Влемк-живописец

1

Жил-был на свете человек, который расписывал разные коробочки. Табакерки и портсигары, шкатулки для драгоценностей и коробки для спичек, ларцы для подарков друзьям и возлюбленным — чего он только не расписывал; и так уж повелось в этой стране, что люди приносили коробки этому человеку — его звали Влемк-живописец (или покупали те, что изготовлял он сам), а уж Влемк писал на них картинки. Хотя он не был старым, сгорбленным старикашкой, но был не так уж и молод и потому отрастил себе усы и длинную, почти по пояс, бороду — как и пристало настоящему мастеру. И настолько он был искусен в живописи, что если брался изобразить на шкатулке, например, старинные часы, то выписывал их так тщательно, что казалось: приложи картинку к уху и услышишь тиканье. Тоже и цветы: они получались совсем как живые, и можно было поклясться, что ты видишь, как они шевелятся от ветра, а если понюхать, то непременно уловишь тонкий аромат роз, сирени или наперстянки.

Как это иногда случается с исключительно одаренными художниками, в делах, не относящихся к искусству, этот Влемк-живописец оказывался не слишком на высоте. Пока он работал в своей светлой, залитой солнцем мастерской, возвышавшейся над домами и улицами города, он был образцом трудолюбия и благоразумия. Кисти, краски, лаки и разбавители он хранил с таким тщанием и в таком порядке, в каком старая заботливая вдова хранит свою посуду и ложки, и трудился сосредоточенно, как трудится над своими бумагами какой-нибудь банкир или адвокат, рассчитывающий умножить свои капиталы. Но, кончив работу (а кончал он ее когда придется, ибо иногда трудился всю ночь, иногда весь день, иногда только час, а иногда без передышки и полторы недели кряду), Влемк совершенно менялся, так что люди, видевшие его за работой, могли бы поклясться, что это уже не он и даже не его брат, а совсем другой человек.

Когда Влемк не работал, то в него словно демон вселялся. Он шел в кабак, что в конце его улицы, и там начинал кричать и размахивать руками, расправляясь с пивными кружками, а то и с подвыпившими старикашками, и хотя многие хорошо к нему относились и с интересом его слушали, потому что не было в тех краях более умелого живописца, только в конце концов даже самые добрые и благожелательные люди не выдерживали и либо вызывали полицию, либо просто хватали его за шиворот и вышвыривали вон. А иной раз его видели в сомнительной компании — с пьяницами, карманниками и даже с неким убийцей, не разлучавшимся с топором.

Надо ли говорить, что живописец не был доволен собой. И часто, сидя в своей мастерской высоко над городом, он хватался за голову и стонал: «Горе мне! Отчего я такой?» Но стенанья делу не помогали. Едва он заканчивал свою дневную работу или если был в ударе, то работу за неделю, как спускался вниз, в город, и вновь предавался постыдному разгулу. «Ну и зажало же меня в тиски!»— восклицал он, выглядывая утром из канавы.

Однажды, когда так и случилось, то есть когда он воскликнул: «Ну и зажало же меня в тиски!»— и стал выбираться из канавы, где лежал среди бутылок и старых газет рядом с дохлой кошкой, мимо проезжала карета, на козлах которой сидел кучер в ливрее и цилиндре. Великолепный кучер — на солнце его сапоги блестели, как отшлифованный оникс, а еще великолепнее была сама карета, похожая на роскошный ларец из черной кожи, украшенный гвоздями с блестящими золотыми шляпками. Когда карета поравнялась с беднягой художником, раздался возглас: «Стой!»— и карета остановилась. Чья-то маленькая ручка раздвинула занавески, и в окне показалось бледное нежное личико.

— Скажи мне, кучер, что это за несчастное существо в канаве? — спросила особа, сидевшая в карете.

— А это, к сожалению, Влемк, знаменитый живописец, — ответил кучер.

— Влемк? — удивилась особа, сидевшая в карете. — Не может быть! Я была однажды в мастерской у Влемка и непременно узнала бы его, где бы потом ни встретила. Это жалкое существо, копошащееся в канаве, не может быть одарено талантом.

— Уверяю вас, Принцесса, — с грустью сказал кучер, — что грязный оборванец, которого вы видите сейчас в канаве, — это Влемк-живописец.

Влемк в ужасе закрыл лицо руками, ибо узнал в сидевшей в карете особе Принцессу, которая, как он слышал, скоро будет главой Королевства, потому что мать у нее давно умерла, а отец был смертельно болен. Влемк так устыдился, что он предстал в таком ужасном виде перед столь важной особой, что он готов был сквозь землю провалиться.

— Хотите, я брошу этому несчастному монетку? — спросил кучер. — Могу вас заверить, она ему пригодится, ибо, если верить слухам, он спускает в кабаке все, что зарабатывает своим искусством.

— Боже сохрани! — сказала Принцесса, раздвигая занавески шире, чтобы получше разглядеть Влемка. — Какая ему польза от монетки? Все равно ведь пропьет. — С этими словами она задернула занавески и приказала трогать.

— Чудовище бессердечное! — крикнул Влемк и, неуклюже поднявшись, сделал несколько неверных шагов в сторону удалявшейся кареты. Он был так зол, что даже потряс в воздухе кулаками.

Но в глубине души он не осуждал Принцессу за такие слова. Ведь она сказала сущую правду, и, будь он человеком здравомыслящим, то, конечно, поблагодарил бы ее за строгий, но справедливый суд. Он же пробурчал: «Горе королевству, правители которого приходят в смятение от каждого чиха». Вдобавок ко всему, когда Принцесса показалась в окне кареты и он внимательно присмотрелся к ее лицу, его поразила, как удар ножа в спину или стрелы — в грудь, ее невиданная красота.

Возвратившись в тот день в мастерскую, он пытался писать, но безуспешно. Его своевольные кисти словно в раздражении тыкались в краски, мазки получались густыми, неровными, как это бывает у любителей-самоучек, так что Влемку приходилось все счищать и начинать работу сначала. К исходу дня он понял, что все безнадежно. Он потерял охоту доводить изображения животных, цветов или сельские пейзажи до того совершенства, которым в свое время прославился. Да и вообще у него пропало всякое желание писать. Раздосадованный, он отложил все в сторону, едва ли заметив, что кисти у него вымыты хуже обычного, колпачки на тюбиках с красками завинчены не до конца, бутылка с разбавителем накренилась и ее содержимое пролилось на пол. «Ну и попал же я в тиски!»— пробормотал он, но как-то вяло и равнодушно.

В кабаке на сей раз все было ему не по вкусу. Вино — он знал заранее — горчит, пиво — слишком пенится, ликер приторно-сладкий и густой. «Чего же я все-таки хочу?»— недоуменно размышлял он; разинув рот, опершись подбородком на сплетенные руки, он безучастно разглядывал трещины на старом провисшем потолке. Завсегдатаи кабака посматривали на него вопросительно и даже несколько недовольно — им было непонятно, почему сегодня он не похож на себя. Обычно в это время, ворчали они, он начинал горланить песни, пинать что ни попадя ногами, отчаянно спорить. Казалось бы, его молчаливость должна была их радовать, поскольку Влемк, впав в свое обычное состояние, был просто несносен. Но нет. Даже самые флегматичные из завсегдатаев, за исключением троих, почитавших себя тоже в некотором роде художниками, были простыми людьми, жилось им несладко, и то, что Влемк отступил от этого, по их убеждению, раз и навсегда заведенного порядка, огорчило их.

«Чего же я хочу?»— снова и снова спрашивал себя Влемк, сидя в одиночестве за столиком у окна.

— Почему он не пьет? — ворчали завсегдатаи. — Почему сидит как истукан?

Лишь трое, а вернее, четверо — кабатчица и еще трое угрюмых незнакомцев — глаза их скрывались под шляпами, и они всегда носили оружие — помалкивали и вряд ли вообще обращали на него внимание. Один из них, с шевелюрой цвета соломы, бывший поэт, крепко спал с открытыми глазами. Другой, очкастый, бывший скрипач, шарил в кармане сидевшего рядом с ним рабочего. Третий уставился в одну точку, будто кот на мышиную нору. Этот третий был будущий убийца, и он не разлучался с топором.

Втайне Влемк, конечно, с самого начала знал, чего хочет, и когда окончательно в этом уверился, то почувствовал себя таким несчастным, что уже не мог далее оставаться в кабаке. Он поднялся, не сказав никому ни слова и даже не взглянув на мрачную толстую кабатчицу, засунул руки в карманы рабочего халата — от огорчения он даже не позаботился оставить халат в мастерской, — подошел к двери и, постояв немного в раздумье, шагнул за порог.

Он шел быстро с видом человека, у которого есть важное дело, хотя идти ему было, в сущности, некуда и никаких обдуманных планов он не имел. Если бы его спросили, какое сейчас время суток, ему пришлось бы оглядеться вокруг, прежде чем ответить, что час уже поздний, почти ночь. В полном унынии он шел от улицы к улице, от моста к мосту, и, когда в небе начал меркнуть последний отблеск заката, к своему удивлению, обнаружил, что стоит у ворот королевского дворца.

Принцесса как раз в это время возвращалась с прогулки со своими борзыми собаками. При виде живописца борзые подняли страшный лай и яростно потянули за поводки, рванулись к Влемку, пытаясь прогнать его прочь, так что Принцесса волей-неволей приблизилась к тому месту, где стоял художник, угрюмо уставившись на двери дворца. Добежав до ворот, отделявших их от Влемка, борзые стали прыгать, лязгать зубами, гарцевать на задних лапах, кидаться на чугунные прутья, однако живописец чувствовал себя в безопасности и не слишком обращал на них внимание. Наконец раздался окрик хозяйки, и собаки утихомирились. Теперь они просто повизгивали, сопели и бегали кругами. Остановившись на почтительном расстоянии от Влемка, — уж не анархист ли какой явился? — Принцесса, держа в одной руке поводки, а другой прикрывая, как козырьком, глаза, внимательно присмотрелась к нему и воскликнула:

— Так это же Влемк-живописец!

Действительно ли она его признала, Влемк так и не понял.

Во всяком случае, халат она признала.

Влемк печально кивнул.

— Да, ваше высочество, — сказал он. — Я действительно Влемк.

— Ради всего святого, что ты здесь делаешь? Уж не думаешь ли ты, что мы подаем милостыню?

— Нет, — сказал Влемк. — Думать так у меня нет никаких оснований.

— Тогда что же тебя привело сюда? — голос Принцессы зазвучал мягче.

Влемк долго молчал, у него даже перехватило дыхание от смущения. Наконец, набравшись решимости, он произнес:

— Скажу вам правду. Душу, по крайней мере, облегчу. Хотя вряд ли я могу на что-либо рассчитывать.

— Что ж, говори, — приказала Принцесса и вдруг, словно охваченная каким-то предчувствием, потупилась и слегка побледнела.

— Я пришел, — сказал Влемк, — просить вашей руки.

Он так сконфузился, произнеся эти слова — хотя не мог не сказать их, — что стал ломать в отчаянии руки и уставился на кнопки своих ботинок.

— Престранная просьба, — сказала Принцесса, бросив на него быстрый взгляд и тотчас же отведя глаза в сторону. — Как человеку, который имеет дело с богатыми аристократами, тебе, конечно, известно, что члены королевской семьи обычно не вступают в брак с художниками, расписывающими шкатулки.

Даже собаки, казалось, понимали происходящее. Они вдруг успокоились, перестали крутиться и слушали, склонив голову набок, — совсем как присяжные заседатели.

— Да, — сказал Влемк, — мне это известно.

— Не сомневаюсь, известно тебе и то, — продолжала Принцесса хрипловатым голосом, выдававшим волнение, — что сегодня утром я видела тебя в канаве среди бутылок, старых газет и рядом с дохлой кошкой. — Теперь она, вглядываясь в его лицо, склонила голову набок. В сгущающихся сумерках Влемк не мог разобрать, улыбается она или лицо ее серьезно.

— Известно, — только и вымолвил Влемк.

Он так сконфузился, что просто онемел. Но, на счастье, Принцесса стала рассуждать за него сама:

— Думаю, ты можешь на это сказать, что в своем роде ты тоже аристократ, ибо ни один человек не может сравниться с тобой в росписи шкатулок.

Влемк только кивнул головой и до боли заломил пальцы. Во всех окнах дворца зажглись огни. Этих огней было так много, что они казались снежинками, крутящимися в воздухе. Над самой высокой башней из-за туч выплыла луна.

— Любопытный довод, — продолжала Принцесса, словно этот довод придумала не она сама. Она коснулась тремя пальчиками лба и как-то странно встряхнула головой. — Только боюсь, что ты меня не убедил. Как я могу быть уверена, что вследствие такого образа жизни ты не лишился мастерства?

Выслушав ее, Влемк снова обрел дар речи.

— Поверьте, — торопливо заговорил он, — я могу написать ваш портрет настолько живым, что будет казаться — он способен говорить.

— Это интересно, — задумчиво сказала Принцесса. — А ты сделай так, чтобы портрет действительно заговорил, и тогда я позволю тебе вернуться к этой теме. — И, сказав так, она одарила его загадочной улыбкой — то ли насмешливой, то ли ласковой (при рассеянном свете луны и дворцовых огней даже волшебник не смог бы этого определить), повернулась к нему спиной, тронула поводки и исчезла вместе со своими борзыми под аркой дворцового подъезда.

«Чтобы портрет действительно заговорил!»— повторил про себя Влемк, чувствуя, как бешено колотится у него сердце. Ведь это же невозможно! Будь художник хоть в десять раз талантливей бедняги Влемка, и тогда никакие старания и мастерство не помогли бы ему добиться такого сходства с натурой, чтобы портрет заговорил. Но если Влемк не сумеет этого добиться, то Принцесса никогда уже не станет с ним разговаривать. А если не станет разговаривать и лишит его возможности наслаждаться ее красотой, пронзившей, точно стрела, его сердце, то как он сможет заниматься своим искусством? На сей раз он действительно оказался в тисках!

Впрочем, думал он, быстро спускаясь с холма к городу, так ли уж это невозможно? В конце концов он ведь ни разу не пробовал. Мысль эта захватила его, и когда он достиг окраины города, то уже не шел, а бежал во всю прыть, полы его длинного белого халата развевались, а шляпа, которую он прижал к голове, сплющилась.

— Ну вот, теперь снова он стал самим собой, — сказали завсегдатаи кабака при виде бежавшего Влемка. Четверо же — кабатчица и трое молчаливых незнакомцев — промолчали.

Он бежал, словно за ним черти гнались, до самого дома и остановился лишь затем, чтобы отпереть дверь и захлопнуть ее за собой; потом взлетел на антресоли, в мастерскую, возвышавшуюся над городом, выбрал самую лучшую из своих шкатулок и тотчас принялся за работу.

2

После шести недель работы без сна и отдыха Влемка стали одолевать мрачные, тревожные мысли. Временами в голове у него мелькала догадка, что сказанное Принцессой — всего лишь злая, жестокая шутка, что замуж за него она и не подумает выходить и, чтобы избавиться от него, поставила перед ним заведомо невыполнимую задачу. Однако Влемк не мог смириться с тем, что эта задача в самом деле невыполнима, ибо если художник поддастся мысли, что образ дивной красоты есть всего лишь иллюзия, то лучше ему отрубить себе руки и идти на улицу просить милостыню. Всей силой тщательно взлелеянного и натренированного воображения он заставил себя вспомнить то утро, когда увидел ее в окне кареты, и, пустив в ход все свое умение и все технические приемы, попытался воплотить этот образ в своей живописи. Он не мог сомневаться в силе нараставшего в нем чувства или в точности воспроизведения лица Принцессы. Каждая искорка в ее голубых глазах была совершенно как живая; линии щек и носа, семь волосков, случайно упавших на лоб, — все детали портрета, по мере того как он их отрабатывал, выглядели безупречно.

И все же его терзали сомнения. Ему пришло, например, в голову, что палитра властвует над ним, создавая не образ Принцессы, а нечто новое, какое-то невиданное доселе существо, словно живопись растет под его кистью, подобно растению, верная первоисточнику, но отличающаяся от него в силу свойственных ей непреложных древних законов искусства неповторимым своеобразием: белый цвет ушей у дамы на портрете был близок к цвету белков ее глаз, поэтому художник должен был улавливать тончайшие оттенки, сообразуясь не с натурой, но с естественными требованиями живописи на шкатулках. Он с тревогой обнаружил, что шея на портрете приобретала медленно, но неуклонно зеленоватый оттенок, весьма редкий, если не невероятный для человеческого существа. «Но почему это должно меня беспокоить? — упрекнул он себя. — Разве чувство, которое я испытываю, глядя на эту картину, не такое же точно, какое я испытывал, когда смотрел на Принцессу, — даже если в портрете и есть небольшие, легко устранимые ошибки, такие, например, как излишняя припухлость ноздрей или ненужный блик на веке?» Он отошел немного назад и, прищурив левый глаз, присмотрелся к картине, чтобы лишний раз убедиться в точности живописи. Все верно. «Ну вот и хорошо, — рассудил он, снова берясь за кисть. — Раз все верно, пускай шея будет зеленой, как трава».

Но это было не главное, что заставляло тревожиться. Его поразила догадка, что чувство, охватившее его в то утро, явилось простой химической реакцией — и только.

— Много я выпил накануне, — сказал он вслух и, смешивая краски, склонился над столом. — Если я, к примеру, сейчас быстро выпрямлюсь, а от усталости у меня голова кругом идет, то вся обстановка этой комнаты покажется мне не такой, какой я увидел бы ее, если бы выпрямился медленно; так и в то утро: мучимый жаждой, промокший до нитки от росы и сточных вод, я, вне всякого сомнения, увидел то, чего не увидел бы, наверное, в другое время, будучи в другом физиологическом состоянии. Можно ли допустить, что я пишу не Принцессу, а скажем, уровень мочевой кислоты в собственном организме или мое кровяное давление?

Вопрос этот вызвал у него неприятное чувство, но даже он не поставил художника окончательно в тупик. Стоя у окна и глядя сверху вниз на старинные кривые улочки города, он подумал: «Да, в то утро мое состояние действительно было ненормальным; но ведь такая ненормальность — весьма распространенное явление среди живых существ, во всяком случае среди людей, так что образ Принцессы вряд ли можно считать причудливым или оторванным от реальности». Ответ не был слишком утешительным для живописца, но это все же был ответ, и Влемк продолжал писать.

Но самую серьезную проблему составляло то, что лицо, возникавшее на шкатулке, отнюдь не вызывало симпатий. Заметны были смутные, но неоспоримые намеки на жестокость, тщеславие и скаредность. Как и всякий другой честный художник, Влемк попробовал, насколько возможно, уничтожить, побороть эти недостатки, но тщетно, они были неискоренимы, ими было буквально пропитано все насквозь. Влемк в раздумье погладил бороду. Такое случалось с ним и раньше. Чаще всего, задавшись целью запечатлеть какой-нибудь понравившийся ему образ, он при внимательном рассмотрении обнаруживал, что образ этот несколько менее привлекателен, чем казалось вначале. Но раньше, когда это случалось, он не очень уж горевал, потому что цель его заключалась лишь в том, чтобы сделать красивую шкатулку. Подобно тому как государственный министр тактично перефразирует изречение разгневанного короля, исправляет его грамматические ошибки, опускает бранные слова, вставляет отдельные выражения, которые остались бы в памяти народа, Влемк, не задумываясь, редактировал Природу, выпрямляя кривые стебли, оживляя поникшие листья, устраняя то, что не радует глаз. Здесь это было невозможно. Он начал постигать истину, о которой всегда знал, но с которой до сих пор не сталкивался: Прекрасное — лишь тщетная мечта художника, оно лишено жизни, плоти и существует только в искусстве.

Влемку все как-то сразу наскучило. Медленно, аккуратно, без единого лишнего движения он промыл кисти, тщательно завинтил колпачки на тюбиках с красками, привел в должный порядок бутылки с разбавителями и лаками, снял с себя рабочий халат и повесил его на крючок, потом надел пиджак и, выйдя из мастерской, запер за собой дверь.

Гул голосов в кабаке только еще набирал силу. Завсегдатаи распевали песни и спорили о политике: толстая злая кабатчица силилась улыбаться в объятиях старого пьянчуги моряка. Старый кот Том, по обыкновению, спал под печкой.

— Ба! — воскликнул кто-то, заметив входящего Влемка. — Да это Влемк-живописец!

И все радостно заулыбались, ибо он давно уже здесь не показывался.

— Влемк! — закричали все хором. — Где ты пропадал? Пододвигай стул!

Бедняге Влемку понадобилось не так уж много времени, чтобы напиться до своего обычного состояния, — и вот он уже верхом на неведомо откуда взявшейся лошади, впряженной в молочный фургон; при каждом толчке и на каждом крутом повороте бутылки сыплются на булыжную мостовую и разбиваются, изо всех домов сбегаются кошки, привлеченные запахом молока, шатаются деревья, казавшиеся еще пьянее, чем он сам, жмутся к стенам домов испуганные прохожие. Позднее (когда именно, он толком не знал, хотя ему вспомнилось, что до этого он сидел в доме какой-то женщины, в пьяном оцепенении разглядывая родинку на ее шее) Влемк очутился на кладбище в компании сухопарого старика монаха. Болтая, они распивали бутылку какого-то зелья, отдававшего укропом.

— О да! — воскликнул монах. — Как сказал поэт, красота мимолетна. — Он протянул Влемку бутылку и, помолчав, продолжал — Расскажу тебе, с чего все это началось. Тут не обошлось без женщин.

Влемк рассеянно отпил из бутылки. Надгробия покачнулись, потом снова выпрямились.

— Если воспользоваться высочайшими мерками, то, по моим представлениям, прекрасной женщины я никогда не знал, — начал монах. — Не знал даже хорошей женщины или относительно хорошей матери. — Он вздохнул и постучал друг о друга кончиками пальцев. — Эта мысль родилась у меня уже давно: мы способны постичь с помощью своего воображения, что такое красивая женщина, или просто хорошая женщина, или хотя бы относительно хорошая мать, однако в Природе их не существует, если, конечно, не считать матери нашего Спасителя… — Он кашлянул, как бы в смущении, и продолжал дрогнувшим голосом — Я давно понял, что Природа недостойна нашего внимания. Даже то лучшее, что мы, смертные, сможем постичь, если верим священным книгам, есть всего лишь слабый отблеск прекрасного, средоточием которого вот уже сколько тысяч лет является бог.

Монах продолжал еще что-то говорить, но Влемк уже не слышал: он спал мертвым сном.

Когда он пришел в себя, было утро, над городом поднималось солнце. Он стоял у порога своего дома и скрупулезно изучал наружную дверь, отмечая каждое пятнышко на стене вдоль косяков, каждую трещинку на дереве, точно хотел увериться, что это — его дверь. Он еще ни разу не разглядывал свою дверь с таким усердием, и, пожалуй, именно поэтому чем дольше он смотрел на нее, тем меньше узнавал. Одно он знал наверняка: дверь эта заслуживает самого пристального внимания. Он провел онемевшими пальцами по камню и цементу, потом осторожно, опасаясь заноз, — по дереву. Почему-то вспомнилась арочная дверь дворца, в котором жила Принцесса, и тут Влемка охватило такое странное чувство, какого он еще никогда не испытывал: жалость к парадному подъезду Принцессы. Не потому, что в этой величественной, торжественной арке ему виделись какие-то несовершенства. Напротив, она была идеальных пропорций, хотя больше бы подошла для церкви, чем для дворца. Ее изысканность не была навязчивой, сама работа казалась вдохновенной, хотя и неоригинальной; четырехлистники, ромбы, замковый камень — все было доведено до совершенства. И тем не менее во всем этом, как и в его собственной скромной входной двери, крылась какая-то нелепость. Он только об этом подумал, а его уже подстерегала другая, еще более любопытная мысль. Будь он наделен, подобно Иоанну Богослову, даром откровения, он наверняка испытал бы точно такое же чувство: едва уловимую иронию, смешанную с жалостью. Пусть хоть все архитекторы неба и земли объединятся, создавая подобное сооружение, — результат был бы таким же: не разочаровывающим — отнюдь нет, но трогательно нелепым.

Предположим, что врата небесные сделаны из жемчуга, а улицы вымощены чистым золотом. Можно ли, глядя на это великолепие, не отшатнуться, подумав со снисходительной улыбкой: «О, как неестественно! Как старо!» Не стоило большого труда установить, что драконы на колоннах портика восходят к династии Мин, шведскому или французскому ампиру; что конструкции такого же рода существовали уже у майя, или в Лондоне сороковых годов XIX века, или у этрусков. Наверное, потому господь бог и сотворил рай скромным, как хижина пастуха, что пожелал этого избежать. «Какая изысканная простота», — скажут люди, как говорили о тысяче подобных творений. Или, предположим, бог, в своей неизреченной мудрости, предпочел бы создать нечто совершенно новое, еще не виданное ни на земле, ни на какой другой планете. «Как это ново!»— воскликнули бы люди, и им вторили бы стройным античным хором миллиарды миллиардов восставших из мертвых.

