Искусство жить

Жил в нашем городе повар, и в итальянском ресторане, где он работал — большом темном заведении с дешевыми картинами на стенах, дешевыми, обитыми искусственной красной кожей мягкими стульями и свечой в бутылке из-под кьянти на каждом столе, — его звали «шеф», но сам он называл себя просто повар, поскольку гордыня ему была не по нутру, во всяком случае, он так заявлял, хотя, бог свидетель, этого-то на свете хоть отбавляй, и поскольку толк он в стряпне знал, а о «шефах», по его же словам, наверняка знал лишь то, что носят они огромные дурацкие колпаки, которые он сам не наденет, хоть убейте. Конечно, делая такие заявления, он был не совсем искренен, можно сказать — просто старомоден, ибо всем было известно, что в квартире, где он жил со своей семьей, на третьем этаже, прямо над кондитерской Кастуса и аптекой, он хранил сотни поваренных книг и журналов, как и книг и журналов обо всем на свете, вплоть до знаменитых сан-францисских комиксов, и его утверждения о том, что он всего лишь обычный повар, были как раз тем самоуничижением, что паче гордости, желанием казаться свойским парнем, каковым он никогда не был и не будет, проживи он хоть сто лет. Разговоры о поварских колпаках были пустой болтовней, дурацкой идеей, когда-то давно пришедшей ему в голову да так там и застрявшей. Он вообще болтал много, особенно с тех пор, как погиб на войне его сын, приходя в возбуждение от того, на что даже безумный в сумасшедшем доме не обратил бы ни малейшего внимания. В то время, когда произошла история, о которой я вам расскажу, в городе, где мы жили, на севере штата Нью-Йорк, поварские колпаки носили немногие, но в больших городах, таких, как Ром или Ютика, они были обязательны в блинных и в закусочных. Звали нашего повара, я забыл об этом сказать, Арнольд Деллер.

Вспыльчивость поваров известна, но Арнольд вспыльчивым не был. Для меня и сейчас, когда я об этом думаю, остается загадкой, как ему удавалось оставаться уравновешенным, при его-то любви к безудержному фразерству и в особенности при том, что его, как и каждого в те времена — в этом мы убедились, — переполняла едва сдерживаемая ярость. И все же он был человеком уравновешенным. Правда, бывало при иных обстоятельствах, глаза его наполнялись слезами; но он никогда не сквернословил или почти никогда, никогда никого не ударил и никогда в раздражении не бросал работы.

Думаю, что многого он просто не принимал близко к сердцу, по крайней мере до известной степени. Проработав на одном месте более двадцати лет, он стал у своих хозяев почти что членом семьи, условия работы были приличные, насколько это возможно в таком заведении. Ресторан был на хорошем счету. Ведь если относиться к делу спустя рукава, тут же окажешься на обеих лопатках — на улице среди мусорных баков и пустых ведер. Поэтому и кухня, где работал поваром Арнольд, была просторна и достаточно хорошо спланирована, так что толстяку Арнольду не приходилось сбиваться с ног. По его требованию кухню оборудовали так, как он видел однажды в ресторане в Сан-Франциско или еще где-то, когда был на съезде по защите исчезающих видов животных. К этому вопросу, как и к политике и борьбе с наркотиками, он и его дочери относились очень серьезно. Конечно, такие вопросы волнуют всех, но он и его дочери придавали им особенное значение. Видя на людях меховые шубы, дочери Арнольда чуть не плакали. Жена же Арнольда в основном спала или смотрела телевизор. С тех пор как погиб ее сын, она почти не выходила из дома.

Как я уже говорил, с работой Арнольду повезло. У него был помощник — полуповар, полумойщик посуды, полуиндеец, полуитальянец, паренек по имени Эллис. К тому же одна стена кухни состояла почти сплошь из окон, и при желании Арнольд и Эллис могли открывать их зимой и летом, так что в кухне было немногим жарче, чем в обычной комнате. Но помимо всего прочего для Арнольда, с его наклонностями и темпераментом, эта работа была идеальной, потому что хозяин ресторана Фрэнк Деллапикалло — седовласый, мрачный старик, которого почти никто никогда не видел, — позволял Арнольду готовить все, что ему вздумается, лишь бы не морочить себе голову с продуктами и не платить за них слишком дорого и лишь бы посетители все съедали, чтобы это не пришлось делать старику Деллапикалло. Сам он ел только спагетти.

Деллапикалло не так уж и рисковал, предоставив Арнольду полную свободу. Хоть Арнольд и мог говорить часами, не закрывая рта, точно конгрессмен или бродячий проповедник, ко всему, что касалось кухни, он относился с большой ответственностью. Повелось это еще с тех пор, когда в конце второй мировой войны он оказался в Париже — служил поваром в армии — и дважды обедал в довольно изысканных (по тем временам) ресторанах; ему там очень понравилось, и он до сих пор рассказывал про это всем, кто соглашался его слушать, утомляя собеседника бесконечными подробностями. Потом он, конечно, бывал и в других хороших ресторанах. Но, открывая для себя новое чудесное блюдо, головы не терял. С самого начала в Париже он понял, что стряпня может быть и искусством, и никогда не уставал это подчеркивать; однако увлекаться приготовлением экзотических блюд не стал, хотя вы могли бы так подумать, когда я начну рассказ о событии, к которому неизбежно придет это повествование. В Париже он оба раза заказывал жареное мясо, bifteck au poivre[21], и усвоил простую истину: чтобы еда была превосходной, совсем не обязательно ей быть необычной. По его словам, он оба раза так расхваливал блюда, официантов и шеф-повара, что в конце концов все уверились, что он канадец. Это было тоже открытием — еда может служить миру между народами.

Итак, теперь раз в две недели, по пятницам, Арнольд готовил новое «фирменное блюдо шеф-повара»: утку по-пекински, говядину по-веллингтонски, баранью грудинку, заливную лососину — блюда, которые всегда кончались задолго до закрытия ресторана и которые со временем так прославили заведение Деллапикалло, что оно стало прямо-таки знаменитым в нашем городе и округе. И когда кто-то возвращался домой из Вьетнама, или к кому-то приезжали дальние родственники из Сиракуз или еще откуда-то, или просто старым леди хотелось приятно провести вечерок, все в первую очередь вспоминали о ресторане Деллапикалло.

Теперь, оглядываясь назад, я понимаю, что еда там подавалась более или менее обычная, по крайней мере, по меркам больших городов. Но в нашем городе в те времена было всего двадцать тысяч жителей, плюс минус несколько тысяч в зависимости от погоды на озере, и нас ничуть не удивляло, что, расписывая свои таланты, наш повар называл себя художником. Мы не видели в этом ни глупости, ни хвастовства. С одной стороны, Арнольд расходился постепенно, так что никто из нас попросту и не замечал, когда его начинало заносить. С другой стороны, он имел обыкновение выражаться книжно, читал он, как я уже говорил, очень много и не только кулинарные книги, а все, что попадалось ему под руку. Любой печатный текст, оказавшийся перед его глазами в очках с металлической оправой — будь то список лицензий или номера на кромке обоев, — привлекал его внимание, и, находясь в его обществе, особенно если в зале постоянно завывают «Биттлы» или «Джефферсон Эйрплэн», порой и оглянуться-то не успеешь, как он уже сел на любимого конька. Мы же в то время — «банда стервятников», громилы на мотоциклах, как нам нравилось о себе думать, а на самом деле «гризеры»[22], компания обыкновенных ребят в поношенных черных куртках, с прыщавыми лицами — слонялись, ожидая, когда нас заберут в армию и отправят под пули. Нельзя сказать, что мы совсем уж не понимали, как обстоят наши дела. И у нас в городе были ребята, которые записывались добровольно в морскую пехоту Соединенных Штатов и стремились поскорее в нее попасть; другие, напротив, пытаясь этого избежать, поступали в колледж. Мы же застряли между ними, на распутье, подобно бедным глупым щенкам — достаточно смышленые, чтобы не соваться в армию добровольно, но слишком робкие, чтобы сбежать и скрываться среди бунтарей. «Чума на оба дома»— был наш девиз, вернее, мог бы быть, если бы кто-то из нас хоть раз его услышал. Мотоциклы наши не были отмечены ни символом мира, ни флагом США, ни радугами ЛСД, ни нацистской свастикой, ни железными крестами. Единственное, что их отличало, была тусклая черная краска. Романтическое отчаяние и тайна. С диким ревом носились мы на перепроданных по три-четыре раза «харлеях», в основном старых добрых колымагах с задранными вверх выхлопными трубами — правда, чаще мы их толкали, чем ездили на них. И тем не менее мы были королями дорог с жесткой усмешкой на губах. И как ни анархичны были наши мечты, но, чтобы поддерживать машины на ходу, нам приходилось по большей части быть трудолюбивыми, добропорядочными гражданами.

