Помню, как угнетало меня ощущение тёмной бездны, которая окружает маленький островок твоей жизни. В девять лет я попал со знакомым рыбаком, другом отца, в ночную Ладогу — и как-то на всю жизнь оцепенел от той бескрайней тьмы, что открылась передо мною — тьмы, в которой ничего нет. Тьма эта переходила в бескрайнюю тьму неба, а та, в свою очередь, — переходила во что?
С тех пор этот страх не уходил из души… но и должен ли он уходить? Тот, кто не помнит о тьме — ценит ли по-настоящему свет? Днём этот гнетущий страх удавалось вытеснить, забыть — но ночью, особенно в тяжёлые, гнетущие часы!.. Такими ночами я сидел в постели — и даже знакомые двери в конце комнаты смотрели таинственно и враждебно… они притворялись дверьми, а на самом-то деле — кто они? Особенно страшно делалось тогда, когда было ясно, что и в дневной-то жизни ничего радостного тебя не ждёт, что вся дневная жизнь — страдания и обман, а истина — лишь вот эта тьма, которая спокойно ждёт того момента, когда она поглотит тебя!
…Ты проболел месяц, и за это время все забыли о тебе — и так-то ты никому особенно не был нужен, а сейчас тебя просто нет, ты исчез, ты забыл те манеры и речи, которые нужны, чтобы тебя приняли за своего — теперь тебе своим уже не быть, теперь твоё появление среди людей будет встречено в лучшем случае равнодушием, а то и со слегка презрительным изумлением… а это ещё кто такой пришёл и что-то говорит? Чтобы быть среди людей, надо всё время что-то делать и говорить, быть видимым — а я выпал, отстал — наверное, навсегда. И там всё плохо, а здесь — ужасно. Единственное, что реально — эта равнодушная темнота — и всё, хватит юлить, прятаться под одеяло: наберись хотя бы смелости посмотреть на неё, почувствовать… но она страшна тем, что её невозможно понять, она гораздо глубже наших мыслей и ощущений… Ведь где-то там, в ледяной страшной дали, должна же быть последняя планета, она висит на краю невообразимой тьмы, но если мыслью, самой быстрой стрелой, пролететь и эту тьму — должен же быть у неё край? А что за краем? До чего это страшно!.. И там страшно, и тут — оказаться завтра среди хулиганов, которые только издевательствами ответят тебе, если ты расскажешь им про страх перед бесконечностью! Где страшнее? И там, и там!
Тяжёлые вздохи в ночи… потом погружение во тьму, неспособность больше бороться с ней своим вытаращенным, измученным взглядом… погружение во тьму — и моё внезапное как бы появление в нашем переулке, светлом и чистом, но почему-то абсолютно пустом… ощущение кошмара, ужаса вовсе и не прошло, но почему-то даже усилилось. Я иду по гулкому переулку… что приводит меня в такой ужас? Я медленно, в предчувствии страшного, поднимаю голову: по синему, яркому небу несутся празднично-белые, но абсолютно квадратные облака! Абсолютно одинаковые, в почти шахматном порядке. Что произошло?!
Словно тонущий, уже утонувший, я каким-то диким усилием выныриваю из этого сна… прерывисто дыша, сижу на кровати… но я ещё там. Сон тот важнее всего того, что я в последнее время видел и слышал. Действительно, по какой счастливой случайности летят над нами пока привычные облака, летом не замерзает река, не засыпает города снег — но кто нам обещал, что так будет всегда? Спокойное течение нашей жизни — это так, необъяснимый подарок, а может, наоборот, — издевательство тьмы над нами, оттягивание конца? И квадратные облака — это так, лёгкое предупреждение о том, что обольщаться не надо, что может внезапно и необъяснимо наступить всякое, и тот, кто не ощущает ужаса и тревоги, — полный осёл.
Но господи, господи, как завтра утром идти мне с этими чувствами в класс, где котируется лишь развязная тупость? Удастся ли притвориться «ихним» — и сколько ещё предстоит притворяться? Тоска, тоска!
А ночь и не думает кончаться, величественно-презрительно длится и длится, и я уже с отчаянием, но и с появившейся вдруг отвагой сражаюсь с бездной, мужественно возвращаю все те ужасные видения, которые были у меня во время болезни, вглядываюсь в них, снова вхожу в те странные помещения, в которые заводил меня бред, но которые почему-то страшно волнуют меня. Потом перед закрытыми глазами остаётся лишь бездна, в которой бесшумно и бесконечно падают полупрозрачные кольца, похожие на тонкие срезы лука…
Наконец, под окнами слышится шарканье метлы, но я по-прежнему поглощён ночью, я встаю и двигаюсь механически, и бабушка шевелит губами беззвучно, и в глазах её испуг: куда я закатился за эту ночь, в какую даль? Все смутно помнят и боятся этих далей, и как страшно увидеть, что твой хрупкий внук тоже их повидал!
