочем, у Сени и задача — показать себя, у меня другое на уме… впрочем, окончательная победа пока и не нужна… зачем варенье до обеда?

— А ты парень ничего — а сперва жутко мне не понравился! — вот самый ослепительный успех, который подбрасывает меня до небес! Подпрыгивая, я бегу по какой-то тусклой улице, потом, остро и радостно дыша, останавливаюсь, дурашливо (хоть никто уже и не видит меня), верчу головой:

— Куда же меня, к дьяволу, занесло? Типичные петербургские трущобы — того гляди, вынырнет Башмачкин!

Я уже спокоен и снисходителен и только твёрдо повторяю себе: «Вот так вот! вот так! И всегда буду побеждать, совершая невозможное! Запомните это!.. запомни, главным образом, ты сам! Впрочем — это, самое главное, что есть в жизни, ты вряд ли забудешь… Хотя порой забывают и главное… Бедный Сеня! Как он расстроился, когда дядя-дипломат, обещанный давно, так и не появился… Что, в сущности, нужно моему другу? Полный алогизм. Лишь я всё пронзительно вижу, всё могу!»

Я выхожу на Невский, небрежно иду, словно Данте, побывавший в аду и не утративший лоска. Да, у покосившегося домика, куда удалилась моя красавица, изрядно пованивало… видимо, какая-то свалка, скрытая манящей полутьмой. Я усмехаюсь: и время всего лишь пол-одиннадцатого — у родителей моих даже грамма волнения нет, даже раньше обычного приду — вот парадокс! Впрочем — жизнь полна парадоксами! — слегка устало думаю я.

Круг моих знакомых в этой сфере постепенно расширялся — действительно, если захочешь, всюду можно пробиться, главное — твёрдо решать, где пробиваться! И в этом мире оказались люди, которые были недовольны, хотели что-то изменить в своей жизни или просто ни за кого не могли зацепиться — а тут я! Шансы всегда есть — не надо только мыслить логически: если всё разложить по полкам, тебе точно не останется ничего.

Выплывает какая-то весьма резкая Таня по кличке «Ротатая» — вроде бы хулиганка, из какой-то полуразрушенной квартиры на абсолютно хламной Синопской набережной — но на память от неё у меня почему-то остался подписной том Алексея Толстого, который я взял у неё почитать — а жизнь развела. Таня эта весьма легко раздевалась до пояса, позволяя терзать свою веснушчатую грудь, но и только…

Потом была большая, красивая, но слегка рыхлая Нина, с которой мы даже вместе встречали далёкий пятьдесят седьмой год — познакомились с ней на танцах в Мраморном, и как-то оба выпав из тех компаний, куда горячо стремились — выпав по причине нашей некачественности, с трудом притулились в какой-то промежуточной компании, где нас фактически не знали (знакомые знакомых) и где встретили нас довольно равнодушно. Но нам уже это было неважно: главная радость — в Новый год не на улице — и на столе салат «оливье», и всё, что положено, и мы в тепле. С каким волнением тогда относились к встрече праздников! Звонишь, звонишь, вроде всё железно, и вдруг всё шатается, расплывается: то ли действительно — родители остаются, то ли просто тебя не хотят приглашать. Господи, да кто ж ты такой, если тебя никто не хочет видеть, если ты всем только мешаешь? Более сильные тревоги, чем были тогда, трудно себе представить.

И с Ниной нас соединило именно это: зацепиться хоть где-то, может, когда нас двое, мы представляем больший интерес?!

Салат, и вино, и свечи… потом укладывание — важная проблема… а тут ещё незапланированные гости! Но явного недовольства нам никто не высказывал, квартира была большая, богатая, комнат много. Мы оказались на диване прямо перед праздничным столом. Свет погас. За очень редкими исключениями, в те годы после таких праздников спать укладывались в полной парадной одежде — самой раздеться, или даже хотя бы расстегнуть молнии на румынках считалось предосудительным. Всё приходилось делать в суровой борьбе. Если после четырёх часов изнурительной, стиснутой, с горячими шёпотами, борьбы удавалось расстегнуть молнию на ботике — это считалось колоссальным успехом. Да, меняются времена. Лицо и уши горели — главным образом, от натёртости о её праздничное толстое платье, потом вдруг в щёку вонзилась булавка, забытая рассеянной портнихой. Где-то во тьме, кажется, в этой же комнате, ныл мой приятель Игорь Наумов: «Ну Лида… Ну Ли-и-ида!» Но встали мы все бодрые и довольные — Новый год был встречен, как положено, не хуже людей. Больше о Нине не помню ничего.