Обычно после полудня мы заходили к старому Арнольду. «Пойдем потреплемся к старому Арнольду», — как бы в шутку предлагал кто-нибудь из нас, например, Тони Петрилло. Никто из нашей компании ни за что не признался бы, что ему и в самом деле интересно слушать россказни Арнольда. И никто, насколько я помню, никогда не сознался бы, что не прочь посидеть в опасной близости с Анджелиной, внучкой старого Деллапикалло. После полудня у повара Арнольда не было особых забот. Одна-две кастрюли кипели на плите, из-за чего он время от времени убегал в кухню проверить, как идут там дела; но обычно в эти часы на кухне ничего существенного не происходило, ничего, с чем не мог бы управиться Эллис, если бы даже Арнольд на время исчез вообще. И вот Арнольд устраивался за одним из круглых темных столиков возле бара (ресторан был отдельно), где Джо Деллапикалло, сын хозяина, стоял за стойкой и где иногда, если нам повезет, клиентов обслуживала его дочь Анджелина. Арнольд пил «черри»; стакан он держал большим и указательным пальцами, поигрывая остальными. За весь день он позволял себе лишь один большой стакан, хотя говорили, что, придя с работы домой далеко за полночь, он частенько вдребезги напивался, читая книжки и потягивая виски, пока его жена и три дочки крепко спали. В баре было темно и шумно от телевизора и пианолы, которая никогда не выключалась. Мы брали бочкового пива, подходили к столику Арнольда, расставляли стулья, усаживались.

— Привет, Арнольд!

— Привет, ребята.

Ему самому, конечно, казалось, что он отвечает с достойной сдержанностью, словно вещает с высокой трибуны — ни дать ни взять Линдон Бейнс Джонсон, разъясняющий телезрителям проблему ограниченных ответных действий США во Вьетнаме. Но этого не выходило. Арнольд был толстый, розовый, на носу торчали слегка запотевшие очки в металлической оправе, из-за них глядели бледно-голубые крошечные глазки, а шея и лоб даже здесь, где было темно и прохладно, всегда блестели от пота. И запах от него, если сесть с наветренной стороны, исходил ужасный. Светло-каштановые волосы, сильно тронутые сединой, были коротко острижены, как в старые времена в армии, и он носил продолговатые золотистые бачки, чем заметно выделялся в заведении Деллапикалло, где почти каждый — не считая толпы посетителей в обеденный час — был итальянцем. В некотором роде и я был исключением. Наполовину ирландец.

«Ну, что на бирже?»— спрашивал кто-нибудь из нас, скорее всего Бенни Руссо; несколько лет спустя он стал экспертом по компьютерам. Или кто-то другой задавал вопрос: «Послушай, Арнольд, в чем секрет счастья?» Скорее всего Ленни, по прозвищу Тень. Любил он про чувства поговорить. Был у него пунктик. «Совсем погряз», — решил я. Позже, во Вьетнаме, он пристрастится к наркотикам и в двадцать лет умрет, отравившись ими. Но что бы мы ни говорили, значения не имело, важно было «завести» Арнольда. А он, о чем бы его ни спросили, всегда верил, что это серьезно. В те времена в моде была откровенность «хиппи», по крайней мере в определенных кругах, и мы тоже усвоили этот стиль, но с известной долей иронии, чтобы не дать кому-либо подумать, что мы принимаем всерьез россказни Арнольда.

— А, это вы, хулиганы, — обычно бросал Арнольд, лишь приподняв уголки рта и брови и даже не давая себе труда презрительно вскинуть голову; впрочем, недружелюбия в этом не было. Он знал нас. Каждый знал нас. И большинство жителей города, как я убедился несколько лет спустя, даже любили нас, хотя всех раздражал проклятый шум наших мотоциклов.

— Послушай, малыш, — сказал Арнольд в тот день, с которого я поведу свой рассказ. Сощурив глаза еще больше, чем обычно, он говорил с особым возбуждением. — Послушай, малыш, с тобой говорит художник, понимаешь? А что знает художник о том, например, что творится сегодня в мире? Люди всегда задают самые важные вопросы не тем, кому надо. Например, известного футболиста спрашивают о политике. А знаменитого проповедника, такого, как Билли Грэхем, просят предсказать, кому достанется Большой приз футбола. — Он покачал головой, как будто бы все это удручало его значительно больше, чем он смог выразить. — Если у вас есть мозги, ребята, то вы спросите меня: в чем соль жизни? И я отвечу: учитесь, овладевайте хорошим и честным ремеслом, а еще лучше — сделайте его искусством. — Он улыбнулся. Его подбородок был похож на большой розовый мягкий мячик с двумя-тремя ямочками. — И вот что я вам скажу: уж лучше вы задавайте проклятые вопросы мне, чем спрашивать кого-то, кто думает, что знает ответы на все. — Он посмотрел в сторону Джо, будто имел в виду его.

Джо, как всегда, вытирал тряпкой все подряд — стойку бара, краны, пепельницы, прекрасно зная, что минуту назад он все это уже сделал. Телевизор над его головой был включен, и оттуда неслись последние новости: кто-то кого-то убил, где-то проходили демонстрации и перевороты. Над Вьетнамом и Беркли летали вертолеты — все одно и то же.

На экране шум и грохот, бородатые «зеленые береты» сменяют бородатых партизан, у одного разбито стекло очков и заклеено «скотчем». И трудно поверить, что за стеной ресторана ярко светит солнце и разомлевшие собаки спят на тротуаре на солнышке.

Джо никогда не смотрел телевизор. Он вел свои собственные войны, необъявленные, точно великие державы, главным образом со своей дочерью Анджелиной. У него были быстрые, словно у игрока, нервные пальцы и черные волосы, зачесанные назад так гладко, что они казались нарисованными. Как и Арнольд, он не выносил длинноволосых. Когда его взгляд вдруг случайно падал на мои лохмы, которые в те дни болтались ниже плеч, лицо у него застывало и как будто даже дыхание перехватывало. Джо Деллапикалло, отец Анджелины, был не из тех, кому по душе мое пренебрежение к порядку. Сейчас, вытирая стаканы, он нет-нет да и усмехался, видимо прислушиваясь к нашему разговору, но ни за что не признался бы, что ему интересно, о чем мы болтаем с Арнольдом.

Входная дверь открылась, и, впустив волну света, вошла Анджелина. Занятия в школе кончились. Она была старшеклассницей. Джо бросил на нее беглый взгляд, как бы отметив, что она явилась; и все. Он всегда был такой — холодный как лед. Можно было подумать, что он ее ненавидит или вообще с ней незнаком, но попробуй кто-нибудь дотронься до ее красивых загорелых голых ног, он пулей вылетит из-за стойки и учинит над дерзнувшим Страшный суд. Я много думал об этом по ночам, в отчем доме, лежа в постели и заложив руки за голову. Считается, что наступила эра сексуальной революции, любовь свободна — было бы желание, — об этом писали все журналы, и я порою был уверен, что повсюду идет разгул свободной любви, везде, где только возможно, на каждой вечеринке, где меня нет, за каждым освещенным окном. Так, наверно, и было, даже в нашем городе, — и люди, рисующие на телах ближних цветы, и групповой массаж согласно инструкции; но ничего подобного не происходило там, где бывал я, и, несомненно, там, где бывала Анджелина. В этом я совершенно уверен. Признаться, по вечерам я частенько следил за ней. Слонялся вокруг ее дома, наблюдал, горит ли свет в ее окне, и, если света не было и ее силуэт не мелькал в доме, искал, где же она, на какой вечеринке. Однажды около полутора часов я преследовал машину, в которой, как я думал, была она — бесшумно, с погашенными фарами висел на хвосте, — и когда наконец у засевших в машине сдали нервы и они вышли из нее под деревьями у озера, я включил фары и увидел всех троих сразу; девушка испуганно оглянулась, и я обнаружил, что это не Анджелина, а какая-то блондинка. Погудев, я дружески помахал им рукой. Словом, мы с отцом Анджелины создали ей такие условия, что вряд ли она могла незаметно даже пальцем пошевельнуть.

В ресторан она вошла быстро, длинноногая, двигаясь плавно, но с таким выражением лица, словно ждала нападения и готова была дать отпор.

— Привет, па, — жуя резинку, бросила она, не глядя ему в глаза, и сняла пальто. На ней было черное платье с белой полоской по вороту и подолу мини-юбки. Причем вырез вокруг шеи был столь же глубок, сколь коротка юбка. Не ее это вина, в нашем городе так одевались все официантки подобных ресторанов. Подходя к вашему столику, она наклонялась слишком низко — вот за это я на нее злился, и ее отец тоже, — но мне вовсе не хотелось, чтобы она вела себя иначе. Ведь ее поведение ровным счетом ничего не означало, ни дурного, ни хорошего. Ей просто нравилось дразнить нас. Более того, я понял это значительно позже, в душе она была монашенкой. Скорее всего Анджелина сама не знала, чего хочет. Обыкновенная школьница, запуганная церковью и отцом, девственница, кокетка. В дни, когда «Плейбой» лежал прямо в гостиных, ее легко можно было представить на просторах Калабрии: заигрывает с пастухами и чуть что — выхватывает нож.

— Привет, Арнольд, — обычно бросала она, улыбнувшись ему. Нам — ни слова.

Он улыбался в ответ, блаженно щурясь:

— Привет, Анджелина.

Фамильярность с его стороны. Но ведь он знал ее с пеленок. У него были права дяди.

