2

Всякий имеет право наслаждаться жизнью.

Джон Гей. Опера нищего

На станции метро «Ноттинг-Хилл-Гейт» высокий темноволосый красавец американец ждет поезда в восточном направлении. Беспокойно переминаясь с ноги на ногу, он разглядывает яркие, но в грязных подтеках, рекламы продуктов, которые ни за что не станет покупать: шоколадных конфет «Черная магия» и сигарет «Крейвен». Привыкший внимательно вчитываться в тексты (молодой человек преподает в университете английский язык и литературу), он удивляется про себя: как могут англичане покупать конфеты, чье название связано со злыми чарами, и сигареты «Трус»?[1] Может быть, у этих блестящих плакатов на самом деле мрачный подтекст? Неужели блондинка с алыми губками, которая протягивает коробку конфет, замышляет околдовать или отравить гостей? А веселые парень и девушка с сигаретами втайне боятся друг друга? Фреду Тернеру, в его нынешнем настроении, обе сцены кажутся пустыми и фальшивыми, даже зловещими, как и сам город.

Фред в Лондоне уже три недели, но на метро едет в первый раз. Обычно он везде ходит пешком — совсем как Джон Гей, английский поэт восемнадцатого века, о котором Фред пишет книгу. В поэме «Тривия, или Искусство бродить по улицам Лондона» Гей презрительно отзывается о транспорте:

Коль обойти решил я белый свет,

К нему мне блеск и мишура карет?

Милей, друзья, мне сладостный покой,

Когда пешком иду к себе домой.

В тщетных поисках «сладостного покоя» Фред обошел уже пол-Лондона. А если нет дождя, он еще и пробегает каждое утро две мили по парку Кенсингтон-гарденс, мимо пустых мокрых скамеек и голых сучковатых деревьев, под хмурым небом, затянутым облаками. Вдыхая сырой холодный воздух и выдыхая пар, Фред задается вопросом: что он делает здесь, один в этом холодном, противном городе? Но сегодня с неба весь вечер сыплется мокрый снег, а Фреда ждут к ужину в Хэмпстеде. В такую погоду даже Гей не пошел бы пешком так далеко.

Большинство других людей на платформе смотрят не на рекламы, а на Фреда Тернера — кто тайком, а кто и в открытую — и вспоминают, где могли его видеть. Не в кино ли? Или по телевизору? Кассирше в мини-юбке кажется, что он вылитый герой с обложки ее любимого романа ужасов «Тайна Розвин». Усталая учительница на скамейке, с набитой плетеной сумкой в руках, уверена, что видела его прошлым летом в Стратфорде, в спектакле «Бесплодные усилия любви», в одной из второстепенных ролей. Хозяин магазинчика мужской одежды, взглядом знатока отметив про себя нездешний покрой шерстяного пальто Фреда, гадает, не этот ли парень играет в обожаемом детьми американском детективном сериале. Никому из пассажиров метро не приходит в голову связать Фреда с комедией или какой-нибудь телевикториной: гордый разворот его плеч, твердый подбородок, сурово сдвинутые темные брови исключают подобное легкомысленное предположение.

Фреда всеобщий интерес не смущает. Для него это в порядке вещей, он к этому привык и не догадывается, что мало кому из людей дано так притягивать взоры. С раннего детства его внешностью восхищались, нередко вслух. Фред унаследовал черты красавицы матери, роскошной брюнетки: густые темные кудри, широко расставленные карие глаза с пушистыми ресницами («Подумать только, такое богатство — и досталось мальчишке!» — говорили люди). Надо отметить, здесь на Фреда глазеют не так бесцеремонно, как дома, в Америке; вежливых британцев с малых лет учат, что в упор рассматривать незнакомых неприлично, и они умеют обуздывать свое любопытство. А еще их учат не заговаривать с незнакомцами, и до сего дня никто из англичан при Фреде этого правила не нарушил, зато на прошлой неделе двое канадцев остановили его посреди улицы вопросом: не он ли случайно поборол гигантскую хищную капусту с другой планеты в фильме «Нечто из ниоткуда»?

Фред Тернер, конечно, понимает, что он красивый, хорошо сложенный молодой человек, из тех, кого режиссеры любят посылать на борьбу с овощами-людоедами. Сказать, что он этим недоволен, было бы преувеличением, и все же Фред не раз жалел, что родился таким красавцем. Чертами лица и сложением он схож с героем начала века, благородным, утонченным, будто сошедшим с рисунка Чарльза Дана Гибсона. Живи Фред в довоенные годы, он благодарил бы судьбу за свою внешность, но в наши дни мужчине-англосаксу быть настолько красивым немодно, если он, конечно, не гомосексуалист. На современный вкус подбородок у него слишком твердый, осанка слишком гордая, волосы не в меру вьются, а ресницы чересчур длинные.

Будь Фред актером, красота его была бы достоинством. Но у него нет ни призвания к лицедейству, ни честолюбия; а в его профессии, как он понял за последние пять лет, красота — большой недостаток. В школьные и студенческие годы Фред этого не чувствовал. Мальчикам позволено быть хорошенькими, если кроме красоты им есть еще чем гордиться. Фред же был во всем одним из лучших: живой, общительный паренек, первый и в учении, и в спорте — таких ребят любят учителя. В старших классах он был из тех юношей, кого выбирают в старосты, а в университете — из тех студентов, а потом и аспирантов, про кого в рекомендательных письмах пишут «и к тому же на редкость привлекательный молодой человек».

Сложности начались, когда Фред стал преподавать. Как знает всякий, кто учился в университете, большинство преподавателей не отличаются ни привлекательной внешностью, ни большой физической силой, и если подобные качества у студентов они ценят или хотя бы терпят, то собратьям-педагогам их не прощают. Будь Фред преподавателем живописи или театрального искусства, он, возможно, не так выделялся бы среди коллег и легче уживался с ними, а на кафедре английского языка и литературы к нему из-за внешности относились предвзято, несправедливо считали тщеславным, себялюбивым, неумным и легкомысленным.

Со студентами Фреду тоже приходилось нелегко. Как только он поступил ассистентом на кафедру, в него тут же влюбились не меньше трети студенток и даже один-два студента. Стоило ему обратиться к кому-то из них с вопросом, у них подгибались коленки, прерывалось дыхание, разбегались мысли. Они ходили за Фредом по пятам после занятий, провожали его до кабинета, наклонялись над его столом в облегающих свитерах и блузках с глубокими вырезами, хватали его за руки с немой мольбой, а иногда и открыто признавались в любви — в записках или в разговоре («Я только о вас и думаю, просто с ума схожу»). Но Фред не собирался спать ни с десятком обезумевших первокурсниц, ни даже с одной-единственной избранной первокурсницей в здравом уме. Его не привлекал юношеский жирок и незрелые мозги, и, хотя несколько раз соблазн был велик, Фред строго следовал кодексу профессиональной чести. К тому же он справедливо полагал, что если поддастся искушению и об этом узнают, то может серьезно пострадать его карьера.

В первый год работы Фред научился держать студентов на расстоянии — к примеру, попросил их больше не обращаться к нему по имени, хоть это ему и нелегко далось. Со временем страсти вокруг него утихли, а когда он встретил женщину, чья внешность и темперамент не давали ему скучать, стало еще легче. Но на занятиях ему до сих пор неуютно. Мало приятного, когда тебя называют «профессор Тернер»; жаль, что со студентами приходится вести себя холодно и сухо, что на твоих занятиях никогда не будет той теплоты и свободы — не доходящей до фамильярности, — как у твоих менее привлекательных коллег. Время исправит это положение, но не раньше чем через четверть века, а в двадцать восемь лет это кажется вечностью. Пока же нужно мириться с тем, что студенты считают тебя сухарем и распространяют это мнение в «Секретном руководстве для студентов», которое выпускают каждую осень.

