Я подбирал букет — и вот остались листья. В них меньше аромата и больше свежести. Они первыми увидели небо и услышали птиц.
В полях печально и пусто,
одни стога среди луга.
Ложится вечер осенний,
и пахнет сеном округа.
Проснулся плач соловьиный,
а сосны замерли сонно,
и стал так нежно-сиренев
над ними цвет небосклона.
Уводит следом за песней
меня тропа луговая,
И веет осенью песня,
бог весть кого отпевая, —
поет, как пела когда-то,
зовя ушедшего друга,
и падал вечер осенний,
и пахла сеном округа.
В лазури цветы граната!
Матросская слобода!
Какое легкое небо
и как листва молода!
Изменчивый ветер моря!
Матросская слобода!
Обветрена, сероглаза,
и горе ей не беда!
И женский голос заводит:
«Морской обычай такой —
мужчине море законом,
а сердцу — ветер морской!»
…Под вечер воздух мерцает,
закат — как сон наяву,
и капли слез золотые
вдали кропят синеву.
Как будто ветер вернулся
и даль морская близка —
и всех затерянных в море
нашла глазами тоска.
Изменчивый ветер моря!
Матросский родной очаг!
На сердце ладанка с лентой
и синий холст на плечах!
В лазури цветы граната.
Веселье в ладу с тоской.
Мужчине море законом,
а сердцу — ветер морской!
К жесткой скамье прикован.
Белый туман и звезды. Брезжит маяк за мысом.
То набухая кровью, то становясь зеленым,
словно прибитый ветром, луч убегает низом
по смоляным бурунам, тускло посеребренным.
Грузно скрипит обшивка. Мачты черней распятий,
и в судовых потемках, в ямах отсеков душных
стадо мужчин бездомных, вырванных из объятий,
корчится на обломках замков своих воздушных.
К западу — рокот бури… Бьется накат о доски,
и лязготни кандальной тягостно стынут звуки…
И, не доплыв до голой береговой полоски,
тонет глухая песня ненависти и муки…
Этой смутной порой, когда воздух темнеет,
задыхается сердце и рвется на волю…
Лег туман, отзвонили, звезда леденеет
над почтовой каретой семичасовою…
А закат, колокольня и ветви над домом
наполняются смыслом забытым и странным,
словно я заблудился в саду незнакомом,
как ребенок во сне, и смешался с туманом.
Развернется карета, застонут вагоны
и потянутся вдаль… если есть еще дали!..
Я стою одиноко и завороженно,
не достигший отчизны паломник печали.
Люблю зеленый берег с деревьями на кромке,
где солнце заблудилось и кажется вечерним,
и смутные раздумья, душевные потемки,
плывут среди кувшинок, гонимые теченьем.
К закату? К морю? К миру? В иные ли пределы?
В реке звезда плеснула, и путь ее неведом…
Задумчив соловей… Печаль помолодела,
и в горечи улыбка мерцает первоцветом.
Детство! Луг, колокольня, зеленые ветки,
разноцветные стекла высоких террас.
Как огромная бабочка смутной расцветки,
вечер ранней весны опускался и гас.
И в саду, золотом от вечернего света,
птичье пенье росло, чтобы вдруг онеметь,
а прохладные волны приморского ветра
доносили из цирка плакучую медь…
И еще до того, как возник безымянно
и застыл во мне горечью привкус беды,
я любил, соловьенок, в безлюдье тумана
затихание мира и голос воды.
Луна светозарней ливня —
и сердце мое под нею
становится, как колодец,
прозрачнее и полнее.
Все выше вода и выше,
пока не раскроет щедро
навстречу земле и жажде
свои световые недра.
Цветок и звезда в ней рядом,
светло от ее прохлады,
а где потонуло счастье —
сквозят голубые клады.
Чем он был изначально, твой напев соловьиный, —
родником, или розой, или ранней звездою?
Вспомни, лунная птица, — за какой луговиной
он поил первоцветы водой золотою?
И твои ль это в небе самоцветные трели?
Или бог в тебе плачет, что ни миг — сиротливей?
Или сам не припомнишь, у какого апреля
ты украл, соловей, свои звезды в разливе?
Как из колодца, небо, в тебя гляжу украдкой,
и там, куда стремятся глухие стены эти,
так бесконечно много в твоей улыбке краткой —
ты квадратура круга всей красоты на свете.
Ты все — и боль, и вера, и все, о чем я плачу.