Ему она улыбалась, а нам тыкала в нос грязной мокрой тряпкой, которой вытирала стол, и советовала не засиживаться.

— Ребята, не пора ли прогуляться по солнышку? А то ведь придется платить за постой! — говорила она, следя краем глаза, слышит ли ее отец.

Широкая улыбка, глаза, точно темный нефрит. Интересно, знает ли она, что в один прекрасный день ей придется при всей ее красоте стать женой кого-то из нас, народить детей, растолстеть? Конечно, этим все и кончится, считал я. И кто бы мог поверить в таком городе, как наш, что пройдет немногим более года и Анджелина окажется среди тех, кто пытался закрыть Корнельский университет, гневно скандируя лозунги-вирши и паля холостыми патронами. «Дорогой Финнеган», — прочту я в каком-то азиатском болоте, а дальше — восторженное описание этих событий.

Как только она ушла, Арнольд отер лоб и снова заговорил, сложив на столе руки и благостно улыбаясь ей вслед, ни дать ни взять розовощекий священник.

В тот день он сказал нам:

— Хотите знать, что ее привлекает во мне? Зрелость, мальчики. Может быть, я и вам смогу подсказать кое-что, а?

Он постучал кончиками пальцев друг о друга.

— Да, мистер Деллер, пожалуйста, — сказал Ленни Кервон и нетерпеливо протянул к Арнольду руки, будто выманивая из него слова. Ленни, по прозвищу Тень, был из нас самым большим головорезом, по крайней мере с виду. Даже сразу после бритья, тогда он еще не бросил это занятие, лицо его было таким, будто он не брился со вчерашнего дня. Мы напряженно ждали.

Арнольд улыбнулся, выставив вперед подбородок.

— Беда ваша в том, — сказал он, — что вы вертитесь по кругу. А это — для золотых рыбок. Не обижайтесь! Ведь мир ввергнут в хаос, верно? — Он подался вперед, опираясь на локти, вздернув брови и чуть морщась, словно напряженная работа мысли вызвала у него головную боль. — Война, революция, волнения студентов и брожения в полиции, наркотики, вседозволенность… А я скажу вам: все это пройдет. Никто в это не верит, никто не хочет думать о будущем, — ни один человек! — но я уверяю вас: все пройдет! После всемирного взлета наступит такой крах, какой никому и не снился. Изменится все, даже здесь, в этом захолустье, но как бы ни изменился мир, мы останемся с собой наедине — от себя не уйти! Мрачная перспектива, да? Свихнуться можно! — Он улыбнулся и подбородком указал на Тони Петрилло. — Сегодня ты носишься с прекрасными идеалами, завтра от них отречешься, объявишь все чепухой, а что? Сегодня это нормально: мир в разгаре огромного шумного бала; но ведь в конце концов бал будет окончен, помяните мое слово. Люди карабкаются куда-то, вопят, тонут в грязи, убивают друг друга и занимаются любовью прямо на улицах — но все, все это кончится в один прекрасный день, и, когда вы очнетесь, кругом будет тишина. Возможно, немного штурмовиков или бизнесменов в черных костюмах будут наблюдать за порядком. Но повсюду будет тишина. Ни один листок не шелохнется. И вот тогда-то людям некуда будет уйти от себя. — Он откинулся и вытер губы. У него дрожали руки, хотя он и улыбался, надеясь, что никто этого не заметит. — Но пасовать перед этим не надо. Поверьте, ребята, я знаю, что у вас на уме. Я про каждого знаю, что у кого на уме! — Он посмотрел на Джо. — Думаете, мне не хочется отступить, опустить руки, сказать — да пропади все пропадом?! Но пасовать не надо — иначе непременно сойдешь с ума. Человек — если он человек — должен знать, зачем живет на свете, чем может служить людям, ну, скажем, шить ботинки. Человек должен делать что-то очень простое, но в то же время священное, понимаете, о чем я говорю? Что-то такое, точно обряд, ну вот стряпня, например. — Он снова растянул губы, считая, что улыбается, и закрыл глаза.

Нам всем стало не по себе. Слишком уж он увлекся на этот раз, нисколько не рисовался, не валял дурака. Ленни щелкнул пальцами:

— Точно, подать мне кухонную плиту!

И нам так захотелось поскорее превратить все в шутку, что мы все, подталкивая друг друга плечами, заорали: «О-го-го! Здорово!» (Порою дурачиться — тоже дело.) Анджелина глянула на нас из-за стойки, давая понять, как она нас презирает. Джо механически продолжал протирать все подряд, в уголке его рта задергался мускул. Один только повар проявил великодушие. Не снимая рук со стола, он отвернулся от Ленни и обратился к Бенни, по прозвищу Мясник, — почему мы его так прозвали, не помнил никто. Он носил густую черную длинную бороду и очки в золотой оправе, а лоб его был опоясан ремешком, как у индейца.

— Улыбаешься? — спросил повар, впрочем, вопрос был риторический, так как Бенни Мясник всегда улыбался, немного печально, растерянно глядя на стол, на стену или на пол и слегка покачивая головой, точно медленно и задумчиво отвечал «нет». Глаза у него немного косили. — Улыбаешься, — повторил Арнольд. — Но ты убедишься, что я прав! Можно, конечно, вообразить, что жизнь — всего лишь инстинкт и в ней нет ничего удивительного. Но мы не животные, и в этом наше величайшее достоинство и вся сложность. — Он торжественно поднял палец, будто хотел извиниться за свой высокопарный слог. — Мы должны разобраться во всем, понять человеческую природу, найти путь, который приведет нас к самим себе.

— Запланируем все наперед, — влез в разговор Тони Петрилло. — Запланируем! — Он двинул кулаком правой руки в ладонь левой и едва не промахнулся, хотя и глядел так напряженно, что даже глаза сошлись у переносицы. Никто не обратил на него внимания. Он всегда порол чушь. Утверждал, что свихнулся, глядя на Уолтера Кронкайта[23]. И всегда старался переключить программу прежде, чем Кронкайт успевал сказать: «Таково положение». Тони был весь какой-то развинченный, длиннорукий, нескладный, голова на шее болталась, да и вообще он был чокнутый, например, однажды, когда мы встали на «красный свет», он забыл опустить ноги на землю и грохнулся так, что его мотоцикл едва не загорелся. Пределом его мечтаний было стать полицейским в каком-нибудь большом городе. Бредовая идея. А кончилось тем, что он поступил санитаром в госпиталь штата Виргиния.

— Что мы такое? — спросил Арнольд, на этот раз обращаясь ко мне. Я всегда охотнее всех слушал его и меньше всех над ним подшучивал. Я не хвастаюсь. Просто я не был особенным весельчаком. — Большие обезьяны с огромными мозгами, — свирепо объявил Арнольд. И вдруг гневно сверкнул глазами, словно мы, «стервятники», были виновны в том, что люди — всего лишь большие обезьяны. — Огромные мозги, конечно, условно, — добавил он. — По сравнению с китами люди просто недоумки, но не в этом дело. Как бы там ни было, наши мозги достаточно велики, чтобы управлять всем организмом. То, что известно животным благодаря инстинкту, люди постигли с большим трудом. Лишь самые сильные инстинкты сметают все преграды, которые мы создаем. Итак, что мы такое? Какой можно сделать вывод, чтобы сложилось понятие — Искусство жить? — Его губы дрожали.

Анджелина, точно снимаясь для кинорекламы, застыла, прислонившись к бару и согнув одну ногу в колене, словно насмехалась всем своим видом над «огромными человеческими мозгами». Однако, похоже, ей не менее, чем нам, было интересно все, о чем говорил повар, хоть она и делала вид, что ей все безразлично. И вдруг до меня дошло: Арнольд Деллер знает это. А знает ли ее отец?

Не обращая внимания на Анджелину, Арнольд стал загибать пальцы. Опершись локтями на стол и, точно глыба, возвышаясь над ним, он настойчиво внушал нам:

— Итак, первое: мы животные социальные. И ни на что не годны, если мы не в стае, вот как вы, ребята. Возьмите любого из вас — ну хоть тебя, Бенни Мясник, — ведь тебя одного может свалить даже полуголодная бездомная кошка. Да разве только это? Даже если мы делаем вид, что мы не такие, как все, — например, ты, Финнеган. — Прищурив один глаз, он ткнул в меня пальцем, суровый, с дрожащими губами. — Даже если мы делаем вид, что это не так, нас все равно тянет в стаю. Потому что вне стаи нам одиноко, нам нужно кого-то любить и защищать. — Он кивнул в сторону Анджелины и подмигнул, но вышло совсем не смешно — на что, без сомнения, он рассчитывал, — а как-то жутко: так может мигнуть отрубленная голова. Встревоженный, я метнул взгляд на отца Анджелины, затем снова посмотрел на Арнольда. Он поднял руку ладонью вверх, святая невинность. — Итак, — продолжал Арнольд, — первое — мы животные социальные. От этого никуда не уйти. Повинуясь первобытному инстинкту, мы рожаем детей, которые не могут постоять за себя сами. И родители заботятся о них, привязываются к ним, и так мало-помалу, век за веком, как говорит мистер Дарвин, — неплохо бы найти кого-то, кто почитал бы его тебе, Финнеган, — ха-ха-ха-ха! — и так мало-помалу, из века в век, все больше и больше привыкая любить, пока — как вот у нас сейчас — любовь не станет почти что болезнью, о, эти муки любви… Но унывать не будем, китам еще хуже! О’кей! О чем это я? Ладно! — Лицо его вдруг помрачнело и напряглось, точно туго сжатый кулак.