Но любое рвение не остаётся бесследным — и в блужданиях моих (сколько лиц промелькнуло!) образовалась вроде бы даже любовь… имя её не назову. Я приходил к ней на Четвёртую Советскую, поднимался, звонил. Открывал всегда её отец, огромный, но какой-то горбатый, страшно растрёпанный, но явно интеллигентный. Он отрывисто указывал головой вбок, я входил в её комнату, мы молча кидались друг на друга, падали на диван, яростно, но тихо возились. Мы уже дошли почти до отчаяния: разрешалось молчаливо всё — но ничего не получалось! Разгорячённые, с натёртыми лицами, мы поднимались, разбирались с трудом с одеждой… Помню её слегка сплюснутое лицо, шершавую, горько пахнущую кожу… белые, чернеющие к корню, колючие волосы. Вслух обсуждать нашу задачу мы не решались, мы уже смирились, что так и будет.

Тем не менее, когда мы встретились летом с моим блистательным московским кузеном Игорьком и поехали с ним по Волге, по родственникам — мы уже считались безумно искушёнными молодыми людьми, прожжёнными и циничными. Думаю, что у Игорька было столько же оснований для этого, сколько и у меня. Всем девушкам, попадающим в поле нашего зрения, давались убийственные характеристики. В гостинице в городе Горьком нам даже позвонили по телефону «номерные девушки», но не пришли — услышав, видимо, наши голоса.

Потом была деревня Берёзовка, родина наших родителей — тёмные душные улицы, слепящий свет мотоциклов, тьма, полная волнений. У нас сразу же образовались «поклонницы», как мы снисходительно называли их. У Игорька — огромная женщина средних лет, к сожалению, на деревянной ноге — стук её по сухой земле слышался издалека. С присущим нам блеском мы называли её «Деревянная гостья». У меня была очень маленькая, беленькая, в огромном пиджаке. Помню жару, тесноту клуба и огромное скрипучее яблоко, которое она мне протягивает, достав из кармана…

Потом мы внезапно и коварно (как считалось, к безутешному горю наших поклонниц!) исчезли из Берёзовки и переметнулись в Черемшаны — волжский санаторий, где наша тётка была главным врачом. Тут уж мы совсем почувствовали себя наследными принцами. К тому же тут началась (видимо, приуроченная к нашему приезду) санаторная Олимпиада — и так как, в основном, в санатории жили люди болезненные и пожилые — мы блистательно заняли все первые места. Это ещё больше возвысило нас. Правда, один пьяный пригрозил нас побить, и мы стали вести в основном тайную жизнь, жизнь Батмэна и Грейсона, знаменитых героев из комикса, полу-людей — полу-летучих мышей. Всё новые сюжеты нашего фантастического существования приходили нам в голову — мы обессиленно валились от хохота в душных, запутанных черемшанских кустах.

Потом Игорёк снисходительно сказал, что нам всё же следует взять несколько наложниц (в то лето мы перешли в десятый класс!). Наложницы, естественно, тут же нашлись: слишком высокое иерархическое положение мы занимали, чтобы с этим могли возникнуть проблемы!

Возникла слегка веснушчатая, слегка подсушенная невысокая женщина средних лет — кстати, из Ленинграда — можно было пообщаться и интеллектуально! Сидели на колкой высушенной траве на холме над танцплощадкой… Потом неутомимый Игорёк обнаружил уединённый таинственный домик, видимо, для тайных посещений высоких гостей. Но разве могли здесь быть гости более высокие, чем мы? Мы немедленно забрались в этот домик через окно, внесли туда наших наложниц. Да, там было именно то, что мы и предполагали: правительственно-провинциальная роскошь, скрываемая от народа… бархатная бордовая скатерть с кистями, прижатая желтоватым графином, угрожающе нависающая над диваном тяжёлая копия Шишкина, кресла и диваны в роскошных, из суровой материи чехлах. Мы разошлись по комнатам, моя знакомая быстро зашептала, и все проблемы оказались дутыми: всё, к чему я стремился так долго, получилось сразу и хорошо — я оказался там, куда я так безуспешно ранее рвался… Да, это действительно ни с чем не сравнимо, это действительно — самое упоительное, для чего стоит жить!