Погруженный в эти мысли — скорее приятные, чем грустные, ибо если они и отрицали конечную ценность всякого искусства, то придавали таракану, роду людскому и богу нечто вроде единства в суетности и тщете, — Влемк отпер дверь и вошел, надеясь, что не ошибся домом, и продолжая отыскивать приметы. Лестницу он нашел вроде бы там, где она должна быть, старательно обошел двух спящих кошек и стал подниматься наверх. Перила гладкостью напоминали подсохшее запыленное мыло, точь-в-точь как перила в его доме, впрочем, наверное, это и был его дом. Подойдя к двери мастерской и обнаружив, что она заперта, он перестал сомневаться. Попробовал вставить ключ. Замок открылся.

Первое, что он увидел, войдя в мастерскую, был портрет Принцессы. Он вздрогнул от неожиданности, открыв, что картина, по существу, уже закончена. Черты лица, заставлявшие его терзаться сомнениями и изобличавшие дурные стороны натуры Принцессы, были запечатлены точно, ничто не было утрировано. Но были в этом лице и доброта, и благородство, и какое-то милое своенравие. Возможно даже, что обыкновенный зритель мог и не заметить не совсем приятных черт, хотя они, несомненно, присутствовали.

Влемк вздохнул, довольный жизнью, несмотря на ее несовершенства — или, может быть, благодаря им, — и сварил себе в большой посудине кофе. Город по-прежнему крепко спал, лишь кое-где проезжали повозки с мусором. Он вспомнил старого сухопарого монаха на кладбище, женщину с родинкой. Налил себе кофе и стал с улыбкой разглядывать портрет. Хоть она и принцесса, а все равно не лучше кабатчицы, монаха или той женщины с родинкой на шее; только, конечно, может, это он спьяну. Вот что значит сила жизни, размышлял он, всюду себя оказывает — будь то кабатчица, или принцесса, или одуванчик, или монах, или даже живописец. Он засмеялся.

Он сознавал, что смотрит на мир как бы с вершины горы. И все же чувство тревоги не покидало его, несмотря на эти приятные, светлые мысли. Сделай так, чтобы портрет действительно заговорил, вспомнил он слова Принцессы, и тогда я позволю тебе вернуться к этой теме. Да, недостатки недостатками, а она и на самом деле красивая — красивей, чем ему казалось прежде. Если и правда, что весь мир един в своей нелепой суетности и тщете, то правда и то, что некоторые до смешного несовершенные изображения действительности почему-то для иных предпочтительней самой действительности — в таких ее проявлениях, как, например, сам Влемк. Ведь именно теперь, представив себе Принцессу со всеми ее достоинствами и недостатками, бедняга Влемк безнадежно, постыдно влюбился. Теперь она была для него уже не просто каким-то неопределенным, бесплотным видением, а чем-то совершенно реальным. Он хотел, чтобы она спала с ним в одной постели, хотел поговорить с ней откровенно, по душам о Жизни и об Искусстве так, как если бы они были уже давным-давно знакомы и научились понимать друг друга с полуслова. Влемк взглянул на свой кофе. Может быть, она больше любит чай? Он вопросительно посмотрел на картину. Картина молчала.

Поспешно, почти не понимая, что он делает, Влемк открыл краски, схватил кисть. Он писал неистово и бездумно, равно запечатлевая прекрасное и уродливое, работая исступленно и почти небрежно. Вскоре портрет стал настолько похож на Принцессу, что даже ее родная мать не смогла бы найти между ними различия.

И тогда портрет заговорил.

— Влемк, — сказал портрет, — я предаю тебя проклятию. Отныне, пока не будет на то моей воли, ты не произнесешь ни единого слова.

Влемк вытаращил глаза и хотел было возразить, но проклятие уже начало действовать: он потерял дар речи.

3

С этого момента в жизни художника настал мрачный период. Правда, он достиг того, чего не достигал еще ни один другой художник, он добился успеха в решении труднейшей задачи — успеха, о котором можно только мечтать, но победа обернулась катастрофой: он стал нем как могила. Если портрет будет упорствовать, в чем Влемк не имел причины сомневаться, то он уже никогда в жизни не скажет Принцессе ни слова, не выскажет ей свою любовь, свои вдохновенные мысли.

Он предпринимал слабые попытки приспособиться к своему новому положению. Время от времени брал заказы: украсить анютиными глазками табакерку, нарисовать дом хозяина на коробке для перьев. Но изображения получались грубыми, аляповатыми: в них не было души. Заказчики, даже местные врачи и банкиры, которые при желании без труда заплатили бы просимую им сумму, торговались с ним о цене, а потом тянули с оплатой — верный признак того — и это подтвердит любой живописец, — что его работа не ценится. Неделя следовала за неделей, а дела у Влемка шли все хуже и хуже; все реже и реже на узкой лестнице его мастерской раздавались шаги клиентов. Впрочем, какая ему разница, ведь все равно работал он медленно, если вообще работал. Даже в тех случаях, когда он, охваченный чувством тревоги или недовольства собой, по многу часов подряд не выпускал из рук кисти, сделать ему удавалось ничтожно мало. С тех пор как портрет Принцессы был закончен, все остальное, что он делал, казалось ему ниже его возможностей, изменой своему таланту. Он обнаружил, что просто-напросто разучился писать по заказу; если же ему удавалось ценою нечеловеческих усилий написать то, что его просили, никто уже, даже самый последний кретин, заходивший к нему с улицы, не хвалил его работу.

Унижение Влемка особенно остро ощущалось в тех случаях, когда клиенты, к его досаде, отворачивались с кислой миной от шкатулок, разрисованных по их же заказу, и переводили взгляд на портрет Принцессы. Некоторые замечали: «Как живая, вот-вот заговорит». «А она и в самом деле говорит», — отзывался тоненький голосок, и клиенты не верили своим ушам. Вскоре поползли слухи, что Влемк вступил в сговор с дьяволом. А дела его шли все хуже, и в конце концов заказов не стало вовсе.

«Горе мне», — сокрушался бедняга Влемк, сидя один в мастерской и ломая руки. А тут, в довершение бед, портрет опять заговорил, нагоняя тоску своими жалобами и наставлениями.

— Как можешь ты называть себя живописцем? — вопрошал он тихим, не громче чем писк насекомого, звенящим голоском. — Куда девался твой дар? Вот до чего довела тебя разгульная жизнь.

Влемк терпеливо сносил эти речи либо уходил от них в кабак, хотя считал жестокой несправедливостью, если не сказать больше, что его шедевр стал его же проклятием, тюрьмой его духа. Иногда он, отбросив самолюбие, жестами взывал к своему творению, даже опускался перед ним на колени, умоляя вернуть ему дар речи.

— Нет, — отвечал портрет.

«Но почему?»— вопрошал он воздетыми к небу дрожащими руками.

— Потому что не хочу. Когда захочу, тогда и верну.

«Нет в тебе жалости!» И в немом вопле Влемк потрясал кулаками и печально качал головой.

— Тебе ли говорить о жалости? — возмущалась шкатулка. — Это ведь ты, чудовище, сотворил меня! Знаешь ли, каково мне торчать здесь, точно я несчастная калека, — ведь у меня только и есть что голова да плечи, у меня нет даже рук и ног!

«Всепрощение — величайшее из всех добродетелей», — знаками отвечал Влемк.

— Нет, — стояла на своем шкатулка. — Проклятие остается в силе.

Влемк со стоном тяжело поднимался с затекших колен и, чтобы наказать шкатулку единственным доступным ему способом, надев пиджак и шляпу, отправлялся в кабак.

Если отвлечься от невзгод, которые приносило ему безденежье, Влемк, говоря по совести, не так уж и сожалел, что в росписи шкатулок он оказался неудачником. Профессия эта никогда не пользовалась высокой репутацией. Не то что изготовление горгулий[17], или цветного стекла для витражей, или литье колоколов; и потому Влемк, ставивший себя намного выше представителей этих более уважаемых ремесел, считал, что ему даже выгоднее превратиться в обыкновенного горожанина, чем оставаться в роли мастера, на которого свысока смотрят презираемые им коллеги.

Вскоре его немота, его неспособность произнести хотя бы отдельные звуки превратили его в существо совершенно безликое. Он все больше и больше времени проводил в кабаке, с жалким видом протягивая руку, чтобы добыть необходимые ему монетки. Беда была только с хозяйкой дома — ему совестно было встречаться с ней. А она, прослышав о его дружбе с дьяволом, старалась не ссориться и держаться от него подальше.

Стояла зима — в городе, где жил Влемк, пора весьма живописная для тех, кто богат или кто бывал там только проездом. Карнизы магазинов украшали блестящие сосульки; крыши домов и шпили церквей покрывали остроконечные снежные шапки; от лошадей, бежавших в упряжке, белыми клубами валил пар. Нельзя сказать, чтобы Влемк был совсем равнодушен ко всей этой красоте. Ему было интересно наблюдать, как тени, падающие от облака пара, меняют окраску предметов или как капельки влаги на ноздрях лошади светятся на солнце янтарным светом.

Но уныние и гнев, охватившие его, не могли не мешать ему любоваться всем этим. Таким, как Влемк, студеная погода причиняла одни лишь страдания и унижения. Его одежда была настолько тонка и дырява, что не защищала его от пронизывающего холода. «При моих-то заработках, — горько шутил про себя Влемк (шутки такого рода все больше входили у него в привычку), — надо еще радоваться, что я могу позволить себе иметь собственную шкуру». Эту остроту впору бы и вслух произнести, думал он, да мешало проклятие; так что ему ничего не оставалось, как сидеть, уставясь в одну точку, наедине со своими мыслями, или поднимать за компанию с другими бокал, или время от времени участвовать в драках, если он считал, что кого-то несправедливо обидели.

И так день за днем, день за днем Влемк шел в кабак, как только открывались его двери, тяжело ступая по льду и слякоти своими ботинками, зияющими огромными дырами, сгорбившись, в обтрепанном старом пальтишке, засунув кулаки в худые бездонные карманы, и целые сугробы снега громоздились на его голове и плечах. «Ох уж эта шкатулка!»— думал он, но тотчас же, будто слова эти услышал от кого-нибудь другого, несогласно замотал головой, ибо устал от размышлений, которыми ему не с кем было поделиться; устал и все чаще сердился, потому что теперь, когда он мог только слушать, ему стало особенно ясно, сколько слов люди произносят без нужды.

Между тем морозы крепчали, снег все валил и валил, приезжих людей на улицах появлялось все меньше и меньше, так что милостыню собирать становилось труднее. Иногда за целый день Влемку не удавалось собрать достаточно монеток, чтобы купить себе стакан вина. В такие дни он ходил скорчившись от голодных болей, что неудивительно, поскольку теперь он лишь вином себя и поддерживал. Бывали удачные дни, когда кто-нибудь из его сомнительных друзей — мелких воров и скупщиков краденого — давал ему немного выпить; вообще же на щедрость жуликов рассчитывать не приходилось. Иногда они бывали не в духе и скупились, иногда же по многу недель оставались без добычи, и в желудках у них бывало так же пусто, как у Влемка.

— Что поделаешь? — брюзжал его приятель, бывший скрипач, с виноватым, но непреклонным видом потягивая дешевое вино. — Эти богачи только и думают что о своих деньгах. Одной рукой за бумажник держатся, а другой — за карманные часы.

— Да не смотри ты на меня так скорбно, — ворчал бывший поэт. — Эти типы застегнулись на все застежки и окружили себя стражей пуще славного царя Соломона.

А убийца с топором или, вернее, будущий убийца, поскольку ему еще не представилось идеального случая, не нашлось жертвы, которая вполне удовлетворяла бы его эстетически (он во всем искал совершенства), — этот убийца сидел, упершись холодным взглядом в стол, и о чем-то думал — может быть, о том, как умертвить Влемка и завладеть его ремнем и шнурками от ботинок, — и молчал.

«Надо что-то предпринять, — думал Влемк. — Без выпивки никак нельзя».

Как-то вечером, когда именно так все оно и было, то есть когда Влемк сидел со своими приблудными дружками за столиком, схватившись за больной живот и дрожа от холода, потому что без вина не мог согреться, он заметил, что толстая угрюмая кабатчица подала вина какому-то посетителю — согбенному старику с седой бородкой — и не потребовала с него платы. Крайне возбужденный, Влемк ткнул локтем поэта, показал на старика и развел руками, как бы выражая недоумение. Поэт внимательно посмотрел на Влемка, догадался, о чем он хочет спросить, и повернулся к старику.

— А, этот. Она его всегда угощает бесплатно. — И поэт снова уткнулся в свой бокал.

Но Влемк не успокоился, теперь он не только подталкивал поэта и разводил руками, но поднял брови и тряс головой, показывая, что ему непременно нужно знать подробности.

— Спрашиваешь почему?

Влемк энергично закивал головой.

— Этот старик — композитор, — пояснил поэт. — Когда-то он сделал кабатчицу героиней одной из своих опер. Вот она и поит его в знак благодарности.

Будущий убийца презрительно сощурился. Так же, как и сидевший рядом с ним кот. Бывший скрипач имел подавленный вид.

Влемк резко поднялся со стула, помахал всем на прощанье рукой и, превозмогая боль в животе, заспешил в свою промерзшую мастерскую. Он писал всю ночь как одержимый, не обращая никакого внимания на реплики Принцессы, ругавшей своим тоненьким голоском каждый его мазок. Работал он быстро и легко, как в прежние времена, — наверное, потому, что замысел картины, хоть и сомнительный, был его собственным и преследовал определенную неблаговидную цель. Утром, закончив картину, он прилег на кровать и, свернувшись калачиком, ждал, пока подсохнут краски. Как только краски подсохли, он завернул шкатулку в лоскут темно-красного атласа, украденный им несколько недель назад из корзины с бельем, и понес в подарок кабатчице.

Он поставил свой подарок на стойку и, кивая головой и улыбаясь, стал показывать сначала на шкатулку, потом на кабатчицу и обратно, но она лишь молча таращила на него глаза. Кабатчица не испытывала к нему приязни, да и вообще не любила людей, особенно мужчин, ибо много от них натерпелась. Бывали случаи (Влемк вспомнил об этом, только когда писал ее портрет), что она после ночи, проведенной с каким-нибудь моряком, отличавшимся крутым нравом, или с крестьянином, умевшим обращаться только со скотиной, появлялась в зале избитая, вся в синяках. Иногда — и об этом ему тоже напомнила кисть — она наливала в кружки пиво, и на глаза ее вдруг навертывались слезы.

В конце концов кабатчица все же приняла подарок, зная, что он от нее все равно не отвяжется, если она этого не сделает, и с каким-то странным, детским выражением лица, испуганная и смущенная, сняла со шкатулки темно-красное покрывало. Увидев портрет, она вскрикнула, точно пораженная печальным зрелищем, губы ее задрожали; но в ту же минуту дрожь прошла, лицо расплылось в улыбке, и кабатчица, притянув к себе бородатое лицо Влемка пухлыми руками, расцеловала его. Влемку стало ужасно неловко — он меньше всего ожидал от нее поцелуя, но заставил себя улыбнуться и потом с той же натянутой улыбкой наблюдал, как она ходит от столика к столику, показывая подарок, и как все люди от души расхваливают портрет.

Казалось, никто, кроме бывшего поэта, бывшего скрипача и будущего убийцы, не замечал, что изображение на шкатулке — просто выдумка, фальшивка, наглая ложь. Влемк наградил кабатчицу детской улыбкой, хотя улыбка эта была так же чужда ее угрюмому грубому лицу, как египтянин — эскимосу. Он наградил ее глазами двенадцатилетней селянки, зная, что ничего общего, кроме карего цвета, между глазами кабатчицы и портрета не было. Он украсил ее подбородок багрянцем, некоторые дефекты кожи убрал, а некоторые (такие, как родимое пятно на шее — он обратил на это пятно внимание, только когда стал писать портрет) изобразил в виде мушек. Немного подтянул груди, разгладил кожу, поднял нависшие брови, сделал более приметной ямочку на щеке. Одним словом, превратил ее в красавицу, причем сделал это так искусно, что только художник смог бы определить, где кончается правда и где начинается подделка.

— Вина живописцу! — крикнул один из завсегдатаев.

— Да уж ему-то не пожалею! — ответила кабатчица. И вдруг улыбнулась так, как будто ее подменили.

Теперь у Влемка не было больше забот — во всяком случае, этой самой насущной для него заботы. С того вечера он получал в кабаке все, что просил: вино, пиво, водку, — и если и находил потом дорогу домой, то лишь с помощью кого-нибудь из друзей. А с кабатчицей произошло нечто удивительное. Она стала как две капли воды похожа на свой фальшивый портрет, гостей обслуживала с улыбкой, на незнакомых людей смотрела глазами невинного ребенка и держалась с глуповатой горделивостью и так прямо, что груди ее делались почти такими же, как их изобразил Влемк. В своей «побочной» профессии она добилась таких успехов, что Влемк стал опасаться, как бы она не вышла замуж и, бросив кабак, не обрекла бы его таким образом снова на нищенство. Временами он с тревогой замечал, как она нет-нет да и взглянет украдкой на шкатулку, которую постоянно держала на видном месте, а однажды — и тут он испытал всю глубину своего падения — взглянула на него самого так, как будто бы она разгадала смысл его поступка. Разве ей, как и ему, не свойственна была игра воображения, разве она не такой же творец и разрушитель? Однако вслух она ничего не сказала, за что Влемк был глубоко ей признателен.

Отношения Влемка с другими людьми складывались не столь удачно. Поскольку он был лишен дара речи, всем не терпелось поделиться с ним своими горестными и постыдными тайнами — ведь они заведомо знали, что эти тайны не будут разглашены. Женщины, заглянув в его серые всевидящие глаза и убедившись, что он нем и потому безопасен, раскрывали перед ним такие жуткие картины своих разочарований и измен, раскаяния, гнева и отчаяния, что его неделями преследовали тревожные сны. Тихие старички рассказывали ему истории об изнасилованиях и поджогах, об истязаниях животных и бог знает еще о чем. Влемк сделался ходячей энциклопедией пороков и преступлений против человечности — скорее, козлом отпущения, чем духовником, потому что, увы, не был властен ни прощать, ни осуждать.

Между прочим, он узнал, почему поэт не писал больше стихов, а бывший скрипач с отвращением отвернулся от музыки.

— У всех моих читателей, вместе взятых, — сказал поэт, и губы у него дрожали, а лицо дергалось, — столько же ума, сколько у одной свиньи. — Он поджал губы, потом добавил — Впрочем, я, пожалуй, несправедлив. Пожалуй, я недооцениваю свиней. — Поэт сказал эти слова в мастерской Влемка, где никто его не слышал, кроме самого Влемка и портрета Принцессы, а портрет тоже молчал. — Какой смысл, — продолжал поэт, он шагал взад и вперед по комнате, и его соломенные волосы развевались точно от ветра, — какой смысл говорить толпе то, чего она не понимает? — Он затянулся трубкой, выпустил изо рта злые облачка дыма и снова зашагал, тыча черенком трубки в воздух. — Мы-то с тобой знаем горькую правду: дураков учить бесполезно, а умных — нет надобности. Да вот хотя бы мудрость Гомера и Вергилия. Что в ней для нас с тобой нового? Сердцем-то мы ее угадывали, когда нам по четыре года было… Нет, я серьезно, мой друг! — Он поднял руку, словно боясь, что к Влемку вернется голос и он станет возражать. — Да и кто учится у поэзии хоть чему-нибудь"! Допустим, я удивительно точно описываю муки любви, утверждая правду и изобличая фальшь, показывая, как к этому чувству относятся, например, церковники и как — торговые люди. Если я пишу правдиво, действительно правдиво, что ты, как читатель, говоришь? «Верно», — говоришь ты, если ты умный, а не дурак. В таком случае чему я тебя научил? Конечно же, ничему! Абсолютно ничему! Я лишь в более или менее изящной форме выразил то, что ты и без меня знаешь. А дурак что говорит? Да ничего путного. «Признаться, поэзия никогда меня не интересовала, — говорит он. — Я люблю, чтобы мне все говорили прямо». Поэзия, стало быть, — это безделушка, изящная вещица, забава, нечто вроде тайного рукопожатия равных. Разумеется, плохого в ней ничего нет. Она не хуже, скажем, поварского дела. — Губы поэта искривились в язвительной усмешке. — Повар — ха-ха! — человек, искусство которого создает пищу, возвращающуюся потом в землю! — Он тяжело вздохнул. — Поэтому я и оставил эту ничтожную любовную поэзию. — Стоя у окна, он пронзал грозными взглядами кривые улочки города. — Я посвятил свой интеллект более интересным занятиям, — тихо бросил он через плечо. — Ворую драгоценности. Похищаю детей. Тебя это удивляет?

Влемк пожал плечами.

— Людей я не убиваю, — сказал поэт. — Это не в моих правилах. Я лишь немного их будоражу. Пробуждаю в них чувство добра и зла, как Гёте и Шиллер.

Влемк кивнул. Ему думалось, что если бы его приятель и вправду воровал драгоценности и похищал детей, то не бедствовал бы так, как сейчас; но Влемк не показал вида, что не верит. Пускай! Поэтическая вольность. Впрочем, он знал достоверно, ибо видел собственными глазами, что поэт лазит по карманам, а иной раз ворует яйца.

Скрипач, сидя однажды вечером в заброшенном железнодорожном вагоне, который служил ему временным жилищем, сказал:

— В сущности, я мечтаю только об одном: как бы сквитаться.

Влемк всплеснул руками и поднял брови.

— Спрашиваешь с кем? — Очки бывшего скрипача блеснули отраженным светом свечи. — С публикой, композиторами, дирижерами, с теми, кто изготовляет скрипки… Все они — мои враги! К чему делать для кого-то исключение? — Бывший скрипач пододвинул Влемку сухое печенье и кьянти — на мелочи он не скупился, — бутылка с кьянти опрокинулась. Он скрежетал зубами, пальцы у него дрожали, и едва слышно продолжал — Ты пойми нас, исполнителей. Сочинит какой-нибудь болван музыку, а мы старательно ее интерпретируем, да только интерпретировать-то там нечего, одно нагромождение звуков; но бывает, что и музыка неплохая, а дирижер взял не тот темп; или публике она не понравилась, потому что, видите ли, ей из достоверных источников известно, что все славяне сентиментальны. Или, чего доброго, лопнет у скрипки струна. — Он громко хрустнул пальцем, потом, по очереди, всеми десятью, так что Влемка мороз по коже подрал. Несмотря на тусклый свет свечи — настолько тусклый, что Влемк не мог разобрать, что за твари время от времени пробегали по углам вагона, — Влемку показалось, что он видит на глазах у бывшего музыканта слезы. — Тысячи долларов на уроки музыки, тысячи часов ушло на все эти арпеджио и гаммы, а результат? — Он ловил ртом воздух. — Таким способностям, как мои, найдется и другое применение.

Влемк в недоумении поднял брови и развел руками.

Музыкант заговорщицки наклонился вперед, его била дрожь.

— Шныряю по гардеробам, роюсь в чужих кошельках, — но сказал он. — Доходы не ахти какие, зато реакция публики исключительная.

С третьим сомнительным дружком, будущим убийцей, Влемк положил себе за правило никогда не встречаться один на один, и все же однажды вечером — это было в январе, — зайдя в какой-то подъезд, чтобы укрыться от холодного дождя, он с ним столкнулся. Будущий убийца был мрачный человек с толстыми волосатыми руками, короткими тяжелыми ногами и шеей не тоньше ляжки дюжего парня. Вид незаживающих ранок в углах его рта вызывал неприятное чувство, глаза его постоянно бегали, но в какую бы сторону ни повернул он свою маленькую лоснящуюся голову, смотрели на все с недовольством и раздражением. Говорил он редко, но в тот вечер, столкнувшись нос к носу с Влемком в подъезде, куда их обоих загнал дождь (улица погрузилась в темноту, а фонари еще не горели), он почему-то изменил своей привычке.

— Влемк, — произнес он низким квакающим басом, — беда твоя в том, что ты нечувствителен к силе зла.

Влемк, вздрогнув от неожиданности, кивнул и постарался сделать вид, что мысли его заняты сейчас другим. Он высунул было нос на улицу, надеясь, что дождь не такой уж сильный, но в это время плечо убийцы плотно прижало его к дверному косяку. Влемк понял, что сделано это умышленно: ему приказывали стоять на месте и слушать — слушать внимательно, как если бы от этого зависела его жизнь (а она, между прочим, и впрямь могла от этого зависеть).

— Странные у тебя взгляды на искусство, — продолжал будущий убийца. — Тебе они представляются обычными только потому, что их разделяет толпа, но поверь, что в действительности они странны и несуразны. — Влемк снова кивнул. — Ты занят поисками Прекрасного. Ты выражаешь свои впечатления каким-то ветхозаветным языком. Это заблуждение. Разумный человек удовлетворяет свои интересы. Посмотри на наших друзей, бывшего поэта и бывшего музыканта. Начинали они как поборники Прекрасного, божественного. А чем кончили? — Он залился таким утробным смехом, что казалось, будто голос его исходит из колодца. — Сдались, мой друг. Но даже и теперь они знают об истине не больше, чем пара жирных селезней. — Он повернулся к Влемку раздраженным, ничего не выражающим лицом и вперил в него холодный сверлящий взгляд. Потом опустил глаза, показывая Влемку, куда смотреть: из-под полы его пальто выглядывало лезвие топора.

Влемк проглотил слюну и торопливо закивал. Дождь начал утихать, но плечо убийцы по-прежнему прижимало его к дверному косяку.