Бенни Мясник посмотрел на меня, будто в чем-то подозревая, затем снова уставился в стол и покачал головой. А что я мог ему сказать? Я и сам не понимал, что происходит. Повар всегда был немного «с приветом», любил читать проповеди, но сейчас, здесь, явно творилось что-то неладное. В воздухе повисло какое-то напряжение, как будто даже мебель и темно-красные стены как-то свихнулись. Мне было не по себе, стены давили, не хватало воздуха, и все же очень хотелось послушать, что еще скажет Арнольд. Даже если это была просто игра ради Анджелины — такая дикая мысль неожиданно осенила меня, — я чувствовал, что этот разговор ведется неспроста, с какой-то определенной целью. Анджелина же сидела беззаботно, точно птичка на проводах.

Ее отец стоял к ней спиной, механически перетирая стаканы.

— О’кей, — сказал Арнольд, — но нам известно еще и второе — в нас живет инстинкт агрессии, и это тоже из-за детей. — Он направил в меня палец, словно пистолет. — Бороться умеет любое животное — утка, волк, медведь, — но у людей с этим все обстоит гораздо сложнее. Об этом вы когда-нибудь думали? А причина — опять же дети, вот что я обнаружил. В обычной схватке животных один из самцов рано или поздно отступает (только не лошади, лошади — психи). Но человеческие детеныши — дело другое. Человек защищает свое гнездо, пока его дети не смогут ходить, говорить, не научатся разводить огонь, охотиться, готовить пищу. На это уходят годы. Десять лет, двенадцать? Причем мало просто изгнать врага всякий раз, когда он является. Нужно очистить от врагов свой лес, обезопасить себя. Выживает тот ребенок, чьи родители окажутся наиболее злыми, самыми безжалостными. — Он посмотрел на Ленни Тень, который открыл было рот, чтобы что-то сказать. — Ты подумай, малыш, — опередил его Арнольд. — Посоветуйся с пастором.

Незаслуженно обиженный, Ленни удивленно поднял брови и, разведя руками, посмотрел на меня. «Где же справедливость?»— говорил его взгляд. Справедливости не было.

Арнольд одержимо врубался в скалу. Он вновь навалился на стол, его лицо блестело от пота, он в упор уставился на меня, словно забыл, что остальные здесь тоже.

— Но вот тут-то, — сказал он, — начинаются трудности, сейчас вы это увидите! Родители любят свое дитя и, конечно, любят друг друга, иначе они не стали бы жить вместе и опекать свое дитя, и довольно скоро они приучаются любить и своих родных, и соседей, так как это тоже помогает им выжить; проходит век за веком, и люди приучаются любить родных и чтить покойных родственников, и каких только мудрых мыслей не оставляют они потомству, нацарапав их на камнях и кусочках дерева. Вот это сговор! Семья и ее соседи, живые и мертвые, все стоят на защите бедного, беспомощного ребенка! Но все они ненавидят — я повторяю: ненавидят! — врага, «чужого». — Он метнул острый взгляд на Джо, который все еще стоял за стойкой бара, — Анджелина тоже не него посмотрела, — но Джо, казалось, не заметил ни того, ни другого.

— И все идет хорошо, — сказал Арнольд — до тех пор, пока люди держатся тесными маленькими группками. Но что происходит тогда, когда вдруг поселяются вместе, в одном городе, ирландцы и итальянцы? Англичане, валлийцы, немцы, евреи, китайцы, чернокожие? В таком случае нам приходится раздвинуть горизонты и придержать наши инстинкты. — Он опустил голову и ткнул пальцем мне прямо в нос. — Мы изобретаем цивилизацию и суды и придумываем, как заставить человека любить чужих покойных родственников, тех, которые дурно отзывались о наших покойных родственниках. И тут уже работают наши мозги — понимаете? Тут любовь — уже политика, а не просто инстинкт. Вот в чем — Искусство жить. Это не просто инстинкт; это то, что делаешь с определенной целью. Это искусство!

Он почти кричал.

Может быть, вам сейчас хотя бы отчасти понятно, что там у нас происходило, но тогда я ничего не понимал. Сердце у меня колотилось, кровь прилила к лицу, хотя мне и удалось сохранить видимость холодной улыбки. И все же я не думал, что повар в буквальном смысле сошел с ума, я был уверен, что он не пьян, но мне непонятно было, зачем он кричит на меня, пытается сделать из меня дурака. Даже чепуха, которую городил Тони Петрилло, казалось, имела больше смысла.

— Ты во всем разобрался и оставь это при себе, Арнольд, — сказал я тихим голосом, улыбаясь, как будто бы это был вовсе и не я, а лишь мое изображение, посланное с космического корабля. Я почувствовал, что Анджелина на меня смотрит, и обернулся, но она смотрела уже чуть в сторону. По-моему, она покраснела тоже.

Наконец до Арнольда дошло, что никто его не понимает, разве что Джо за своей стойкой. Откинувшись на спинку стула, Арнольд неожиданно рассмеялся.

— Наш повар свихнулся, а?

— Эй, послушай, — начал было Ленни Тень, но тут же забыл, что хотел сказать, словно проглотил свою мысль.

А повар продолжал:

— И еще я вам доложу — Искусство там, где все стекается вместе, вот к чему я веду. Возьмите хорошее китайское блюдо, вещь очень специфическая. — Он бросил быстрый нервный взгляд в сторону Джо и Анджелины, вращая глазами, как герои стародавних фильмов Эйзенштейна. — Мой мальчик Райнхарт там, во Вьетнаме…

Мы все разом уставились на стол. Это было хуже всего — когда он начинал говорить о своем погибшем сыне так, словно все было в порядке. Он выдавливал из себя фальшивую улыбку, задирал вверх брови — он, возможно, и сам не сознавал этого, — губы у него дрожали, голос садился, а глаза наполнялись слезами. Казалось, это должно было вызывать в нас сострадание к нему, но боюсь, что на самом деле мы скорее испытывали неловкость и чувствовали себя жалкими подонками. И если бы такие разговоры повторялись чаще, мы, пожалуй, перестали бы к нему ходить.

— Мой мальчик Райнхарт там, в Азии, попробовал такое блюдо, к которому, конечно же, американцы из-за предрассудков и не прикасались. Однако это блюдо было приготовлено настолько искусно и было так совершенно, что в конце концов устоять перед ним было невозможно. Об этом написал мне сын. Я письмо получил. Это была не просто еда. Это было событие. Сын писал, что, вкушая это древнейшее из известных в Азии блюд, представляешь, что вокруг тебя собрались за трапезой древнейшие из древних мудрецов. И сын был прав, смертельно прав.

Мы продолжали упорно глядеть на стол, и, наверное, каждый из нас думал о случайно сорвавшихся словах — «смертельно прав».

А Арнольд заговорил вдруг значительно спокойнее:

— Искусство, понимаете, именно искусство пробуждает в людях чувство общности, стремление объединяться, всеобъемлющий гуманизм, вам ясно, что я имею в виду? Это одна из основ, на которых зиждется порядок, о котором я вам толкую. Неважно, художник ли вы или просто серьезный ценитель искусства, важно то, что вы собираетесь вместе и вместе слушаете — ха-ха — ансамбль «Голубые глаза» всякий раз, когда он приезжает в город. Жизнь полна скрытого смысла. Все и везде имеет скрытый смысл. — Его голос срывался. Мы затаили дыхание, боясь, что он вот-вот разразится рыданиями. У меня в голове копошились черные мысли — думаю, что не только у меня. Мне, конечно же, было жаль его, и я знал, что его нельзя винить; но мне хотелось, чтобы он, черт возьми, взял себя в руки. Несомненно, это тоже было придумано заранее, решил я, чтобы нам, подонкам, захотелось поскорее убраться, бросив умирающего волкам.

— Послушай, — сказал я. — Никто ведь не покушается на искусство. Художники — это прекрасно.

Анджелина смотрелась в зеркало и, без сомнения, думала о том, что она-то как раз и есть Искусство. Случайно наши глаза встретились.

Повар сжал руки и передернул плечами, будто у него болела спина. Он не принял предложенный мной компромисс, он явно испытывал потребность быть откровенным до конца.

— Наверно, не все художники прекрасны, — как-то даже жалобно сказал он. — Есть ведь и такие, что отрезают себе уши, убивают себя, и даже такие, которые убивают других.

Рот у него скривился, и он наклонил голову, поспешно и виновато облизывая губы. Слезы текли из-под очков в тонкой стальной оправе. Я был согласен с Бенни, качавшим головой. Надеяться было не на что. Разве что пол наконец разверзнется и поглотит его.