Потом мы с Игорьком, давясь хохотом, шептались в кухне (женщины, наверное, возмущённо прислушивались, а может быть — спали… да нет — наверное, вернее всего — спали!). Фамилия моей знакомой совпадала с названием одной знаменитой московской площади (на букву Л), что дало нам с Игорьком почву для бесконечных, изматывающих импровизаций!

Через пару дней Игорёк вдруг резко сказал, что наложниц пора менять — народ может быть недоволен, и у меня появилась некая Дэя — женщина более чем среднего возраста, высокая и пышная, в богатом складчатом платье. На её слегка повреждённой, чуть скрюченной руке висел чёрный лаковый ридикюль. Считалось, что мы подавляем женщин нашим великолепием и остроумием и они в упоении предаются нам, каковы были их подлинные ощущения — узнать не суждено.

Скорее мы услаждали тогда наше тщеславие, а не что-то ещё… Ночь в городе Хвалынске. Непроницаемая южная тьма, на ощупь находится дверь, громкий скрип. Глубоко вдохнув, я выхожу на улицу — неожиданно оживлённую для столь глубокой ночи: оказывается, дали воду после почти недельного перерыва. Плеск (и блеск) воды в темноте, счастливые голоса.

Вернулся я в Ленинград уже полностью уверенный в своих чарах — усилия и стремления не пропадают, сбываются почти всегда. Помню, в разгаре дня я поднимался по мраморной лестнице и звонил в дверь профессора Захарченко. Открывала низкая, полная блондинка — домработница (профессура вся была на работе). Мы спускались с ней по лестнице, и я, весело балагуря, выпрастывал её замечательную, клейко пахнущую молоком грудь… Во, прогресс!

Ну, естественно, и прочие широко задействованные дела уверенно разрастались. Красновские — и уже не красновские, а мои знакомые снова и снова вели меня в какие-то гости. И вот — всего с какого-то десятитысячного раза — колоссальный успех: после глухих переговоров в коридоре всё уходят, а я остаюсь. Остаюсь! Входит хозяйка Роза, татарка, слегка почему-то мрачновато смотрит на меня. «Мамочке звони!» — закуривая, грозно приказывает она. Я лечу в коммунальный коридор, срываю трубку и абсолютно блистательно что-то рассказываю моей маме — полный порядок!

Роза молча рассматривает меня, уже лёжа. Дикие косые глаза, кудри по плечам, гладкие ноги верховой наездницы. И — сладостный провал. Почему было столько трудностей и страхов? Оказывается — каждая часть тела, каждая клеточка всё уже знает, что надо ей!

Утром я слегка уже снисходительно говорю Розе: «Ну что… послезавтра зайти?»

— Не надо заходить! — свирепо говорит Роза. — Ты мне не понравился — слишком грубый!

Я — «слишком грубый»?! Да для меня, вчерашнего пай-мальчика, лучшего комплимента просто не найти!

Потом я являюсь в школу и вижу, как все неуловимо изменились… Я вдруг не могу оторвать взгляда от Иры Роговой, кушающей яблоко… как блестят и двигаются губы, тускло поблёскивает, шевелится язык. И ей уже объяснять ничего не надо — она смущается и резко отворачивается…

Должен отметить, что никуда я не «пал», напротив — десятый класс — год наибольшего взлёта моей жизни: золотая медаль.

А в классе появилась новая ученица — Ира Немилова (говорят, завучиха взяла свою племянницу, чтобы тянуть на медаль…) — высокая, чёткая, веснушчатая, гибкая — как плавно она изгибается, обходя углы парт, как бы рассеянно уклоняясь от корявых протянутых рук школьных хулиганов, как бы не замечая их, устремляясь с загадочной улыбкой куда-то далеко…

Загрузка...