Лазоревая бездна, ты рай мой и могила,
где обрету навеки и навсегда утрачу
и все, что ты открыла, и все, что утаила.
Русло, ширясь, пустеет от отлива к отливу.
Все мрачней и невзрачней топкий берег низовья.
Под мостом вороненым беглый луч торопливо
разрывает завесу, набухшую кровью.
Кромка моря! Как будто алмазная льдина
в глубь заката дрейфует… Пакетбот запоздалый
бросил якорь в лимане и застыл лебедино
в полированном небе холоднее металла.
Стали запахом дали. В обмелевшей низине —
тростниковые крылья. И, как тусклую ризу,
солнце ткет — умирая, словно лист на осине, —
световые прожилки по кровавому бризу.
Увядшие фиалки… О, запах издалека!
Откуда он донесся, уже потусторонний?
Из юности забытой, ушедшей без упрека?
Из женского ли сердца, из женских ли ладоней?
А может, залетел он по прихоти случайной
рассеянного ветра, затихшего за лугом?
Или в стране забвенья, зеленой и печальной,
он вторит отголоском надеждам и разлукам?..
Но по-девичьи пахнет весенними ночами,
и старыми стихами, и первыми слезами —
серебряным апрелем, померкшим от печали,
…безоблачной печали, смеявшейся над нами…
Холодные радуги в зарослях сада,
размокшие листья в затопленной яме,
и сонный ручей под дождем листопада,
и черные бабочки над пустырями…
Больная трава на развалинах давних,
на старых могилах, на мусорных кучах,
фасады на север и плесень на ставнях,
агония роз, и доныне пахучих…
Тоска о несбыточном, о непонятном,
о том, что исчезло, да вряд ли и было,
и темные знаки на небе закатном,
и тот, кому горько, и та, что забыла…
Летят золотые стрелы
с осеннего поля брани.
И в воздухе боль сочится,
как яд, растворенный в ране.
А свет, и цветы, и крылья —
как беженцы на причале.
И сердце выходит в море.
И столько вокруг печали!
Все жалобно окликает,
все тянется за ответом —
и слышно: — Куда вы?.. Где вы?.. —
Ответ никому не ведом…
Отзвучала сирена, и луна все печальней.
Потянуло с востока дорассветным туманом.
Лай собак замирает на окраине дальней,
и весь мир исчезает, потонув в безымянном.
Свет луны разольется по кладбищенским ивам…
Вспыхнет мох под луною на старинном соборе…
Заблестят ее слезы в роднике торопливом…
И земля опустеет. И останется море…
Бесчисленные башни стоят, как на котурнах,
в закатной позолоте передо мной маяча.
И в каменном экстазе красот архитектурных
душа бредет по свету, безмолвна и незряча.
Последний луч ложится на плечи пилигрима.
Мой мир необитаем и полон тишиною.
На вечном горизонте светло и нелюдимо,
и что ни шаг — пустыня смыкается за мною.
И странно… смутный ветер охватывает тело
и стершиеся даты ясней и достоверней…
сегодня понедельник… сентябрь… уже стемнело…
и плачет над селеньем… убогий звон… вечерний…
Приютил кипарис воробьиную стаю.
Спелым яблоком солнце в воде раскололось.
День, как дерево, стих. И в полях, отлетая,
перекликнулся с ангелом девичий голос.
С виноградных холмов по зеленым террасам
катит розовой пылью бубенчик повозки
и журчит, как серебряный след за баркасом,
зыбью женского смеха дрожа в отголоске.
Звезды смотрят на мир. Обитатели в сборе.
Грустно руки мужские легли на колени.
И в задумчивый час только ветер, как море,
набегает на каменный остров селенья.
Одним из колес небесных,
которое видит око,
на пустошь луна вкатилась
и ночь повезла с востока.
И на холмах собаки,
в потемках едва заметны,
закинув голову, лают
на свет округлый и медный.
А воз везет сновиденья
и сам едва ли не снится.
Лишь далью звезд обозначен
его незримый возница.
Щемящие сумерки позднего лета,
и дом по-осеннему пахнет мимозой…
и память хоронит, не выдав секрета,
неведомый отзвук, уже безголосый…
Вдоль белых оград, как закатные пятна,
последние розы стираются мглою,
и чудится плач — далеко и невнятно —
…забытой любовью томится былое…
И чье-то мерещится нам приближенье,
а сердце сжимается вдруг поневоле,
и в зеркале смотрит на нас отраженье
глазами чужими и полными боли…
Зажглись в аметистовых сумерках окна,
и старые люстры в дожде зарябили.