Арнольд обеими руками стер слезы, затем наклонил голову, глаза его все еще глядели виновато, но в них проскользнуло раздражение. Наверное, он почувствовал, что нам надоело слушать его россказни о художниках. Но он снова заговорил, и еще более упрямо, и еще более раздраженно:

— Но они делают это не как художники, или, во всяком случае, не эти безумные выходки делают их художниками, хотя, возможно, одно от другого неотделимо, может быть, художники — это дети, непрактичные дети… — Он задрал подбородок, предупреждая, чтобы мы не соглашались с ним слишком поспешно. — Вы должны представлять себе, к чему же мы пришли в конце-то концов, — сказал он, с силой ткнув пальцем в стол. — Если человек — художник, все равно женщина или мужчина, он обязательно делает что-то, какие-то предметы, которые его никто не просит делать, или даже никто не хочет, чтобы он их делал, и даже, может быть, больше хотят, чтобы он их не делал. Но он все равно их делает, и когда они попадают людям в руки или когда люди останавливаются перед ними, они вдруг начинают чувствовать, бог знает почему, что им хотелось бы взять эти предметы с собой, или съесть их, или, если предмет слишком велик, чтобы нести его домой или съесть, они помещают его в музей. Вот в этом-то вся и штука, чтобы вновь и вновь делать жизнь поразительной и интересной, чтобы соединять семьи, любящих — кого угодно.

И вдруг Джо перегнулся через стойку бара и, ухватившись обеими руками за внешний ее край — его брови, точно крылья черной птицы, выгнулись дугой, — заорал:

— Нет! — Он обращался, несомненно, к Арнольду. — Мне наплевать на твои бредовые идеи. Не будет черной собаки!

Анджелина побелела от гнева. Она взглянула на отца, выскочила из-за стойки и, подлетев к нам, уперлась руками в стол:

— Ну, долго еще вы будете здесь сидеть? Кончайте базар и смывайтесь отсюда, оставьте его в покое!

— Ты что, Анджелина? — сказал Ленни. От изумления он едва не свалился со стула.

— Все в порядке, Анджи, — сказал повар. Лицо у него налилось кровью, глаза дико вращались. — Пойду погляжу, как там в кухне. — Он резко отодвинулся от стола, нагнулся вперед и встал — огромный, как дом, с татуировкой на руке — сине-красным драконом до самого плеча. Он усмехнулся дрожащими губами — Вы тут ни при чем, ребята. Не волнуйтесь. — И мне — А ты, Финнеган, проникнись тем, что я сказал.

Разинув рот следили мы, как он вразвалку прошел на кухню, затем убрались восвояси.

Выйдя из ресторана Деллапикалло, мы, как обычно, покружили по городу. Свистящий в ушах и рвущий волосы ветер несколько привел меня в чувство, хотя я в жизни еще не был так ошарашен. Другие поняли не больше, чем я.

— Какого черта! А мы-то при чем? — возмущался чокнутый Тони, когда мы вышли из ресторана и стояли на улице, щурясь от яркого света.

— Да, мы-то при чем? — загалдели остальные.

И, как бы стараясь стряхнуть с себя одурь, мы разводили руками и оскорбленно вскидывали голову — обычные жесты напрасно обвиненного, превратно понятого громилы, однако на этот раз вполне оправданные. Проносясь по улицам города, мы сегодня старались держаться более плотной группой, чем обычно, и, замедляя ход, пугали прохожих оглушительным ревом.

Несмотря на чувство вины и смятение, мчаться в группе сегодня было упоительно, может быть, даже более чем когда-либо, потому что это была не обычная гонка, а гонка, вдохновленная тем, что каждому — мы ощущали это — еще предстояло пережить. Знакомый глухой звук чак-чак, присущий лишь «харлею», радовал слух, и было приятно видеть перед собой плотную, точно стена, обтянутую черной курткой спину Бенни Мясника, который шел впереди меня, или Ленни Тень рядом с ним слева; их мотоциклы на толстых колесах, освещенных светом задних фар, дымили, точно провинциальные шлюхи. Тони Петрилло шел слева от меня, и обмотки его рукояток игриво бились на ветру. Я взглянул на него, и он поднял руку в черной перчатке, да так элегантно, что я засомневался — не была ли притворством его обычная судорожная неуклюжесть. Оскалившись, я махнул ему в ответ.

Ах, да, конечно, это тоже была любовь; одно из звеньев крайне сложной генетической цепи. Мы были королями дорог и проносились по улицам города, сбавляя скорость, чтобы стрельнуть выхлопными газами в леди и джентльменов на тротуарах. Наконец мы вырвались за город и теперь уже мчались один за другим, все ниже пригибаясь к рулю. Спустились сумерки. Бенни, а за ним Ленни зажгли фары, осветив озеро. Оно было спокойное и гладкое, точно зеркало, и каждый уголочек его отзывался эхом на дикое, звериное буйство нашей молодости, будто радуясь, что нас сюда занесло.

Я все еще не оправился от чувства вины и смятения, хоть и начал постепенно склоняться к теории Арнольда, когда вечером вышел в гараж, чтобы повозиться с мотоциклом и отладить его. Я томился, но не только от угрызений совести, томился еще от неясной надежды. За ужином мама сказала, что у меня больной вид, а сестрица безапелляционно заявила: Финнеган влюблен.

— Не разговаривай с набитым ртом, — сказал я просто как заботливый старший брат.

— О, Финнеган всегда влюблен, — сказала мама, уходя от этой темы.

Но отец, лукавый и коварный старый калабриец, поднял глаза — он быстро ел, низко склонившись над тарелкой, — и усмехнулся.

— А готовить она умеет? — спросил он. Намек был тонкий, но, заметив, как переглянулись отец с матерью, я понял, что они видят меня насквозь. Вдруг — спустя три-четыре секунды — моя сестра Шеннон, поняв шутку, фыркнула и, захихикав, прикрыла рот обеими ладонями.

— Финнеган влюблен в Анджелину-у-у, — пропела она.

— Шеннон, прекрати дразнить брата, — сказала мама. Повернувшись ко мне, она потянулась, чтобы положить мне добавку. — Пригласи ее как-нибудь к нам, Финнеган.

— Она не пойдет, — сказал я.

— Что за глупости, — возразила мама. И сказала это так убежденно, что мне вдруг совершенно по-новому представилось то, что произошло в ресторане Деллапикалло, да и все, что происходит каждый миг повсюду в мире.

Я возился с мотоциклом уже около часа, когда вдруг позади меня постучали в дверь — скорее из вежливости, поскольку дверь была широко распахнута на улицу. Я обернулся, но сначала ничего, кроме расплывчатого силуэта, не увидел, так как меня ослепил яркий свет фонаря. Когда же огненные круги рассеялись, оказалось, что это, как я и подумал сразу, была Анджелина. Я посмотрел на часы: десять вечера. Ей полагалось быть еще в ресторане.

— Привет, Анджелина, — сказал я.

Она выглядела маленькой и ежилась, точно от холода, хотя холодно не было. Сейчас она не казалась даже хорошенькой, просто усталой, но сердце мое тревожно заныло. Прислонившись к дверному косяку, она сказала:

— Привет. — Затем, помолчав, добавила — Финнеган, можно с тобой поговорить?

— Конечно, почему бы нет? — Я никак не мог решить, вставать мне или нет. Если бы я встал, это было бы мило — знак приветствия; но вдруг она подумает, что я хочу воспользоваться случаем, и вообще, я лучше смотрюсь, когда занят машиной. О чем говорить, я тоже не знал. «Ты сногсшибательно выглядишь», — мог бы сказать я, что было б и верно и неверно. Но что бы я ни сказал, даже если бы это была абсолютная правда, она все равно мне возразит. Я знал ее. Она даже не сочла нужным извиниться за то, что кричала на нас, точно она королева, которая всегда права.

— Какой хороший мотоцикл, — сказала она. И слово «мотоцикл» прозвучало так приятно в ее устах, ведь сами-то мы говорили «тачка». Как здорово, что она так сказала. Не спрашивайте почему.

— Не такой уж хороший, барахлит, — ответил я.

— А что с ним?

Она спросила это настолько заботливо, с таким значением, наверное, нарочно, чтобы я окончательно запутался. Сердце мое возликовало. Какое лицо! Какие глаза! Я же говорил, что она в школе самая умная!

— Да ничего, — сказал я напряженно, — просто не отлажен. Вот хочу настроить. — Я улыбнулся — Как пианино.

Я все-таки встал, правда, нехотя, ссутулясь, сразу видно, что не опасен. Взяв тряпку с сиденья машины, вытер руки.

— Как пианино, — повторила она, чуть заметно улыбнувшись, и, быстро взглянув мне в глаза, тут же отвела взгляд в сторону. Помедлив, она сделала несколько робких шагов внутрь гаража и прислонилась к верстаку, глядя на мотоцикл, а не на меня. Нерешительно, осторожно она подняла одну ногу и поставила ее на банку, где я держал в масле запчасти. Я подумал, что вот точно так же она стояла и тогда, прислонившись к бару и слегка опираясь ногой о ступеньку, но сейчас это не выглядело кинорекламой, просто она устала, и это было естественно.