Однако сейчас, как и последние два месяца, мысли Фреда занимают не университетские неприятности, а его семейная жизнь, которая трещит по швам. До недавнего времени Фред думал, что его жена Рут (или Ру — для Фреда) поедет за границу вместе с ним. К поездке они готовились сообща, читали книги, изучали карты, расспрашивали друзей, и Ру радовалась предстоящему путешествию даже больше, чем сам Фред.

И вдруг дома разразилась буря: гром, молнии, потоки слез. Перед самым Рождеством Фред и Ру расстались мрачные, злые, а родным и друзьям объявили, что они «в процессе развода». В глубине души Фред подозревает, что исход «процесса» предрешен, вердикт присяжных — «виновен», и браку их будет вынесен смертный приговор.

Но что толку об этом думать, ворошить горькие воспоминания? Ру далеко и сюда уже не приедет. Она не ответила ни на одно из двух писем Фреда — кратких, но тщательно продуманных, спокойных, дружеских — и, похоже, не собирается отвечать. Фреду предстоят пять одиноких месяцев в Лондоне, без смысла и радости; и в городе, и в душе у него непрестанно моросит холодный дождь. Никогда прежде Фред не был таким несчастным.

Он готовился даже без Ру жить интересной, насыщенной жизнью здесь, в городе Джона Гея, в городе Джонсона, Филдинга, Хогарта и многих других замечательных людей. А в итоге без души, как будто по обязанности, ходил в одиночку туда, где они мечтали побывать вдвоем, — в собор Св. Павла, на Лондонский мост, к дому доктора Джонсона и так далее. Все вокруг казалось ему фальшивым и пустым, достопримечательности Лондона выглядели равнодушными, мертвыми громадами из камня и кирпича. Фред прилетел в сердце Британии, но душа его осталась в Коринфе, в той жизни, которой больше нет. Он живет в прошлом, как и собирался, да только не в Лондоне восемнадцатого века, а в своем собственном недавнем прошлом, мрачном и унылом.

И все-таки Фред не верит, что настоящего, прекрасного Лондона нет на свете. Есть такой город. Фред жил в нем полгода десятилетним мальчуганом, а на прошлой неделе побывал там снова. И хотя некоторых из памятных местечек больше нет, зато те, что остались, наполнены смыслом, светятся воспоминаниями, как будто от них исходит благотворное излучение. Дом, в котором когда-то жила семья Фреда, уже снесли; на месте развалин, оставшихся от бомбежек, — Фред и его школьные друзья играли там в фашистов и союзников или в полицейских и бандитов — теперь выстроили многоквартирные дома. Но на углу осталась кондитерская, где так густо, сладко пахнет анисом, корицей и молочным шоколадом; осталась широкая каменная лестница в проулке за церковью, с низкими, неровными, стершимися ступенями, где Фредди (как его тогда называли) часто останавливался по пути домой, ел черные, блестящие витые лакричные палочки из бумажного пакета и читал комиксы «Бино» — ни одно из удовольствий никак нельзя было отложить на потом.

Через дорогу находилась приемная хирурга, куда отец на руках принес Фредди, когда тот упал с велосипеда, и врач, старушка с коротко стриженными седыми волосами, зашила ему подбородок тремя колючими черными стежками, приговаривая: «Ай да красавчик янки, храбрец-молодец»! Не просто хвалила, как теперь понимает Фред, а определила самую его суть. На медной табличке теперь другое имя, но осталась прежней тяжелая дверь с витражом, на котором красуются помидоры с нимбами, и по-прежнему Фреду они кажутся знаком того, что это не просто дом, а священное место, пусть даже теперь Фред знает, что витраж — произведение современного искусства, а помидоры-святые — на самом деле не помидоры, а гранаты. На одной-единственной улице в Кенсингтоне длиной в несколько сот футов ум Фреда напряженно работает, все чувства обострены, а весь остальной Лондон — холодный, блеклый, скучный и безрадостный.

Фред считает, что настоящий Лондон для него закрыт не только оттого, что рядом нет Ру. Отчасти дело в том, что он здесь как турист; то же самое Фред замечал у недавно приехавших сюда американцев, а дома — у друзей и родных, когда те возвращались из-за границы. Вся беда в том, что в чужой стране можно в полной мере пользоваться лишь двумя из пяти чувств. Зрение не страдает — недаром говорят «осматривать достопримечательности». Чувство вкуса тоже всячески поощряется, более того, приобретает мистический, почти сексуальный смысл и значимость: если ты отведал местных блюд и напитков — значит, узнал страну по-настоящему.

Однако слух, можно сказать, не работает. Доступные пониманию звуки — лишь голоса официантов, продавцов, экскурсоводов и гостиничных служащих, да еще обрывки весьма сомнительной «народной» музыки. Даже в Англии произношение, мелодика речи и некоторые слова кажутся чужими, туристы не узнают многие звуки, а общаются в основном с должностными лицами. Обоняние с грехом пополам работает, но запахи сплошь и рядом или незнакомы, или неприятны. А больше всего страдает осязание. На всем и вся вокруг туристу мерещатся таблички «Руками не трогать!».

Для связи с миром недостаточно двух чувств, поэтому места, где ты побывал как турист, кажутся блеклым, безмолвным пространством с отдельными светлыми пятнами. Белые с пурпурными прожилками крокусы в ящике на окне; красное, искаженное гневом лицо орущего таксиста; рыба с горсточкой жареной картошки, завернутая в страницу скандального таблоида «Новости мира», — эти редкие минуты полноценного восприятия выделяются в памяти Фреда среди событий прошедшего месяца будто яркие цветные снимки на серых листах старого фотоальбома. Если подумать, так и должно быть — ведь туристы обычно привозят домой фотографии.

А еще привозят яркие безделушки под названием «сувениры». Как подразумевает само слово, это даже не предметы — скорее воплощенные воспоминания, а все воспоминания, как известно, несколько приукрашены и искажены. У сувениров мало общего с теми вещами, которыми пользуются жители страны. Кто-нибудь видел гречанку в платке с желтыми блестящими монетками или французского рыбака в «настоящей рыбацкой куртке» из тех, что продаются в сувенирных магазинах? Эти символы-фальшивки выдуманы для того, чтобы восполнить человеку те несколько недель или месяцев, на которые он был отрезан от своего мира, от близких людей…

Вот-вот, в самую точку. Отрезан от близких… Будь рядом с ним Ру, разве стал бы он сочинять подобные теории? Такое состояние души неестественно, это отражение серого Лондона. Хорошо бы найти кого-нибудь, в компании с кем он… нет, не забыл бы Ру — это невозможно, — а просто отвлекся и отогрелся бы.

С глухим ревом рассекая воздух, к платформе подлетает поезд. Вагон полупустой: уже седьмой час вечера, и народ в основном едет в другую сторону, в пригороды. Фред заходит в вагон и садится, вновь привлекая к себе любопытные взгляды. Напротив сидит хорошенькая девушка в темно-зеленой шерстяной накидке с капюшоном; они встречаются глазами, девушка слегка улыбается Фреду и вновь опускает взгляд на книгу. Вот он, неплохой и далеко не первый пример того, чего не хватает ему в Лондоне, да только Фред не чувствует в себе сил что-либо предпринять.

На пути у Фреда два препятствия. Во-первых, недостаток опыта. В отличие от большинства мужчин заурядной или вовсе непривлекательной внешности, Фред так и не научился знакомиться с женщинами. Ему это никогда не было нужно, поскольку с ранней юности вокруг него толпились девушки, которые сами были не прочь, а то и страстно желали познакомиться с ним поближе. Девушек привлекала не только его красота, но и жизнерадостность, приятные манеры и то, что он был умница и спортсмен, но никогда этим не кичился. Фреду оставалось всего лишь сделать выбор.

Даже сейчас, когда у Фреда так тяжело на душе, он без труда мог бы познакомиться с девушкой, если бы захотел, — и на его неловкость и застенчивость, скорее всего, не обратили бы внимания. Но есть еще одно препятствие, куда серьезнее. У всех девушек в Лондоне один общий недостаток: они не Ру. Ясное дело, глупо и вредно продолжать думать о женщине, которая вычеркнула тебя из своей жизни, вспоминать о ней, мечтать. Как говорил Роберто Франк, его друг детства, на одной девчонке свет клином не сошелся.