— Ты, Влемк, идеалист, по-твоему, действительность — это то, что могло бы быть, или то, что едва выглядывает из-за существующего на самом деле. Какое ты имеешь право предпочитать этот призрак грубому, зловонному миру, в котором мы живем? А ну, взгляни-ка! — Они оба разом посмотрели на топор. — Действительность — это материя во всей ее великолепной сложности, — произнес убийца, — это экстракт реальности в бесконечном механизме перегонки. Сломай этот механизм — и тебе будет ясно, насколько он полезен! Задерни шторой горный пейзаж — и ты оценишь красоту этого пейзажа. — Он придавил Влемка еще сильнее и спросил с кривой усмешкой — Ты воображаешь, что исследуешь Действительность, разрисовывая свои коробочки?! — Он захохотал. — Да ты бежишь от нее! Ты избегаешь ее! И в этом я даю тебе гарантию — проверяется практикой: отрубаешь головы семейству из семи человек, стены и полы забрызганы кровью, воют собаки и спасаются бегством кошки, бешено мечутся попугаи в своих мерзких плетеных клетках, и вот тут-то ты задаешь себе вопрос: это ли не Действительность — вот эта кровавая бойня, это крушение чьих-то радужных надежд?! Да сними ты со своих глаз шоры! Смерть и зло — суть принципы, определяющие наши достижения, и в свое время они же поглотят их. Уродство — наш удел и основа нашего существования. Должны ли мы насаждать обман, или мы живем для того, чтобы говорить Правду, хотя Правда может быть невыразимо ужасной?

Влемк задумчиво кивнул и поджал губы.

Лицо убийцы стало безобразней обычного, и он бубнил себе под нос так тихо и уныло, что Влемк едва мог его расслышать:

— Признаться, все это — пока еще до некоторой степени в области теории. Полиция вездесуща, где от нее укрыться? Газеты зажимают сообщения, контролируют их. Если то, что мне говорили о портрете Принцессы, который ты написал, — правда, то ты, друг мой, вроде меня: непризнанный гений.

Его рот искривился в жалкой змеиной усмешке. И вдруг он резко втянул в себя воздух и оцепенел, а пальцы его клещами впились в руку художника.

— Кажется, мне повезло! — прошептал он.

Как раз в это время двое взрослых с детьми — всего пять человек, — шедшие по другой стороне улицы, решив, видимо, укрыться от дождя, входили в старую, безлюдную церковь. Как только дверь за ними закрылась, убийца неслышно вышел из укрытия и, подняв воротник пальто и надвинув на лоб шляпу, торопливо зашагал под дождем через дорогу. В тот же миг Влемк, боясь, как бы убийца не передумал и не вернулся, сорвался с места и почти бегом ринулся в кабак. Опасения его были напрасны. Встретив на другой день убийцу, он узнал, что тот так и не осуществил своего намерения. Ему и на сей раз показалось, что для совершения убийства не было всех необходимых условий. Видно, на пути иных видов искусства всегда стоят непреодолимые препятствия.

4

Так Влемк и жил, день за днем, неделя за неделей. Постоянно во хмелю, благо в вине ему не отказывали. Если бы не портрет Принцессы, он бы, возможно, и позабыл свои печали и научился бы довольствоваться тем, что имеет.

Но говорящий портрет Принцессы не давал ему покоя. Он так надоел своими жалобами и колкостями, что Влемк готов был выбросить его в окно; однако портрет умел не только жаловаться и злословить. Временами, когда Влемк был так подавлен, что с трудом преодолевал отчаяние, портрет говорил с такой доброжелательностью, с такой задушевностью, что художник заливался слезами. В такие минуты он горевал, что оставил свою профессию, что вел беспорядочную жизнь, что утратил чувство собственного достоинства. Он заламывал руки, скрежетал зубами и с тоской поглядывал на кисти, разбросанные на столе.

— Почему же ты не пишешь? — спрашивала наблюдавшая за ним шкатулка. — Хуже, чем сейчас, тебе от этого не будет.

«О-хо-хо! — вздыхал Влемк. — Ничего-то ты не понимаешь. — Ему страстно хотелось сказать эту фразу вслух, но он не мог произнести ни слова, так как язык его все еще был скован проклятием. — Да и никто ничего не понимает! — думал он, вспоминая речи своих друзей. — Мы, художники, — самые одинокие, самые жалкие люди на свете, нас не понимают, не ценят, нас бранят и высмеивают, доводят до измены самим себе, до бесчестья и голодной смерти. Мы — мастера в искусстве более тонком, чем искусство мага или короля, а ставят нас ниже тех кретинов, что высекают из камня бессмысленные фигуры, или склеивают кусочки цветного стекла, или отливают из меди в огромном множестве колокола, похожие друг на друга, как близнецы!»

— Что толку в том, что ты потрясаешь кулаками? — спрашивал портрет.

Влемк в ярости метался по комнате, его подмывало осыпать портрет непристойной бранью, но сделать это он, разумеется, не мог. Красный как рак, он таращил глаза и так пыхтел, что казалось, его вот-вот хватит удар. Но, взглянув на портрет, тотчас сникал и закрывал лицо руками — перед красотой Принцессы слова были бессильны.

— Что случилось? — спросил однажды портрет. — Отчего ты так расстроен? — Голос его был исполнен добросердечия и как будто искреннего участия, и Влемк решил, что портрет забыл о своем проклятии. (В этом он ошибался.) Он попробовал сказать вслух, но портрет лишь недоуменно глянул на него, и Влемк в отчаянии бросил свои попытки. По щекам его текли слезы.

«Ничего тут странного нет, — думал он, сжимая и разжимая кулаки. — Принцесса заставила меня пожалеть о том, что я, возможно, имел и что потом утратил: видение необычайной красоты, которое я нарисовал на шкатулке. — Он стиснул зубы и вытер глаза, но они снова наполнились слезами. — Видение, — с горечью повторил он и по-детски покачал головой. — Да, видение, и больше ничего, романтическая иллюзия».

Он сгорбился и зарыдал.

— Бедный Влемк! — воскликнула своим тоненьким голоском шкатулка. — О, бедный, бедный Влемк!

Если бы он обернулся сейчас на шкатулку, то с удивлением увидел бы, что портрет тоже плачет. Но он не обернулся. Он долго плакал, не внемля тихим рыданиям у себя за спиной, потом, наконец, содрогнувшись всем телом, овладел собой. Какой же он все-таки глупец! Как это Принцесса на шкатулке могла забыть о проклятии, если сама же и прокляла его? Да, она чародейка, его маленькое милое творение, однако злая, как гадюка! И если уж портрет на шкатулке такой жестокий, то чего ждать от самой Принцессы?

«Я был сущим олухом, — сказал он про себя. — Убийца совершенно прав. Надо мне избавиться от идиотских грез».

Глядя безумными глазами, он подошел к висевшему на крюке рабочему халату, осторожно снял его и надел на себя. Вернулся к столу с кистями, открыл бутылку с разбавителем, налил немного в блюдце, расстегнул пуговицы на манжетах рубашки и засучил рукава; потом тщательно — тщательней, чем работает со своими скальпелями хирург, — приступил к тонкой процедуре: он чистил и подравнивал кисти. Затем выдавил на палитру краски и налил в чашечки масла и лака. Закончив эти приготовления, он выбрал изящную, палисандрового дерева шкатулку и начал писать.

Портрет Принцессы с интересом наблюдал.

— Опять меня пишешь? — спросил немного погодя портрет.

«У каждого живописца, — подумал вместо ответа Влемк, — есть своя тема. Кому лучше всего удаются скалы, кому — деревья и цветы, кому — лодки, кому — коровы, бредущие через речку, кому — церкви, а кому — младенцы. Моя тема, которой я по разным причинам предан душой и сердцем, — портрет Принцессы».

Влемк писал несколько часов подряд, работая с таким напряжением, таким накалом, что казалось, он вот-вот взорвется.

Вдруг картина воскликнула:

— Но я же не такая!

Влемк взглянул на нее, мрачно и загадочно усмехнулся и с холодным упрямством снова принялся за работу.

Он писал так, как не писал еще ни разу в жизни, будто вглядываясь в бездонную пропасть. Каждый намек, подсказанный ему памятью, свое знание (час от часу все более основательное) ее абсолютного близнеца — портрета на шкатулке, наблюдавшего за ним сейчас с таким смятением и гневом, — он выявлял с неумолимостью хирурга, который проник в кору головного мозга и прослеживает раковую опухоль кончиком своего ножа. Он ничего не смягчал, нигде не поступался правдой, смело обнажая все недостатки Принцессы. Ничто не ускользало от его внимания: ни припухлость нижней губы, которую он по-настоящему увидел только сейчас, когда она предстала беззащитной жертвой его кисти, — скрытая чувственность, которая, выдавая благодаря кисти Влемка порочные задатки Принцессы, таила гибельные последствия для нее же самой; ни слабые признаки усталости одного из век — едва уловимый предвестник раннего увядания; ни даже еще менее бросающаяся в глаза, но реальная предрасположенность (если нарушится режим питания и, как следствие, обмен веществ) к волосатости на верхней губе и подбородке. Это вызывало ужасное чувство — столь же болезненное и тревожное, сколь нездорово возбуждающее. Влемк искал и не находил новых средств выразить то, что он видел. И ему казалось, что он сделал за одну ночь больше открытий, чем за все предшествующие годы жизни.

— Глупость какая-то, — фыркнула за его спиной шкатулка. — Ты не уловил сходства. Я же совсем не такая!

«Видишь ли, это — всего лишь Искусство», — мысленно ответил Влемк; он валял дурака, прикидывался глупцом — стародавняя уловка рассерженных художников. Коли сможет, пускай отрицает, думал он, а глупости для этого, видит бог, у нее хватит; и все же по глазам заметно, что если и не вполне осознанно, то, по крайней мере, инстинктивно, как животное, она ощущала укор. Позади, слева от дамы, Влемк изобразил на кафедре обезьянку, читающую Библию; на фоне пламенеющей арки окна очертания ее были несколько расплывчаты; обезьянка грозила пальцем. Картина наводила на мысль, что случай не совсем безнадежный. Стоило даме обернуться, и она могла бы получить наставления — хотя бы от обезьяны.

Говорящий портрет молчал. Он закрыл глаза и в наказание Влемку придал своему лицу скучающее выражение — или хуже чем скучающее: это было лицо скучающего человека, которого заморозили заживо. Сначала Влемка охватили гнев и нетерпение, но потом он вдруг ощутил нечто похожее на радость, хотя чувство это было еще неясным и скрытым: Принцесса натолкнула его на мысль написать еще один портрет. На этот раз он решил работать более «чисто», отгородившись от всего, то есть не обращая внимания на укоризненный взгляд говорящего портрета. Бережно, почти любовно он поднял шкатулку с говорящим портретом и перенес в самый темный угол мастерской, где поставил на стул и накрыл лоскутом черного бархата,

— Что ты делаешь? — запротестовала шкатулка. — Отнеси меня обратно! Мне здесь не нравится!

Влемк, разумеется, ничего не сказал в ответ и вернулся к своим краскам.

Было уже утро. Из окна струился свет, на улицах перекликались, будто торговцы-разносчики, петухи и собаки, их голоса со звоном подскакивали на обледенелых мостовых. Влемк сварил кофе, подумал, что следовало бы передохнуть, но тут же расположился на табурете у конторки и методично, аккуратно, с предельным напряжением и сосредоточенностью принялся за новую работу — «Принцесса скучает». Мазки, казалось, сами ложились на грунт, идея раскрывалась легко и естественно, как цветок, хотя, что и говорить, цветок страшный, безусловно ядовитый. Так же как в картине, что он писал всю прошлую ночь, Влемк и сейчас в безрассудном порыве разъяренного любовника, обманутого мужа оттенял на портрете Принцессы самые порочные ее наклонности. Потрясающее открытие! Кто бы мог предположить (из знавших ее так, как знал Влемк), на какой обман и самообман она способна, сколь жалки и губительны для нее самой ее уловки или какова мера страха и неверия в себя, скрытых под маской презрения? Неудивительно, что она не хочет уступить ему, не хочет снять проклятие! Можно теперь понять будущего убийцу, мечтающего устроить резню, но, поняв это, Влемк с безмерной радостью признал, что его искусство настолько же выше искусства убийцы, насколько искусство последнего выше тех, кто оскверняет священный камень своей разнузданной фантазией. Влемк писал быстро, как одержимый, но очень точно — так виртуоз-скрипач рассыпает смычком звуки, словно листья, разлетающиеся на ветру. И трудился он вовсе не для того, чтобы по примеру своего друга, бывшего скрипача, свести с кем-то счеты. Этого у него и в мыслях не было. В его работе не было никакой корысти, и не было у него иных целей, кроме цели познания, но ах! — что при этом открывалось! «Принцесса, ты себе даже не представляешь, как хорошо я тебя знаю», — думал он. Из темного угла мастерской время от времени доносился жалобный писк. Влемк не обращал на него внимания.

Он работал весь день и закончил вторую «реальную картину» (так он в шутку назвал оба свои творения) и после часового отдыха, окрыленный новыми идеями, отправился в кабак. Как и в былые дни, которые он именовал про себя «днями невинности», его отдых обернулся новой безумной оргией. Он собирался быть очень благоразумным и только поесть, ибо голова его была полна планов и ему не терпелось вернуться в мастерскую, но стоило ему пропустить стаканчик, как он обо всем позабыл. В конце концов в росписи шкатулок, рассуждал Влемк, не было ему на свете равных, он не просто писал, он делал открытия не хуже какого-нибудь ученого. Его пониманию становились доступны самые темные законы жизни; и в то же время, пустив в ход свою интуицию, он за один лишь день овладел таким богатством технических хитростей и приемов, что всего этого не почерпнешь и из дюжины толстых книг. Короче говоря, он настолько овладел своим искусством и грудь его так распирало от радостного сознанья, что судьба не обделила его талантом, что он не мог сидеть спокойно, ограничить себя одним лишь стаканчиком и потом также спокойно потащиться домой. Посадив кабатчицу себе на колени, он гладил ее ногу, строил рожи поэту, которого не уважал за скудоумие, издевался над бывшим музыкантом, делая вид, что поет, а один раз бесшабашно погрозил кулаком будущему убийце.

Проснулся он утром в каком-то подвале, недоумевая, как туда угодил, его штаны пропахли утиным пометом, словно он побывал в вонючем болоте, в голове неимоверно стучало, руки так тряслись, что пальцы — он знал это по опыту — еще много часов не смогут держать кисть. Мысленно проклиная себя, он выбрался из подвала, огляделся вокруг (оказывается, он забрел на самую окраину, в бедные кварталы города) и поплелся домой.

— Значит, ты решил держать меня здесь, под этой тряпкой, до конца моих дней? — спросил говорящий портрет. — Так вот что ты задумал!

Влемк нехотя прошел в угол и сдернул с портрета покрывало.

— Боже мой! — воскликнул портрет, вытаращив глаза. — Уж не заболел ли ты?

Влемк нахмурился, дернул себя за бороду и отправился спать.

А вечером снова засел за работу и писал до рассвета; потом попил кофе и писал целый день, пока не закончил еще одну шкатулку. Портреты выходили все более зловещими, в лице Принцессы бесстыдно проглядывали черты распутства, что делало его, с точки зрения говорящего портрета, оскорбительно непохожим на оригинал; впрочем, говорил портрет теперь мало и даже перестал комментировать происходящее — так он был разгневан и оскорблен. И снова Влемк пошел в кабак, и снова напился до потери сознания, а когда, качаясь, плелся домой, уже наступило утро и по городу развозили молоко.

Несколько недель длилось это безумие — Влемк писал и пил запоем, — и вот однажды, это было в марте, Влемк стал посреди мастерской, заваленной шкатулками с изображениями Принцессы (одно отвратительней, безобразней другого, на некоторых из них художник, одержимый стремлением неприкрашенно показать правду, деформировал лицо до неузнаваемости), и вдруг решил остановиться. Почему? На этот вопрос он и сам вряд ли смог бы ответить. Отчасти вот по какой причине; хоть самому художнику они временами казались великолепными, но ведь никто не приходил их смотреть, а когда Влемк принес один из портретов в кабак, то никому, даже будущему убийце он не понравился.

«Как он может не нравиться?»— жестами спросил возмущенный художник.

— Скучищ-ща, — протянул будущий убийца и, отвернувшись, уставился в стену.

«Ну, конечно, — подумал Влемк, почти не скрывая презрения, — твоя работа интересная, а моя — скучная».

Но Влемк был не дурак, он понял смысл сказанного убийцей. Именно это говорил ему полоумный поэт: мы ничему у искусства не учимся, а только признаем его истинность, если оно на самом деле истинно; нет такого закона, который обязывал бы нас трепетать перед ним. Причем бывший поэт сказал, что Наука в этом отношении ничуть не лучше. «Каково главное назначение Науки, — спрашивал себя Влемк, — если не развлечение, не безделье, не пустое времяпрепровождение, вроде метания колец? Скажут, что Наука облегчает жизнь, даже когда продлевает ее. Да, это правда. Так будем же благодарны Ученым за то ценное, что они даруют нам, — ведь благодарны же мы коровам за их молоко или свиньям — за бекон. Как два полушария головного мозга бывают одновременно заняты несходными функциями, так и Наука и Искусство стремятся несходными путями открыть Истину о вселенной. Таким образом, Ученый и Художник, занимаясь этим весьма приятным для себя делом, одновременно открывают Истины, которыми могут одарить человечество, подобно кавалеру, преподносящему своей даме медальон. А что, если Истина о вселенной заключается в том, что вселенная скучна?»

И вот мало-помалу Влемк пришел к заключению, что радость творчества, как и его прежнее видение идеально прекрасного, есть самообман. Не то чтобы он не испытывал удовольствия, когда искал технические приемы для фиксирования, как бы сказать, своего восприятия, то есть своего представления о непрочности и, в конечном счете, тленности всего сущего. Не меньшую радость могут доставлять уроки игры на мандолине; но ведь когда подобные занятия кончаются, то человек всего лишь умеет играть на мандолине. С таким же успехом можно изучать удобные и неудобные способы сидения на балконе.

Так что Влемк, горько посмеиваясь над собой, перестал писать. Говорящий портрет по-прежнему дулся, и Влемку иногда приходило в голову, что можно, пожалуй, и продать его какому-нибудь туристу; однако художник почему-то не решался на этот шаг. Теперь уже ничто не мешало ему катиться по наклонной плоскости: он перестал умываться, не менял белья и даже не сознавал своего печального положения, потому что никогда не бывал по-настоящему трезв. Шли дни, недели. Влемк настолько переменился и пал духом, что перестал буянить, так что даже завсегдатаи кабака, казалось, не узнавали его, когда он, согбенный и хмурый, похожий на закованного в цепи дьявола, проходил мимо них в уборную или на улицу. О Принцессе он почти позабыл и вспоминал ее очень редко и лишь мимолетно, как вспоминают далекие картины детства. Иногда, если кто-нибудь заговаривал о ней до того, как Влемк успевал окончательно напиться, он усмехался с видом человека, который знает больше, чем позволяет себе сказать; это наводило других, особенно кабатчицу, на мысль, что отношения между Влемком и Принцессой ближе, чем можно было предположить. Но поскольку он был нем и не желал изъясняться записками, то никто его не расспрашивал. И кому была охота подходить к нему? От него несло, как от старого, больного медведя.

Положение Влемка-живописца с каждым днем ухудшалось. Он уже не говорил себе, что жизнь «зажала его в тиски», — и не только потому, что это выражение ему приелось, а потому еще — и это было главное, — что положение человека, зажатого в тиски, стало для него такой непреложной данностью, что он перестал его замечать.

Однажды утром — дело было в мае, — когда он лежал в канаве и, щуря слезящиеся глаза, ощупывал языком только что сломанный зуб, мимо проезжала карета из черной кожи, украшенная гвоздиками с золотыми шляпками. Поравнявшись с Влемком, карета по приказу сидевшей в ней особы остановилась.

— Скажи мне, кучер, — раздался голос, показавшийся Влемку каким-то удивительно близким, — что это за несчастное существо там в канаве?

Влемк повернул голову и напряг зрение, но ничего не разглядел. Карета казалась тенью на ярком, слепящем пламени, солнечным бликом на превосходно отлакированной крышке расписанной шкатулки.

— Извините, Принцесса, — ответил кучер. — Не имею понятия.

Услышав, что это — Принцесса, Влемк хотел было прикрыть лицо, но у него не было сил поднять руку, и он продолжал лежать неподвижно.

— Брось этому несчастному монетку, — приказала Принцесса. — Будем надеяться, что она еще сможет ему пригодиться.

Спустя мгновение что-то шлепнулось ему на живот, и карета покатила дальше. Рука Влемка потянулась к тому месту, где он ощутил холодок — на рубашке его были оторваны все пуговицы, — пальцы нащупали на серой от грязи коже живота монету, он схватил ее и опустил руку обратно на землю — там деньги будут сохранней, пока он еще вздремнет. Через несколько часов он вдруг встрепенулся, сел и сразу же все вспомнил. Разжал руку: на ладони лежала монета из чистого серебра с портретом Короля.

«Как странно», — подумал Влемк.

Он зажал монетку, поднялся на ноги и осторожно, опираясь кулаком на стены домов, добрался до перекрестка; улицы были совершенно незнакомые. Как он сюда попал? Где его дом? Он беспомощно озирался по сторонам и, беззвучно шевеля губами, жестами пытался остановить кого-нибудь из прохожих, но те, лишь опуская головы и придерживая шляпы, торопливо обходили его, будто самое Смерть. Тогда он побрел наугад, высматривая знакомые ориентиры, но, казалось, все улицы куда-то переместились. Он шел и совершенно машинально, точно заводная кукла, качал головой и беззвучно шевелил губами. Взглянув на него, старый, облезлый кот зевнул, из его раскрытой пасти торчали иголки зубов. Влемк стиснул пальцы правой руки так, что ребро монеты с барельефом Короля врезалось ему в ладонь.

5

Три дня спустя, тщательно взвесив все «за» и «против», отмывшись от грязи, подровняв бороду, выстирав в раковине, что была в мастерской, свой старый черный костюм и высушив его на балконе, Влемк-живописец отправился через весь город на вершину холма, где помещался королевский дворец. Под мышкой у него была шкатулка с говорящим портретом, а в кармане — аккуратно сложенная записка, написанная каллиграфическим почерком, — ее он надеялся вручить Принцессе вместе со шкатулкой. «Уважаемая Принцесса, — гласила записка, — вот подарок, который я обещал Вам, — портрет настолько натуральный, что он способен говорить. Я освобождаю Вас от данного Вами обещания поговорить со мной, потому что судьбе было угодно лишить меня дара речи, — возможно, в наказание за мою дерзость. Надеюсь, это письмо застанет Вас в добром здравии. С уважением, Влемк-живописец».

Он подоспел ко дворцу, как и рассчитывал, в тот самый час, когда Принцесса, сопровождаемая собаками, должна была возвращаться с прогулки. На небе, как и в тот раз, начал меркнуть последний отблеск заката; светила луна; тут и там над прудами и над лесом клубился туман, заволакивая ровно выкошенные склоны холма. Влемк, как и в прошлый раз, приблизился к ограде, но в замешательстве обнаружил, что все вокруг и сам дворец теперь выглядит по-другому. Чугунные ворота были широко раскрыты, охрана куда-то исчезла, и он со страхом подумал, что теперь борзым уже ничто не помешает разорвать его на куски; но собак не было видно, всю дворцовую площадь заполняли кареты и великое множество больших фонарей, которые весело мерцали, будто соперничая со звездами, а неподалеку от арочной парадной двери, к которой он когда-то испытывал жалость, стояли аристократы в великолепных нарядах; болтая и пересмеиваясь, они пили шампанское. Вряд ли, решил Влемк, эти люди станут спокойно наблюдать, как его терзают собаки, хотя, с другой стороны, он чересчур наслышан о человеческих пороках, чтобы чувствовать себя в чем-либо уверенным.

Но потом он подумал, что собаки — это еще наименьшее зло. Как влиться в эту блестящую толпу знатных господ и дам и вручить Принцессе подарок? Или хотя бы разыскать ее? Продвигаясь несмелыми шагами вперед, он разглядывал изысканные туалеты с пряжками и застежками, пуговицами и эполетами, золотые и серебряные эфесы. Бросил взгляд на свои коричневые ботинки из пупырчатой кожи, на грубые белые носки и мешковатые черные штаны, потом на жилетку, ерзавшую, как седло, на его округлом животе. На ней было всего три пуговицы — две серые и одна синяя. А на пиджаке — ни одной. Он стоял и смотрел, крепко прижимая локтем шкатулку, воображая, каким дураком будет выглядеть в глазах Принцессы и ее родовитых друзей: не подвластная гребню, лохматая, с проседью шевелюра, лицо в синих и красных прожилках, опущенные плечи, сутулая спина — это ли не наглядный пример того, что может сделать с человеком беспорядочная, распутная жизнь? «Пожалуй, лучше мне уйти домой, — подумал Влемк. — Увижу ее в другой раз, когда она не будет занята».

Портрет, обернутый лоскутом черного бархата, пропищал:

— Что случилось? Почему мы остановились?

Влемк вынул шкатулку из-под мышки и, держа ее перед собой, приподнял угол покрывала тыльной стороной ладони, как это делает официант, снимающий с подноса салфетку.

Портрет некоторое время смотрел, вытаращив от изумления глаза, потом сказал своим тоненьким и совсем уж еле слышным голоском:

— У Принцессы, должно быть, гости.