— О чем же ты хочешь поговорить? — спросил я.

Ведь она живет далеко отсюда, подумалось мне, но я тут же вспомнил, что у нее есть машина, красная, с откидным верхом. Я обернулся и увидел ее машину здесь, рядом, сверкающую в свете уличных огней.

— А ты не взбесишься, если то, что я скажу, покажется тебе… странным?

— Мне? — забывшись, я неожиданно усмехнулся. — Не думаю.

Собираясь с духом, она поглядывала на меня, не зная, как начать. Наконец сказала:

— Ты когда-нибудь слышал такое название: «Императорская собака»?

Поджав губы, я немного подумал и затем покачал головой.

Она оттолкнулась от стола, прошла в глубь гаража к узкой задней двери, открыла ее, выглянула наружу. Я знал, что оттуда видно озеро, спокойное, освещенное лунным светом, оно лежало в двух милях отсюда, хотя казалось, что значительно ближе. Мне захотелось подойти к ней, встать рядом, но я не решился.

— Арнольд нашел старинный рецепт, китайский, он называется «Императорская собака», — сказала она, как бы обращаясь в темноту, к озеру. — В книге написано, что это, возможно, самое изысканное в мире блюдо.

Чуть повернув голову, она смотрела на меня и ждала, как я отреагирую.

— О! — сказал я.

Она повернулась еще немного, но смотрела не на меня, а на мои ботинки.

— Собака должна быть совершенно черная. Ее нужно убить за минуту до того, как начнешь готовить. И…

Я спросил:

— Так он поэтому кричал на меня?

— Он кричал на отца. — Она избегала моего взгляда, но вдруг, смягчившись, подняла глаза и, видя, что я жду, когда она соизволит мне объяснить все, сказала — Наверное, он кричал из-за многих причин, не только из-за того, что отец не позволил готовить это блюдо в ресторане. Прошлой ночью мы с ним поссорились. Из-за школы и еще всякого…

— Из-за парней? — спросил я.

— Парней? Каких еще парней?

Но я-то видел ее насквозь.

— О, я думаю, кое-кто вьется вокруг тебя. Только они не любят показываться на свет божий.

Насторожившись, она испытующе смотрела на меня.

— Скажите, какой догадливый!

— Нет, вовсе нет. — Я снова схватил тряпку и начал тереть руки. — Так из-за этого он кричал, да? Тебя защищал, что ли?

Казалось, она неожиданно включилась в игру и напряженно решает, какой сделать ход.

— Я понимаю, ты хочешь сказать, что он орал на весь мир. На смерть и на все прочее. Этот рецепт он нашел чисто случайно, по-моему, это случайное совпадение, и блюдо как раз то, что Райнхарт ел там… А теперь он хочет это блюдо приготовить. В ресторане. Собаку.

Она кивнула.

— Понятно, — сказал я, — понятно.

Она ждала, наблюдая за мной. Я сложил тряпку, бросил ее на стол, выключил фонарь, выдернул шнур и стал его сматывать.

Наконец я сказал:

— А от меня чего ты хочешь?

Впервые за вечер она взглянула мне прямо в глаза и не отвела взгляда, собираясь с духом, чтобы объяснить, зачем пришла.

— Достань ему собаку, Финнеган. — Она помолчала. — Пожалуйста.

Я засмеялся.

Она вскинула на меня удивленные глаза и вдруг разозлилась. Только потом я понял, какие чувства владели ею, больше всего она была смущена, ей было даже стыдно. Как и я, она хорошо понимала, о чем она меня просит. И если б я был посмекалистей, я возмутился бы — неужели она думает, что я пойду на это? А я рассмеялся.

У нее расширились глаза, затем снова сузились, и она пошла прямо на меня к выходу — от задней двери гаража пройти иначе было нельзя. Смеясь, я схватил ее за локоть. Она попыталась вырваться, сильно дернулась, повернувшись ко мне боком, но я крепко держал ее, и вдруг я почувствовал, что она передумала. Она перестала сопротивляться. Лицо было еще злое, но покорность локтя ее выдала. Мама была права. Арнольд Деллер считал так же, теперь я это знаю. И именно поэтому взялся за роль свахи, хоть и в своей кретинской манере и преследуя собственные цели. От этой мысли мне стало еще смешнее, я вспомнил, как он утверждал, что китайская кухня объединяет людей.

— Прости, — сказал я. — Такое хоть кого рассмешит. Похоже на сказку, правда? Где принцесса посылает любимого: «Иди и убей дракона!»— или: «Поймай золотую волшебную утку».

Ее глаза сверкнули.

— Какого это «любимого»?

— Я просто хотел сказать, что все это похоже на сказку, — сказал я,

— Если ты вообразил, что…

— Да ничего я не вообразил! — Я отпустил ее и поднял руки вверх, сдаваясь. — И ты хочешь, чтобы я пошел и отнял у детей черную собаку?

— Да нет же, черт возьми, Финнеган! Совсем сдурел, что ли? Нам нужна любая собака, бездомная.

Она стояла, подняв ко мне лицо, и запах, исходивший от нее, дурманил меня. Ее все еще мучило что-то, словно худшее, что нужно было сказать, еще впереди, и она это сказала:

— Собака должна быть совсем черная, и нужна сегодня.

— Сегодня? Ну, ты даешь!

— Я обещала Арнольду. Понимаешь, он не может приготовить это дома, Финнеган, у него нет там нужной посуды, кастрюль, да и подходящей плиты нет. — Слезы вдруг выступили у нее на глазах. — Он должен приготовить это в ресторане. Ты же понимаешь!

— Я вообще не понимаю, зачем ему нужно готовить эту чертову собаку!

— Нужно, — сказала она. Не думаю, что до этой минуты она и сама знала, как твердо в это верит. Уступая понемногу, но еще не сдаваясь окончательно, я попытался посмотреть на все объективно. — А твой отец? Он согласится, чтобы Арнольд готовил эту собаку сегодня?

— Он ничего не знает. Он даже не подозревает, что мы затеваем это.

Я подумал об этом «мы». У меня возникли вопросы философского порядка. Только сегодня Арнольд Деллер проповедовал нам, что настоящий художник — великий гуманист, что он даже своего рода образец гуманизма и его творчество способно научить людей создавать образцы величайшего в мире искусства — Искусства жить. И вот теперь во имя так называемого искусства, во имя его ребяческой веры в то, что жизнь — лишь сплошная доброта, во имя невинности с отрубленным ухом, а на деле ради его фанатического «эго» художника и поварского слабоумия я должен стянуть какую-то собаку.

— Собаки ведь тоже люди, — сказал я.

— Но не для китайцев.

Спорить с ней было бесполезно.

— Анджелина, — спросил я, — а тебе-то это зачем? Почему ты помогаешь ему?

— Дедушка обещал, что Арнольд сможет готовить все что захочет, — сказала она.

— Это не объяснение.

— И отец, — сказала она, — не имеет права запрещать…

— А, — сказал я, — вот оно что!

— Это японский, — огрызнулась она, — а не китайский рецепт.

— Один черт, — сказал я.

— Господи, Финнеган, — сказала она, — какой же ты дурак.

Презрение было отчасти притворное, старая калабрийская игра; но что было действительно верно, так это то, что я был к ней несправедлив и знал это. Не только ради того, чтобы досадить отцу, она взялась за это. Быть может, она помнила, как Райнхарт носил ее на плечах, когда ей было всего пять лет, а ему девять, а может быть, ради необъятной скорби Арнольда Деллера.

— Анджелина, — сказал я, — но это же невозможно.

Она подумала, потом покачала головой.

— Нет, возможно, — сказала она. — Во всяком случае, не невозможно.

Я потер указательным пальцем нос.

— Ну ладно. Попробую, если удастся подбить ребят.

Мы вышли. Сначала мы обзвонили все загоны для собак на сорок миль вокруг — Бенни Мясник умел бесплатно звонить из автоматов, — везде было закрыто. Затем, хоть у каждого и были свои сомнения, мы объездили все в поисках черных ньюфаундлендов. Пока не столкнешься с этой проблемой, кажется, что ньюфаундленд есть в каждом доме, но это вовсе не так. Каждый из нас знал кого-то, далеко или близко, у кого был ньюфаундленд или черный пудель. Но когда доходит до дела, оказывается, что стащить собаку у товарища очень трудно. Наконец мы нашли одну: ребенок играл во дворе с черной собакой неизвестной породы. Мы уселись, наблюдая через проволочную сетку забора — это было недалеко от озера, куда люди приезжали на лето из Нью-Йорка, — и Тони Петрилло впервые в жизни высказался умно и дельно:

— Ребята, не надо. Лучше уж магазин ограбить.

Так мы и сделали.