Если бы Роберто был сейчас здесь, а не преподавал в Висконсине французский, он бы посоветовал подкатить к девушке в зеленой накидке и сегодня же затащить ее в постель. Еще в школе Роберто прописывал случайный секс как лекарство от всех бед. «Лучшее средство — быстрый трах», — заявлял он, когда кто-то из приятелей жаловался на простуду или скулил, что растянул ногу, в школе много задают, родители не понимают, сломалась машина или велосипед, подружка ревнует, изменяет или динамит. Роберто со школьной скамьи начал коллекционировать женщин, как в детстве коллекционировал открытки с бейсболистами, предпочитая количество качеству (в младших классах он как-то раз отдал Фреду самого Микки Мэнтла за трех каких-то слабаков из «Рэд Сокс»). Роберто убежден, что мир кишит похотливыми красотками, жаждущими легких связей. «Заметь, я не предлагаю тебе уламывать их или водить за нос. Если я встречаю крошку, с которой хочу переспать, я ей выкладываю все начистоту. Не хочет играть по моим правилам — ну и ладно, адью, никто не в обиде». Фред не согласен. Он по опыту знает, что не бывает отношений без обязательств, — и неважно, что там говорят двое друг другу в самом начале. Бывало, уже после пары свиданий ему начинало казаться, что он запутался в чувствах, как кот в клубке.

«М-да, — думает Фред, — а может быть, в чем-то Роберто и прав; может быть, если бы я с кем-нибудь…»

Поезд останавливается на «Тоттенхем-Корт-роуд». Фред выходит, чтобы пересесть на Северную линию. Выходит и девушка в зеленой накидке; оказывается, читала она «Случай» Джозефа Конрада. Фред сначала устремляется за ней — ему тоже нравится Конрад, — потом, не зная, что ей сказать, замедляет шаг. Сворачивая к лестнице на южную платформу, девушка бросает на Фреда грустный взгляд.

Фреду приходит в голову, как начать разговор, и он пускается вслед за незнакомкой, но тут же вспоминает, что в Хэмпстеде его ждут к ужину Джо и Дебби Вогелер, которые обидятся, если он не придет. С Вогелерами он учился в аспирантуре и, кроме них, никого из своих ровесников в Лондоне не знает, поэтому для Фреда очень важно сохранить их дружбу. Среди прочих знакомых Фреда только пожилые друзья его родителей да еще коллега по работе, старая дева Вирджиния Майнер, тоже приехавшая сюда в научный отпуск. Если с друзьями родителей Фред общается из вежливости, но без особой охоты, то профессора Майнер и вовсе старается избегать. Хотя у Фреда с ней не было ни одного серьезного разговора, именно ей в конце концов придется решать, оставить ли Фреда на кафедре или вышвырнуть на улицу. Говорят, она обидчивая и с причудами, к тому же без ума от всего английского. Случайная встреча скорее оттолкнет ее от Фреда, чем порадует, а если при ней обнаружить свое плохое настроение и признаться в нелюбви к Лондону и Британскому музею, то Фред, что бы она ни думала о нем сейчас, неминуемо упадет в ее глазах. Кроме всего прочего, непонятно, как к ней обращаться — профессор Майнер, мисс Майнер, Вирджиния или Винни? Чтобы не обидеть отказом, Фред согласился прийти в конце недели к ней на «вечеринку», но, скорее всего, позвонит и соврет, что ему нехорошо, — то есть что заболел, поправляет себя Фред: в этой стране «мне нехорошо» означает, что тебя тошнит.

Джо и Дебби не стоит обижать и еще по одной причине: Фреда ждет у них бесплатный ужин, притом вкусный — Дебби неплохо готовит, хоть и без особой фантазии. Впервые в жизни Фред остался без гроша в кармане. Он представления не имел, какие в Лондоне цены и сколько нужно времени, чтобы получить зарплату по чекам. Квартиру, которую он и Ру нашли по объявлению, дороговато снимать в одиночку, а готовить он не умеет. На первых порах Фред обедал в ресторанах и барах, сначала в дорогих, потом все более и более дешевых, от которых страдал не только его кошелек, но и желудок; сейчас он кое-как перебивается бутербродами с сыром, консервированной фасолью, готовыми супами, вареными яйцами и апельсиновым соком в пакетах. Если станет совсем худо, можно послать письмо или телеграмму родителям и попросить денег, но выглядеть это будет по-детски беспомощно. В конце концов, ему скоро двадцать девять и он доктор наук!


— Хочешь еще шоколадного торта? — спрашивает Дебби.

— Нет, спасибо.

— Правда ведь, не удался? — Круглолицая Дебби хмурится, между бровей-ниточек пролегает морщинка.

— Что ты, очень вкусно, просто…

— Глазурь, по-моему, не такая, как обычно, — замечает Джо — как всегда, с философским спокойствием.

— Да, сыровата, — соглашается Дебби. — И начинка слишком сладкая. Я взяла не то печенье, а хорошего шоколада ни в одном магазине не оказалось. Но здесь всегда так, понимаешь?

Фред молчит. Ему все понятно: ведь друзья весь вечер рассказывали (Дебби — горячо и возмущенно, Джо — с прохладной ехидцей) о том, как их разочаровала Англия, особенно Лондон. Больше месяца они изо всех сил пытались привыкнуть, а теперь махнули рукой. И зачем только они сделали такую глупость — уехали сюда из Южной Калифорнии (оба преподают там в колледжах по соседству), да еще и с годовалым ребенком? Их ведь предупреждали, но голову им вскружила любовь к английской литературе (Дебби) и английской философии (Джо). Что ж мы не послушались советов умных людей? — без конца спрашивают они друг у друга. Почему не поехали в Италию, или в Грецию, или, наконец, не остались дома, в Клермонте? В прошлом Британия, возможно, и была великой, но теперешний Лондон — гадость.

— Скажем, магазины. Продавец в бакалейном — форменный грубиян! Можно подумать, я его оскорбила, когда сказала, что у них должен быть горький шоколад для выпечки. Он о таком слыхом не слыхивал — и рад до смерти!

— Они все сговорились. Похоже на то, во всяком случае, — вторит Джо. — Встречаются раз в неделю в местной забегаловке и думают: «Как нам досадить этим молокососам-янки, которые рады по уши, что приехали в Лондон?» — Джо хохочет, сморкается.

— И водопроводчик не пришел, когда у нас забилась раковина. Даже не изволил сообщить, когда к нам доберется и появится ли вообще.

— Или, допустим, сегодня в химчистке. Там женщина так посмотрела на мои брюки, будто от них чем-то воняло. «Нет, сэр, с этими жирными пятнами ничего нельзя сделать, один фунт десять пенсов, пожалуйста». — Изысканный британский выговор у Джо не очень-то выходит: во-первых, ему медведь на ухо наступил, во-вторых, у него насморк.

— Но хуже всего, что здесь так некрасиво, — жалуется Дебби. — Серо, мокро, а все эти современные здания — просто кошмар какой-то. Посреди самых красивых старинных улиц понастроили многоэтажных домов, ресторанов быстрого питания, понаставили рекламных щитов. Куда девалось их чувство прекрасного?

— Вымерзло, — отвечает ей муж. Уроженец Калифорнии, Джо щуплый, узкогрудый и не выносит холода; сразу после приезда в Лондон он заболел, бывало ему и «нехорошо». — Сначала пытался не обращать на это внимания, — рассказывает он Фреду, пока Дебби готовит кофе внизу, в темной сырой кухне. — Потом слег и четыре дня провалялся в постели, все ждал, когда же станет лучше, наконец отчаялся и снова встал на ноги.