Если Влемк надеялся, что портрет поможет ему, то его ждало разочарование. И ничего удивительного. Пусть он похож лицом на Принцессу, пусть у него такой же разум и душевный склад, но ведь до этой прогулки его рисованные голубые глаза ничего, кроме мастерской живописца, не видели.

— Что же нам делать? — спросил портрет.

Пока Влемк стоял и раздумывал, ответ пришел сам собою. Задрожала под ногами земля, из темной рощи донесся нарастающий гул, похожий на раскаты грома. Минуту спустя ко дворцу подскакали, сопровождаемые сворой борзых, шесть или семь всадников — молодых именитых господ и дам в пелеринах и шляпах, возвращавшихся с верховой прогулки. Не доезжая до того места, где гости распивали шампанское, всадники осадили лошадей, и лошади, послушные, как овчарки, перешли на рысь; не успела первая из них остановиться, как собаки, увидев Влемка, с неистовым лаем стремительно, по-оленьи, кинулись к нему. В тот же миг ему на выручку — так, по крайней мере, думал Влемк — поскакали всадники.

Борзые мчались, прорезая своими узкими, как лезвие, телами вечернюю мглу, с поразительной скоростью и целеустремленностью, но всадники не отставали, приказывая что-то собакам; попутно они давали Влемку какие-то советы, да только он ничего не мог разобрать. В последнюю минуту один из всадников, подоспев раньше, отогнал собак. Это был рослый молодой человек с усиками и в черной, как ночь, пелерине на белой подкладке; полы пелерины, небрежно откинутые за спину, напоминали крылья. Он что-то крикнул — Влемк не понял что, — потом крикнул снова. Подъехали и остальные, их лошади беспокойно топтались вокруг Влемка, и среди всадников Влемк увидел Принцессу. Ему вдруг стало не по себе от душного июньского зноя. Принцесса выглядела совсем не так, как прежде, и даже волнение от только что пережитого испуга не помешало Влемку с первого взгляда отметить произошедшие в ней перемены: следы косметики, новую прическу, высокие подложенные плечики, поразительную бледность рано увядшего лица, впалые щеки. «Постится?»— спросил себя Влемк и стал вспоминать, какой близится церковный праздник. Двое ее друзей спешились и начали усмирять собак. Рослый молодой человек с усиками нагнулся с седла и громко спросил:

— Кто вы такой? Что вам здесь нужно?

Влемк взглянул на Принцессу, ожидая от нее поддержки, но она молчала, смотрела отчужденно, почти враждебно. Ее лошадь вставала на дыбы и горячилась, норовя ускакать прочь, сама же Принцесса то и дело оглядывалась на гостей, распивавших у парадного подъезда шампанское; теперь они двигались толпой ей навстречу — узнать, что происходит. Деваться было некуда, и Влемк полез в карман, достал записку, развернул ее дрожащими руками и вручил молодому человеку. Тот поднес записку к глазам, но при свете луны читать было трудно. Усмехнувшись, он повернул своего коня и подъехал к Принцессе.

— Это вам, — сказал он.

— Что там написано? — спросила Принцесса, не желая брать записку.

— Уж не полагаете ли вы, что я читаю адресованные вам письма? — спросил он, развязно улыбаясь, точно был ее возлюбленным, и нетерпеливым движением руки показал, что письмо надо взять. Влемк мрачно опустил голову, ему стало как-то не по себе — будто Принцесса была его давняя знакомая по иной жизни, и вот теперь, встретив ее снова, он обнаружил, что оба они стали совсем другими. Взгляд его случайно упал на шкатулку: портрет смотрел на Принцессу и на усатого молодого человека с резким, почти злобным осуждением.

Наконец Принцесса все же взяла записку, улыбнувшись полураздраженной, полуигривой улыбкой. Кончив читать, она бросила на Влемка пристальный взгляд.

— Ты — Влемк-живописец? — Голос ее звучал недовольно. Влемк кивнул. Казалось, она заметила у него под мышкой шкатулку. Оглянулась — гости с бокалами шампанского в руках обступили ее — и сказала — Подведите его ближе к свету.

И, ни на кого больше не взглянув, уверенная, что ее приказание будет исполнено, Принцесса пустила лошадь рысью к фонарям.

— Не нравится она мне, — решительно заявил портрет.

Влемк прикрыл крошечный рисованный ротик рукой. Усач снова нагнулся к нему, показывая, что может подвезти его на своем коне. Влемк сначала не понял, потом испуганно замотал головой и быстро пошел пешком. Подъехав ближе к фонарям, Принцесса остановила лошадь, оглянулась, кивнула издали Влемку, приказывая следовать за ней, и направилась к самому парадному подъезду. Там, спешившись, она передала поводья лакею и стала поджидать отставшего живописца. Когда Влемк подошел, отдуваясь и вытирая лоскутом лицо, она спросила:

— Не угодно ли пройти во дворец? — и, не выслушав ответа, начала подниматься по широкой мраморной лестнице.

Теперь у Влемка уже не было сомнения, что он допустил ошибку, принеся Принцессе шкатулку. Он бездумно нарушил социальную условность и только теперь, когда уже поздно, понял, как сильно задето ее самолюбие. Либо она должна в грубой и резкой форме отделаться от него, жалкого, безобидного немого — что было бы не в ее характере, — либо выставить себя на посмешище — перспектива не из приятных для дамы, дорожащей светскими приличиями. В те времена шкатулки с росписью нередко дарили возлюбленным, однако с первого момента их встречи, когда Влемк увидел Принцессу в кругу ее друзей, ему стало ясно, что даже если он когда-то и любил ее в некотором смысле, то теперь уже не может сказать, что любит, да и вряд ли это чувство вернется, хотя что-то — наклон головы, например, — в ней сохранилось, будя смутные дразнящие мысли и заставляя еще острее ощутить происшедшие в них обоих перемены. Только приходить ему снова было, конечно, незачем, тем паче предлагать в присутствии посторонних подарок, что уже само по себе выглядело оскорбительной ловушкой, — как если бы какой-нибудь даме предложили гробик с трупом младенца, заявив во всеуслышание, что это ее дитя. Даже если он, как профессиональный художник, и не вызвал своим появлением каких-либо кривотолков, оставалась еще проблема самой шкатулки или, точнее, портрета: будучи имитацией Принцессы, он, уж верно, почувствует себя здесь неуютно. В какой мере можно считать себя ответственным, думал Влемк, за это существо, которое, строго говоря, существом не является? Каков бы ни был верный ответ, фактом оставалось то, что это существо — чувствующее и не так-то просто игнорировать его горе и возмущение. Даже теперь, когда Влемк, поднимаясь по мраморной лестнице, шагал следом за Принцессой и ее друзьями, уже начавшими подходить, по длинному залу, устланному синими коврами и освещенному канделябрами, когда он вошел в комнату, полную зеркал и золоченых статуэток, — комнату эту, как Влемк сразу же догадался (ибо хорошо знал Принцессу), она выбрала специально для того, чтобы подчеркнуть иронию создавшейся ситуации — иронию, которая ослабила бы впечатление от его визита и как-то локализовала бы скандал, которого она боялась (Влемк позабыл, что она боялась его искусства, самой идеи создания портрета настолько совершенного, что он мог бы улыбаться, плакать, говорить, — хотя, исследуя ее лицо с помощью кисти, он, разумеется, знал, видел, что она боится фантазии художника, боится того, чего не может предугадать), и он, послушный ее приказу, сел за низенький стеклянный столик в центре комнаты, а голос, приглушенный бархатом, продолжал жаловаться, бранить его и отпускать язвительные замечания в адрес Принцессы.

— Я домой хочу! — вопил голосок. — Вы все рехнулись! Я совсем на нее не похожа!

Влемк поднял брови, закрыл глаза и осторожно прижал к рисованному ротику палец. Не снимая со шкатулки бархата, он положил ее на столик и стал ждать, когда соберутся все гости и когда Принцесса займет свое место. По-видимому, усатый молодой человек не был слишком щепетилен, он все-таки прочел записку Влемка. Художник слышал, как люди, сидевшие справа и слева от него, шептались, гадая, будет ли портрет говорить. Наконец слуга подвинул Принцессе стул и склонил голову, как это делают люди, когда наскоро, небрежно читают молитву, и Принцесса, без тени улыбки на лице, села напротив Влемка. Когда в комнате воцарилась тишина, Влемк, безмерно усталый, презирая себя за покорность этому бессмысленному ритуалу, но не видя иного выхода, окруженный со всех сторон бесконечностью зеркальных отражений, нагнулся и снял покрывало. Принцесса, прежде чем посмотреть на шкатулку, взглянула мельком на живописца, как бы желая убедиться, что тот не замышляет ничего дурного. Потом ее взгляд упал на шкатулку, и она, казалось, побледнела. По комнате прокатился неясный гул голосов. Принцесса повернулась лицом к старому слуге, сидевшему слева от нее, и тихо спросила:

— Я действительно такая, как на портрете? — Голос ее прозвучал так нежно, что у Влемка заныло сердце.

Слуга задумался, склонился ближе к портрету, придерживая двумя пальцами очки, — что ни говори, он был и остается искренним, честным человеком. Наконец он сказал:

— Не уверен, ваше высочество. Право, я не вижу сходства.

Влемк усмехнулся.

— Глупо, глупо, глупо, — прошептал портрет, стараясь говорить так, чтобы, кроме художника, никто его не слышал.

Принцесса глядела на Влемка в упор:

— Ты сказал, он умеет говорить?

«Умеет, когда пожелает», — хотел ответить Влемк, но, будучи немым, только кивнул головой.

И тут, к ужасу художника, портрет гневно, с нескрываемым презрением выпалил:

— Значит, ты и есть знаменитая красавица Принцесса?

По комнате пронесся вздох удивления, лицо Принцессы словно окаменело. Гости стали перешептываться; кое-кто засмеялся; другие потребовали тишины, они рассчитывали послушать, что еще скажет шкатулка.

Когда все снова умолкли, портрет спросил:

— Ты находишь, что это изображение тебе не льстит, Принцесса? — Лицо на портрете сделало паузу, требуя внимания, потом продолжало — Наверно, тебя слишком часто писали те, кто хотел тебя «уважить». — Лицо усмехнулось.

Надо отдать Принцессе должное — она проявила огромную выдержку, когда, обращаясь к Влемку, спросила:

— Она всегда говорит таким оскорбительным тоном?

Влемк кивнул, потом, справедливости ради, покачал головой, потом пожал плечами. Бросил вопросительный взгляд на шкатулку в надежде, что та наконец образумится и хотя бы ради него угомонится.

В эту минуту гости оживились. Влемк поднял глаза и, проследив за их взглядами, увидел позади себя высоко над головой балкон с позолоченной дверью, который сперва не заметил. Немного погодя из двери балкона в кресле на колесах появился какой-то человек, вокруг которого назойливо суетились ревностные слуги. Влемк сразу же узнал его лицо — измученное и скорбное, бесконечно терпеливое и в то же время готовое исказиться от гнева по любому пустячному поводу, — лицо проницательного человека, которого преследует непрекращающаяся ноющая боль и который в то же время, в меру своих сил, стоически переносит все испытания. Это был Король, профиль которого изображен на монете. Казалось, он на пороге смерти. Глаза сузились, тело, прикрытое великолепным одеянием, так иссохло, что его без труда мог бы поднять даже ребенок. Он перегнулся через перила балкона — на нем не было короны, — будто разглядывая гостей, слабо помахал рукой, украшенной перстнями и кольцами, показывая, что ни в коем случае не хочет мешать их занятию. Гости замерли в глубоком поклоне, преклонили колена, у некоторых в глазах стояли слезы; он торжественно кивнул им в ответ, потом взгляд его медленно обратился к шкатулке.

Принцесса сказала:

— Влемк, друг мой, кого бы ты ни изобразил здесь ради забавы, нет сомнения в том, что художник ты удивительный. Мы с удовольствием принимаем подарок.

Влемк печально кивнул, не обратив внимания на то, с какой дикой яростью шкатулка посмотрела на него и как пропищала: «Для забавы!» Он знал, что если закроет сейчас глаза, то увидит Принцессу такой, как в тот день, когда она, сидя в карете, отказалась бросить ему из милости монетку. С тех пор много воды утекло, и Влемк (так он сказал себе) ни о чем не жалел. Тем не менее он счел за лучшее не опускать глаз и, опершись на подлокотники кресла, приготовился встать и уйти.

Но такой ход событий портрет не устраивал.

— Если ты находишь, что я тебе не льщу, — снова заговорил портрет, — то поглядела бы, чего он еще понаписал в своей мастерской. Он тебя без конца писал, Принцесса. Может, какой-нибудь из тех портретов тебе больше по душе придется.

Руки Влемка бессильно опустились, он не мог подняться с кресла.

— Это правда?

В тоне Принцессы слышались одновременно любопытство и тревога.

Мысленному взору Влемка представились, как в кошмарном сне, отвратительные портреты Принцессы. Не то чтобы он считал их неправдоподобными; наоборот, одно веко — как он тогда предвидел — было теперь ниже другого, по крайней мере в моменты, когда Принцесса сердилась. И все же ему очень не хотелось, чтобы она эти портреты видела. Он долго колебался, не зная, кивнуть ли в знак согласия или отрицательно покачать головой, и наконец решил притвориться, что не слышал вопроса.

— Должна признаться, — сказала Принцесса виноватым тоном, как бы допуская, что причиной этого могла явиться она сама, — что, хотя портрет, который ты принес, мне, естественно, нравится, я не совсем уверена, что улавливаю сходство.

На балконе раздался возглас, и все подняли головы.

— Портрет говорит! — воскликнул Король возбужденно, как ребенок, и ударил кулачком по подлокотнику кресла. — Ты только подумай, девочка! Как живой, даже говорить умеет!

При этих словах он страшно закашлялся, все тело содрогалось, из носа хлынула кровь, зубы застучали, и слуги поспешно увезли его с балкона.

6

Хотя Принцесса в этом не признавалась, но шкатулка, которую оставил ей Влемк, вывела ее из душевного равновесия, и к концу весны чувство неловкости от присутствия портрета усилилось. Она предпочла бы сжечь шкатулку, если б могла на это решиться, но, с другой стороны, ей все время казалось почему-то важным смотреть фактам в лицо. Более того, при одной мысли об уничтожении портрета, даже когда он пускал в ход свой острый, как бритва, язычок, она начинала дрожать от суеверного страха. Бросив портрет в огонь, не совершит ли она своего рода убийство — несмотря на то, что это существо создано из одной только краски? И вот еще что — хотя о подобном было страшно и подумать: когда смертоносное пламя охватит портрет, не ощутит ли и она на себе таинственный жар, не окажется ли, в сущности, и она… Но эту мысль Принцесса не позволяла себе выразить до конца.

Временами, если Принцессе везло и она заставала портрет спящим, она так задумчиво и подолгу разглядывала его, как не могла разглядывать себя в зеркале, потому что, когда она сама гляделась в зеркало, глаза ее всегда, конечно, бывали открыты и любая мелькнувшая в ее голове мысль отражалась в нем, так что ничему нельзя было верить, в самое себя проникнуть ей никогда не удавалось. Она открыла одну поразительную особенность многих людей, в том числе усатого молодого человека: то, что они считают своей наиболее интересной, очаровательной чертой — отнюдь не самое в них лучшее. Самое возвышенное, самое красивое в их лицах часто так и остается им неведомым, потому что этого нельзя увидеть в зеркале. Она, например, знала, что ее усатого Принца, признанного министрами двора отличной партией, зеркало убедило, будто лучше всего он выглядит, когда, подняв бровь, придает лицу удивленно-ироническое выражение. Однако ей, например, его надменный вид казался оскорбительным. Она представляла себе, какой скучной и глупой будет выглядеть его физиономия, когда ему стукнет восемьдесят. Что действительно подкупало Принцессу в этом человеке (хотя, к ее неудовольствию, он обращался с ней как с племенной кобылой или как с проходной пешкой в политической шахматной игре), так это — порой растерянное, детское выражение его лица, выражение, которое он никогда у себя не замечал, а если бы заметил, то постарался бы во что бы то ни стало его согнать.

Прежде она была убеждена, что образ, созданный художником, ничем на нее не похож (неожиданный просчет мастера или свидетельство вредного воздействия на сознание его образа жизни?), но постепенно ее суждение стало меняться, она начала внимательнее присматриваться к портрету, когда у него бывали закрыты глаза. Ее немного пугали синеватые тени на висках: значит, она далеко не бессмертна. Многое доставляло ей удовольствие, но она стала замечать едва приметные тревожные симптомы жестокости, тщеславия и скаредности. Словом, ей стало казаться, что портрет точен, и в груди у нее что-то защекотало, словно там трепыхались мотыльки.

Еще хуже было, когда картина не спала. Самодовольная, как кошка, она наблюдала за Принцессой или говорила ей такие вещи, о которых Принцесса не могла бы и помыслить; то есть вещи, в которых она не призналась бы себе даже во сне. Она умела так произнести фразу, что у Принцессы холодело сердце. Самое невинное ее замечание: «Значит, у тебя все же есть свои маленькие хитрости?», произнесенное голосом, точь-в-точь (так казалось Принцессе) ее собственным, с постоянно звучащими в нем ироническими нотками, могло выбить ее из колеи на целую неделю. Чувство, которое Принцесса мучительно переживала в такие минуты, было настолько смутным и сложным, что она едва ли понимала, что с ней происходит; оставалось только лечь в постель и плакать. Шкатулка наговорила ей всякого мучительного вздора, из чего следовало — это Принцесса понимала, — что сама она, при всех ее аристократических манерах, — глупая, нудная, в сущности просто пустышка. Хотя она выглядела молодой, но избитые фразы, которыми шкатулка ее донимала — ее же собственные фразы, ее способ донимать окружающих, — убеждали ее в том, что в ней все уже старо и что красиво расписанная шкатулка могла бы с равным успехом послужить ей гробом. В то же время шкатулка говорила правду, бесспорную правду, хотя и чудовищно обидную. Портрет ненавидел ее, в этом вся суть. Она ненавидела себя. И нуждалась в словах утешения, в участии какого-нибудь любящего чародея, который преобразил бы ее, вернул бы ей простодушие ребенка, — но кто мог полюбить ее? А если кто-нибудь и полюбил бы — Принц, например, — может ли умная женщина отдать свое сердце такому глупцу? В ее окружении найдется немало мужчин, которые не поскупятся на лестные слова и перед которыми она могла бы искусно разыгрывать роль Доброй Принцессы, — но от этого она возненавидела бы себя еще сильнее. Однако не было человека, способного заглушить голос правдолюбивой шкатулки. Даже когда портрет молчал, как притаившийся зверь, как убийца, выжидающий подходящий момент, Принцессе казалось, что вся ее просторная, с высоким потолком комната пропитана его клокочущей ненавистью. Портрет ненавидел ее; и если бы все сводилось к этому, она погибла бы — не иначе.

Но у портрета было и другое свойство. Иногда он выражал свои чувства бездумно, забывая о ненависти и невольно откликаясь на тепло солнечных лучей, проникавших через окно, на музыку певчих птиц или на красоту пшеничного поля, спускавшегося к реке, к западу от дворца. И тогда она, Принцесса, испытывая на себе благотворное воздействие летнего тепла, стала снова замечать, впервые за много лет, как золотится созревающее пшеничное поле. И голос картины, теперь воздававший ей, сам того не сознавая, безмерную хвалу, был несомненно ее голосом, и в эти мгновения Принцесса радовалась, пусть даже недолго и неуверенно, как радуется ребенок, который вдруг, безо всякого повода получает чудесный подарок.

В этом чувстве была не одна только радость. Хотела этого Принцесса или нет, но оно заставило ее острее осознать контраст между тем, что она считала лучшей частью своего «я», и тем, что — она это знала — было в ней худшего. Например, гуляя однажды с усатым Принцем по саду, она обратила его внимание на алый цвет роз и вдруг с тревогой спросила себя, какое из ее чувств натуральнее: чувство естественной радости при виде такой красоты или инстинкт женщины, подсказывающий ей ловкий ход в их политической и романтической игре в approchement[18].

— Они чудесны, как ваши глаза, — ляпнул Принц.

— Значит, мои глаза тоже красные? — спросила Принцесса и усмехнулась, опустив ресницы.

— Я, собственно, имел в виду ваши щеки, — поправился Принц с тем выражением детской досады и растерянности, которое ей обычно нравилось. Но сегодня оно только раздражало, и раздражало, откровенно говоря, отчасти тем, что наивная непосредственность Принца самой ей не была присуща. «Ну, разве это не правда, — с досадой подумала Принцесса, — что Принц на самом деле сморозил глупость, разве это не было грубой подтасовкой? Что с точки зрения эстетической такое сравнение — нелепость, беспомощная метафора, которую применительно к женщине можно истолковать по-разному? Почему женские щеки, как и щеки ребенка, могут быть предметом восхищения за их румянец, а мужские щеки — не могут?» Она была уверена, что Принц невероятно обиделся бы, если бы ей вздумалось сделать ему комплимент, сказав, что у него прелестные румяные щечки. (Кстати, они и правда были румяные, так что у нее мелькнула озорная мысль сказать ему об этом.) Увы, и глупость, и излишняя верность усатого Принца били в нос, как бьет из земли родник, и казались столь же естественными, как гроздья винограда на лозе или красные и голубые штокрозы, что растут у кирпичной стены крестьянского домика.

— Вы чем-то расстроены? — встревоженно спросил Принц. Ее лицо вспыхнуло, сделалось пунцовым, как роза (он мог бы так и выразиться, если бы это пришло ему в голову), на ее глазах без видимой причины показались слезы. — Милая, милая Принцесса, — продолжал он, не на шутку испугавшись. — Я что-нибудь не то сказал?

— Нет, ничего, — ответила Принцесса и приложила кончики пальцев ко лбу.

— Не лучше ли нам вернуться во дворец? — предложил Принц и сердито взглянул через плечо на небо, словно всему виною — слишком яркий солнечный свет.

— Пожалуй, да, — согласилась Принцесса.

У двери ее комнаты они расстались, слегка пожав друг другу руки. Принцесса обещала снова выйти, как только немного отдохнет. Закрыв за собой дверь, она тотчас легла в постель и приложила ладонь ко лбу.

Портрету хотелось поболтать.

— Ну как, весело провела время? — спросил он насмешливым старушечьим голосом.

Принцесса в ярости подскочила на кровати.

— Не надо одеяла! Не надо одеяла! — закричал портрет. В последнее время у Принцессы вошло в привычку прикрывать шкатулку желтым стеганым одеялом, чтобы таким способом заставить ее замолчать. — Я буду вести себя хорошо! Обещаю!

Принцесса снова прилегла и закрыла глаза, но не успокоилась, ожидая, что шкатулка не прекратит болтовни.

— Он говорил тебе сальности?

Принцесса издала тихий стон.

— Я вовсе не хочу быть назойливой, — поспешно сказала шкатулка, помня об одеяле. — Что бы тебе ни говорили твои кавалеры, меня это не касается. Тому, кто на самом деле не существует, жизнь не так уж интересна. Понимаешь, что я имею в виду? Тебе никогда не приходило в голову, что у меня нет ничего, кроме головы? Я не могу даже погладить свои…

— Замолчи! — простонала Принцесса и снова встала. — Где ты набралась этих вульгарных, непристойных, отвратительных… — Она не договорила, закрыла лицо руками, скрючившись, точно от боли. — Почему ты меня ненавидишь?

Чего ты от меня хочешь?

— Да я, собственно, не ненавижу тебя, — возразила картина и умолкла, погруженная в свои мысли.

Обе долго молчали. Наконец Принцесса сказала:

— Ты мне как-то говорила, что Влемк-живописец писал и другие мои портреты.

Картина ответила не сразу. Потом каким-то странным спокойным тоном вымолвила:

— Да…

— И какие они? — спросила Принцесса.

— Тебе их надо самой посмотреть, — ответила картина. Ее по-прежнему спокойный, сдержанный тон мог означать что угодно.

— Так я, пожалуй, и сделаю, — задумчиво сказала Принцесса и бессильно опустила руки на колени, обратив невидящий взор на дальнюю стену комнаты. Потом сказала — Я слышала, что Влемк-живописец очень беден. Может, мне пойти к нему со своими друзьями, они могут хорошо заплатить ему, если им что-нибудь понравится.

Картина промолчала.

— Это не как подаяние, — объяснила Принцесса. — Я просто думала…

Картина сказала:

— Мне жаль, что я огорчаю тебя. Я понимаю, ведь ты на меня сердишься. Сознаюсь, я думала только о себе. Вот если бы мы, особенно я, еще постарались… Я хочу сказать…

Принцесса нахмурилась:

— Ты просто не хочешь, чтобы я посмотрела другие шкатулки.

— Не в этом дело! — воскликнула картина.

Но Принцессу нельзя было обмануть — слишком хорошо она знала собственный голос.

— Значит, решено! — сказала Принцесса. Она быстро встала, подошла к двери, подозвала лакея и велела сказать кучеру, чтобы он запрягал. Принц стоял в зале, заложив руки за спину, и разглядывал портреты титулованных особ. Увидев, что Принцесса разговаривает с лакеем, он подошел к ней.

— Вам теперь лучше? — спросил он.

— Принц! — На ее лице играла притворная улыбка. — Есть одно дело, в котором я надеюсь на вашу помощь.