Было уже за полночь, когда мы с этим управились: достали собаку, черную, среднего размера, неопределенной породы — на клетке надписи не было, никто из нас такой породы не знал. Продырявив заранее большую коробку из картона, чтобы собака могла дышать, мы запихнули ее туда и привязали коробку к багажнику Бенни Мясника. Тони, как и Ленни, немного досталось, но не так уж сильно; во всяком случае, дело мы сделали. Арнольд ждал нас, очень ждал. И Анджелина тоже. Сверхозабоченный, согнувшись в три погибели, Арнольд потирал толстые руки и бормотал что-то, наверное, из рецепта, боясь забыть что-нибудь. Открытая книга с рецептом лежала на кухонном столе под лампой. Когда мы втащили собаку на кухню, из бара вошел Джо и застыл, глядя на нас, мускул в уголке его рта дрожал, как струна гитары. Арнольд ласкал собаку, кормил ее, не обращая на Джо никакого внимания, и быстро говорил Эллису, что надо делать, чтобы все было точно по книге. Эллис, опустив голову и не произнося ни звука, двигался очень быстро, словно боялся, что из-за холодильника вот-вот выскочит кто-то и убьет его. Резко развернувшись на каблуках, Джо вышел, за ним тут же вышла Анджелина. Мы толклись в кухне и, стараясь не мешать, наблюдали за тем, что происходит, нас всех немного мутило, всех, кроме Тони Петрилло, который, посвистывая, рыскал по холодильникам и по столу и наконец сварганил себе бутерброд с ветчиной и сыром. Вернувшись в кухню, Анджелина объявила, что отец пошел звонить деду.

— Как ты думаешь? — спросил Ленни Тень. — Старик Арнольд и в самом деле хочет убить собаку?

— Не знаю, — сказал я. — Он вроде уже с ней подружился.

— Убьет, — сказал Бенни Мясник, задумчиво покачивая головой.

Арнольд убил собаку. Это надо было видеть. Я не верил своим глазам. Анджелина машинально протянула ко мне Руку

— Меня тошнит, — сказал Ленни и вышел.

Возможно, потому, что чувствовал себя виноватым, Арнольд начал болтать. Я заметил, что он глотнул виски.

— Люди живут слишком легко, в этом главная беда, — сказал он. Он несколько раз вытер о фартук окровавленный нож. — Глядят в глупый телевизор, читают глупый «Ридерс дайджест», глупые бестселлеры, едят помидоры без вкуса и запаха, ценность которых лишь в том, что их легко перевозить, ходят на работу и с работы домой, точно коровы на дойку… — Он вытащил другой нож, длинный, шириной в восемь дюймов, и, подняв его, с силой ударил — ПУМП! — голова собаки отлетела, разбрызгивая кровь. Анджелина зажала руками побелевшее лицо. Арнольд снова поднял нож и левой рукой быстро придвинул тушку. Майка его взмокла от пота, пот бежал по сине-красному дракону на рукаве. Он кричал нам через плечо — Они ходят в свои церкви, сидят там, как пни, даже петь гимны кого-то нанимают за деньги, в понедельник идут к дантисту, который снимает слепок с их челюсти, ставит ее на большую деревянную подставку с золотой пластинкой, на которой написано их имя, они суют ему чек — не деньги и уж тем более не мешок молодой картошки, — и дантист делает их красивыми, как Джоан Баэз… — ПУМП! ПУМП! ПУМП!

Брызги крови были повсюду — на полу, на майке Арнольда, на фартуке, даже на крыльях его носа. Голова собаки смотрела на меня, свесив язык между неподвижными крупными зубами, — казалось, она тоже никак не могла поверить в то, что здесь произошло. Никто не шелохнулся, ни Анджелина, ни один из нас. Ужас сковал нас, но мы были не в силах даже отвернуться. Можно отвернуться, когда давят клопа или творится кошмар на экране, но это!.. Кровь, шерсть, зубы, запах бойни, перебивший даже запах пота от Арнольда. Здесь можно было только пить, и Арнольд пил, но вовсе не потому, что не мог на все это смотреть. Нет, он наслаждался, как Сатана, и сине-красный дракон плясал на его руке, повинуясь игре мускулов.

Пот струился по его лицу, может быть, это были и слезы, все лицо было мокрым, бесполезные очки вздернуты на лоб.

— Все очень просто, просто, как пирог, — телевизор навязывает обеды из цыплят, не ступавших на землю, из вмиг приготовленной картошки, салаты в каком-то растворе — храните хоть до пришествия Антихриста! А результат — человечество превращается в стадо овец. Именно так! Люди сами как дети, пока не научатся заботиться о себе. Они принимают сначала мелочи — искусственно выращенные помидоры и вечный салат, затем — никуда не годные дома и автомашины из пластика, рассчитанные на самоубийц, потом уже и миллиардные бюджеты Пентагона и спекуляции на жертвах землетрясений, не говоря уж об этих ваших разводах — раз, и готово, — кому нужна семья, если это хлопотно? Ведь верно? Все, что я имею в виду, когда говорю…

Он шумно вздохнул и бросил собаку, уже выпотрошенную, с ободранной шкурой, но с хвостом, в кипящую воду, затем быстро повернулся и начал трясти над кастрюлей бутылку с соусом, вливая его частями. Эллис торжественно разрезал фрукты и лил из банок какую-то комковатую жидкость, черные волосы ниспадали ему на лицо. И длинный, до пола, фартук обвивал его, словно одеяние жреца.

— Арнольд, — заорал я, — ты спятил!

Я орал так, как будто наконец осознал, что здесь происходит, и пришел в ярость. Но это было не совсем так. Я подумал о Райнхарте. Мне вдруг представилось, как он, сидя там за обедом из китайской собаки, чувствовал себя одним из тех давным-давно ушедших в небытие людей, которые способны были походя перерезать ему глотку и класть страницы его Библии в туфли, чтобы согреть ноги, в то время как сами предавались чтению языческих писаний; и вот теперь Арнольду предстояло встретиться лицом к лицу с тысячами тысяч мертвых азиатов; какая нелепица: Райнхарт мертв, и скоро все мы там будем — через два года или через семьдесят, — а страдания, ниспосланные людям, словно тепловые волны планет, из века в век будут повторяться, пока не погаснет солнце или его не спихнут к чертовой матери по какой-то программе Пентагона, и тогда не будет больше ни детей, ни печали, ни злоупотребления даром жизни, останется лишь один огромный, темный, вертящийся камень. И от этого я заорал — от жалости к тем невинным столам и стульям, которые будут совсем одни, не способные двинуться даже на дюйм, так как некому будет их двигать.

— Нет, я не спятил, — заорал Арнольд и обернулся ко мне, размахивая бутылкой с китайскими иероглифами на этикетке. Лицо красное, глаза широко раскрыты. Он тряс бутылкой с черноватой жидкостью, словно кропил блюдо святой водой.

— Ты — растлитель детей! — выкрикнул я.

— Что? — удивился он.

— Ну, что-то в этом роде, — сказал я. — Позабыл слово. Ты совратил Анджелину, совратил всех нас — добропорядочных, приличных граждан, заставил стащить собаку, убил ее, кому-то на съедение, а ведь это же каннибализм! И ты еще лопочешь что-то о людях, которые принимают все как есть, не хотят заботиться о себе, не смеют воспротивиться чужой воле!

Арнольд протянул ко мне руки, умоляя о капле справедливости, о капле здравого смысла.

— Ты считаешь, что я толкнул вас на преступление? — спросил он. — Но у вас по крайней мере была причина. Вы же почувствовали что-то. — Он бросил быстрый взгляд на Анджелину, но тут же отвернулся и поднял какую-то вещь вроде щипцов. — Именно потому, что вы почувствовали что-то, вы и стали действовать. Держу пари. Вы что-то почувствовали! Верно? Минуту, но жили полной жизнью. Разве вы чувствуете что-нибудь, когда берете в магазине упакованный кусок обработанного мяса? А те, в самолете, которые бросают бомбы с высоты, даже не зная, есть ли внизу люди — да им и знать-то это не надо, — чувствуют что-нибудь? Какие чувства у тебя к людям, истребляющим китов? Ты об этом думал, мой пылкий ирландский друг? Могут ли они испытывать сострадание? Вряд ли! Большинство людей не думает о таких далеких и абстрактных вещах, к тому, что рядом, и то нет состраданья! Подумай обо всем этом! Да, подумай!

— Ты псих! — вмешался Ленни Тень. А я и не заметил, как он вошел. — Тебе бы тигром-людоедом быть.

— Он больше на напалм похож, — добавил Бенни. — Фс-с-с…

— Нет, я не псих! — орал Арнольд, надвигаясь на Ленни с щипцами. — Хоть и похоже! Я впитал в себя опыт веков, он ограждает от безумства. У меня есть идеалы, эталоны!

Казалось, он не замечал, что старый Фрэнк, владелец ресторана, стоит в дверях, угрюмый, сморщенный, опершись на две палки. Мешки под глазами делали его похожим на жабу. Взгляд из-под седых нависших бровей был тверд. Джо стоял чуть в стороне, в тени.