Да, — успокаиваем себя — а ведь ходим по тонкой плёнке, а под ней — тайны, ужасы, бесконечность!
Значит, надо быть всегда собранным, чётким, и к тому ужасу, что нас окружает, не добавлять ещё бед, сотворённых уже собственными руками. Как-то очень рано и очень испуганно понял я, что через малейшую дыру в твоей обороне мгновенно начинает хлестать тьма, ужас, хаос — и потом почти невозможно будет ничем эту дыру забить!
А как раз во время болезни ко мне зачем-то зашли эти одноклассники-остолопы (ещё сильнее усугубив тоскливое нежелание возвращаться в класс)… Так ведь зашли, бессмысленно — согреться после шатаний, и буквально оглушили неразборчивым гвалтом. Да — нет ничего страшнее коллектива: с каждым в отдельности ещё и можно было бы о чём-то поговорить, но когда все вместе… царствует что-то нечеловеческое! И чувство тревоги, хаоса, потери равновесия, появившееся у меня с их приходом, вдруг странным образом реализовалось: исчезла пробка из ванной! Я пошёл после их ухода в ванную, прополоскать горло соляным раствором, смыть отвратительный привкус тех слов, которые пришлось, приноравливаясь к посетителям, произнести.
Я вошёл в полутьму ванной и увидал с тоской чёрную дыру, не заткнутую пробкой. И как-то необъяснимо я почувствовал, что через это отверстие хлынет тьма, хаос несчастья — надо было срочно её заткнуть! Но я даже и не пытался искать пробку под ванной, в каких-либо других местах — я точно уже знал, что она исчезла, и что без этой пробки хлынут несчастья — за хаос, пропущенный в твою жизнь, приходится расплачиваться — нельзя его допускать! Кому могла понадобиться пробка? Рациональные объяснения тут бесполезны — ахинея не любит рациональности! Я только знал, что если не заткнуть эту чёрную дыру, гнетущая бессмысленность будет хлестать, пока всё не затопит!
Я знал уже, что если потеряешь варежку и не изменишь своего состояния, в котором ты это сделал, то назавтра потеряешь шапку, шарф, ботинок, голову, жизнь! Вниз катишься очень легко, с упоением отчаяния — и надо уметь оцепенеть на краю, собраться, разобраться… спокойно… ничего ещё страшного не произошло, пока не произошло, но — внимание!.. Встрепенуться! Собраться! Сигнал — назовём его «потерянная варежка» — должен тут же мобилизовать все силы, всё внимание!
От настроя твоего очень даже зависит траектория ближайшей твоей жизни! Но не надо никому рассказывать о ней — иначе хаос порушит всё! Скрывать, обманывать, куда идёшь, не раскрывать до конца — только так можно прийти туда, куда хочешь… иначе толпа бессмысленных проводников и советчиков задушит тебя!
Спокойно, спокойно!.. Комната осветилась солнцем, бабушка ловко вщёлкнула челнок в швейную машинку, застучала, пошёл ровный шов… смотри — ведь есть в жизни чёткость и смысл, смотри, какой ровный шов выбегает из-под иглы!
Я вышел. На улице бегали толстые голуби — и вдруг один из них залез на макушку клумбы из перламутровых цветов и неподвижно застыл наверху. Чего это он? — я остановился. — А, ясно: нацепил клумбу, как хвост — и думает, что на павлина похож!
Я возликовал!.. Да и неважно, в конце концов, что голубь так не думает, важно, что это знаю я! Жизнь сама по себе состоит из бессмысленных молекул — и сложится так, как ты её сложишь!.. Ура!
Сочинять жизнь я начал давно. Помню своё первое и непонятное тогда ликование, когда я сумел изменить строчку одной из самых популярных в то время песен: «…броневики, тачанки!» Никаких броневиков, однако, поблизости не было, зато казанский наш двор был окружен двухэтажными дровяниками.
«Дровяники, тачанки!» — в ослепительно-снежное мгновение воскликнул я и захохотал (в четыре года)… «Слушай, папа!.. Дровяники, тачанки!» — ликующе выкрикнул я. — «Да, да… здорово!» — рассеянно кивнул отец. «Слушай, мама, что я сочинил: “Дровяники, тачанки”!» «Дровяники?» — недоуменно проговорила мама. — «Но при чём тут дровяники?»