— Все, что прикажете, моя радость, — ответил Принц, глядя куда-то поверх ее головы. Ее улыбка немного его встревожила.

— Мы должны как-то помочь Влемку-живописцу, — сказала она. — Может быть, это один из самых выдающихся художников во всем Королевстве, а живет он в крайней нищете.

И она изложила ему свой план.

7

По кабаку прокатился шепот, потом хозяйка нагнулась к Влемку и что-то невнятно забормотала. Он не совсем ее расслышал, но, обернувшись, и сам увидел вошедшего: это был кучер Принцессы во всем убранстве, включая блестевшие, как оникс, сапоги.

От обильного возлияния Влемк соображал плохо, поэтому обратил свой взгляд на друзей, надеясь по их лицам угадать, чего от него хотят. Но поэт спал, закатив глаза, а будущий убийца тупо, словно в забытьи, глядел прямо перед собой.

— Это к тебе, — объяснил бывший скрипач, показывая длинным пальцем на кучера.

Влемк взглянул на кабатчицу. Та кивнула.

Медленно, неловкими движениями он поискал под столом ботинки — приходилось снимать их, потому что от них болели ноги, — и, обувшись, с трудом поднялся со своего стула. Кабатчица взяла его под руку и, прошептав: «Не бойся! По-моему, это к добру!»— подвела его к кучеру, по отчужденному, холодному взгляду которого было видно, что все вокруг ему противно — и эти пьяные физиономии с разинутыми ртами, в бородавках и шрамах, и запах винного перегара, блевотины, табака, и кот кабатчицы, что развалился у стойки и, тараща глаза, ждал, чтобы кто-нибудь бросил ему кусочек съестного. Когда Влемк вплотную подошел к кучеру, тот изобразил на лице улыбку и отвесил почти подобострастный, но принужденный, полный холодной сдержанности поклон.

— Принцесса спрашивает, — сказал кучер, — не соблаговолите ли вы показать ей свою мастерскую.

Влемк открыл рот, потом в глубоком раздумье взялся рукой за подбородок.

— Ей хотелось бы взглянуть на ваши работы, — пояснил кучер.

Влемк кивнул. Потрогал на голове шляпу, желая увериться, что она на месте, и опять кивнул. Он предчувствовал, что за порогом кабака его ждет какая-то ужасная неприятность, но хмель мешал ему понять, какая именно, и он, снова кивнув, направился вместе с кучером к выходу.

На улице стояли четыре экипажа, битком набитые людьми. Влемк снял шляпу. Дверь черной с позолотой кареты открылась, и из нее высунулась голова Принцессы. Она с улыбкой сказала:

— Здравствуй, Влемк. Извини, мы не знали твоего распорядка дня.

Влемк засмеялся, потом посерьезнел, облизнул в раздумье губы, кивнул. «Неважно», — хотел было сказать он, но, вспомнив о проклятии, только пожал плечами.

— Не окажешь ли ты нам честь поехать вместе с нами? — спросила Принцесса.

Он бросил на нее растерянный взгляд, посмотрел по сторонам и снова беспомощно пожал плечами. Продолжая держать шляпу в обеих руках, приблизился к карете и, точно слепой, занес ногу. Кучер, стоявший рядом, нагнулся, помог ему встать на блестящую бронзовую подножку и осторожно подсадил его в карету. В карете ничего не было видно — казалось, чьи-то белые, точно луна, лица обратились к нему, чьи-то руки повернули его и направили туда, где сидела Принцесса, ему оставалось только воспользоваться любезностью и сесть рядом с ней.

— Благодарю, — сказала Принцесса, откинувшись на спинку, и кучер захлопнул дверцу.

— Большая честь встретить вас снова, — произнес голос, показавшийся Влемку немного знакомым. Чья-то белая рука повисла перед ним, он скоро догадался, что ему следовало ее пожать. И он неуклюже сделал это, после чего вытер ладонь о штанину. В карете пахло цветами и духами. Влемк сдерживал дыхание, боясь, как бы его не стошнило.

— Счастливо королевство, — сказал уже другой голос, — которое имеет таких выдающихся, знаменитых художников!

«Знамениты-то у нас те, кто вырезает горгульи», — презрительно заметил Влемк; к счастью — беззвучно. Его руки лежали на коленях. Рука Принцессы, затянутая в перчатку, нежно опустилась на его правую руку. Его озадачило, что рука у нее дрожит, как у безумной.

Карета покачивалась беззвучно, точно лодка, было лишь слышно, как ритмично, словно часы, цокают по булыжной мостовой железные подковы. Потом цоканье прекратилось, покачивание — тоже, и дверца кареты рядом с Влемком открылась. Он затаил дыхание, но не произошло ничего страшного. Кучер протягивал ему руку.

Лишь поднимаясь по лестнице, он пришел в себя. Глянув назад и увидев следовавших за ним нарядно одетых людей, он содрогнулся. Они улыбались, словно дети в гостях, ожидающие подарков, у него же душа перевернулась, когда он вспомнил, зачем они приехали и что хотят посмотреть. Ноги его сами собой остановились, а левая рука так крепко ухватилась за перила, что, казалось, никакая сила не сдвинет ее с места. Принцесса, шедшая за Влемком первой, вопросительно посмотрела на него снизу вверх (под глазами у нее темнели круги), и немного погодя Влемк, дернув себя за бороду и облизнув языком губы, стал подниматься дальше.

В мастерской, зажигая свечи, художник опять замешкался, он подумал, что ему, возможно, удастся провести их, если в помещении не будет достаточно света. Но план этот не удался из-за усатого Принца, который, как всегда горя желанием услужить, отыскал фосфорные спички и носился с ними по комнате, извлекая из разных углов свечи на старых фарфоровых блюдцах и зажигая их одну за другой. Скоро мастерская осветилась не хуже, чем комната Принцессы во дворце, и Влемк понял, что все пропало. Он с нарочитой медлительностью начал подносить гостям претенциозно размалеванные шкатулки — сначала с пейзажами, потом с цветами и наконец — с кошками и собаками; однако заранее знал, что этим не удастся ограничиться. Он стоял, засунув руки в карманы и полузакрыв глаза, точно пузатый сторож, заснувший стоя, и слушал, как они восхищались тем, что он сам считал бессовестной изменой своему таланту.

— А мне говорили… — начала было Принцесса и запнулась.

Она показалась Влемку очень юной, очень напуганной — просто девочкой, а не Принцессой, дочерью, пусть даже умирающего, но всесильного, как бог, Короля. Усатый Принц стоял рядом, держа ее под руку, в глазах живописца он тоже выглядел таким же ребенком, как эта девочка, — заносчивым хорошеньким мальчиком, который не знает, что такое горе, не имеет представления — разве что из книг или из сказок старых лакеев — о том, что там, внизу, на улицах существуют убийцы с топорами, воры-карманники, люди, шныряющие, как крысы, по гардеробам. Влемк подумал: может, сказать им — объяснить жестами, — что других коробок у него нет, что портретов, о которых ей говорили, не существует. Но по движениям ее губ он видел: да, она готовится спросить его все о том же; и чувствовал, что не в силах сказать ей неправду. Несмотря на все его старания, он все равно до конца не мог стереть из памяти однажды возникший в его воображении образ, и эта призрачная реальность проглядывала сквозь видимые черты ее лица.

Влемк-живописец кивнул, насупив брови, и принес шкатулки, на которых запечатлел все ее самые порочные наклонности. Выставив их напоказ, он резко повернулся и отошел к окну. У него мелькнула мысль выброситься из окна, но он решил, что слишком стар и слишком много повидал горя, чтобы поддаться дешевой романтике. До его слуха донесся их шепот. Нет, не одобряют они его картин.

— Какой ужас! — прошептал кто-то.

Влемк покачал головой и горько усмехнулся. Ведь этим людям свойственно обольщаться на свой счет. Он состроил глуповатую мину, повернулся к гостям и развел руками, как бы спрашивая: «Ну, что скажете?»

— Прекрасно! Просто прекрасно! — воскликнула сребровласая дама. — Сколько?

Влемк оставил ее слова без внимания, он смотрел на Принцессу. У нее чуть-чуть дрожали губы, она бросила на него быстрый взгляд, в котором читалось нечто похожее на замешательство и гнев одновременно. Потом снова опустила глаза. Картина на шкатулке, которую она держала в руке, называлась «Принцесса замышляет месть». В эту минуту всякий мог бы заметить, что перед нею — ее же зеркальное отражение: искаженное, задыхающееся от злости лицо, надутые губы, колючие и бессмысленные, как у зверя, глаза. Желая скорее покончить с этой сценой, Влемк стал так энергично жестикулировать и скорчил такую идиотскую гримасу, что Принцесса невольно перевела на него взгляд. «Что вы скажете?»— опять жестом спросил он.

Принцесса глядела на Влемка в упор, видимо догадываясь, что все это нарочно разыграно.

— Мне этот портрет не нравится, — отрезала она. — По-моему, я не такая.

Гости замерли. Значит, она разрешила им хулить художника.

— И правда, — согласилась сребровласая дама, только что восхищавшаяся портретом. — В нем действительно мало сходства.

Они встретились взглядами. Влемк продолжал глупо улыбаться и ждал. Один лишь усатый Принц как будто не понимал, что происходит. Он с интересом разглядывал тщательно расписанную коробочку для пилюль, на которой Принцесса была изображена пробуждающейся от порочных грез, и повернул картинку так, чтобы на глянце губ отразился свет свечи.

— Вот эта мне нравится, — сказал он, протягивая коробочку Принцессе, и только теперь увидел ее лицо.

— Значит, надо купить, — сказала она ледяным тоном.

Бедняга не понимал, в чем его ошибка. Он опустил вдруг обессилевшую руку и обратил на картинку вопрошающий унылый взгляд. Влемк понял, что коробочка ему действительно нравится, что по простоте душевной он не видел в ней греха, и это совершенно справедливо, поскольку для него в ней греха и не было.

— Не знаю, — пробормотал он, и в этот момент на его наивном лице появилось выражение озабоченности. Он сжал губы, как бы обдумывая происходящее, но он был слаб и беззащитен; окинув взглядом окружающих, он положил коробочку на место и сказал — Пожалуй, нет. Не знаю.

Принцесса повернулась к двери. Постояла в раздумье, ее лицо ничего не выражало, она, видимо, всячески старалась скрыть свои чувства. Ее тонкие пальцы беспокойно теребили платье. Влемк-живописец, знавший каждый мускул, каждую косточку этого юного милого лица, читал все ее мысли. Вот сейчас она повернется — она повернулась, возьмет почти наугад одну из шкатулок, наверняка с пейзажем, — она действительно взяла шкатулку с пейзажем — и спросит: «Сколько?»

Принцесса подняла голову, поколебалась немного и, стараясь прочесть что-то в глазах Влемка, спросила:

— Сколько?

Влемк придал лицу печальное, виноватое выражение и показал жестами, что шкатулка, к сожалению, не продается. Она моментально, как шахматистка, хорошо изучившая своего противника, сделала второй ход: положив шкатулку на место, взяла наугад другую.

— А эта? — резко спросила она.

Его лицо, должно быть, выразило удивление. Он решил не медлить с ответом — лучше принять от нее подачку, чем продолжать эту опасную игру. Он показал шесть пальцев, потом изобразил с помощью большого и указательного пальцев кружок величиной с монету с барельефом Короля — цена была явно завышена.

Ее глаза широко раскрылись от изумления, потом она вдруг рассмеялась, потом, также неожиданно, бросила на него тяжелый, испытующий взгляд. Но и эту вспышку мгновенно погасила, опустив ресницы.

— Хорошо, шесть крон, — сказала она и сделала знак лакею, который неловко и торопливо полез за кошельком.

Сребровласая дама тотчас же схватила другой пейзаж; господин в парике потянулся за шкатулкой с двумя собаками, усатый Принц все еще посматривал краешком глаза на понравившуюся ему картинку, но потом решил, что лучше не надо, и стал разглядывать с подчеркнутым интересом цветы. Улучив подходящий момент, когда все склонились над шкатулками с пейзажами, цветами и животными, Влемк взял со стола «Порочные грезы», задел Принца будто бы невзначай за плечо, как это делают опытные карманники, и незаметно сунул коробочку для пилюль ему в карман.

— Сколько? Сколько? — спрашивали все наперебой.

Он указывал пальцами цифры, с каждым разом заламывая все более высокую цену. Принцесса холодно взирала на него, потом отошла к окну и задумалась. Когда настала пора уходить, она улыбнулась и сказала:

— Счастливо, Влемк. Да хранит тебя бог, бедняга!

«Прикоснулся к ней! — ликовал Влемк, целуя ее руку. — Прикоснулся! Сердце прямо так и ёкнуло!»

8

Однако злокозненные портреты, написанные Влемком, не выходили у Принцессы из головы. Сидя у себя в комнате и вглядываясь в говорящую картину, она все больше убеждалась, что отец прав. Портрет действительно похож на нее, сколько бы она ни надеялась, будто это не так. Неужели и другие портреты, еще менее льстящие ее самолюбию, также похожи? Она попробовала представить их себе, но не смогла: то ли у нее притупилась память, то ли начал действовать

какой-то механизм, который искажал образ, едва он успевал появиться, опаляя его, лишая ясности очертаний, как это бывает, когда смотришь на предмет при слишком ярком освещении.

— Интересно, зачем он меня писал? — как-то подумала она вслух.

— Я уверена, что он не желал тебе зла, — сказала картина голоском, который был не громче, чем жужжание пчелы.

Принцесса, стоявшая вполоборота к шкатулке, чуть склонив голову, спросила:

— По-твоему, он меня ненавидит? Да?

— Насколько я помню, он никогда о тебе плохо не говорил.

— Ты лжешь, — сказала Принцесса, хотя и не очень уверенно. Ей почему-то становилось все труднее и труднее угадывать, о чем думает лицо на портрете, даже когда его голос звучал, как ее собственный.

— Нет, не лгу! — возразила картина, и в тоне ее звучала обида. — Если хочешь знать, при мне он ни разу не упомянул о тебе!

— Говорить обо мне он не мог, а думать, конечно, думал, — сказала Принцесса. — Потому что мое лицо стало для него навязчивой идеей.

— Ага! Значит, ты признаешь в них некоторое сходство с собой!

— Ничего я не признаю! — вспылила Принцесса. — Перестань ловить меня на слове!

И, чтобы избежать дальнейших пререканий, она повернулась и быстро вышла из комнаты.

Но мысли о портретах не давали ей ни минуты покоя. За ужином, сидя напротив Принца, хмурая и недовольная тем, что он перестал понимать ее и что скоро ему уезжать, а неопределенность их отношений остается, Принцесса, откусив кусочек булочки, вдруг представила себе, как Влемк-живописец изобразит ее: вот она, сверкая колючими, как у горностая, глазками, жадно пожирает кусок курицы. Или в лесу: она бродит, ломая руки и то и дело откидывая назад волосы, будто отгоняя прочь навязчивые мысли либо отвергая несправедливые упреки тех, кому слепо верила; и в памяти ее вдруг воскрес образ, глядевший с картины Влемка-живописца, — образ более реальный, чем деревья и кусты папоротника вокруг: в припадке безумия она раздирает себе ногтями лицо.

Однажды произошло необычное: в ее комнате появился Король, ее отец. Когда дверь за ним закрылась, а слуги отступили по его приказанию в глубь комнаты и будто растворились, как сентябрьский туман, в шторах и стенах, Король, судорожно одергивая на себе одежду, словно все, что к нему прикасалось, все мало-мальски вещественное причиняет ему жгучую, почти невыносимую боль, с большим трудом поднял голову и спросил:

— Дочь моя, что с тобой? Мне говорили верные люди, что ты ведешь себя так, будто лишилась рассудка.

Принцесса побледнела от страха; как и все обитатели дворца, она по опыту знала, что такое отцовский гнев.

— Только не лги! — крикнул он.

— Я и не собираюсь! — возмущенно крикнула она в ответ.

Король поднял брови, изучая ее, его крошечные коготки затеребили края одежды.

— Прекрасно, — сказал он.

Его голова вдруг откинулась назад, словно его ударили невидимым предметом по подбородку. По телу его пробежала судорога, он замахал руками, точно крыльями, потом приступ кончился. Слуги, готовые кинуться к нему на помощь в любое мгновение, приникли к его креслу; в их скрюченных фигурах было что-то обезьянье. Когда он смог снова поднять голову, по его носу и бороде струился пот.

— Тогда скажи, что случилось. У меня осталось мало времени — это всякий дурак поймет. — И, не дождавшись от нее ответа, он нетерпеливо добавил — Ну?

— Я сама не своя, — еле слышно отвечала Принцесса. К ужасу своему, она заметила, что и ее руки теребят платье, хотя и не так судорожно, как руки отца.

Голова его то падала вперед, то моталась из стороны в сторону, рот широко раскрылся, как в агонии.

— Не теряй времени! — прохрипел он. — Будь милосердна! — И снова, только резче прежнего, голова старого Короля откинулась назад и тело забилось в конвульсиях. Слуги двинулись было к нему, но он так решительно замахал на них руками, что Принцесса затрепетала от страха. — У нас нет времени для жеманства! — крикнул он сдавленным голосом. Из носа его потекла струйка крови, которую он попытался втянуть в себя.

И тогда шкатулка в порыве любви и скорби воскликнула:

— Расскажи ему! Ради бога! Расскажи ему все! И дело с концом!

Король скосил глаза на шкатулку, потом снова устремил их на дочь.

— Хорошо, — сказала Принцесса, комкая и расправляя свое платье. И единым духом поведала отцу всю историю. Потом она сидела, бессмысленно уставясь на свои колени, и плакала, шмыгая носом и вздрагивая.

Король поник головой и ссутулился, отяжелевшие веки опустились. Совсем уже задыхаясь, он сказал:

— Иди к живописцу. Попроси его снять проклятие. Иначе мы погибли.

— Принцесса! — закричала картина таким голосом, какого Принцесса никогда прежде не слышала. — Он умирает! Подойди к нему! Скорее!

Принцесса без колебания повиновалась.

— Отец! Отец, во имя всего святого! — прошептала она. Вокруг нее столпились все слуги. В припадке безумия она вообразила, что стены комнаты загорелись. — Не умирай! — шептала она, но теперь, когда пламя вокруг нее уже бушевало, она поняла, зачем он к ней пришел. В этом пламени мести ее мозг будто раскрылся, и она узнала все мысли тех, кто находился в этой комнате. Но в следующее мгновение ослепительно белая вспышка заволокла ее сознание.

— Принцесса, — обратился к ней один из слуг, поднимая ее с пола с такой легкостью, словно она была невесома. — Мы обо всем позаботимся. Вам надо отдохнуть.

Иллюзия пожара мало-помалу рассеялась, и она, поддерживаемая слугами, смотрела на нечто слишком неподвижное, слишком умиротворенное, чтобы быть ее отцом. Вспомнились его странные слова: «Попроси его снять проклятие».

На следующий день после похорон Короля она отправилась к Влемку-живописцу.

9

Он так переменился, что она не сразу его узнала. Он сильно постарел, лицо его стало печальнее и выглядело таким добрым, что Принцесса или, вернее, Королева (теперь она правила страной) подумала: уж не привиделась ли ей их последняя встреча во сне? — встреча, когда он запрашивал безумные деньги за свои пустяковые картинки — грубо намалеванные пейзажи с коровами, переходящими ручей, хилые, блеклые златоцветы и незабудки, краснодневы и первоцветы или сусальные маленькие изображения животных — кошек, собак, медвежат, — все это было не серьезное искусство живописи, а скорее (в лучшем случае) злая пародия на него. Влемк и теперь писал все те же сюжеты, но разница была такая, что казалось, будто прошлые и новые картинки создавались разными художниками. Цветники были выписаны настолько тщательно и подробно, вплоть до отдельных травинок и насекомых, так живо напоминали о человеке, который их вырастил — какая-нибудь старушка или старик в брюках с подтяжками — возможно, бывший крестьянин или адвокат, решивший на закате дней украсить жизнь тех, кого он знал или не знал вовсе, — всех людей вообще, со всеми их горестями и печалями, — так тщателен был рисунок, так точно запечатлевал он всю красоту и печаль мира, что Королеве казалось: если закрыть глаза, то почувствуешь запах осенних листьев.

Да и мастерская приобрела совсем другой вид. Когда-то она казалась мрачным склепом, который посещала разве что тень самого живописца: тогда все говорило о душевной усталости, нищете и крушении надежд, а теперь жизнь кипела в ней, как в улье. Покупатели жадно перебирали шкатулки и высматривали на них мнимые изъяны, чтобы выторговать уступку в цене, сновали дети, бродили старики, какой-то худой банкир растерянно улыбался, а глаза у него горели страшной озабоченностью — он сказал, что ищет шкатулку для жены, но не знает, какая из них будет ей по вкусу («Ведите ее сюда! — жестами предлагал Влемк. — Ведите сюда!»). А вот какая-то сердитая старуха, и рабочий, и лилипут… Влемк взял себе трех подмастерьев — двух долговязых, туповатых на вид парней и одного толстого и близорукого («Мастер! Гений!»— знаками отрекомендовал этого третьего Влемк). Королева взглянула на «гения» с неприязнью: пухлый, краснощекий, он, высунув кончик языка, мастерил восьмиугольную шкатулку и при этом так низко наклонялся, вколачивая деревянным молоточком гвоздики, что глаза его почти сходились у переносицы. Заметив, что она наблюдает за ним, он усмехнулся и подмигнул, и было в его подмигивании что-то непристойное. Она быстро отвернулась. Каким образом Влемку удалось сделать так много всего за один месяц, для нее казалось тайной, ибо она не догадывалась, что сама же и послужила причиной всех перемен. Ее друзья, купив у Влемка шкатулки, способствовали его признанию в обществе, теперь его вещи были dernier cri[19], и, по счастливому совпадению, это произошло в тот самый момент, когда он решил начать новую жизнь. Впрочем, решение свое он тоже принял не без ее влияния, хотя она и не могла этого знать. Она знала только, что он переменился и снова стал художником, правда, совсем не тем художником, которого она ожидала здесь встретить и искусство которого, в сущности, не одобряла. Прежде в его манере было нечто презрительновеличественное, какое-то чувство собственного достоинства в сочетании с едва сдерживаемой яростью падшего Люцифера, надменная отчужденность, непреклонная гордость, несмотря на крайнюю нищету, и потому все его несчастья, даже его немота, не унижали его, а лишь придавали его облику черты благородства. А вот теперь он вдруг сделался простым ремесленником, своим среди таких же, как он, простых ремесленников: у окна стоял, робко посматривая поросячьими глазками сквозь толстые-претолстые очки, знаменитый витражных дел мастер по имени Лефе — отец Королевы не раз заказывал ему цветные стекла, а на табурете дремал Борм, мастер литья колоколов — широконосый, придурковатый на вид малый с торчащими из ушей волосами.

Она стояла, выпрямившись, у порога, ее лицо наполовину скрывалось под капюшоном, рука в перчатке не выпускала ручку двери. У нее ныло сердце, и ей хотелось бежать. Именно теперь, когда она наблюдала эту скучную идиллию лавки художника, расписывающего шкатулки (так она называла это заведение; ей было уже неловко называть эту комнату мастерской), — приторные, как засахарившийся мед, — ее осенило, что ужасные портреты, которые Влемк писал с нее, правдивы. Пусть они ей не понравились, пусть (у нее даже задрожали колени) этот факт приводит в отчаяние, пугает ее — она знала, что те портреты были серьезным искусством, чего нельзя сказать о картинках, наполнявших сейчас комнату; она знала, что разум, который до костей прожигал ее плоть, который с холодным безразличием бога снимал с нее, слой за слоем, всякую фальшь, детский пыл, нелепое жеманство, который обнажил ее, использовал и отбросил, был возвышенным и холодным разумом художника. Ей стало горько до слез, когда она подумала, до какого плачевного состояния он дошел: художник, стоивший в пору своего расцвета всего золота Королевства, тысячи королевств, превратился, сам того не сознавая, в то, что было сейчас перед ней. Она вспомнила, как когда-то запретила бросить ему монетку, вообразив в своем безумии, что он «все равно ведь пропьет». Она невольно прикрыла глаза рукой. Этот жест не мог не привлечь внимания Влемка-живописца.

Он поспешно подошел к ней и, смущенный, зашевелил беззвучно губами, словно забыл, что лишен дара речи.

— Я должна уйти, — сказала она и открыла дверь. С улицы веяло сырым теплом, предвещавшим дождь.

С той же подчеркнутой галантностью, какой отличался ее усатый Принц, Влемк ухватился за дверь и прикрыл ее, преградив путь Королеве. Он жестикулировал и вращал глазами. Бог знает что такое он хотел сказать. Он не сводил глаз с ее траурной ленты.

— Я должна уйти, — повторила она, на этот раз более решительно.

Его лицо сделалось невозмутимым. Скорее даже — холодным, смутно напоминавшим того, прежнего Влемка. С видом человека, который убивает насекомое, не прерывая при этом начатой беседы — слегка поморщился, и снова на лице полное спокойствие, — он захлопнул дверь. Она пристально, немного испуганно посмотрела на него, стараясь угадать по его глазам, что он задумал. Он же стоял не двигаясь, странно ухмыляясь, а комната за его спиной полнилась благостным гудением — переговаривались между собой покупатели, суетились подмастерья, занятые то работой, то разговорами, — и никому не было дела до них двоих, то есть до Королевы и Влемка, далеких друг от друга, как две звезды. Она дернула за ручку двери. С таким же успехом могла бы она потянуть и за ручку каменной стены, если бы у стены была ручка. Она вперила взгляд в дверь, чувствуя, как в груди вздымается волна дикой ярости. Она готова была закричать на него, но, пересилив гнев, спросила себя: «Уж не влюблена ли я в этого толстопузого старика?»