Арнольд возбужденно кричал:

— Ведь я художник, понимаете вы это? А что это значит? Чем отличается художник от обычного психа? Да тем, что художник действует в согласии с традицией. Не мечты, великие надежды, абстракции, нет! Должен быть договор, договор с чем-то реально существующим, например: кастрюли, рецепты, специи, которые вдыхают жизнь в блюдо. Если, конечно, в них не запутаться. Или соль, к примеру. Тут можно растеряться, сколько класть — много, мало? А как считали древние? Какой рукой сыпать — правой? Левой? Нет. Вот это — не искусство! Мертвое искусство! К черту! — Он глотнул воздух и вновь с жаром заговорил, размахивая перед собою рукой, точно отгонял рой ос — Художник дает себе зарок в том, что он никогда, даже в дни тяжких испытаний не пойдет на дешевку, он всегда будет стремиться делать свое дело как можно лучше. Его может постичь неудача, он может продать себя и себя возненавидеть. Знаете что, всякое может случиться, можно и жену разлюбить, но все же мы даем себе обет. Иначе пойдешь на поводу у обычного сумасшествия, а это отвратительно.

Он плюнул. Забылся и плюнул прямо на пол. Затем победно повернулся, подошел к кастрюле и, держа щипцы двумя руками, вынул из кастрюли собаку. Он стоял, нагнувшись, точно борец, — свирепое лицо, мускулы плеч и рук вздулись. Трудно сказать, был ли он доволен или разочарован. Повернувшись, он протянул тушку к нам, с нее капала розовая вода, он держал ее, как жертву, предлагая богам приблизиться к ней.

Мрачный, точно рок, старый Фрэнк Деллапикалло, стоя в дверях, загробным голосом произнес:

— Раз ты его приготовил, ты подашь это блюдо к столу, мистер.

Арнольд обернулся. Собаку он машинально опустил в кастрюлю.

— Что?

— Ты слышал, что я сказал? — проскрипел старый Фрэнк. — Если это твое фирменное блюдо, найди потребителя.

— Не бойся, я сам съем, — сказал Арнольд.

— Не ты, — перебил Фрэнк. — Клиенты. Иначе, — он резко махнул палкой за спину, — вон!

Теперь Джо вышел на свет, скрестил руки, на фоне черного жилета резко выделялись его белые рукава. Он ухмылялся. Осудить его было трудно, хотя он в какой-то мере был и другом Арнольда. На полу все еще виднелись пятна крови, но их было уже меньше. Эллис слегка подтер пол, но все же пятна оставались. Протянув руки, Анджелина рванулась к деду.

— Дедушка, — захныкала она.

— Замолчи, — оборвал ее Фрэнк, словно Анджелина была трехлетним ребенком или собакой. — Он знает наш уговор.

Точно в положенное по рецепту время Арнольд вынул из кастрюли собаку и уложил ее на противень, где Эллис уже разложил приправу и фрукты, подсунул ноги с отрубленными лапами под тушку, оставив снаружи кончик хвоста с кисточкой волос, и понес блюдо к плите. Пока Арнольд устанавливал противень в духовку, Эллис придерживал открытую дверцу.

Мы стояли тут же, не шелохнувшись. Арнольд налил себе виски.

— Ну, что ж, — сказал он, кося маленькими свинячьими глазками и вытирая руки о фартук, — мне это наука.

Он не развил свою мысль. Часы, висевшие над стойкой бара, показывали три часа ночи.

И в этот миг с черного хода в дверь кухни постучали. Мы все так и подскочили, потом Бенни подошел к двери и, выглянув предварительно в щелку, распахнул ее. На пороге стояли дочери Арнольда, боязливо улыбаясь, лица у всех трех были цвета старой золы. Старшей — уже восемнадцать, хотя ей было трудно дать больше четырнадцати-пятнадцати. Младшей — десять. Я немножко знал ее, моя сестра Шеннон училась с ней в одном классе. Все три стояли, точно сиротки — в маленьких, как у Арнольда, очках, в застиранных, перешитых платьицах, — но если они и выглядели так жалко, то, пожалуй, больше всего потому, что явились в такой неурочный час и в глубине души тревожились, не случилось ли чего с отцом, — вдруг он застрелился? Они вошли бочком, точно беженки, молча глядя на Арнольда, смиренные, доброжелательнокроткие, втайне надеясь, что их не будут ругать. Я снова почувствовал в комнате густой запах крови. Арнольд уставился на дочек, молча, явно стараясь взять себя в руки. Наконец, решительно кивнув, он позволил им улыбнуться и ответить ему поклоном — они поклонились и всем нам тоже, затем смущенно прижались к стене.

Арнольд пошел собирать посуду, перенося ножи, сковородки, кастрюли в мойку, на ходу выбрасывая отходы. Анджелина придвинулась поближе к деду, вероятно, чтобы девочки не могли ее слышать.

— Как же ты можешь его уволить, дедусь? — спросила она. — Ведь он сделал нас знаменитыми.

Ей было хорошо известно, почему Фрэнк может его уволить. Он оскорбил Джо; он заставил нас украсть собаку; он был сумасшедший.

Но старик слишком устал, и ему не хватило терпения, чтобы подбирать аргументы:

— У нас с ним уговор.

Мы стояли и ждали. Странный, таинственный запах наполнял кухню. Тони Петрилло взял в баре бутылку вина, принес ее на кухню, открыл. Неловко, проливая вино, он налил стакан и протянул его Арнольду — тот стоял, облокотись на стойку, скрестив ноги, под глазами огромные мешки. Арнольд машинально принял стакан, хотя в другой руке он держал виски. Тони налил другой стакан и протянул его Анджелине, затем мне, Бенни, Ленни, каждой из девочек. Когда он подошел со стаканом к старому Фрэнку, старик с отвращением его оттолкнул. Джо Тони вина не предложил.

Три девочки тихонько пробрались к мойке, где Эллис мыл кастрюли и сковородки, и глядели на него так, как будто мытье посуды — необыкновенно увлекательное зрелище, а Эллис виртуоз своего дела. До сих пор они не проронили ни слова, даже не спросили, что же здесь происходит. Поставив стаканы с вином, они принялись вынимать посуду из сушки. По тому, как они работали — споро, молчаливо, — можно было подумать, что они здесь уже много часов. Все три были очень милы, осенило меня вдруг. Даже странно, что никто из нас никогда не замечал их. Может быть, о том же подумала и Анджелина. Она подошла к ним и начала помогать. Точно такая же, как у нас в гараже. Маленькая и усталая. Наблюдая за ней, я вспомнил, что собирался есть эту собаку.

— Эй, Арнольд, — сказал я. — Сколько думаешь брать за собаку?

Он глянул на Джо, потом на меня:

— По два пятьдесят за порцию, годится?

— Э-э-э, — протянул Ленни Тень, — я только что ужинал. — Он приложил руку к животу. Старшая из дочек Арнольда улыбнулась, потом на ее лице появилось недоумение.

— Я тоже, — сказал Бенни Мясник и усмехнулся.

Чокнутый Тони спросил:

— А сколько за детскую порцию, Арнольд?

Анджелина искоса взглянула на меня.

— Детская порция! Это меняет дело, — сказал Ленни. Он взялся за подбородок, раздумывая.

— Доллара полтора? — спросил Арнольд.

Итак, свершилось.

Мы ели при свечах в зале ресторана, старик Деллапикалло сидел с нами во главе стола, опираясь на него локтями, тарелки перед ним не было. Джо ушел домой. Когда он выходил, то показался нам еще меньше, чем Анджелина. Мне было жаль его. Он, единственный среди нас, с самого начала был прав, благоразумен, цивилизован. Но даже и он двигался как-то странно, механически и, когда обернулся от двери, дернул головой так, точно в ней сидела пружина.

Анджелина села рядом со мной, остальные — вокруг нас, теснясь поближе друг к другу, чтобы быть рядом на случай — в этом странном мире все может случиться, — если собака оживет.

Здесь, за этим столом, не было и следа тех тысяч и тысяч умерших азиатов, и Райнхарта тоже не было, но было такое чувство, будто они здесь, среди нас, и это чувство, быть может, было еще сильнее, потому что мы знали: нет в мире ни духов, ни загробной жизни и нет здесь, за этим столом, при горящих свечах никого, кроме нас, никого, кто мог бы отбрасывать тени на стену. Живыми были еще свечи, и они горели и горели, освещая эту бессмертную ритуальную трапезу — «Императорская собака».

В тот миг мы были необычными посланцами тех, кто с нами не мог быть в эту ночь — давным-давно ушедших и еще не рожденных. Но мы чувствовали величие миссии, возложенной на нас, хотя то, что мы делали, было не так уж и важно. Можно было бы, например, сажать дерево. Блюдо, кстати, было потрясное, если уговорить свой желудок забыть обо всем. И вино было тоже потрясное. И Анджелина как бы случайно положила свою руку на мою.

— За будущее древнего Китая! — сказал Бенни Мясник, поднимая стакан.

— За королей дорог, — сказал Арнольд, поднимая свой.

— Правильно, правильно, — подхватили три девочки, улыбаясь и краснея, словно они что-то поняли.

Тони Петрилло задумчиво и так тихо, что едва ли кто-нибудь мог расслышать, сказал:

— За мышей и кузнечиков.

— За Анджелину! — сверкнув глазами, воскликнула Анджелина.

Мы все, даже Арнольд, немного оторопели, но в темноте, там, куда не добирался свет свечей, Райнхарт согласно кивнул, и тысячи тысяч азиатов сделали глубокий поклон.

Загрузка...