Сейчас у него кашель, лихорадка, горло болит, нос заложен, голова раскалывается. Больше всего на свете хочется пойти наверх, повалиться на кровать и уснуть мертвым сном. Но ведь он философ и по натуре стоик. Дебби и малыш Джеки тоже простужены.

— Самое плохое здесь — климат, — продолжает Джо. В ответ на окрик жены он берется за веревку буфетного «лифта» и поднимает из кухни приготовленный Дебби поднос. — Погоду они тоже, по-моему, нарочно портят.

— А какая, наверное, сейчас погода в Клермонте! — восклицает Дебби минуту спустя, разливая кофе. — Как подумаю — кажется, что меня провели как последнюю дурочку. А ведь нас и вправду надули. Может, я тебе уже рассказывала… (А как же, и не раз.) Этот дом мы нашли по объявлению, агент прислал нам снимок и описание. В то утро, когда мы сюда прилетели, Фласк-уок была просто чудо: в кои-то веки выглянуло солнышко, и, когда такси остановилось, дом был точь-в-точь как на фотографии, только еще лучше, потому что в цвете — настоящий загородный домик в георгианском стиле. И я подумала: видно, не зря мы отдали столько денег за дом и за билеты и восемь часов промучились с Джеки в самолете. А когда зашли внутрь, то оказалось, задней части у дома просто нет — будто срезана. Агент нам, конечно, ни словом не обмолвился… — Дом Вогелеров стоит на углу улицы; кухня в полуподвале, гостиная и две спальни, одна над другой. Комнаты все треугольные — как куски пирога, только куда тоньше тех, что нарезала Дебби. — Гостиная — пятнадцать на восемнадцать футов, не меньше, так говорилось в описании, — продолжает Дебби. — Я-то думала, это без учета плинтусов, стенных шкафов и всего такого прочего. Как бы не так! Да еще эта ужасная пластмассовая мебель по углам. И разумеется, никакого сада. Я чуть с ума не сошла, честное слово. Взяла и разрыдалась, и Джеки, конечно, тут же заревел — дети чувствуют, когда родители расстроены.

— Мы никак не могли в себя прийти, — признается Джо. — Отчасти, наверное, из-за смены часовых поясов. Но уже почти полтора месяца прошло, а все то же самое.

— Понимаю, о чем ты. — Фред протягивает чашку за добавкой кофе. — У меня бывает странное чувство: кажется, что я на самом деле не в Лондоне, что это не настоящий Лондон, а плохая подделка.

— С нами было то же самое первое время после приезда. — Дебби подается вперед, ее ровно подстриженные каштановые волосы накрывают щеки. — Особенно когда ходили смотреть достопримечательности — Вестминстерское аббатство, здание Парламента и все такое прочее. Все казалось каким-то игрушечным, а вокруг автобусы, толпы туристов — американцев, французов, немцев, японцев. Вот мы и решили: пропади оно все пропадом!

— Такое происходит повсеместно, — объясняет Джо. — Туризм — это саморазрушение, вроде как реакция окисления железа. — Джо любит научные сравнения, эта любовь у него осталась с тех времен, когда он учился на биохимическом факультете. — Какое-то место становится достопримечательностью из-за того, что оно символично или характерно и олицетворяет настоящую Британию. Туда стекаются сотни туристов — и что же они видят? Разумеется, других туристов.

— И когда доберешься до какой-нибудь достопримечательности, она оказывается вовсе не такой красивой, — вставляет Дебби, — потому что ты уже видел ее прилизанный снимок в ясный летний день, без туристических автобусов, окурков и оберток от конфет. Естественно, наяву она выглядит грязной и облезлой. Теперь мы на экскурсии не ходим. Зато на работу больше времени остается.

— Что правда, то правда, — соглашается Джо. — При такой погоде, если никуда не ходишь, только и остается сидеть и писать. Больше и делать нечего — разве что играть с ребенком да смотреть телевизор. Эй, сколько времени?

— Скоро восемь, — отвечает Дебби.

Джо распрямляет длинные ноги, поднимается и идет к телевизору в дальнем углу комнаты, похожей на кусок пирога.

Пока все сдвигают стулья, подтягиваются к телевизору и ждут очередного выпуска сериала по роману Генри Джеймса, который идет раз в неделю на Би-би-си, Фред решает поделиться своими взглядами на туризм, но оставляет затею, сообразив, что главная его мысль не относится к Вогелерам. Судя по тому, как они устроились в обнимку на уродливом диване, чувство осязания у них вовсе не страдает.

С первыми звуками печальной мелодии к фильму Джо прибавляет громкость. Фред, который пропустил предыдущие серии, смотрит вполглаза, с тоской сравнивая себя с Вогелерами. Они-то вместе, у них ребенок, и работа их, судя по всему, не стоит на месте, а книга Фреда о Джоне Гее, для которой он собирает материалы в Британском музее (Ру называет его «БМ» или «Бумагомаралка»), продвигается из рук вон плохо.

Фред нетерпелив, деятелен, не любит сидеть в четырех стенах. В библиотеке ему нравится бродить среди полок, искать нужные книги — заодно попадаются и те, о которых он не подозревал. В БМ трогать книги на полках запрещено, далеко не всегда там можно найти то, что нужно, а если книга нужна, но ты пока не знаешь об этом, то путь к ней закрыт. Иногда приходится ждать часа по четыре, пока пищеварительная система древней библиотеки извергнет из себя несколько жалких книжонок, чьи номера Фред выписал из громоздкого, запутанного каталога. И даже когда книги наконец приносят, все далеко не так просто. Фред привык работать у себя в кабинете, где никто не шумит и не отвлекает. Здесь же его окружают другие читатели, некоторые из них довольно странные, а иные и вовсе сумасшедшие, судя по тому, как они выглядят и ведут себя: кладут в пыльные тома разноцветные закладки, барабанят пальцами по столу, топают ногами, разговаривают сами с собой, беспокойно перешептываются, кашляют, сморкаются и мешают работать.

К тому же Фред, когда пишет, повсюду разбрасывает свои бумаги и любит ходить по комнате; дома его записи занимали целых два стола и кровать в комнате для гостей. А в БМ высокий, крепкий Фред вынужден сидеть скрючившись на маленьком стульчике, на клочке пространства между двумя другими учеными или сумасшедшими и их грудами книг, в душном зале, построенном по одному плану с образцовыми тюрьмами, детищем викторианских философов-моралистов.

Фред убежден, что БМ вредит его работе. Чтобы написать о Джоне Гее что-то стоящее, нужно (как говорил сам Гей) «пуститься в путь». Нужно «кружиться пчелкой», чтобы собрать воедино не только литературную и театральную критику, но и фольклор, материалы по истории музыки и криминальные хроники восемнадцатого века. Ничего удивительного, что фразы, которые выдавливает из себя Фред, сгорбившись над парой книг в огромной душной ученой тюрьме, выходят тяжелыми и невнятными. Снова и снова поднимается он, чтобы лишний раз порыться в каталоге или просто пройтись по залу. Смотрит на завсегдатаев библиотеки, которых он уже запомнил в лицо, а кое с кем и знаком, — и все больше мрачнеет. Частенько в зале сидит кто-то из Вогелеров, корпит над книгами. Вогелеры вместе учились в аспирантуре, и у них полное равноправие: всю заботу о маленьком Джеки они делят пополам. Условия работы в Бумагомаралке Вогелерам не помеха. Когда Фред проходит мимо, Джо или Дебби всякий раз поднимают на него глаза и снисходительно улыбаются. Наверное, думают: бедняга Фред, никогда не умел сосредоточиться на работе!

Очередная серия фильма подошла к концу, лица героя и героини застыли на фоне роскошной архитектуры начала века, по экрану побежали титры.

— Что ж… — Фред поднимается на ноги, — мне, пожалуй, пора…

— Не уходи, посиди еще, — гнусавит Джо.

— Посиди, расскажи, что у тебя новенького. Кстати, как дела у Рут? — Джо и Дебби задают этот вопрос каждую неделю, по очереди, будто сговорились.