— Я приду потом, когда ты будешь свободнее.

— Вы же шкатулки пришли смотреть, — сказал он. Она знала, что это невозможно, и тем не менее ей показалось, что он произнес эти слова вслух.

— Да.

Влемк вежливо кивнул, повернулся и пошел прочь от двери. Задержался около подмастерья, объяснил ему что-то — тот поглядел на Королеву, потом быстро перевел взгляд на Влемка, — потом, улыбаясь покупателям и осторожно обойдя стол со шкатулками, живописец прошел в угол, где лежала груда каких-то предметов, сдернул покрывало, взял с пола мешок и небрежно побросал в него одну за другой шкатулки. Вернувшись, он взял Королеву, точно ребенка, за руку, почти не глядя на нее, вывел ее из мастерской и тихо прикрыл за собой дверь. Потом, отпустив ее руку, он начал спускаться по лестнице. Королева шла следом.

Как это ни странно, Королева не знала, как выглядит помещение кабака. Но она вошла туда с напускной уверенностью слепца, притворяющегося, что не нуждается в посторонней помощи, — она шла решительно, держалась прямо и как будто с нетерпением ждала, когда Влемк выберет столик, хотя, в сущности, понятия не имела о том, прилично или неприлично даме сидеть с мужчиной в таком заведении. Все здесь было так ново и загадочно, что она была не в состоянии о чем-либо думать, а только смотрела и смотрела, жадно впитывая увиденное широко открытыми глазами ребенка, — и тут вдруг вспомнила себя четырех- пятилетней девочкой, когда все вещи представлялись ей живыми, неестественно контрастными; вспомнила, как ездила с отцом на ярмарку, как окружавшие их слуги зорко и испуганно высматривали анархистов, ее отец был тогда еще крепкий и рослый, почти грузный человек, он радостными криками приветствовал своих подданных и пожимал руки тем, до кого удавалось дотянуться через плечи стражей.

В кабаке стало тихо, посетители делали вид, что не обращают на нее внимания. Она стояла, высоко подняв голову, испытывая странное возбуждение от близости порока. «Что скажут люди?»— спрашивала она себя, хотя знала, что именно они скажут, и перед ней возник образ, запечатленный на одной из картин Влемка, — образ, который она тайно называла «Королева — падшая женщина».

Потом появилась кабатчица, на вид более простодушная, чем была в свои детские годы Королева (или так Королеве показалось); приветливо кланяясь и улыбаясь, она провела их к длинному столу у входной двери, на столе горели свечи, а вокруг стояло шесть крепких стульев. Влемк пододвинул Королеве стул около стены, сам же, перейдя на другую сторону, сел прямо напротив нее, затем положил на стол мешок, а кабатчица тем временем безмолвно убрала остальные четыре стула. Влемк подал знак рукой, видимо что-то заказывая, и кабатчица ушла. Влемк развязал мешок и стал вытаскивать из него одну за другой шкатулки и пододвигать их Королеве. Достав последнюю, он сложил мешок и постелил его себе на колени наподобие салфетки. Всплеснул руками и пренебрежительно усмехнулся, а взгляд его блуждал где-то далеко. Королева стала разглядывать портреты.

Ей казалось невероятным, что эти портреты, когда она впервые их увидела, так сильно ее потрясли. Вот они, ее задатки, — один ужасней другого; только теперь она уже не считает их столь ужасными. Смотреть на них — все равно что читать книги по истории: этот король погиб в сражении, этот — умер от сифилиса, этот — разбился насмерть, упав с лошади. Теперь самое сильное из всех ее ощущений — ощущение новой свободы, избавления. Да, это так, думала она, будто отвечая на слова говорящей шкатулки; ее праведная жизнь всех предшествующих лет пуста и нелепа. Как удивительно и прекрасно — уподобиться душе, свободной от плоти, и взирать с горной вершины на жизнь и видеть ее такой, как она есть. Этот король погиб в сражении, этот — умер от сифилиса…

На одном из портретов ее голова была вздернута так высоко, что казалось — вот-вот оторвется от шеи. «Королева, исполненная гордости»— такое название она придумала этой картине. Она засмеялась, Влемк-живописец взглянул на нее осуждающе, и она засмеялась опять, на этот раз, пожалуй, слишком громко. Человек с соломенной шевелюрой и сонными глазами резко остановился посреди зала, посмотрел на нее, потом принес стул и сел рядом. Как раз в это время кабатчица вернулась с напитком, заказанным Влемком: в двух небольших грубых бокалах темнела какая-то густая жидкость. Она волком посмотрела на человека, подсевшего к Королеве, потом перевела вопрошающий взгляд на Влемка; тот опустил глаза и пожал плечами. Кабатчица с тревогой посмотрела на Королеву.

— Не беда, — сказала Королева и так же, как Влемк, пожала плечами.

Кабатчица будто невзначай прикрыла свою безобразную родинку рукой и еще раз взглянула на художника, но тот сделал вид, что не заметил ее взгляда; наконец она неохотно отошла от стола и занялась своим делом.

— Привет, — сказал человек с соломенной шевелюрой и криво усмехнулся. Зубы у него были черные и неровные, как надгробные камни на старом-престаром кладбище.

Она кивнула и покосилась на его потертый рукав с заплатой на локте, слишком близко придвинувшийся к ее руке.

— Я — поэт, — объявил человек. Он откинул голову назад, склонил ее немного набок и помолчал, давая возможность Королеве осознать эту новость.

— Это славно, — сказала она и взглянула на Влемка. Тот разглядывал шкатулки. Она последовала его примеру.

— В наш подлый век поэтов не ценят, — сказал поэт.

Она отозвалась на его слова ни к чему не обязывающим кивком головы и придвинула свечу, чтобы получше осветить шкатулки. Поэт наклонился вперед и тоже стал смотреть. Королева сдвинула брови и наморщила лоб, стараясь не обращать на него внимания.

Казалось, заговорить могут, если захотят, все эти портреты — даже те из них, которые написаны самой небрежной рукой, как будто с отвращением. О чем он думал, когда писал их? — задавалась она все тем же вопросом. И как он может вот так спокойно сидеть, держа двумя пальцами ножку бокала, почти не удостаивая ее взглядом, и, кажется, даже начинает скучать? Она немного отстранилась от поэта, метнула взгляд сначала на него, потом снова на Влемка. Здесь, в кабаке, при свечах, от света которых его седеющие волосы отливали только что выкованным железом, он уже не представлялся ей обычным ремесленником. Рядом с поэтом его лицо казалось высеченным из цельной мраморной глыбы. «Я пришла просить тебя снять проклятие», — хотела было сказать она и тут же опустила голову; чтобы вытеснить из памяти образ отца, решительно сказала себе: «Это бессмысленно».

Поэт произнес:

— Ваши глаза похожи на свернувшиеся сливки. Вас это оскорбляет?

Она посмотрела на него так, как смотрят на любопытное насекомое.

Поэт закатил глаза и замахал рукой.

Теперь он живо напомнил ей отца, и у нее замерло сердце. Она испуганно посмотрела на Влемка, взывая о помощи, но Влемк сидел с закрытыми глазами, бесконечно терпеливый, предоставив обоих — и Королеву, и поэта — праху времени. И вдруг ее бросило в дрожь, и тут Влемк открыл глаза. Он посмотрел на поэта так невозмутимо, что для нее весь мир перевернулся. Да, она должна научиться быть такой, как Влемк-живописец. Научиться с полным равнодушием отвергать шутовство простых смертных! Жить во имя бессмертия! Теперь она поняла, что ошибалась. Он не сдался, не сник. Нет, просто к концу жизни он пренебрег даже гневом и презрением, даже жаждой Истины, которую испытывал в молодости. Не просто замолчал, а пошел дальше: разыгрывая чудовищную комедию, он писал с дьявольским мастерством всякий вздор — все эти пейзажи, всех этих животных, — все то, за что цепляется погибающее человечество.

В то же мгновение Влемк подался вперед, поднял как бы в знак предостережения указательный палец и сурово покачал головой. Угадал ли он ее мысли? Конечно, угадал. Он знает ее, как не знал еще никто, знает каждую нервную судорогу ее лица, каждое подергивание губ.

Шкатулки поблескивали в колеблющемся свете свеч — холодная, безучастная коллекция ужасов: чудовищные гримасы, выпученные глаза; десять бесстыдных масок разврата. И ее внезапно осенило: дело не в том, что одному из этих портретов суждено донести правду, — они все правдивы. И вовсе не потому, что он любит ее или ненавидит. Для него она — всего-навсего особь, нечто вроде крысы, которую изучает биолог, держа в обтянутой перчаткой руке. Подобным же образом Влемк мог бы поступить в отношении поэта, да и она поступила бы так же, если бы обладала его искусством. Таков этот мир, сказал он. И хватит о нем! И художник вновь обратился к прелестным садам, где растут веселые, точно крокусы, травы, где насекомые вроде горгулий на здании церкви, и они пожирают кого-то, и их самих пожирают. Таков этот мир, дети мои, мои усатые принцы и застенчиво улыбающиеся дамы. Влемк снова закрыл глаза, предоставив все живое праху времени. При мне он ни разу не упомянул тебя, сказала говорящая картина. Даже когда Влемк часами писал ее, он думал о ней не больше, чем думает биолог о лягушке, которую живьем разрезает на части. Это же Искусство. Вершина горы. Шкатулки вытеснили из памяти Королевы лицо ее умирающего отца.

Она подалась вперед и, вцепившись руками в край стола, напрягла зрение. В голове у нее мутилось, хотя она еще и не пригубила загадочного темного напитка. Она поймала себя на том, что уже довольно долго не сводит глаз с одной из шкатулок. «Завистливая Королева»— так ей вздумалось назвать этот портрет. Лицо, изображенное на нем, выглядело почти карикатурным, оно смешно съежилось, иссохло, глаза казались непомерно большими, из приоткрытого рта торчали зубы.

Влемк открыл глаза.

«Ваше здоровье», — беззвучно сказал он с убийственной усмешкой — или так показалось Королеве? — и поднял бокал.

Вскоре к ним присоединились еще двое друзей Влемка — так они, по крайней мере, представились, — и Влемк ничего не возразил, только снова закрыл глаза. Один из них утверждал, что он — бывший скрипач, другой же ничего не утверждал, он лишь бросал мимолетные взгляды на ее шею и время от времени посматривал на дверь, словно ожидая появления еще каких-то «друзей». Королева почти задыхалась. Всю жизнь она презирала все пошлое, безобразное и избегала его. Но, оказавшись в самой гуще пошлости и безобразия, она стала сомневаться в том, что была права. Раньше ей нужны были цветники без насекомых. Теперь она думала иначе. Ей хотелось лишь видеть. Но ее сознание затуманилось. Она попыталась собраться с мыслями. Пальцы ее потеряли чувствительность.

Поэт болтал какую-то чушь, и понять его было трудно.

— Предположим, — говорил он, и его лицо с желтыми полумесяцами под глазами стало наплывать на нее, — Предположим, что бог — это паук.

Она ждала; казалось, поэту больше нечего сказать. Но когда она рассеянно посмотрела на бывшего скрипача, поэт встрепенулся и, отчаянно содрогаясь, продолжал:

— Из собственных выделений прядет паук свою нить.

Он рванулся к ней, пытаясь погрозить кулаком, но ударился локтем о край стола, да так сильно, что взвыл от боли и на глазах у него выступили слезы. Бывший скрипач покачал головой и сказал:

— Послушай…

Разъяренный поэт размахнулся левой рукой и ударил бывшего скрипача в грудь.

— Но паук еще и жалит! — крикнул он. Его голос, пронзительный и тонкий, напомнил ей голос говорящего портрета, и тут она вспомнила, что портрет этот и есть она сама. Она взглянула на Влемка. Он спал.

Поэт заплакал. Бывший скрипач тихо сказал:

— Этот человек до мозга костей пропитан ненавистью. Но разве он виноват?

Она с надеждой посмотрела на субъекта, не сводившего глаз с ее шеи. Но от его взгляда у нее все похолодело внутри. Нервно улыбнувшись, она потупилась и спросила:

— А чем вы занимаетесь?

Не меняя выражения лица, он вперил в нее пристальный взгляд; у нее возникло жуткое ощущение, будто она падает в бездну. Движением глаз он приказал ей заглянуть под стол. Она посмотрела вниз, закусила губу и густо покраснела. Под столом, в полумраке, почти касаясь ее туфель, поблескивало лезвие топора. Инстинктивно, еще не осознав того, что она делает, Королева потрогала шею рукой. Субъект усмехнулся, глаза его превратились в расплывчатые пятна. Она прижала обе руки к груди — сердце отчаянно колотилось, жгло под ключицей.

Влемк-живописец приоткрыл глаза, поднял брови и посмотрел на своих друзей. Потом перевел взгляд на Королеву, как бы спрашивая, что случилось, и снова опустил глаза — на свои колени. Взял мешок и стал складывать в него одну за другой шкатулки. У Королевы был вид ребенка, который с мучительной болью расстается со своими сокровищами. Каждое из этих безобразных чудищ, исчезавших в мешке, представлялось ей частью собственной плоти, но она не проронила ни звука. Кончив укладывать шкатулки, он затянул шнурок мешка, отодвинул стул, поднялся и жестами показал ей на дверь. Она тоже отодвинула стул и встала, учащенно дыша и чувствуя дрожь в коленях. Поэт заворчал. Субъект с топором поднял голову и с сожалением взглянул на ее шею. Она старалась не смотреть на него, но не могла совладать с собой; наконец живописец, обойдя вокруг стола, предложил ей руку. Она крепко в нее вцепилась. По дороге к выходу она, не выпуская его руки, оглянулась: никто их не собирался окликнуть, никто не требовал платы. Это следовало обдумать, но голова ее была слишком занята мыслью о топоре.

Они вышли на улицу, где ее ждал кучер и сказочно сияла в свете фонарей и далекой луны черная с позолотой карета. Кучер открыл перед ней дверцу и, отступив назад, как бы растворился во тьме — так было заведено при ее отце, — а Влемк-живописец стиснул ее руку сильнее, чем обычно — утром она, наверно, обнаружит на коже синяки, — потом выпустил ее и стал отступать назад. Еще не отдавая себе отчета в том, что она делает, Королева с проворством змеи протянула руку и ухватилась за мешок со шкатулками. Он не выразил удивления, а лишь вскинул на нее бесстрастные глаза, словно обдумывая, как изобразить ее на новой своей картине.

— Позволь мне взять их, — сказала она, избегая его взгляда. — Продай!

Он ничего не ответил, вид у него был по-прежнему бесстрастный, и лишь спустя какое-то время он печально и немного сурово покачал головой и, разжав свои толстые, сильные пальцы, оставил мешок в ее руках.

Она села в карету, дверца за ней захлопнулась, и почти тотчас же услышала, как зацокали подковы, почувствовала, как заколыхалась карета.

10

В жизни Королевы началось ужасное время. Как бы там ни было на самом деле, только она не сомневалась, что перед ней промелькнул мир более значительный, чем ее собственный, пусть мрачный, злой, но неукротимо живой. Во сне она видела то темный прокуренный кабак, то лезвие топора, выглядывающее из-под пальто молчаливого человека. Надевая бусы или гуляя по полям, она вдруг озадаченно и, пожалуй, немного испуганно замечала, что не любуется изумрудами и грациозными пируэтами скворцов, а видит спокойное, сонное лицо Влемка-живописца и ту истинную жизнь, которая его окружает: поэта, не умеющего сочинять стихи, скрипача, не умеющего играть на скрипке, угрюмого субъекта, который таскает с собой топор и не сводит глаз с ее шеи.

Как это ни странно, шкатулки, когда она расставила их у себя на столе, уже не возбуждали у нее больше интереса. Она смотрела на них, изучала, но их чары исчезли. Портреты как портреты — иногда ей даже казалось, будто они не столь уж и хороши, и, хотя разум подсказывал ей, что в них была записана вся ее жизнь, запечатлена вся ее суть, она решила: должно быть, с ней происходит что-то неладное: портреты совсем ее не трогали. Глядя на них, она испытывала раз от разу все большее разочарование. Их можно было бы принять и за злые карикатуры. Разумеется, она понимала, что они не просто карикатуры, и старалась внушить себе, что перед ней нечто значительное. И действительно, временами ее охватывало знакомое тревожное чувство — ощущение увядания, ужаса смерти. Но, поразмыслив, она поняла: вовсе не портреты внушают теперь ей это чувство, а атмосфера кабака и топор, который она увидела у того молчаливого субъекта. Портреты же наводили тоску. И, горюя о том, что утрачено, она проливала иной раз слезы, склонившись над своими шкатулками.

— Уж здорова ли ты? — спрашивала говорящая картина. Королева лишь фыркала и вскидывала голову.

— А ты и правда делаешься занудой, — продолжала картина. — Куда девалась твоя ярость?

— Ярость! — передразнивала Королева.

Этим обычно и заканчивался разговор. Но однажды вечером — уже чувствовалось приближение зимы — картина так разозлилась, что решила не отступать.

— Да, ярость. Чего ты придираешься к словам?

— Одеяло, — холодно сказала Королева, вставая с постели.

— За что? Это несправедливо! — закричала картина. — Что я такое сказала?

Но Королева была неумолима — она взяла одеяло и накинула его на портрет.

И хотя шкатулка продолжала вопить, ее вопли из-под одеяла были похожи на писк комара, и Королева уже не обращала на них внимания.

Как ни докучны были эти портреты, какую бы глубокую тоску они ни наводили — не тем, что в ней обнаруживали, а тем, что доказывали, что она живет ненастоящей жизнью, заставляли чувствовать себя жалким существом, напрасно коптящим небо, — достаточно ей было вспомнить о кабаке, и ее охватывало что-то похожее на ту тревогу, какую она испытала, когда впервые перешагнула через его порог. Ее вдруг осенило, что в этом, пожалуй, и кроется ответ. Она вздрогнула, вспомнив человека с топором. А что, если он на самом деле убил бы ее? Она ясно представила себе внезапно возникшую тень, которую сперва приняла за темный проем двери, — тень человека, стремительно и беззвучно двигающегося вдоль стены в ее сторону; вот он заносит над ней топор, полы его пальто взлетают, как крылья… Видение показалось настолько реальным, что из груди у нее вырвался крик и на глазах выступили слезы. Сжав кулаки, она стиснула голову, силясь обдумать все по порядку. Может быть, вся беда в том, что она боится жизни, так как слишком боится смерти? Но это же неправда! Ничто на свете ей не страшно — ни душевные страдания, ни болезни, ни безумие… Повинуясь почти безотчетному порыву, она встала, схватила мантию, подошла к двери, чтобы послать за кучером, но, постояв немного, передумала и повесила мантию на спинку кресла. Потом тихо отворила дверь, вышла, так же тихо закрыла ее за собой, поглядела по сторонам и торопливо зашагала к комнате горничной. Когда она открыла, не постучавшись, дверь, в комнату ворвался свет; горничная вскочила на кровати и испуганно взвизгнула.

— Не бойся, — сказала Королева.

Горничная смотрела, выпучив глаза, раскрыв от удивления свой маленький рот.

— Дай мне что-нибудь из твоей одежды, — попросила Королева.

В тот вечер Королева, переодевшись в чужое платье, отправилась в город одна.

Ей никого не удалось обмануть, даже самых тупых завсегдатаев кабака, но все делали вид, что не узнали ее. Королева, настороженная, гордая, стояла бок о бок с бывшим скрипачом.

— Вы не будете возражать, если я сяду? — спросила она.

Бывший скрипач растерянно взглянул на своих друзей, потом снова на Королеву, после чего, нахмурясь, кивнул головой и рывком подал ей стул.

Это был самый странный, самый веселый и жуткий вечер в ее жизни — другого такого вечера она не припоминала. Ей казалось, что все ее подозрения оправдались: ее упорядоченная жизнь — безумие, а безоглядное, необузданное приятие — и только оно — всего, что бы ни исторгло с блистательным равнодушием человечество, — истинно и верно. Прежде ее представление о распутстве, когда она о нем грезила, сводилось к тому, чтобы петь и плясать, подобно цыганам, драться кулаками, как мужчина, или ругаться бранными словами. Теперь, вспомнив об этом, она откинула назад голову и залилась безудержным смехом. Нет, нет, совсем не то. Это было нечто более изумительное и мерзкое. Это был запах подмышек рассерженного на музыку бывшего скрипача, когда скрипач, обняв ее, едва не упал вместе с ней со стула. Ощущение холода, когда она прикоснулась губами к щеке спящего поэта — в этот момент она поклялась бы, что он мертв, — и жар пальцев будущего убийцы, когда тот, медленно опустив руку и придавив к неструганому столу ее ладонь, устремил на нее пронизывающий взгляд.

«Очень хорошо, — подумала она; было далеко за полночь, ее веки настолько отяжелели, что глаза стали узкими, как щелки. — Очень, очень хорошо…» Она тщетно силилась вспомнить, что хотела выразить этими двумя словами. Глаза всех трех ее кавалеров остекленели, как глаза дохлых кошек, которых ей приходилось видеть на обочинах дорог.

— Очень хорошо, — убежденно повторила она и погрозила убийце пальцем. Ей хотелось казаться дерзкой и развязной. — Ты, я полагаю, знаешь, что мой отец умер?

Убийца смотрел на нее с прежним выражением. «Ну конечно, знает, знает!»— решила она и затрепетала от острого ощущения жизни. Жизнь, смерть — что они значат для художников? Она усмехнулась, окинула взглядом зал, машинально нащупывая пальцами бокал и стараясь сморгнуть туманную пелену. Дым, полумрак, люди, чья-то высокая расплывчатая фигура стоит у двери. Она опустила голову и усмехнулась, потом повернулась к убийце.

— Хорошо, — произнесла глубоким голосом. — Тебя, наверно, интересует, зачем я сюда пришла? Ха-ха-ха! — Ей казалось, что смех у нее нежный, девичий. Она приняла устойчивую позу, глаза ее сосредоточились на лице убийцы, ей пришло на ум, что пора сказать правду. Продолжая смотреть ему в глаза, она отпила из своего бокала. — Полагаю, ты знаешь, что мой отец умер? Ну так вот… — Она начала приходить в себя, рассудок подсказывал ей, что она выставляет себя на посмешище, что выглядит нелепо. — Очень хорошо! — сказала она и улыбнулась. Убийца засунул руки под стол и стал проделывать какие-то манипуляции с топором. Высокая фигура отделилась от двери и шагнула в их сторону, потом проследовала дальше. Это был полицейский. Убийца отер лоб. Полицейский сел в углу зала. Он достал трубку и набил ее табаком. Королева поджала губы и сказала:

— Наверно, мы все умрем, не так ли?

Тут она почувствовала, что плачет.

11

Влемк с трудом поверил своим глазам, когда наутро обнаружил ее, серую, как привидение — одна ее нога была без туфли, — в канаве среди обрывков газет, устричных раковин и прочего мусора; ледышки засыпали ее, как мелкие осколки стекла, а волосы у нее побелели. С первого взгляда ему стало совершенно ясно, что с ней случилось и в чем ее беда, ибо, как ни странно, лицо ее в эту минуту было в точности такое же, как на одном из тех жестоких, злых ее портретов, что он написал когда-то. Присев на корточки с простертыми вперед руками, он глядел на нее, широко открыв глаза; потом, придерживая одной рукой шляпу, обежал вокруг, почему-то выбирая место почище, где бы встать на колени, но тут же досадливо тряхнул головой, поняв, как это глупо, и, вне себя от страха, упал на колени и приложил ухо к ее груди. Уж не замерзла ли, жива ли? Он сразу же уловил биение ее сердца — оно работало исправно — и с радостью и облегчением похлопал ее по щеке. «Да, да! — мысленно воскликнул он, озираясь по сторонам. — Надо спешить!» По щекам его текли холодные от ветра слезы. Он расставил колени, принимая более устойчивое положение, и стал думать, как лучше подсунуть руки, чтобы ее поднять.

Лишь когда живописец проделал, пыхтя и отдуваясь — Королева лежала у него на руках мертвым грузом, — половину пути вверх по дороге ко дворцу, чувство радости от того, что она жива, уступило место тревоге. Что с ней будет дальше? Вначале он думал, что это попытка самоубийства, что всему виною смерть отца; в самом деле, кончина старика была ударом для всего королевства. Но потом, припоминая некоторые подробности, Влемк забеспокоился. Ему вспомнилось, как они ехали тогда вместе в карете и как задрожала, коснувшись его руки, ее обтянутая перчаткой рука. Это встревожило его; ему следовало еще тогда призадуматься, но он был слишком пьян, чтобы о чем-либо думать. Он вспомнил, да и сейчас, неся ее на руках и глядя на ее бессильно склонившуюся набок голову, увидел, как она осунулась и какие у нее под глазами темные круги. Вспомнил лихорадочный блеск, часто вспыхивавший в ее глазах в минуты гнева, — блеск, который наводил на мысль о безумии. «Господи, — подумал он и еще более опечалился, — до чего же она красива!» Он не замечал странности этих слов, хотя сам видел обратное: Королева подурнела.