«Но вот же они!» — я показал. «Ну и что?» Дровяники хмуро окружали двор, не понимая своего счастья — что они попали наконец в искусство!
«Слушай, бабушка… Дровяники, тачанки!»
Никто не понимал моего ликования — да и сам я навряд ли понимал тогда, что ликую из-за того, что нашёл себе счастливое занятие на всю жизнь!
И потом во мне всё яснее проступал этот способ жизни, я чувствовал, что таким путём — «дровяники вместо броневиков» — можно жить, что жизнью можно управлять по своему воображению, можно складывать её так, как любо тебе!
Это упоение собственным всемогуществом гораздо острее того, что испытывают диктаторы, императоры — они банальны, повторяют друг друга — а ты неповторим!
Помню одну из первых родившихся картин — и ощущение ликования, всемогущества!
Я уже рассказывал, с каким азартом, побеждая тьму, мы лазали по подвалам — и с не меньшей энергией нас преследовал дворник Стрекалов — седой, краснолицый старик, в неизменном треухе, независимо от погоды. Как благодарить мне теперь его, что появился он в моей жизни — первый персонаж?!
А какая шикарная фамилия — Стрекалов, уже одна она — целый рассказ! Мы убегали — он, гулко топоча в темноте, нас догонял, он загонял нас в тупик, шёл, расставив руки и ноги, мы, ликуя, проскальзывали мимо. Стрекалов, уже казалось, не выходил из подвала, не видел белого света неделями — и всё для того, чтобы поймать нас и покарать. Я вдруг представил себе, как он сидит на чём-то в кромешной тьме, даже не зная, на чём он сидит (а откуда знать-то, раз ничего не видно?), тоска одолевает его, он даже не знает — день сейчас или ночь — и откуда это можно узнать? Где-то, непонятно где, щёлкают капли.
Стрекалов вздыхает. «Покушать хоть, что ли?» — думает он. Нащупывает у себя на коленях свёрток, который сам себе по-холостяцки собрал, отправляясь на охоту, берёт заскорузлой рукой гладкое, округлое, тяжёленькое яйцо, и взяв его, как бы клювиком в птичьей головке-руке, клюёт им наобум в темноте, с целью разбить скорлупу, но ни во что не попадает — кругом пустота. Стрекалов делает несколько быстрых шагов в сторону, снова бьёт и снова — лишь пустота. Утирая рукавом кожуха испарину, Стрекалов делает ещё несколько нервных шагов, «клюёт» рукой — и снова ни во что не попадает. Снова бьёт — мимо, бьёт — мимо! Внезапный хохот, прорезавший относительную тишину класса, лишь усугубил мою репутацию ненормального, но посторонняя реакция была неважна.
…Потом, уже тёмной душной ночью, зловещая вспышка охватила всё небо и докатился грохот, — и такая же мгновенная вспышка в мозгу: это Стрекалов, ошалев от одиночества, схватил с коленей берданку и выпалил! Хохот среди ночи приводит в ужас моих домашних: что там творится с ним?!.. Почему-то плакать ночью считается почти нормальным, а вот смеяться нельзя!
Азарт уже неудержимо тащил меня.
…Вот я иду по узкой булыжной улице, тускло освещённой луной, сердце заранее колотится в предчувствии чего-то… откуда эта улица, как я на неё попал?! Сердце падает: из подъезда далеко впереди выходит страшный человек, медленно двигается ко мне. Бежать? Но — как это объяснить, оправдать — почему побежал? Ясно, что страшно — но подробней, конкретней?! Уже с двенадцати лет — тяжкие литературные заботы: объяснить, доказать, чтобы ясно было не одному лишь мне, но и «им»! Кому — «им»? Ну ладно, хватит трепаться, ясно кому «им» — им всем! И поскольку общепринятых причин для бегства нет, я шагаю вперёд на ослабленных ногах. Тип вдруг переходит с той стороны на эту — вот это уже не случайно, и теперь злобно надвигается лоб в лоб — ну конечно же надо бежать, перед кем я постоянно оправдываюсь? И в то же время неясное предчувствие, необъяснимое, ничем вроде не обоснованное, тащит меня вперёд, побивая страх. Когда между нами лишь несколько шагов — встречный медленно заводит правую руку себе за пазуху!.. Ну, всё! Я закрываю глаза. Ноги несут меня вперёд. Молот в груди считает шаги… вроде уже лишние, неположенные? Вроде — разошлись? Я открываю глаза… передо мной его нет! Сзади — глухой железный стук. Я быстро оборачиваюсь и с ликованием вижу, как горбатая крышечка оказавшегося вдруг на стене синего почтового ящика, ударившись, слегка подпрыгнула… Опустил письмо! Всего лишь! И — подарил рассказ! Только квартала через два я слегка успокаиваюсь, замедляю бег… а что, собственно, случилось? Ну — опустил человек письмо… И что здесь такого?.. А что я перед этим воображал… кому какое дело? Мне — дело!