— Не знаю. Она мне не пишет, — отвечает Фред уже в четвертый раз.

— Вот как… до сих пор не написала… — тянет Дебби. За этим, казалось бы, невинным и спокойным замечанием Фреду слышится неприязнь. Его друзья плохо знают Ру и недолюбливают ее. Они видели ее всего два раза и явно старались полюбить, но, как и в случае с Лондоном, безуспешно. — Она не тот человек, который тебе нужен, — нарушает Дебби трехлетнее табу. — Нам с самого начала было ясно.

— Верно, — поддакивает Джо. — Девушка-то она неплохая, только слишком уж беспокойная.

— Взять хотя бы ее фотографии. Они всегда были какие-то странные, безумные. И в сравнении с тобой она казалась просто ребенком.

Ну еще бы: Ру моложе Дебби на четыре года, а Фреда и Джо — на три.

— Она как будто была настроена не на ту волну.

— Судя по всему, да. — Фред берет с пластмассового кофейного столика, отделанного под дуб, свежий номер «Гардиан».

— Слушай, только не вешай нос, — поучает его Джо.

— Легко сказать. — Не различая ни строчки, Фред шелестит газетными страницами.

— Ты ошибся, только и всего, — говорит Дебби. — Ошибиться всякий может, даже ты.

— Правильно, — соглашается Джо.

— До сих пор жалею, что у вас с Кариссой ничего не вышло, — бормочет его жена. — Она мне всегда так нравилась. И что ни говори, она очень талантливая.

— Умница, — добавляет Джо.

— Гм, — отзывается Фред, про себя отметив, что о Кариссе говорят в настоящем времени, а о Ру — в прошедшем; не только подразумевают, что она посредственность, но и делают вид, будто ее больше нет.

— Карисса не такая, как все, — продолжает Дебби.

«Как бы не так, — безмолвно возражает Фред. — Серая мышка-преподавательница, робкая, забитая; умна, спору нет, — но из кожи вон лезет, чтобы казаться еще умнее».

— Давайте не будем об этом, ладно? — резко произносит он вслух.

— Боже мой… Прости нас…

— Что ты, мы не хотели…

Почти десять минут Фред уверяет друзей, что вовсе не обиделся, что все понимает, что ужин был отменный и хорошо бы поскорей увидеться снова.


Фред шагает по Фласк-уок к станции метро сквозь ночной холод и туман, а на душе у него обида и злость. Когда попадаешь в беду, то слышать от друзей, что они с самого начала это предвидели и только из вежливости молчали, — слабое утешение.

Фред, правда, не винит Вогелеров за их отношение к его жене, ведь когда Фред впервые встретил Ру, ему тоже казалось, что она настроена не на ту волну; на деле же волны, которые она излучала, заставляли его жужжать как стереоусилитель. Вся она будто светилась изнутри — и ее пышная грудь под оранжевой футболкой с надписью «Солнечная энергия», и широко раскрытые влажные глаза, и загорелые румяные щеки, и длинная темно-рыжая коса, из которой во все стороны выбивались жесткие прядки.

Фред второй месяц преподавал в Коринфе, когда познакомился с ней на банкете в честь приезжего лектора. Ру пригласили сделать фотографии для местной газеты, а Фред пришел потому, что искренне восхищался взглядами гостя. Ру их, кстати, решительно не разделяла и честно призналась в этом. Сначала Фред и Ру друг другу совсем не понравились, если не сказать больше. Но настоящего противостояния не вышло — оказалось, что у них общее хобби. Ру с утра ездила верхом и даже не удосужилась переодеться, и когда Фред узнал, что ее брюки для верховой езды и высокие вощеные ботинки — не напоказ, а для дела, вся его неприязнь мигом улетучилась. Когда Ру с невозмутимым видом (позже выяснилось, что ее спокойствие — только маска, за которой скрывалась порывистость) пригласила Фреда покататься в выходные верхом, он с радостью согласился. Ру, как она призналась потом, чуть дольше сомневалась на его счет. «Я совсем голову потеряла, мне так хотелось, чтобы у нас с тобой что-нибудь вышло, но внутренний голос мне твердил: „Эй, детка, постой, он же сухарь-профессор, а в душе наверняка женоненавистник и свинья. От таких, как он, одни несчастья“».

Фред сворачивает с Хай-стрит к станции метро «Хэмпстед», спускается внутрь, покупает билет до «Ноттинг-Хилл-Гейт» и заходит в старый железный лифт, по стенам которого развешаны плакаты с полуобнаженными красотками. Лифт погружается в холодную, сырую шахту, а Фред — против воли — в пучину воспоминаний.


Октябрь, три с лишним года назад. Фред и Ру, с которой он был знаком три дня, лежали в заброшенном яблоневом саду, на холме возле фермы ее матери и отчима, а их лошади щипали жесткую, высокую, жухлую траву на ближнем лугу.

— Знаешь что? — сказала Ру, повернувшись на бок. На ее теплой смуглой коже играли тени, как на спелых полях в солнечный день, когда по небу бегут облачка. — Это неправда, что когда сбываются наши детские мечты, то остается одно разочарование.

— Ты представляла себе что-то похожее? — Фред лежал не шевелясь на спине и смотрел сквозь сетку ветвей на небо, ярко-синее, как пламя газовой горелки.

— Еще бы! Однажды за мной прискачет мой принц — и тому подобную чушь. Лет с семи, наверное.

— В таком нежном возрасте — и уже?..

— А что? О периоде скрытой сексуальности у детей я узнала только в университете, но в детстве, сколько себя помню, пыталась заставить мальчишек играть в доктора, только им обычно не очень-то хотелось. Разумеется, я не знала, что случится после того, как приедет принц. Представляла природу вокруг, и самого принца, и как он выезжает на коне из леса — точь-в-точь как ты, только в моих детских мечтах ему тоже было семь.

— Тогда ты и научилась ездить верхом?

— Нет. По-настоящему я тогда не умела. — Ру приподнялась. Ее толстая темно-рыжая коса (того же оттенка, что и шкура у ее лошади по кличке Шара) расплелась во время их недавней любовной битвы, и теперь волосы струились по спине, распускаясь будто по собственной воле. — Мне страшно хотелось, но было негде — разве что летом в лагере, всего пару недель. А по-настоящему я научилась только в тринадцать, когда мама познакомилась с Берни. А ты?

— Не помню точно. Одно из первых воспоминаний детства — как меня у дедушки сажали верхом на пони. Он казался мне высоченным, как гора, и широким, как диван. Было мне тогда года два-три.

— Везет же некоторым! — Ру сжала кулак и шутливо стукнула Фреда, но удар вышел довольно сильный. — Я бы все за такое отдала — с детства обожала лошадей, и почти все мои подруги тоже. Мы просто с ума по ним сходили, честное слово.

— Да, встречал таких девчонок. Интересно, откуда это у вас? Наверное, дело в том, что мы живем в мире машин и женщинам, даже маленьким девочкам, в нем еще тяжелее, чем мужчинам.

— Некоторым женщинам. — Ру передернула плечами. — Есть еще и объяснение в духе Фрейда, но, по-моему, это чушь собачья. Никогда не представляла себя с конем, мне казалось, что я сама — лошадь. И всем подругам моим — тоже, честно тебе говорю. У нас в младших классах было два сорта девчонок: паиньки, которые любили наряжаться, печь печенье и играть в куклы, — и я с подругами. Мы носились по улицам в старых джинсах и кроссовках, возились в грязи и обожали лошадей. Мне кажется, лошади для нас означали свободу, силу, движение. Нам не хотелось быть обычными девчонками, такими, как все.

— Помню я этих девочек-паинек. Толку от них было мало. — Фред притянул Ру к себе. — О-ох! Слушай, — спросил он немного погодя, — а твоя прогулка верхом впервые вот так заканчивается?