У Влемка от усталости болели и дрожали руки и ноги. «Все мы стареем», — подумал он, чувствуя, что ему не дойти до вершины холма, что ему надо передохнуть. Взошло солнце, и стало совсем тепло. У дороги, прямо перед ним, стоял клен с великолепной золотисто-красной кроной, под сенью которого он решил положить свою ношу. Но, приблизившись к дереву, он обнаружил, к своему удивлению, что там сидит какой-то монах. Это несколько смутило его, потому что он рассчитывал доставить Королеву во дворец никем не замеченной. Но делать было нечего, усталость слишком давала о себе знать. Если понести ее дальше, то можно упасть; так что теперь уж не до осторожности. Он вошел под сень дерева и, вежливо поклонившись монаху, опустил Королеву на траву и опавшие листья подальше от монаха, надеясь, что на таком расстоянии монах не узнает ее. Затем он смахнул с Лица Королевы землю и вытянул ей руки и ноги, точно готовил ее — Влемк подумал об этом с грустью — к погребению; и не без оснований, потому что Королева была удивительно похожа на злой портрет, получивший у него название «Принцесса, едва не умершая от отчаяния». Потом, вытирая следы слез, Влемк подошел к монаху, рассчитывая отвлечь его внимание от Королевы.

Монах был стар и настолько изможден, что казалось, он много лет питался лишь чаем и воздухом. Он сидел, подняв полы сутаны, чтоб ноги обдувало ветерком (в такую погоду хорошо собирать хурму или пойти искупаться напоследок в прохладном деревенском пруду), и, откинув капюшон на спину, обнажил большие уши и голый, как яйцо, череп. Между гнилушек, оставшихся от его зубов, торчал стебелек тимофеевки, а под воротничок, чтобы не так натирало шею, был подсунут лопух.

— А, живописец! — сказал монах.

Влемк вгляделся в его лицо.

— Помнишь нашу встречу темной ночью на кладбище? Я нашел себе там пристанище, другого дома у меня нет.

Вспомнив, хотя и смутно, Влемк кивнул и улыбнулся. Тогда над ним еще не тяготело проклятие. Жестами и мимикой он объяснил, что произошло с тех пор.

Монах принял эту новость совершенно спокойно.

— Такова жизнь, друг мой, — сказал он с улыбкой. — Куда ни глянь — повсюду грех. — Он поднял голову и посмотрел на крону дерева. — Все мироздание — один великий грех.

Влемк нахмурился, показывая, что не согласен или, по крайней мере, не считает, что пострадал за какие-то грехи; наоборот, он убежден, что это — дело слепого случая.

— Сама материя греховна, — сказал монах. — Горький это урок, дитя мое. — Протянув костлявую руку, он похлопал Влемка по стопе. — Влемк возмущенно поджал ногу. Монах закрыл глаза и снова ласково улыбнулся. — Знаю, знаю, ты мне не веришь. Никто не верит. И тем не менее это так. Я старый человек — по моим зубам видишь, что старый, стою на краю могилы, — так что сказки придумывать мне ни к чему. Но ты поверь слову христианина и аскета: самым счастливым днем моей жизни был тот, когда я понял, что всякая материя, все земное есть мерзость и тлен.

Влемк в раздражении вздохнул, сорвал травинку и подумал, что он, пожалуй, уже достаточно отдохнул и может продолжать свой путь ко дворцу. Однако ноги у него все еще гудели, а руки настолько ослабли, что с трудом разорвали стебелек травы. «Ладно, посижу еще немного, — решил он и мрачно пошутил — Конечно, от поучений монаха мало радости, но и вреда от них не больше, чем от будущего убийцы, а посему их можно претерпеть».

— Да, да, — закивал монах. — Я ведь понимаю, в чем дело. — Он показал на Королеву, по-прежнему в мертвенной неподвижности лежавшую на траве. До этого момента он старательно — или так показалось Влемку — избегал смотреть в ее сторону. — Вот хоть та красивая дама. Тело имеет свою привлекательность, но оно — искушение дьявола и обман. Поверь моему слову. Все преходяще. К этому и сводится великая истина на нашей грешной земле. — Старик почему-то робко взглянул на Влемка. — Все это имеет значение лишь символов. Знаков того, что могло бы быть. Вот, например, эта травинка. — Он показал на стебелек тимофеевки, который держал в зубах. — В ней все соки давно уже высохли. Потому-то я и жую ее.

Пока монах говорил, в траве зажужжала пчела, она почему-то не взлетала, а с трудом пробиралась между стебельками; достигнув, наконец, лодыжки монаха, она двинулась дальше, не переставая жужжать и трепеща крылышками, точно грешная душа в адском огне, затем вскарабкалась вверх по ступне и, закончив свой путь между первым и вторым пальцами, постепенно затихла. Влемк осторожно, чтобы не встревожить насекомое, нагнулся и показал монаху на пчелу, полагая, что тот ничего не почувствовал.

— Пусть отдыхает, — сказал монах. — У нее свои беды. — Он печально покачал головой. — Малая тварь в чудовищном капкане материального мира. Может, она смертельно больна; ведь рано или поздно это неизбежно случится. В ее маленьком тельце сосредоточена вся боль мира. — Он указал на пчелу.

«А если она ужалит?»— жестами спросил Влемк.

Монах едва заметно пожал плечами:

— Пускай жалит. Только, по-моему, не тронет она меня. Но если и тронет? Кто я такой, чтобы жаловаться? Там, наверху, — он показал на небо, — где мы, ослепленные дневным светом, ничего не видим, взрываются звезды. Видел ли ты когда-нибудь умирающего слона?

Он закатил глаза, потом закрыл их и потряс головой.

Отдохнув, пчела снова задвигала крылышками; видно, оправилась от мучившего ее недуга, потому что поднялась в воздух и, полетав взад и вперед (или так Влемку показалось), с жужжанием направилась к стволу дерева. Там, однако, она не задержалась, а, к ужасу Влемка, полетела дальше, к Королеве. И села на ее нижнюю губу. Влемк вскочил, в несколько прыжков он оказался рядом с Королевой, встал около нее на колени и замахал рукой над ее лицом, сгоняя пчелу. Объятый страхом, потрясенный, бессильный что-либо сделать, он смотрел, как пчела с подчеркнутой, как ему казалось, неторопливостью вонзила в ее красную губу жало и улетела. Королева вдруг раскрыла глаза и, слабо вскрикнув, схватилась рукой за рот.

«О господи!»— беззвучно простонал Влемк.

— Теперь пчела умрет, — сказал монах. — Ты убил ее, или, вернее, она убила себя. — Глаза у него были по-прежнему закрыты. — Вот что делает в этом мире любовь. Ну и пусть. Пускай они дерутся, рвут на части друг друга, пускай умирают, если им так хочется. В конце концов им же будет лучше, поверь мне. Свободная душа, чистый дух! Они опять станут теми, кем были до того, как материя с этим ее развитием по спирали и со всеми случайностями погубила их. — Монах махнул рукой и устало сказал — Знаю, знаю. Ты мне не веришь.

Королева, открыв глаза, озиралась по сторонам, трогала пальцами губы, силилась понять, где она и что с ней случилось.

«Это ничего, — сказал ей жестами Влемк. — Вас пчела укусила».

Она долго смотрела на него, потом закрыла и открыла глаза, потрогала пальцем губу.

Монах лег на спину и вытянул ноги, как бы давая понять, что ему нет до них дела.

Осторожно, словно превозмогая боль в избитом теле, Королева села и обратила взгляд на дорогу, ведущую ко дворцу.

— Почему я здесь? — спросила она. В тот же миг глаза ее расширились, и она подняла руку в знак того, что отвечать ей не надо.

Влемк поднялся и легким движением головы предложил ей, если она готова, идти с ним дальше. Она, казалось, задумалась, потом согласно кивнула.

За все время пути до дворца они не сказали друг другу ни слова. Королева вцепилась обеими руками в руку Влемка, осторожно, точно инвалид, переставляла ноги, время от времени вздрагивала и то откидывала назад волосы, то прикрывала ладонью глаза. Подойдя к воротам, она в нерешительности остановилась, рассматривая величественную арку подъезда так, будто видела его впервые, потом перевела взгляд на Влемка и наконец опустила голову. Водя носком правой ноги по желтовато-белой гальке, она машинально изобразила небольшой квадрат, похожий на контуры шкатулки.

— Ты пойдешь со мной? — спросила она.

Влемк вздохнул, представив себе, что потом скажут за их спиной слуги, что они подумают, увидев, в каком состоянии он привел ее домой — грязную, с распухшей губой, да еще в столь поздний час, когда давно уже прошло время завтрака. Но глаза ее смотрели серьезно и умоляюще, так что Влемк-живописец, боясь — пусть даже по пустячному поводу — ее огорчить, согласно кивнул и слегка пожал плечами.

Но тут возникло новое затруднение — у Королевы не оказалось ключа. То ли она потеряла его, то ли просто не взяла, но отпереть ворота было нечем. Тогда они отковырнули от края дороги булыжники и стали стучать по железным прутьям — сперва тихо, деликатно, потом изо всех сил. Дверь дворца распахнулась, и оттуда выскочила свора королевских борзых, а следом за ними ковылял сгорбленный старик. Псы, брызгая слюной, с громким лаем набросились на ворота, словно их специально учили пожирать незваных гостей живьем — они были худые и гибкие, как угри, с дико блуждающими глазами, острыми, как бритва, клыками.

— Смаккр! Локкр! Змёлр! — выкрикивала Королева, но они, видимо, не узнавали ее даже по голосу и продолжали, лязгая зубами, кидаться на ворота.

Королева просунула между прутьев руку, но тотчас же отдернула ее.

— Сидеть! Клауз! — приказала она. — Ирзр! Сидеть!

Старик был еще далеко, он шел не спеша, тяжело опираясь на палку, покрикивая на собак, но не сердито, а так, только для видимости. Наконец самая сообразительная или, может быть, самая боязливая из собак немного оробела, склонила голову набок и хотя лаяла так же громко, как остальные, но уже не ярилась. Королева это заметила.

— Змёлр! — крикнула она что было сил, ее лицо пылало гневом; тогда и вторая собака, навострив уши, видно, что-то почуяла. Обе вдруг зарычали, усмиряя остальных, и скоро все псы притихли, начали по-щенячьи повизгивать и скулить, просовывая острые морды между прутьев, прося хозяйской ласки. Старик, поняв, в чем дело, заторопился. — Болван! — крикнула Королева, когда он подошел достаточно близко, чтобы слышать ее. — Так-то ты управляешься с нашими сторожевыми псами?

— О, госпожа, госпожа! — воскликнул привратник, ломая руки. По щекам его текли слезы.

— Смотри, на что я похожа! — сказала Королева, как будто привратник и его собаки были виноваты в том, что на ней такое грязное и изодранное платье. — Смотри! — Она залилась слезами. — Тебе это даром не пройдет, злодей! Поплатишься ты у меня! Это так же верно, как то, что я здесь стою!

— О, госпожа, госпожа! — твердил привратник, словно не зная, какими еще словами выразить свои чувства, он продолжал в отчаянии ломать руки.

— Да отпирай, глупый ты старик! Не век же нам здесь торчать!

Влемк потрогал ее за плечо, прося успокоиться. Она сделала вид, что ничего не заметила.

Старик подскочил, едва не упав, к воротам, достал связку ключей, отпер замок и потянул за створ. Собаки, радостно тявкая, прыгали рядом.

— Болван, — сказала сквозь слезы Королева и сама взялась обеими руками за прутья. — Я вижу, ты уже совсем ничего не можешь.

В это мгновение лютого гнева, когда, казалось, ее волосы трещали от всполохов молний и встали дыбом, она выглядела точь-в-точь как на портрете, который Влемк назвал «Принцесса в гневе». Ее щеки так ярко пылали, что у Влемка перехватило дыхание.

Но он почти тотчас пришел в себя. Вытер о штаны руки и мрачно уставился в землю. Он ясно сознавал: тут всему причиной — испуг Королевы, ее убеждение в том, что она стала жертвой измены, ибо даже собственные собаки набросились на нее, да и стыдно ей было появиться в доме в таком состоянии, будто она — уличная девка, которую переехала телега; да еще присутствие Влемка привело ее в замешательство — ведь он своими глазами видит: дворец, в котором был такой порядок даже во время тяжелой болезни ее отца, теперь, когда власть перешла к ней, пришел в полное запустение. Но и при всем при этом ее гнев казался столь же неоправданным, чрезмерным, в сущности безрассудным, как ее испуг при их появлении здесь, как ее желание зазвать его к себе во дворец, чтобы он оградил ее от осуждающих взоров прислуги. Погруженный в эти мысли, он невольно покачал головой.

Открыв, наконец, ворота, они прошли во дворец. С дворцовой прислугой она обошлась не менее грубо. Пока она кричала на слуг, Влемк ненадолго вышел — разглядеть фамильные портреты на стенах. Подошел к портрету Короля: вот каким он был или каким пожелал его видеть художник — высоким, стройным, но очень суровым. Пальцы руки, обхватившей набалдашник трости, были так крепко сжаты, что, казалось, сейчас он эту трость поднимет и замахнется на кого-нибудь, а шляпа была надвинута на лоб — не щегольски, но свирепо, — как будто чтобы защитить его голову от удара. Мать же Королевы, напротив, выглядела олицетворением доброты и нежности — нежности, граничащей со слабостью. И было совсем неудивительно узнать, что умерла она молодой, уже много лет назад.

Мимо него пробежала, закрыв руками заплаканное лицо, горничная Королевы.

«Как страшно», — подумал Влемк и покачал головой. Он заметил, что руки у Королевы дергаются, словно в конвульсиях. Ведь это ужасно! Просто трагедия! Но чем же он может помочь?

Теперь и другие слуги начали метаться, они плакали, ломали руки, рвали на себе волосы. Разделавшись с последним из них, она подошла к Влемку и сказала:

— Мерзавцы! Я почти решила отдать приказание их выпороть.

Влемк слушал, низко опустив голову.

— Не хочешь ли чаю? — спросила Королева.

«Как-нибудь в другой раз, — ответил жестами Влемк. — Вам отдохнуть надо».

Быстро, почти бессознательно она коснулась дрожащей рукой его плеча:

— Почему ты так скоро уходишь? Выпей хотя бы чашечку.

Влемк покачал головой, потом заколебался и кивнул.

— Чаю! — крикнула Королева, словно ожидая, что портреты, висящие на стенах, тотчас соскочат в испуге на пол и кинутся исполнять ее приказание. Потом, уже тише, прибавила — Вон туда. — И, показав рукой на дверь одной из комнат, пошла впереди него. По пути она не сказала ему ни слова, а когда открыла дверь, то, пропуская его в комнату, избегала смотреть ему прямо в лицо. Это могло показаться странным, если учесть, что она сама же чуть ли не умоляла его повременить с уходом. Едва шагнув через порог, Влемк остановился в полной растерянности и снова вытер руки о штаны; в комнате стояли кресла и столики, но это была спальня Королевы; он же в последнее время становился человеком строгих правил и приличий. Пожалуй, это было влияние зажиточной публики, составлявшей основную часть его клиентуры, или его собственной — более мягкой, приятной для глаз — живописи, а может быть, на него действовало странное бормотание, которое, как ему казалось, издают когда-то подаренные им зловещие коробки, что были небрежно разбросаны теперь по комнате Королевы. Так или иначе, Влемку-живописцу стало ужасно не по себе, когда он очутился там, где Королева спит и где все должно быть скрыто от посторонних глаз; если бы у него хватило духу, он убежал бы отсюда без оглядки. Но отступать было уже поздно, ибо в комнату, всхлипывая и пряча лицо, вошла служанка с чайным подносом.

— На стол, — приказала Королева. Когда сервировка стола была закончена, она отослала служанку прочь и предложила Влемку сесть. Но едва он приблизился к столу, как услышал голос говорящей картины:

— Влемк! Влемк!

Влемк заулыбался и радостно всплеснул руками, точно старик, встретивший родного сына.

«Мой маленький шедевр!»— беззвучно сказал он, совершенно забыв, что по воле этого шедевра и стал немым.

— О, Влемк! Возьми меня домой, умоляю! Она жестокая, я умерла бы от горя, если бы ты сделал меня из материала менее прочного, чем краска!

Королева оцепенела от ярости и казалась злее, чем Влемк представлял себе, когда писал ее портреты. Она просто задыхалась от злости, а лицо ее посерело, как подтаявший снег.

— Да, да, возьми ее! Пожалуйста! — крикнула она, придя в себя. — Она только и делает, что скулит, поносит меня и жалуется! Бери хоть сейчас, избавь меня от нее!

— Не могу, — развел руками Влемк. — Эта картина — все равно что вы сами, она настолько реальна, что даже говорить умеет. С собой-то вы должны ужиться!

Но Королева была слишком разгневана, чтобы внимать голосу рассудка. Ударив ладонью по столу так, что шкатулка подпрыгнула, она закричала:

— Убери ее! Возьми обратно! Не хочу ее видеть!

«Хорошо, — смиренно кивнул Влемк; потом вскинул голову с видом мыслителя, которого осенила идея, и жестами объяснил — Я, пожалуй, немного подправлю портрет, и тогда он вам больше понравится».

— Хоть пауком меня изобрази, мне все равно. Только убери с моих глаз.

— А я не хочу, чтобы меня подправляли, — пропищала картина.

— Да замолчишь ли ты наконец?! — крикнула Королева и замахнулась на шкатулку обоими кулаками сразу.

Но Влемк опередил ее и сунул шкатулку в карман. Спустя немного времени он уже ступал натруженными ногами по дороге в город.

12

Долго и упорно размышлял Влемк-живописец об идее, осенившей его в спальне Королевы. Временами она представлялась ему полнейшим бредом, и тогда он хватался руками за голову и в ужасе шептал: «Горе мне! Что со мной случилось?» Иногда же он считал ее верхом великодушия, совершенно немыслимого для простого смертного, и тогда он напускал на себя такую важность, что становился просто невыносимым для окружающих. Но чаще всего он колебался, не зная, на что решиться, и только хрустел пальцами и, крепко зажмурив глаза и прикусив губу, раскачивался взад и вперед на табурете — подобно женщине, которая никак не может унять свое плачущее дитя. Идея, осенившая его в спальне Королевы, заключалась вот в чем: может быть, он подправит в некоторых местах портрет, устранив намеки на несовершенства ее характера, с тем чтобы получилась уже не близкая к оригиналу миниатюра, но некий образ — какой Королева могла бы быть, если бы не имела никаких недостатков. И тогда, думал он, портрет ей безусловно понравится — как же иначе? Поскольку тогда (но— ах! — это-то и было самое трудное!), тогда портрет перестанет говорить Королеве дерзости; да и вообще замолчит, раз уже не будет точной копией Королевы. Однако, к сожалению, тогда исчезнет главное достоинство картины, неоспоримое свидетельство того, что еще ни одному портретисту на свете не удавалось достичь такого сходства с оригиналом в миниатюре на шкатулке, — факт, с точки зрения Влемка, немаловажный, ибо вряд ли он мог утверждать, что тщеславие художника не играло в его творчестве никакой роли, — и тогда, увы, рухнут надежды Влемка на обретение дара речи — ведь лишился-то он его из-за проклятия говорящей картины, и, следовательно, сама картина — и только она — должна снять это проклятие.

Мысль о том, что ему суждено остаться на всю жизнь немым, отнюдь Влемка не радовала, ибо, хотя он и успел некоторым образом свыкнуться со своим положением, которое к тому же помогло ему узнать многие тайны окружавших его людей и тем самым неизмеримо расширить свои познания жизни, в немалой степени способствуя его творчеству, Влемк с присущим ему, как и всякому живому существу, оптимизмом (с каким бы недоверием или — в минуту подавленности — насмешкой ни относились к этому люди) не переставал надеяться, что полоса невезения пройдет когда-нибудь и говорящий портрет смилостивится над ним. Сидя в своей многолюдной мастерской, где его подмастерья пилили, стучали молотками, красили или сметали опилки, мыли кисти и разговаривали с клиентами, Влемк слушал щебетание стоявшего перед ним миниатюрного портрета Королевы о том, как жилось ему во дворце, как умер Король и как Королева покрывала портрет одеялом, — а сам, ломая руки, покачиваясь на табурете, все думал и думал о своей неотвязной идее. Погруженный в эти мысли, он едва поднимал глаза, когда с ним кто-нибудь заговаривал, на вопросы отвечал неопределенно и при этом так скорбно вздыхал, что люди в страхе отступали.

«Если я и вправду намерен это сделать, — размышлял он, — то надо приниматься за работу». Но дни шли за днями, к работе он не приступал и только сидел, раскачиваясь на табурете и вздыхая, без конца взвешивая доводы «за» и «против». Он вспомнил про портрет кабатчицы и про то, как этот портрет изменил ее жизнь. Но, с другой стороны, вспомнил он и случай с пчелой, когда он, желая уберечь Королеву, причинил ей только вред. Как ни досадно ему было слушать рассуждения монаха, он не мог не видеть в них правды: много ли проку от любви к материальному миру — ко всем этим цветникам и королевам, к кабатчицам и несчастным маньякам? Что с ними будет через тысячу лет? Запечатлеть их облик для грядущих поколений — это одно, но впадать из-за них в отчаяние… «Нет, нет! — восклицал Влемк. — Абсурд!» Да и с чувствами говорящей шкатулки надо посчитаться. Имеет ли он право лишать свое творение способности говорить? Разве не все живое священно? Разве истинное произведение искусства не важнее его создателя? И разве не правда, что произведение искусства, как только оно закончено (если не раньше), перестает принадлежать отдельному человеку, то есть принадлежит уже всему человечеству? Влемку теперь нелегко стало смотреть говорящей картине в глаза. Он видел, что та наблюдает за ним, точно ястреб, с тревогой и подозрением. «Как это странно, — подумал он. — Самый благородный, самый бескорыстный поступок в моей жизни может оказаться, если взглянуть на него с другой стороны, отвратительным и бесчеловечным!» Влемк сжал кулаки. Разумеется, он должен был это предвидеть, еще когда картина только открыла рот. Она — противоестественное существо, она — от лукавого! В самом деле, разве не она околдовала его? Не она ли ни за что не желает исправить свою подлую несправедливость? И все болтает и болтает, не давая ему сделать и знака рукой? Ну что ж, настал конец ее подлости, думал Влемк, злобно усмехаясь.

Но не успевал он принять это разумное решение, как картина снова заговаривала, очаровывая его своей кажущейся детской наивностью и заставляя мучиться угрызениями совести. Ужас был в том, что он всем сердцем любил эту дерзкую неисправимую картинку и, следовательно, и самое Королеву, поскольку они друг от друга не отличались; но об этом он не хотел и думать. Вопреки здравому смыслу и несмотря на то, что она упорно отказывалась снять с него проклятие, он скорее бы умер, чем изменил бы на ее загадочном лице хотя бы один штрих.

— О чем ты задумался, Влемк? — спрашивала картина, пряча за улыбкой страх.

Влемк виновато пожимал плечами, ловя себя на одной и той же постыдной мысли: если правильно повести дело, то можно будет, поскольку она радуется возвращению домой, уговорить ее снять с него проклятие, а уж потом, возможно, переписать ее. Но, вспомнив, что это было бы предательством, он моментально мрачнел, становился раздражительным и несносным, и тогда картина принимала обиженный вид, начинала капризничать и наконец замолкала. Дни шли за днями, а он был так же далек от окончательного решения, как и вначале.

Однажды вечером, когда Влемк был особенно недоволен собой, он вдруг решительно встал, надел шляпу, пальто и отправился в кабак. Завсегдатаи, по обыкновению, были уже на месте, кабатчица ходила веселая, хвасталась обручальным кольцом — скоро она выходит замуж. Будущий убийца, бывший поэт и бывший музыкант сидели в своем обычном углу и, точно хорьки, попавшие в курятник, бросали на всех плотоядные взгляды. Влемк-живописец постоял немного в раздумье, сунув за подтяжки большие пальцы, потом подошел к ним. Сев за столик, он жестом подозвал кабатчицу:

«Вина, моя дорогая, лучшего вина, какое здесь только есть! И платить буду сам, потому что шкатулки мои пошли в ход. Довольно уж мне пользоваться твоими подаяниями. — Убедившись в том, что она все поняла, и отвергнув ее возражения (она заявила, что денег с него не возьмет, потому что сама у него в долгу), он добавил — И моим старым друзьям — тоже лучшего вина».

Кабатчица сказала:

— Но у них и так уже лучшее наше вино, столько вина, что всего им не выпить. Да и не заслужили они столько, ей-богу. Смотри!

Влемк повернул голову: и в самом деле, перед каждым из них стояла бутыль дорогого вина, еще и наполовину не-выпитая. «Ну-ну», — подумал он и заказал вино только для себя. Когда он жестами спросил друзей, откуда взялось такое богатство, те долго переглядывались, язвительно усмехаясь и дрожа, точно листья на сильном ветру, потом поэт сказал:

— Будто ты, старая лиса, не знаешь! Но если думаешь, что нам стыдно, то глубоко ошибаешься. Мы ведь тоже умеем опошлять искусство ради того, чтобы насытить свою голодную утробу.

Влемк, задетый за живое, обвел всю компанию взглядом и развел руками, показывая, что не понял.