Желтеют балконы, а зелень намокла,
и все это грустно, как давние были.
И давнего бала огни все светлее —
вечерней печалью он заново начат,
и мокнет песок в нелюдимой аллее,
где кто-то неузнанный любит и плачет.
Стемнело. Растоптанный запах букета.
Ни звука. В подъезде свеча замигала.
И долго старинная чья-то карета
увозит — навеки — строку мадригала.
Что хоронишь ты, птица, в соловьиной гортани
и серебряной розой роняешь на плиты?
Отголосками звона, подобного тайне,
словно синей гирляндой, сады перевиты.
В темном воздухе ночи, густом от жасминов,
над садами, над белой метелью июня,
сердце, полное слез, высоко запрокинув,
ты кропишь серебром тишину полнолунья.
И другой соловей, у меня в заточенье,
как во сне, к тебе тянется взглядом незрячим…
Раскрываются окна, врывается пенье —
и еще одно сердце откликается плачем.
И понять невозможно в серебре и дремоте,
кто кого окликает в ожидании чуда…
или, дружные струны, об одном вы поете…
из-за гроба ваш голос… или он ниоткуда…
…Черепицы в дожде и цветах.
Бродят души цветов под вечерним дождем.
О ростки желтоцвета по кровельным скатам,
вы опять отогрели заброшенный дом
нездоровым и стойким своим ароматом!
Он как голос, который заплакать готов,
или сказка лесная, с лачугой в низине,
где невеселы краски, и много цветов,
и большие глаза нелюдимы и сини…
Привкус горя навек с этим запахом слит
и возник в незапамятно-давние годы…
Крыша пахнет цветами, а сердце болит,
словно эти цветы — его желтые всходы.
Чуть желтеет луна за сырой пеленою.
Воздух замер и, словно аквариум, зелен.
В золотистую муть под размытой луною
призрак сада плывет, как туман из расселин.
И цветы незнакомы, и горечь туманна.
И что было родного — утрачено снова.
И бессонный хрусталик в тумане фонтана
плачет мертвым напевом из мира иного.
…И я уйду. А птица будет петь,
как пела,
и будет сад, и дерево в саду,
и мой колодец белый.
На склоне дня, прозрачен и спокоен,
замрет закат, и вспомнят про меня
колокола окрестных колоколен.
С годами будет улица иной;
кого любил я, тех уже не станет,
и в сад мой за беленою стеной,
тоскуя, только тень моя заглянет…
И я уйду; один — без никого,
без вечеров, без утренней капели
и белого колодца моего…
А птицы будут петь и петь, как пели.
Холодный пар. — Петушья перекличка.
Далекий гром. — Заплакало дитя…
Проулок пуст. — Доверчива собака.
Еще темно. — Задумчив человек.
Снега небес, вы как луна в апреле —
неуловимы, призрачны и белы.
Я как-то луг увидел оробело
таким, как ваши вечные метели.
И сном во сне пришли к моей постели
вы как посланцы белого предела,
к которому душа моя летела.
Прервался сон, и слезы заблестели.
Когда я с вами, крылья кочевые,
в моей душе дремота или бденье?
Сольюсь порою с вашей белизной —
и словно пробудился я впервые…
И вдруг как бы пронизывает тенью
от миндаля, зацветшего весной…
Я наземь лег — и, ярко догорая,
вечерняя заря передо мною
слилась в одно с осенней желтизною
в кастильском поле без конца и края.
За плугом борозда, еще сырая,
ложилась параллельно с бороздою,
и пахарь шел, рукой своей простою
в земное лоно зерна посылая.
И думал я: настало мое время —
я вырву сердце, звонкое, живое,
вручу земле, пока не отзвенело,
и поглядим, взойдет ли это семя,
чтоб по весне высокою листвою
нетленная любовь зазеленела.
Надеяться! И ждать, пока прохлада
туманом наливается дождливым,
сменяет розу колос, и по жнивам
желтеют отголоски листопада,
и с летом соловьиная рулада
прощается печальным переливом,
и бабочка в полете торопливом
теплу недолговременному рада.