— Ну, как сказать. — Ру тепло дышала ему в лицо. — Пару раз, конечно, случалось. — Ру отодвинулась, чтобы лучше видеть Фреда. — Но это было совсем не то. Многие мои знакомые парни не умеют ездить верхом или умеют, но совсем неважнецки, только строят из себя хороших наездников, и выходит еще хуже. А те, кто умеет, — по большей части милые дурачки, которых и мужчинами-то не назовешь. Вроде моих сводных братьев… Я ни разу еще никого сюда не приводила. В это место — никогда. — Ру понизила голос, заглянула в глаза Фреду.

— Спасибо.

— Только не воображай, что ты такой особенный, — поспешила добавить Ру. — Но нельзя же до конца дней ждать какого-то дурацкого принца. Я ведь старею — вот и подумала: сейчас самое время.

— Нечего сказать, старушка — всего-то двадцать два. — Фред погладил ее по щеке, но Ру отвернулась, подперла рукой подбородок и устремила взгляд сквозь ветви на склон холма, на лошадей.

— А еще из-за Шары. Знаешь, я тебе уже говорила, что прошлой весной хотела убраться из Бостона подальше: мой начальник в газете был женоненавистник и гадина, и с моим тогдашним парнем дела шли хуже некуда. Возвращаться домой было необязательно, я могла бы податься в Нью-Йорк или на Западное побережье — мне там предлагали неплохую работу. Но мне хотелось быть рядом с Шарой. Кто знает, а вдруг она последний год так скачет? Она мне почти ровесница, а после двадцати лет с лошадью всякое может случиться. Хорошую скорость она еще набирает, но устает сильно. Можно было, конечно, любую другую лошадь взять, но это совсем не то. В мечтах я всегда представляла себя верхом на Шаре — по-другому и быть не могло, понимаешь? Да и на дворе уже октябрь, еще неделя-другая — и настанут холода, и тогда на улице уже не покувыркаешься. Выходит, сейчас — или никогда. — Ру невесело засмеялась. — Так что не думай, что ты такой особенный, — повторила она.

Но Фред думал, что он и вправду особенный, — и торжествовал.

Недолго же длилась его радость. Сейчас Фред ходит взад-вперед по холодной, полупустой платформе лондонского метро, а в ушах у него снова звучат недавние слова Джо, Дебби и других приятелей и родственников, кое-кто из которых не постеснялся поздравить Фреда, когда его брак развалился. Большинство из них с самого начала были от Ру не в восторге. Им казалось, что она не та девушка, в которую мог бы всерьез влюбиться Фред, и они поздравляли его с выбором только из вежливости.

К примеру, отец Фреда сказал: «Недурна, спору нет. И кажется, очень добрая девушка. На ее фотографиях мексиканских трущоб видно сострадание. Человек она прямой, говорит что думает. Будьте счастливы». Ру снимала сезонных рабочих-мексиканцев на севере штата Нью-Йорк, но Фред уже устал исправлять подобные ошибки отца — тот привык мысленно отгораживаться от любого общественного зла.

Фред вспомнил и тогдашние слова Джо и Дебби: «Те фотографии, что Ру делала на дискотеке, очень необычны. Видно, что она свое дело знает». — «Сил ей, похоже, не занимать». — «Занятное было у нее платье, с красной вышивкой и все в блестках — албанское, что ли?» — «Она очень похожа на одну студентку из Нью-Йорка. Мы удивились, когда узнали, что она выросла в Коринфе».

На самом деле это значило, что Ру слишком беспокойна, шумна, чересчур интересуется политикой, ведет богемный образ жизни и еврейка к тому же. Между прочим, Джо и сам еврей, но совсем другой породы: отшлифован Принстоном, эрудирован, скромен.

Большинство родных Фреда и многие из его друзей по аспирантуре рады, что Ру, как выразился один из них, «сошла со сцены». И убеждены — или, по крайней мере, надеются, — что она больше там не появится, а останется навсегда в странном, мрачном мире своих фотографий. И только мать Фреда, напротив, от всей души желает, чтобы ее сын и Ру помирились. Вероятно, не хочет нарушать семейные традиции. Фред помнит, как мать говорила совсем по другому поводу со спокойной гордостью: «Ты знаешь, милый, в нашей семье до сих пор не было ни одного развода». Но это не единственная причина, мать с самого начала искренне привязалась к Ру, несмотря на то что они совершенно разные: Ру — богемная, шумная и все такое прочее, а Эмили Тернер — настоящая леди, с безупречным вкусом, с ровным, приятным голосом.

Ру тоже привязалась к матери Фреда, хотя и не сразу.

— Подумаешь, дождь идет. И что с того? Хочу прогуляться, — заявила она, когда в первый раз гостила у родителей Фреда, как только осталась с ним вдвоем. — У вас всюду такие строгости — шагу нельзя ступить… А мама у тебя что надо. Поселила нас для приличия в разных комнатах, зато с общей ванной. И разумеется, красавица — почти как ты. — Ру нежно прижалась к Фреду. — Спорим, что приключений у нее было хоть отбавляй.

— То есть как — приключений? — Фред, ласкавший левую грудь Ру, замер.

— Ну, романов и всего такого прочего. Не то чтобы много, — поправилась Ру, увидев, что Фред изменился в лице, — но наверняка достаточно. Будет что вспомнить в жизни. В этом доме без них нельзя — умрешь от скуки.

— Что ты, мама не такая! — возразил Фред, но тут же, впервые в жизни, представил мать в роли неверной жены — и понял, что для этой роли она прекрасно подходит. А память сама подсказывала ему возможных любовников. К примеру, приезжий профессор-историк, с которым мама всегда танцевала на вечеринках, а отец мрачно острил на его счет. А еще тот старик, который заведовал конюшней, — в семье даже шутка ходила о том, что он влюблен в маму. Вспомнился и такой случай (Фред тогда был совсем маленький; сколько же ему было — четыре? пять?): у них в столовой сидит какой-то дядя, чинит тостер, и Фредди на него злится, а мама, в красном свитере, стоит слишком близко к незнакомому дяде, и Фредди злится на маму… Что же это такое было? Нет, ничего особенного. Его родители очень счастливы вместе. — Если бы она захотела, то могла бы, но…

— Ладно, ладно. Считай, что я ничего не говорила. Она твоя мать, и для тебя она чиста, как статуя Девы Марии у вас в церкви. Может быть, она такая и есть — откуда мне знать?

— А у тебя полно предрассудков, — сказал Фред, обнимая Ру. — Нет у нас в церкви никаких статуй Девы Марии — сплошной абстракционизм, все на современный лад. Надевай пальто, пойдем покажу.

Хотя со дня их знакомства прошло уже три месяца, Фред был по-прежнему опьянен Ру — и не только ее телом. Ру была для него как зелье, расширявшее границы сознания; рядом с ней он обостренно воспринимал окружающий мир, все казалось непонятным, чуждым и в то же время странно знакомым. Волшебство началось с фотографий Ру, но дело было не только в них. Сначала в присутствии Ру, а потом и когда ее не было рядом, Фред начал замечать, что рабочие на ферме, изможденные и морщинистые, похожи на готические деревянные скульптуры, а танцоры на дискотеке будто сошли с картин Фрэнсиса Бэкона: бледные, с искаженными криком лицами, в неестественных позах. Ему стало казаться, что ворота университета — это застывший железный цветок, а университетское начальство — точь-в-точь куры и индюки на птичьем дворе. Более того, Фред знал, что это не просто игра воображения, что теперь он видит жизнь как она есть — такой, как Ру: нагой, прекрасной, полной смысла.

Вскоре Фреда перестало волновать, что слова и фотографии Ру выводят из себя его родных и близких. Он даже втайне радовался этому, как подметила однажды Ру:

— Вот что. Похоже, ты меня используешь — я говорю за тебя дерзости, которые ты не решаешься сказать из вежливости. Как тот чревовещатель из передачи, которую я смотрела в детстве. На руке у него сидела большая дурацкая игрушка — желтый мохнатый лупоглазый медведь с широченной оранжевой пастью. Медведь отпускал шуточки и про всех говорил гадости, а чревовещатель удивлялся, делал вид, что он тут ни при чем: «Ах, какой ужас! Ничего не могу с ним поделать, он совсем от рук отбился!» Ты только не думай, я не против. Все хорошо.