Конечно, сильно мучила меня какая-то недоказуемость того, что кипело у меня в душе, я-то чувствую, но как — доказать? Долго носил я, например, перекладывая из кармана в карман, уже истёршуюся почти бумажку, с неясной даже для меня картиной… Какое-то полутёмное помещение… все, понурясь, сидят… вдруг громко стукает дверь и появляется длинная тёмная фигура с надвинутым на лицо капюшоном. Долгая пауза, неподвижность. Потом вдруг зловещий человек резко отбрасывает капюшон, обводит всех взглядом… никакой реакции! Все так же уныло продолжают сидеть, абсолютно не реагируя на него! Всё! Должен откровенно признаться теперь, что история эта шла у меня по разряду комических: человек рассчитывает на дикий испуг, а никто даже не поворачивает головы! В душе я хохотал! Но как объяснить? А, ладно! Не буду я идти к ним — пусть сами, если хотят, приходят ко мне!
Но, конечно, переживал. Помню, как одной из одноклассниц как-то попал в руки этот тёртый листок (может, я и сам этого тайно желал?) — и помню пропасть отчаяния и стыда, когда она брезгливо, двумя пальцами, протянула мне этот листок, как тетрадь двоечнику, и надменно проговорила: «Я слышала, что ты сочиняешь, но думала, у тебя есть мысли и чувства, а у тебя лишь какая-то ерунда!»… Первый редактор! К счастью — следующие были добрей… Ведь ерунда-то как раз важнее смысла! Но незавершённость явлений приводила меня в отчаяние. Завершённое было лишь в книжках, а в жизни — никогда! Не думаю, чтобы что-то сильнее волновало меня — хотя в это время происходили вроде бы немаловажные происшествия: половое созревание, смена режимов… Какая чушь!
Душа стонала совсем не от того!
Вот я сижу за столом в уютном свете зелёной лампы, делая уроки. Картина «Хороший мальчик»! Из-за стены вдруг доносятся неразборчивые слова соседки — из другой квартиры, я почти не видел её. Но мозг сразу включается: она дома одна, муж, я слышал, в больнице, значит, разговаривает по телефону… да — им-то установили уже телефон, а нам-то и не собираются, растяпы мои родители, ведь это так приятно, брякать и звякать… Вдруг быстрая речь её прерывается… странная пауза… и ужасающий вопль! Мой уже натренированный мозг, давно уже живущий не здесь, а там, мгновенно всё выстраивает в ряд. Позвонила в больницу, хотела выяснить какие-то пустяки, а ей вдруг сказали, что муж умер. Ужас, страх! Но только мой дух, вечно витающий там, где его никто не видит, способен так сразу, слёту всё воссоздать!
Потом воцаряется тишина, а сюда, видимые расплывчато, входят мои родители — и совсем другие, здешние и вроде бы гораздо более важные вещи воцаряются тут… но душа моя там! И при этом ни за что, никогда я бы не позвонил туда и не вошёл — это всё равно что ходить ногами по цветам!
Несколько дней там проходят в тишине — тут у нас что-то происходит, но я открытыми глазами не вижу этого… всё — там! И вдруг день, наверное, на пятый до меня доносится таинственный шелест с той стороны. Я возбуждённо вскакиваю… да хорош же сын (брат, муж, отец!), который слышит только там, а здесь ничего не слышит! Но как проникает этот шелест и что означает он? Даже отчаянный вопль я еле услышал сквозь стену, скорее угадал. Что же за странный, астральный шелест? Я мечусь по квартире. Наконец, подбегаю к окну, выглядываю и вижу картину, именно своей необъяснимостью поражающую меня: всё высокое пространство её окна перетянуто тонкими верёвочками, и на них, почти беззвучно шелестя, сушатся тускло мерцающие, с перламутровым отливом, целлофановые пакеты, их непонятно много… что за странные флаги скорби она вывесила, что за обычай? И в то же время я чую, что именно такими и должны быть флаги смерти — еле видимыми и чуть слышными.
Ну и что? — в отчаянии соображаю я. — А мне-то зачем эти флаги? Мне-то что с них? Ведь никому на свете не объяснишь — этого волнения! Даже, думаю, она сама не видит этих флагов, не чувствует их! Принесла из больницы пакеты от передач, повесила… грустно, конечно… а как уж они там шелестят… кого это волнует? Одного меня!