У деревенской лампы закоптелой
мою мечту качая в колыбели,
осенний ветер шепчет над золою…
Становится нездешним мое тело,
и старые надежды поседели,
а я все жду и жду… свое былое…
И сердце в пустоте затрепетало —
так залетает с улицы порою
воробышек, гонимый детворою,
в немую тьму покинутого зала.
Бездонный мир оконного кристалла
впотьмах морочит ложною игрою,
и птица с одержимостью героя
стремится прочь во что бы то ни стало.
Но темный свод отбрасывает с силой
за разом раз, пока мятеж убогий
не обескровит каменная балка.
И падает комок, уже бескрылый,
и кровью истекает на пороге,
еще дрожа порывисто и жалко.
Я снова у моста любви,
соединяющего скалы, —
свиданье вечно, тени алы —
забудься, сердце, и плыви.
— Мне за подругу вода речная:
не изменяясь, не изменяя,
она проходит, и век не минет,
и покидает, и не покинет.
Не будь же слеп!
Не поцелуй руки́,
целуя хлеб!
Женщина! Сухая береста!
Сноп огня
и следом — пустота…
И снова перед толпой
про чьи-то черные очи
заводит песню слепой.
Я узнал его, след на тропинке,
по тому, как заныло сердце,
на которое лег он печатью.
И весь день я искал и плакал,
как покинутая собака.
Ты исчезла… И в дальнем бегстве
каждый шаг твой ложился на сердце,
словно было оно дорогой,
уводившей тебя навеки.
Был ее голос отзвуком ручья,
затерянного в отсветах заката,
или последним отсветом закатным
на той воде, которая ушла?
Ты мертвое крыло — но чье? —
не долетевшее — куда?
Что с музыкой,
когда молчит струна,
с лучом,
когда не светится маяк?
Признайся, смерть, — и ты лишь тишина
и мрак?
Бескрайняя, жгучая, злая
тоска по всему, что есть.
Немая птаха,
пойманная смертью,
как смотришь на меня ты жалким оком
— чуть розоватым, тусклым угольком —
из-под совиных лап ее незримых,
как смотришь ты… да если бы я мог!
Я как бедный ребенок,
которого за руку водят
по ярмарке мира.
Глаза разбежались
и столько мне, грустные, дарят…
И горше всего, что уводят ни с чем!
Не забывай меня,
нечаянная радость!
Чему когда-то верилось — разбилось,
что долгожданным было — позабылось,
но ты, неверная, нечаянная радость,
не забывай меня!
Не позабудешь?
Я не я.
Это кто-то иной,
с кем иду и кого я не вижу
и порой почти различаю,
а порой совсем забываю.
Кто смолкает, когда суесловлю,
кто прощает, когда ненавижу,
кто ступает, когда оступаюсь,
и кто устоит, когда я упаду.
Я успокаивал долго
и убаюкал как мог,
а соловей за стеною
даже к утру не замолк.
И над постелью звенели,
тая, как вешние льды,
самые синие звезды,
все переливы воды.
«Слышишь?» — я спрашивал. «Слышу, —
голос, как дальний отлет,
сник и приблизился снова: —
Как хорошо он поет!»
Можно ли было иначе
слышать разбуженный сад,
если душа отлетала,
силясь вернуться назад,
если с последним усильем
стало светлей и больней
видеть последнюю правду
и потерять себя в ней?
Можно ли было иначе
там, на исходе своем,
слышать уже ниоткуда
слитно со всем бытием?
Остановились чаши на весах:
одна в земле,
другая в небесах.
Ты мертва,
почему же печаль, как живая,
из очей твоих смотрит, по-прежнему черных?
Над темною правдой
могильного сна,
как серая роза,
растет тишина.
Для крови — обитель,
для веры — исход;
вошла она светом
в молчание вод.
И вечно живое
притихло в волне
с людским одиночеством
наедине.
Бесконечна ночь утраты,
и темна стезя.
Умирающий уходит —
и вернуть нельзя.
Он все дальше от надежды
на пути своем.
Но несбыточней надежда
умереть вдвоем.
И не легче пригвожденным
к одному кресту.
Все равно уходит каждый
на свою звезду.
То, что стелется, — туман,
а не река.
И волна его растает,
как тоска.
То, что реет, — это дым,
а не крыло.
Он редеет — и становится
светло.
То, что мучит, — не душа,
а только сон.
И все темное развеется,
как он.
Бездна одиночества одна.
И один идешь к ней издалека
одиноко, как одна волна
в одиноком море одинока.