— Тем более что это взаимно, — ответил Фред. — Ты тоже используешь меня, чтобы говорить слишком «правильные» вещи, которые тебе вслух сказать стыдно. На прошлой неделе заставила меня сказать твоей маме, что мы решили пожениться, — и пусть, мол, думает, что я обыватель.

Мать Ру на это сказала: «Правда? Ну и дела! А я-то считала, нынешняя молодежь так рано не женится, разве что… Ах, вот как! У вас будет ребенок?.. Нет? Ну тогда я ничего не понимаю, но раз уж хотите — так и быть, я не против». (Что и говорить, единственный раз, когда Фред и Ру из-за бурана остались после вечеринки ночевать у матери и отчима Ру, их уложили спать в одной комнате.)

Вообще-то пожениться предложил Фред, чтобы ему проще было общаться со студентами, а Ру — с его коллегами («Это… м-м… подруга Фреда»), Однако Фред еще и хотел доказать, что относится к Ру серьезно, что она для него не просто «девица, с которой можно неплохо поразвлечься», как предположил один из его двоюродных братьев. А Ру, думал Фред, хотела за него замуж потому, что, несмотря на радикальные взгляды, броские наряды и грубоватые замашки, в душе была нежной и ранимой.

Во время жениховства Фред понял, что должен сыграть роль героя еще одной детской мечты Ру. Мечты об Идеальной Свадьбе. Залитый солнечными лучами газон, много-много цветов, музыка Моцарта и Бартока, клубника, домашний свадебный торт и шампанское на бузине. Романтическая оказалась девушка, хотя и феминистка до мозга костей. Для начала Ру не взяла фамилию мужа, но и прежнюю свою фамилию — Циммерн — не захотела оставить. С отцом, профессором Л. Д. Циммерном, преподавателем английского языка и весьма уважаемым нью-йоркским критиком, отношения у нее были теплые, дружеские, но зачем феминистке всю жизнь носить фамилию отца, тем более отца, который ушел из семьи, когда Ру была совсем крошкой? Вместо этого по случаю брака Ру сменила фамилию на Марч. Новую фамилию она выбрала, потому что родилась в марте, а еще в честь любимой книги детства, «Маленькие женщины», — Ру была очень близка главная героиня, Джо Марч. (Ру решила, что если у них будут дети, то мальчики получат фамилию отца, а девочки — ее новую фамилию, которая будет наследоваться по материнской линии.)

Фред уже подумывает, не остановилось ли движение на Северной (или, как называют ее лондонские газеты, Невезучей) линии, когда к платформе наконец подходит поезд. Фред садится в вагон, доезжает до станции «Тоттенхем-Корт-роуд» и пробирается вдоль холодных, выложенных плитками, похожих на сточные трубы туннелей — стены их пестрят афишами, которые приглашают лондонцев на февральские культурные события. Фред на афиши не смотрит. У него туго с деньгами, ему не на что ходить на концерты, спектакли, фильмы, выставки и спортивные зрелища; не на что ему и выехать из Лондона. Прошлой осенью, обдумывая поездку, Фред и Ру рассчитывали на его отпускные, сбережения обоих и деньги от сдачи квартиры и надеялись облазить весь Лондон. И не только Лондон. Они собирались в Оксфорд, Кембридж, Корнуолл, Уэльс, в Шотландию, Ирландию, на материк. Фреду хотелось увидеть все, путешествовать целую вечность — казалось, ему и Ру даже вечности не хватит. А сейчас, если бы и были деньги, все равно нет желания исследовать даже Ноттинг-Хилл-Гейт.

Ру мечтала в июне поехать в Лапландию снимать белые ночи, ледники, северное сияние, оленей. «Пейзажи Снежной королевы», — объясняла она. Но что толку думать о Ру, твердит себе Фред, стоя уже на платформе в ожидании поезда на запад. Она не любит меня и никогда не любила; она оскорбила меня и, может быть, предала; сказала, что не хочет меня больше видеть. И я, после всего что случилось, видеть ее не хочу.

Несмотря ни на что, Фред видит Ру внутренним взором: широко раскрытые темные глаза, жесткие волосы; вот она рассказывает о зеленых льдах, о высокогорных цветах… Ру предавала его уже тогда. Фотографировала, а то и трахалась — иначе, приличней, и не скажешь — с теми двумя! И что самое страшное, она и его тогда фотографировала, и с ним занималась любовью. В те последние, необычайно теплые ноябрьские недели Ру была еще более оживленной, чем обычно, еще больше похорошела, вся светилась радостью, потому что готовилась к своей первой персональной выставке и собиралась (как она думала) с Фредом в Лондон.

Выставку Ру решила назвать «Творения природы». Большинство снимков были сделаны в округе Хопкинс, некоторые из них для газеты, где Ру работала. Позже Ру клялась, что предлагала Фреду посмотреть фотографии, пока не вставила их в рамки, а Фред сам не захотел. Но, насколько он помнит, Ру сказала, что лучше увидеть всю выставку целиком.

Еще Ру говорила, что якобы велела ему ждать сюрпризов и сомневалась, будет ли он доволен, но Фред ничего такого не припомнит. Помнит только, что однажды она сказала:

— Я возьму несколько твоих прошлогодних летних фотографий, ладно? Лица твоего видно не будет.

На что Фред, к несчастью, — видимо, был увлечен работой — согласился. Ру действительно не раз повторяла, что кое-кому ее выставка не понравится, однако, по мнению Фреда, преподнести правду таким способом еще хуже, чем солгать. Фред и без того знал, что есть люди, которым фотографии Ру не нравятся, кому неприятно видеть нищету или изнанку американской мечты.

Холодным ясным ноябрьским днем, за час до открытия выставки, Фред вошел в галерею. В первом, большем из двух залов, подле кубка с кроваво-красным пуншем и аккуратно расставленных тарелок с сырными кубиками, нанизанными на зубочистки, Фред и Ру в последний раз тепло и безмятежно обнялись. Вокруг висели парами фотографии Ру. Она объединила снимки живых существ и неживых предметов, чтобы подчеркнуть их сходство. Некоторые из пар Фред уже видел, другие были новые — насекомые с усиками и телевизионные антенны на крыше, круп Шары и персик. Одни пары были трогательные и забавные, другие откровенно сатирические: двое жирных политиков, а рядом — два быка мясной породы. Но общее настроение выставки, по сравнению с другими, более ранними, было теплое, даже лирическое. Три года счастья, думал дурачок Фред, держа в объятиях свою талантливую жену, научили ее видеть в мире прекрасное и забавное, а не только уродливое и трагическое.

— Все здорово, Ру, — сказал он. — Просто замечательно. — Выпустил жену из объятий и вошел во второй зал.

Первое, что он увидел на фотографиях, — это себя. Точнее, кусочки себя: увеличенный левый глаз с длинными ресницами, а рядом — гигантский паук; рот с поджатыми губами — и изогнутый побег бугенвиллей; загорелые колени — и корзина румяных яблок. Фреда восхитила изобретательность Ру, но он слегка смутился. Как Ру и обещала, лица его почти не было видно; просто так не скажешь, кто это, хотя многие догадаются. Фред глянул на Ру (на лице ее застыли — сомнений быть не могло — смятение и тревога), потом — на следующую пару снимков. Рядом с прекрасной цветной фотографией грибов, торчащих из лесного мха — крепких, покрытых капельками росы, — красовался снимок его собственного напряженного члена, тоже с капелькой на конце. Фред вспомнил фотографию, с которой он был взят и увеличен. Никогда не ожидал он, что снимок выставят на всеобщее обозрение.

— Бог мой, Ру!