— А! — воскликнул бывший поэт, обращаясь к бывшему скрипачу. — И любит этот бывший живописец поиздеваться. — Лицо его передернулось, на виске вздулась вена. Очкарик, бывший скрипач, хрипло захохотал и подмигнул будущему убийце.

Бывший поэт погрозил Влемку пальцем, едва не касаясь его носа:

— Ты пишешь дурацкие красивенькие картинки, именно такие, какие эти кретины, твои клиенты, писали бы сами, будь они поумнее. И правильно делаешь. Почему люди одаренные должны голодать, а всякая мразь будет кушать картофель с подливкой? — Он подмигнул бывшему скрипачу, а тот подмигнул будущему убийце. Бывший поэт приблизил лицо, обросшее соломенными волосами, к лицу Влемка и с вызовом сказал — А я вот вирши пишу. По заказу фирмы, которая делает картонные коробки. «Тревоги, дружище? Совсем не беда! Берите коробку — кладите туда!»

— А я к ним музыку сочиняю, — сообщил бывший скрипач. — На темы знаменитых симфоний. Теперь как услышишь произведение какого-нибудь прославленного композитора, так сразу и вспомнишь мою песенку про картонные коробки.

Влемк с грустью перевел взгляд на убийцу.

Убийца усмехнулся:

— А я ломаю деревянные шкатулки, готовлю материал для фосфорных спичек, которые потом продают в картонных коробках. Эти спички здорово горят. И они удобней кремня. Иногда дети поджигают ими гостиницы. Ха-ха!

Представив себе, как убийца крушит деревянные шкатулки, Влемк до того огорчился, что ему расхотелось и пить. На него будто навалили огромную глыбу снега. «Так вот к чему в конце концов все сводится, — горько размышлял он, разглядывая грязные ногти на своих пальцах, держащих ножку бокала. — Где наши юные надежды, наши высокие идеалы?!»

Но хотя ему было немного досадно и даже больше чем досадно — у него сердце кровью обливалось, — что проку было бранить своих товарищей по искусству? Голод и нищета — самые сильные средства убеждения, как и полицейский, что просиживал все вечера в кабаке, попыхивая трубкой и то и дело поглядывая на убийцу. И потом — ведь сам Влемк невольно способствовал их падению. Во времена своего «цинического периода» в искусстве он с удовольствием и волнением рассказывал о том, как писал на шкатулках «Реальные картины»— те самые злые портреты Королевы. Когда же он стал писать красивые цветы, кошек и собак, рассказывать ему стало нечего. Да и теперь — тоже. Еще пример того, подумал он, когда дух настолько подавлен материей, что уже не осознает самого себя.

«Вот и отлично», — сказал себе Влемк и, раскланявшись, пожелав друзьям доброй ночи, медленно встал, заткнул бутылку пробкой, сунул ее себе в карман и пошел вверх по улице домой, затем вверх по лестнице — в мастерскую и раскрыл ящик с красками.

— Что ты делаешь? — закричала картина, увидев занесенную над ней кисть.

Он хотел было сказать: «Надеюсь сделать тебя краше». Но картину охватила такая паника, ее маленькая грудь так высоко вздымалась, а глаза так широко раскрылись, что Влемк махнул рукой и только улыбнулся, стараясь ее подбодрить, закусил нижнюю губу и начал писать. Он писал, не останавливаясь, всю неделю, и, когда закончил, портрет выглядел — так, по крайней мере, казалось Влемку — совсем как Королева, только без изъянов. Почти всякий, кто смотрел на это лицо, находил его самым красивым — просто ангельским ликом — и таким близким к натуре или, во всяком случае, смутно угадываемым ее возможностям, что казалось, можно уловить его дыхание. Но говорить картина уже не могла. Конечно, не все были убеждены в ее совершенстве. Когда Влемк показывал этот портрет своим подмастерьям, те хмурились и норовили отмолчаться, но в конце концов один из них, толстяк, сказал:

— Да вроде бы ничего и не изменилось.

Влемк неистово замахал руками, как бы говоря: «Я, Влемк, целую неделю писал, а ты говоришь — ничего не изменилось?»

Толстяк опустил голову.

— Я сказал «вроде бы», — оправдывался он.

«Ничего-то они не понимают», — огорчился Влемк.

Хотя картина и смотрела на него по-прежнему укоризненно, но стала, подобно Влемку, нема как могила.

13

Объяснялось ли это малодушием или другими причинами, но только Влемку очень не хотелось нести картину самому — да и не было в этом смысла, уверял он себя; Королеве вовсе незачем с ним и разговаривать. И все же, когда прошла неделя с тех пор, как он отправил картину со своим младшим подмастерьем, а вестей из дворца все не было, он втайне забеспокоился. Но весть все же пришла, ее привез сам кучер. Он был в цилиндре, в блестящих сапогах и вручил Влемку небольшую белую карточку, на которой неуверенной рукой Королевы было написано, что она просит его срочно прибыть во дворец.

Влемк нахмурился и испытующе посмотрел на кучера. Кучер стоял у окна, а за окном медленно ползли низкие свинцовые тучи. Лицо кучера ничего не выражало, он, сложив руки, вперил в пол торжественный — почти скорбный, как показалось Влемку, — взгляд. Живописец торопливо повесил халат, надел свой черный выходной пиджак, отдал подмастерьям распоряжения на день и направился вместе с кучером к карете.

Они поднялись на холм. Ворота дворца были распахнуты настежь, собаки неподвижно, как околдованные, лежали у дороги. Привратник не только не задержал кареты, но почтительно отступил назад и снял шляпу. А увидев в окне кареты Влемка, проговорил:

— Дай бог вам здоровья, господин.

Влемк помрачнел еще больше.

У высокой арки подъезда карета резко остановилась, и кучер, забыв про свою горделивую осанку, почти на ходу соскочил с козел и открыл дверцу. Когда он помогал Влемку вылезать, на его лице была написана такая глубокая торжественность, что Влемк, поколебавшись, сощурил глаза и рывком приблизил свое бородатое лицо к лицу кучера, чтобы разглядеть его; но на лице этого человека нельзя было прочесть ничего, и Влемк с чувством нарастающей тревоги устремился вверх по дворцовой лестнице.

Здесь было все не так, как прежде. Дворцовые покои настолько переменились, что Влемк остановился на полпути и сорвал с головы шляпу, чтобы легче было обдумать, что же произошло. Все стены были до блеска вымыты и стали похожи на только что отшлифованный мрамор; повсюду, куда ни бросишь взгляд, стояли свежие цветы, они сверкали и горели; обрамленные папоротниками, увитые белыми лентами, они устремлялись своими стеблями и соцветиями к застекленному потолку, и от их изобилия человек начинал сам себе казаться божьей коровкой на дне цветочного ящика. Еще более зловещим было поведение слуг: одни из них беззвучными ласточками сновали туда и обратно по залу, другие молчаливо застыли у дверей. Тут никто не улыбался, даже внуки дворецкого, игравшие у фонтана. «Скверно», — подумал Влемк. Он стоял ссутулив плечи, в волнении потирая руки и кривя подергивавшиеся губы.

Вдруг дверь опочивальни Королевы распахнулась и оттуда, к изумлению Влемка, стремительно вышел усатый Принц.

— Вы! — крикнул Принц. Лицо его исказилось, в нем сквозило такое смятение, что нельзя было определить, что испытывает Принц, гнев или надежду: теперь, когда живописец здесь, все наконец-то уладится.

Влемк поклонился и ткнул пальцем себе в лоб, показывая, что ничего не понимает.

— Пошли скорее, — сказал Принц. — Она, как проснулась, все про вас спрашивает. — Даже теперь выражения его лица нельзя было разобрать: в нем словно боролись противоречивые чувства. Он схватил Влемка за руку, но Влемк стоял как вкопанный, склонив голову набок, с протянутыми по-нищенски руками. Наконец Принц понял — Вам ничего не сказали? Королева больна! — Но так как Влемк все еще ждал, Принц продолжал — Никто, никто не может понять, что с ней. Я, как только мне сообщили, примчался из соседнего королевства. — Его лицо посуровело, и он еще крепче ухватился за свою резную трость. — Нет, нет! Уверяю вас, я переверну все вверх дном, если понадобится… — Он провел рукавом по вспотевшему лбу, упрямо насупился и стал похож на бодливого козла.

При вести о том, что Королева серьезно больна, у Влемка подкосились ноги, и он, наверное, упал бы, если бы не ухватился обеими руками за Принца.

— Я полагаю, что это все из-за портрета, — сказал Принц. И еще сильнее вцепился в трость. Глаза его загорелись, но тут же погасли, исполнившись сомнения и страха. — Впрочем, не знаю. Может, как раз наоборот, — сказал он и отвел взгляд в сторону.

Он рассеянно озирал зал и будто в надежде, что именно Влемк может разрешить его сомнения, энергично дергал его за рукав и упорно тянул к двери; в конце концов художник сдался и последовал за ним.

Как только Принц и живописец вошли, служанки и доктора, стоявшие у кровати с балдахином, подняли полог и исчезли точно тени. В спальне было тоже полно цветов, особенно около постели. Лицо Королевы белело на подушке, как белеет на темно-красном бархате жемчуг, а в ее до синевы бледных руках, лежавших поверх одеяла, была шкатулка с портретом, исправленным Влемком. Принц, не в силах, видимо, сдержать свой порыв, опередил Влемка и, оказавшись у постели первым, быстро нагнулся и поцеловал Королеву в лоб; потом вспыхнул и отошел в сторону, знаками умоляя Влемка помочь. Убедившись, что Влемк на него не смотрит, он отвернулся и закрыл лицо руками, как бы стараясь заглушить стон.

Влемк не без робости подошел к Королеве так близко, что мог коснуться рукой ее бледной щеки. Потом заложил руку за спину — теперь он обеими руками держался за шляпу и неотрывно глядел вниз, на Королеву. Спустя мгновение веки ее затрепетали, и она открыла глаза.

— Влемк, — проговорила она тихим голосом, исполненным неизбывной печали и такого нежного чувства, какого еще ни разу к нему не проявляла.

Глаза Влемка наполнились слезами. Он кивнул, шмыгнул носом и слегка поклонился, давая понять, что все слышит.

Она попыталась заговорить снова, однако, видимо, была слишком слаба; но потом, собравшись с силами, сказала:

— Спасибо, что пришел. Я боялась умереть, не повидав тебя, я хотела успокоить твою душу.

Услышав эти слова, Влемк вытаращил глаза.

— Вздор! — воскликнул он. Видя, что она как будто не замечает, как он заговорил, — заговорил своим голосом! — он взял ее руки в свои.

И тут Принц сердито встал с ним рядом.

— Вы не умрете! — воскликнул он, сверкая глазами. Потом повернулся и яростно глянул на Влемка. Но Влемк увидел сквозь слезы лишь расплывчатое розоватое пятно. Снова оборотившись к Королеве, Принц продолжал — Вам уже лучше, моя девочка!

Его озабоченный и в то же время виноватый вид показался Королеве трогательным и забавным, но она постаралась не выдать своих чувств.

— Нет, нет, милый Принц, — возразила она и вздохнула, глядя на его дрогнувшее лицо. Он стиснул зубы, по его румяным щекам текли слезы, которые (она это знала) были слезами любви к ней, любви невинной, чистосердечной — хотя кроме любви было здесь и нечто другое (она это тоже знала), что он скрывает, — и ей казалось, будто она совершает преступление, заставляя его страдать, потому что недостойна его доброты. Какого же еще искупления можно ожидать от нее, разве смерть ее не будет искуплением грехов и преступлений? Но как они поникли, как униженно, словно просители, ломают руки! И ей это нравится, чего уж тут спорить. Она чувствовала себя истинной королевой, и это чувство искушало ее промолчать, — она не пожалеет их, не избавит от страданий; но потом на нее навалилась какая-то тяжесть — почти ощущение старости, подумала она, или, во всяком случае, праведности, — и она почувствовала, что не может умереть вот так, не объяснившись до конца, чтобы все стало просто и ясно, чисто и открыто, как свет солнца, а дальше уж — пусть как хотят. Потому что умереть она должна; душой она к этому готова.

Влемк-живописец беспокойно переминался с ноги на ногу. Слова Королевы «успокоить твою душу» вызвали у него чувство тревоги. Случилось то, чего он так опасался. Это ведь из-за него она дошла до такого плачевного состояния; она же, зная, что он рано или поздно поймет, что натворил, жаждала снять с него всякую вину, вознестись над суетой к сладостной мудрости смерти. Она ласково улыбалась, жмурясь, как старая кошка. Влемк, взволнованный, перевел взгляд с лица Королевы на заплаканное, красное от гнева лицо Принца. Но как мучительно он ни думал, он все равно не мог придумать средства, которое помешало бы ей сделать то, что она решила сделать. Он видел: силы ее на исходе. Шкатулка выпала у нее из рук и лежала на одеяле.

— Влемк, — сказала Королева слабеющим голосом. — Я была не права, сказав тебе, что тот, первый портрет на меня не похож. Когда я увидела новый портрет, который ты довел до идеала, мне стало совершенно ясно, что в действительности я совсем не такая, какой себя воображала, что становлюсь все больше и больше похожей на те, другие портреты, которые ты писал.

— Новый портрет? — спросил Принц.

Не отвечая на его вопрос, Королева продолжала:

— Несоответствие между тем, что я собой представляю, и тем, какой мне хотелось бы быть, навело меня на мысль, что единственной радостью такому ничтожеству, как я, может служить пример древних философов, которые по крайней мере «познали самих себя». — Она опустила бледные веки и залилась слезами. Потом, уняв дрожь в голосе, сказала — Поэтому я и не хочу больше жить, поэтому и довела себя до такого жалкого состояния. Я не хочу, чтобы ты, когда меня не будет на свете, мучился угрызениями совести. Надеюсь, и мой милый друг Принц…

Королеву прервали драматические обстоятельства. Ни она, ни Влемк не заметили, что, когда она упомянула говорящий портрет, Принц в ужасе широко открыл глаза, словно медленно прозревая, в каком-то безотчетном порыве нагнулся к постели, схватил шкатулку, подбежал к камину и бросил ее в огонь. Там он и остался стоять — с суровым и более, чем обычно, виноватым видом. И тогда Королеве показалось — отчасти оттого, что ее оборвали на полуслове, — будто она и сама вся в огне; в тот же миг из камина донеслись вопли боли и ужаса:

— Влемк! Скажи ей, что это не моя вина! О, Мастер, милый Мастер, спаси меня!

При этих словах проклятие было снято — так они все поняли, — и Влемк, бросившись к камину, крикнул через плечо:

— Вы ошибаетесь, Королева! Спасти картину — значит спасти и вас! — Его голос гремел, как раскаты грома. — Она — не идеал, не иллюзия, она — это и есть вы! Иначе как бы она смогла заговорить?

Принц ничего этого не слышал: в тот самый миг, когда в камине раздались крики, он круто повернулся и не раздумывая — Влемк еще не добежал трех-четырех шагов — вытащил шкатулку из огня, побрызгал на нее водой и тем спас портрет от гибели.

— Неужели это возможно? — воскликнула Королева, покраснев от удовольствия и смущения. — Неужели я и вправду стала точно такой, как портрет?

— Влемк, — сказала картина, откашливаясь и часто мигая, чтобы стряхнуть с глаз копоть, — надеюсь, ты не думаешь, что…

Осененный догадкой, Влемк так ударил себя по лбу, что едва устоял на ногах.

— Плутовка! И все это время ты могла говорить, но скрывала!

— Могла? — удивилась картина и опасливо взглянула сначала на Влемка, потом на Королеву. — Вы не поверите, но…

— Конечно, не поверим, — перебила ее Королева. Всего минуту назад она была бледна, как привидение, а теперь вдруг порозовела, поздоровела, ожила. — Бессовестная лисичка! Притворялась немой и, чтоб досадить бедному Влемку, не хотела вернуть ему, несмотря на его отчаяние, дар речи, пока не оказалась на краю гибели. Какое ужасное, ужасное создание!

— Ужасное? — переспросила картина и залилась слезами. — Не забывай — мы с тобой одно и то же! Я потому и умею говорить, что совершенно похожа на тебя! Кто же тогда — ужасное создание?

Королева вздрогнула и прижала руку к груди. Лицо ее сначала покраснело от гнева, потом побледнело. Поняв все до конца, она была так потрясена, что глаза ее закрылись и она едва не лишилась чувств.

Принц, что-то обдумывая, в волнении дергал себя за усы и помахивал тростью.

— Погодите, — сказал он. — Если я правильно уяснил себе эту нелепицу, вы… — указав пальцем на Влемка, он устремил на него неприязненный взгляд, — вы подправили картину, чтобы устранить маленькие несовершенства, да?

— Да, — ответил Влемк и смутился. — По крайней мере, я этого хотел.

Принц задумался.

— Если бы вы этого достигли, а Королева не смогла сравняться с картиной, то вы на всю жизнь остались бы немым?

Королева и портрет посмотрели на Влемка и в смущении отвели глаза.

— Если бы достиг, то — да. — Влемк нахмурился и почесал затылок. — Но картине удалось каким-то образом перехитрить меня и сохранить свое могущество. Это тайна.

Картина явно была довольна, Королева тоже украдкой улыбалась.

— Полно, такая ли уж это тайна? — засмеялся Принц. Он вдруг повеселел, словно с него сняли какой-то мистический груз. На его лице не осталось и следа прежней тревоги и гнева. Он выпрямился, стал гораздо выше ростом и уже не сжимал в руке, как дубинку, свою трость. — Конечно, мой дорогой Влемк, — продолжал он, балансируя тростью на пальце, — то, что вы написали, вам лишь казалось идеалом, в действительности же у вас получилось опять то же самое.

— Должно быть, так оно и есть. — Глаза Влемка расширились от удивления. Он взглянул на Королеву и на шкатулку — обе они почему-то плакали. — Что это вы? Я, может, сказал что-то не то?

— Ты любил меня! — воскликнули в один голос Королева и шкатулка. — Как ты мог? — Они плакали навзрыд и уже не могли выговорить ни слова.

Влемк, сбитый с толку, вопросительно посмотрел на Принца.

Принц сделал неопределенный жест рукой и улыбнулся.

— Да поможет вам бог, Влемк. Для большинства мужчин достаточно и одного непредсказуемого существа. — Он подбросил трость, и она, перевернувшись в воздухе, упала ему на палец и закачалась снова. — Ну что ж? Раз все теперь уладилось, поеду-ка я к своей жене.

И он повернулся, чтобы уйти.

— К жене? — воскликнули разом Королева и картина.

Принц покраснел, а его трость потеряла равновесие. Он поймал ее на лету.

— Не мог же я объявить вам об этом раньше. Вы были больны, чуть ли не умирали, насколько я мог судить…

— Вы женились? — спросил Влемк.

— Да, две недели назад. Династический брак, понимаете? Но когда я узнал, что Королева…

— Правильно сделали, — перебил его Влемк и неожиданно засмеялся. — То-то я замечал, что вы вели себя как-то странно!

Ни картина, ни Королева даже не улыбнулись.

— Ну конечно, — с сердцем сказала Королева и покачала головой. — Тебе-то смешно. А если бы я выздоровела из-за того, что верила в его любовь, а потом бы все выяснилось? Что бы ты ни говорил, но я считаю, что мы живем в жестоком, жестоком мире, полном фальши и обмана.

— Правда, все правда, — сказал Влемк, сдерживая улыбку. — И все-таки я вижу на ваших щеках румянец. Так или иначе, вы выпутались из беды!

Втайне Королева это тоже заметила. Сказать по правде, ей было так весело, что она могла бы сейчас соскочить с кровати и пуститься танцевать. Особенное удовольствие ей доставило то, что отныне Принц — всего лишь добрый друг, прекрасный партнер по верховой езде и больше уже ничего ее с ним не связывает. Но вот беда: вместе с Принцем сейчас уйдет и Влемк, а было так много важных дел, которые они еще не решили. Мысль эта словно ножом полоснула ее по сердцу; она бы с радостью рассталась с жизнью, отдала бы тело и душу, чтобы окутать его теплом, чтобы стать солнечным зайчиком на его голове, — лишь бы быть с ним рядом. Но она не могла придумать иного средства удержать его, кроме упреков и горьких сетований.

— Ну что ж, — сказал Влемк, он мял в пальцах шляпу и украдкой косился на цветы у двери.

— Да, конечно, — с обидой сказала Королева, — обман и фальшь для тебя дело привычное. Все вы, художники, одинаковы.

Влемк посмотрел на нее, потом на свои ботинки и вздохнул.

Ее глаза блеснули коварством. Ей пришло в голову, что если бы она смогла околдовать его, то он сам бы придумал какой-нибудь способ оставаться подле нее до тех пор, пока она не освободит его от чар, — а уж этого-то она никогда бы не сделала.

— Да, уже поздно, — сказал Принц.

Влемк-живописец кивнул.

Шкатулка все это время, поджав губы, слушала и наблюдала. Вдруг она выпалила:

— Влемк, а почему бы тебе не жениться на Королеве и не переселиться к нам?

— Правда, почему? — не задумываясь, мгновенно подхватила Королева и в тот же миг почувствовала, что вся зарделась, кровь бросилась ей в лицо.

— Жениться? — переспросил Влемк и поспешно добавил — Да я и сам об этом подумывал.

— Чудесно! — воскликнул Принц. — Будем ходить друг к другу в гости и ездить верхом!

Влемк растерянно улыбнулся. При одной мысли о верховой езде он готов был упасть в обморок от страха.

— Ты хочешь сказать, что мы с тобой… — пробормотала Королева. Лицо ее сделалось сначала мертвенно-бледным, потом пунцовым, потом белым как мел.

— Если вам угодно, — сказал Влемк.

— О, Влемк, Влемк, прости меня за то проклятие! — взмолилась картина. — Это было всего лишь… Я хочу сказать… — Она вдруг стала говорить бессвязно. — Мужчине нужна опора — женщина то есть. Если она целиком отдает себя мужчине, которого любит…

Влемк кивнул:

— Понимаю.

В голову ему лезли несуразные мысли о живописи, риске и соблазнах, с которыми порой сталкивается человек.

— Но возможно ли это? — спросила Королева. — Мы ведь не одного круга: ты расписываешь коробки, а я — Королева.

— Брак, конечно, не совсем обычный, — ответил Влемк. — Найдутся недоброжелатели, в этом нет никакого сомнения.

— А ты не станешь больше в канавах валяться и все такое? — спросила Королева.

— Думаю, нет. Хотя жизнь всегда полна неожиданностей.

Королева, забыв о своих страхах, с радостной улыбкой протянула к нему руки. Он улыбнулся в ответ, наклонился, и они легко, по-детски обнялись.

Служанки, заметив перемену, пробрались в комнату, чтобы узнать, что происходит. Принц, поняв, что он больше не нужен, сказал:

— Ну, мне пора. — Однако он не сдвинулся с места.

— Если угодно, останьтесь поужинать, — пригласила его Королева.

Влемк уверенно, уже по-хозяйски, протянул Принцу руку. Тот посмотрел сначала на него, потом на Королеву. Он долго стоял, глядя в одну точку, и все обдумывал; потом лицо его оживилось.

— Нет, — сказал он и решительно взялся за трость. — Но на свадьбе буду. А сейчас — домой, к жене.

— И мне надо домой, — сказал Влемк. — Займусь приготовлениями.

Теперь уже всей прислуге было ясно, что дело пошло на лад. Служанки стали целовать Влемку и Принцу руки и благодарить обоих за то, что они сделали. Влемк, сияя, кланялся, кивал головой и бросал направо и налево: «Не за что! Не за что!» Так, сопровождаемый служанками до самой двери, он помахал на прощанье рукой, а Королева, взяв шкатулку, вышла следом за ним из спальни. В высокой передней ждал элегантный, как никогда, придворный кучер, по бокам от него стояли лакеи с охапками цветов для Влемка и Принца.

— Возвращайся скорее! — крикнули в один голос Королева и картина.

Влемк помахал им шляпой.

— Ну вот, — сказал кучер, кланяясь и пропуская Влемка и Принца вперед, — все обошлось лучше, чем я ожидал.

— В самом деле, — согласился Влемк. — Наконец-то дела пошли на лад. Приятно, когда все становится на место.

Они спустились к выходу из дворца, и кучер рванулся вперед, чтобы открыть дверь. Когда они шагнули за порог, на них резко дунуло холодным зимним ветром; юбки служанок надулись, как паруса, над землей крутились снежные вихри.

— О! — удивленно воскликнули Королева и картина.

— Зима! — закричал Принц. Он был так поражен, что почти не верил своим глазам. Цветы, которые несли лакеи, вдруг затрепетали и начали никнуть, а листья цветов, оставшихся во дворце, дико заметались из стороны в сторону.

— Зима, — изумленно откликнулся Влемк — так тихо, что его не слышал никто, кроме кучера.

Чтобы добраться по снегу до черной кожаной с позолотой кареты, им пришлось высоко поднимать ноги. Экипаж Принца стоял немного поодаль. Со всех сторон их обступал прекрасный белый мир, снег, казалось, излучал собственный свет. А прямо над головой — или так представлялось Влемку, который стоял придерживая одной рукой бороду, а другую засунув в карман, — белело небо, такое яркое, ослепительное, что на него больно было смотреть, точно с земли сдернули покрывало и скоро на ней, как это обыкновенно бывает, все преобразится.

Загрузка...