И особенно невыносимо — на этом всё обрывается: пошелестев, флаги исчезают без какого-либо смысла и завершения, а соседка уже как ни в чём ни бывало ходит по двору, толкуя с тётками. А я остался с этим шелестом, словно деревенский дурачок над своим хозяйством: косточка, щёпочка, тряпочка… Куда это?
Я смутно понимал, что это как бы первая строчка стиха. Вторая, в рифму, наверное, появится когда-нибудь… но когда? А пока — одни первые строки — дикие, странные. Какие-то блуждания по пустырям, по кладбищам. Испуг в душе: я понимаю, что это надо тщательно скрывать — родителей это огорчит (что за сын?), ровесников — наведёт на издевательства. Ходи один, а главное — потом надо собрать все силы и вернуться как бы нормальным, слушать свой как бы спокойный голос, рассказывающий о делах.
А пока — иду. Какая-то гниль под ногами, а деревья, наоборот, сухие, светло-серые. Вот подул ветер, и они гулко застучали верхушками. Какие жуткие места — причём в центре города — причём их больше, чем нормальных, — только они не замечаются, специально не замечаются, выталкиваются разумом, чтобы не сойти с ума… почему же я с утра до вечера шатаюсь по ним?.. Вот показалось какое-то строение — большой скворечник, стоящий на земле. Такая уборная? В центре города? Ничего не понятно!
Наконец я выбираюсь на какую-то улицу из странных двухэтажных домов — вроде совсем близко, но никогда здесь не был, даже не представлял! Что-то здесь странное… Да то же самое, что и во всей нашей жизни — только уже сумасшедший может не сойти с ума, думая о ней! Бензиновая радужная плёнка над бездонной чернотой… страшно в неё вступать, только дуракам кажется, что всё просто! А за бездной этой — что? А за следующей бездной?
Наконец я как-то спохватываюсь: нельзя, наверное, с таким видом ходить по улице, пугать народ?.. Вот — я спокойно захожу в парикмахерскую! Всё очень просто — успокаиваю я свою дрожь — вышел из дома, пришёл в парикмахерскую — чего дрожать? А почему в эту парикмахерскую, а не в мою обычную? А почему бы и нет?!
Я с некоторым даже вызовом снимаю пальто, сам вешаю на крюк, независимо вхожу.
— Коля! — как-то удивительно громко прокричала молодая женщина, выходя вслед за сыном к большому мутному зеркалу. — Как хорошо тебя подстригли!
Его подстригли действительно отлично. Он стоял и мрачно разглядывал себя. На боку его поблёскивала маленькая кобура.
— Пройдите! — гулко крикнул мастер из зала.
Я вошёл, зажмурясь от яркого синеватого света, сел в кресло. Усадив меня, мастер ушёл, почему-то очень надолго. Год прошёл? Или век? Я сидел, оцепенев, смотрел. Уборщица, стуча палкой, выметала волосы из-под кресел и намела большую пёструю клумбу. И вдруг мне заложило уши. Я вдруг почувствовал, что смотрю на всё это то ли с очень далёкого расстояния, то ли из очень далёкого времени. У меня уже было несколько таких картин…
…Да, жизнь загадочна и страшна, но — слегка подчиняема словам. Мостик из слов, сцепленных над хаосом, — единственное наше спасение. Все говорят — и спасаются этим.
«Ветер налетел на кучу и, обогатившись мусором, понёсся дальше».
«Дым летел прямо вдоль земли и вдруг деловито свернул за угол». И мир не страшен уже, ты — его хозяин. Ты вынимаешь в троллейбусе записнуху, чтоб записать неожиданную мысль, и тусклые лампочки под потолком вдруг загораются ярче… Спасибо! Как хорошо жить в уюте — и как страшно за тех, кто не умеет его словами организовать!
Я иду со своей трёхлетней дочкой по парку, смотрю. Похоже — жизнь действительно становится всё хуже. Был ли я в её возрасте так подавлен, угрюм? Неужели главное в жизни — ощущения, слова — исчезло, развеялось навсегда?
Мы приседаем над поблёскивающим золотым ручейком. Ныряют тёмные плотные жучки, в воде видны мохнато обросшие грязью палки.
Я с отчаянием выдергиваю одну, она медленно идёт под водой, оставляя оседающий шлейф.
— Наутилус! — мрачно говорю я.
Дочь поднимает голову, долго смотрит на меня.
— Намутилус! — торжествующе произносит она.
Я радостно вскидываюсь, смотрю на неё. Она хитро улыбается. Ну, всё! Она умеет словом изменить жизнь! Теперь всё в порядке! Мы поднимаемся и идём.