— Я же тебя предупреждала. — Ее полные, сочные губы дрогнули. — Я просто не могла его не выставить, он такой красивый! И если уж на то пошло, — голос ее, как бывало иногда, зазвучал напряженно, сухо, — никто ведь не догадается, что он твой.

— Господи, да чей же еще?

Ру молчала. Но, как вскоре узнал Фред, на этот вопрос был ответ. На стенах, рядом с его собственными фотографиями, висели и чужие. В том числе и члены — точнее, два члена. Не так сильно увеличенные (в обоих смыслах), но тоже небезынтересные. Один — длинный, но тонкий, среди жидких курчавых волосков — соседствовал со снимком побега спаржи. Второй, покороче и потолще, весь в темных веснушках, — с фотографией тяжелого, ржавого засова на двери старинного амбара.

За этим закрытым просмотром последовали ссоры — бурные, яростные, нескончаемые. Ру не стала убирать ни одну из фотографий, ни до открытия выставки, ни после. Ее поддержали владелицы галереи, две ярые феминистки — худенькие, обманчиво спокойные. А Фреду-то они поначалу казались такими славными. Отказалась Ру и назвать имена двух других моделей — их чувства она щадила явно больше, чем чувства мужа («Честное слово, не могу. Я обещала сохранить их инкогнито»).

Фред возмутился, стал говорить о «хорошем вкусе» и тому подобном. Ру принялась на него орать:

— Знаешь ли, милый мой, что это такое? Сплошная чушь и лицемерие. Как насчет художников и скульпторов-мужчин, которые веками использовали женские тела? Фотографы, кстати, тоже: у них женщины бывали похожи то на фрукты, то на песчаные дюны, то на чайные чашки. Целая комната сисек и попок — это да, это прекрасно, это Искусство! Но только попробуйте с мужчинами проделать то же самое! Что ж, очень жаль. Выходит, вам можно, а нам нельзя?

— Ладно, — согласился тогда Фред. — Хочешь фотографировать красивых мужчин — их тела, руки, ноги, плечи — пожалуйста! Даже мужские задницы, в конце концов…

По-прежнему вне себя от ярости, Ру перебила его:

— Нет, приятель, дело не в этом. Женщинам, в отличие от гомиков, нет дела до мужских задниц.

Ну да, зато им есть дело — не было нужды это говорить — до мужских членов.

В то же время Ру упрямо твердила, что не была близка ни с кем из своих неизвестных моделей.

— Ума не приложу, отчего они так возбудились. Многих людей возбуждает, когда их снимают. Думаешь, если бы я спала с другим, я бы повесила на выставке снимок его члена? По-твоему, я такая дрянь?

— Не знаю, — ответил Фред устало и сердито. — Я теперь вообще не знаю, чего от тебя ждать. Да и какая разница?

Ру метнула на него гневный взгляд.

— Правы были Кейт и Гарриет, — сказала она. — Ты и впрямь свинья-женоненавистник.

Глубоко под землей, на станции метро «Тоттенхем-Корт-роуд», к холодной, грязной платформе, на которой стоит Фред, подходит поезд. Фред садится в вагон, на душе у него тревога и мрак, как всегда, когда наперекор здравому смыслу он начинает думать о Ру. От нее надо освободиться, ее нужно забыть, оставить в прошлом. Их брак — ошибка, неудавшаяся затея, которая заставила его трезво взглянуть на себя и на мир; может быть, он стал мудрее, но при этом ожесточился.

Выбрав Ру, Фред думал, будто сделал решительный шаг, отмел все предрассудки, отринул собственное мещанское «я». Долгие годы ему казалось, что, несмотря на все его таланты и достижения, в жизни его недостает ярких событий. Чуть ли не с пеленок Фред был, по словам отца, «очень благополучным ребенком» — способным, красивым, везде первым и, главное, послушным. Переходный возраст у него прошел гладко, без особых хлопот для родителей. Фред был бы и рад их слегка побеспокоить, но не хотел проваливаться на экзаменах, одурманивать себя наркотиками или разбивать старый «бьюик», на который пять лет копил деньги — разносил газеты в мороз и подстригал газоны в жару.

Ру была его знаменем, символом свободы, и поначалу чем более неловко было рядом с ней его родным, чем холоднее с ней обходились его друзья, тем больше радовался Фред. Теперь ему больно и стыдно сознавать, что они были правы на ее счет. В отличие от него. Отец Фреда, например, всегда считал, что Ру не настоящая леди (хоть никогда и не говорил об этом вслух). В прежние дни Фред, узнав об этом, бурно возмутился бы, точнее, сказал бы, что «настоящая леди» — понятие устаревшее и бессмысленное. А оказалось, в нем своя правда. Даже если предположить, что Ру не спала с теми двумя парнями, чьи члены красовались на выставке, все равно снимки пошлы до крайности. Более того, Ру этого даже не понимает. По словам Джо, Ру «настроена не на ту волну»; как выразилась Дебби, «она не нашего круга», хотя и Фред, и Ру выросли в университетских городах и у обоих отцы — профессора.

Наверное, общность происхождения и сбила Фреда с толку, заставила думать, что Ру, несмотря на ее словечки и манеры, близка ему по духу. Его вины здесь нет. Как сказала Дебби, «ошибиться может всякий, даже ты».

Слова Дебби звучат у Фреда в ушах и обретают иной смысл, кажутся холодными, злобными, презрительными. В первый раз ему приходит в голову, что Дебби плохо к нему относится, что она, быть может, всегда его недолюбливала и теперь рада его несчастью. Только вот непонятно отчего. С Дебби они знакомы даже дольше, чем с Джо, с первого года аспирантуры, и Фред всегда считал ее другом, пусть и не самым близким.

На деле же — Фред и не подозревает об этом — он с самого начала очень нравился Дебби, настолько нравился, что лишил покоя. Они виделись почти каждый день на занятиях, встречались на вечеринках, вместе обедали (чаще — в компании, но иногда и вдвоем), и Фред даже не догадывался о ее чувствах. Добродушный, но слегка высокомерный, как и многие очень красивые люди, Фред не мог предположить, что коренастая, курносая Дебби мечтала о его любви, а со временем сочла себя отвергнутой. Если у Дебби сейчас поинтересоваться мнением о Фреде, она скажет, что Фред ей «нравится», но в глубине души она считает его избалованным дитятей. И как ученого ставит его невысоко, держит на него обиду и за себя, и за мужа. Фред в аспирантуре учился нисколько не лучше, и печатных работ у него не больше, но преподает он в престижном университете, а Дебби с мужем — в никому не известных калифорнийских колледжах. Почему? Да потому лишь, что он хорошо одевается и умеет себя подать; ну и еще благодаря связям отца, декана другого престижного университета. Как-то раз Дебби прочитала статью о психологии избалованного ребенка — это как раз про Фреда. Ему с детства внушили, что он достоин только самого лучшего. Тогда к чему его жалеть, если он оступился, даже упал? Пусть набьет шишек, поваляется в грязи. Это ему только на пользу. А то, что Джо не держит на Фреда зла (при том, что он, по мнению Дебби, умнее и талантливее), для Дебби еще одно доказательство превосходства мужа.

Фред, однако, никогда не отличался проницательностью и плохо разбирается в том, что движет его друзьями. Сейчас он гадает: а не обидел ли чем-то ненароком Дебби? Может быть, она недовольна, что он зачастил к ним ужинать? Ей, наверное, кажется, что Фред сидит у них на шее, — да так оно, собственно, и есть. (На самом деле такое ни Джо, ни Дебби в голову не приходило.) Надо развеяться, думает Фред, подъезжая в тряском вагоне к станции «Ноттинг-Хилл-Гейт»; хорошо бы познакомиться с кем-нибудь в Лондоне.

Почему бы, в конце концов, не пойти на вечеринку к профессору Майнер? Скорее всего, там будут одни чудаки-профессора, из которых песок сыплется, но как знать? По крайней мере, выпить дадут, а главное — поесть. Наверняка закусок будет столько, что не придется ничего покупать к ужину.

Загрузка...