В трех планируемых томах этой книги представлена история и теория отношений власти в человеческих обществах. Это довольно трудно. Минутная рефлексия представляет это предприятие даже более удручающим: а не являются ли история и теория отношений власти практически полностью синонимичными истории и теории человеческого общества как такового? Разумеется, являются. Создание работ (сколько бы томов они ни включали), посвященных важнейшим паттернам, прослеживаемым на протяжении всей истории человеческих обществ, не пользуются популярностью в конце XX в. Такие широкие обобщения в викторианском стиле (основанные на имперского масштаба мародерстве вторичных источников) оказываются раздавлены характерным для XX в. весом томов различных исследователей, а также четко оформленными рамками академических специальностей.
Моим основным оправданием служит то, что я пришел к своеобразному общему методу рассмотрения человеческих обществ, который не в ладах с моделями обществ, преобладающими в работах по социологии и истории. Эта глава объяснит мой подход. Те, кто не силен в социологической теории, могут найти некоторые ее части сложными для понимания. Если так, есть альтернативный путь прочтения этого тома. Пропустите эту главу и начинайте с главы 2 или переходите к любой нарративной главе и продолжайте чтение до тех пор, пока не будите озадачены или возмущены используемой терминологией или лежащими в ее основе теоретическими ходами. Тогда возвращайтесь обратно к этому вступлению за объяснением.
Мой подход можно суммировать двумя утверждениями, из которых следует самобытная методология. Первое гласит, что общества конституируются множеством накладывающихся друг на друга и пересекающихся социально-пространственных сетей власти. Специфика моего подхода станет понятнее, когда я укажу на три вещи, которыми общества не являются.
Общества не являются унитарными образованиями, социальными системами (закрытыми или открытыми) и тотальностями. Невозможно найти какое-либо общество, полностью ограниченное в географическом или социальном пространстве. Поскольку нет системы, нет тотальности, не может быть и подсистем, измерений или уровней такой тотальности. Поскольку нет целого, социальные отношения не могут быть «в основе своей», «в конечном счете» редуцированы к некоему системному свойству целого, как, например, способ производства, культура, нормативная система или форма военной организации. Поскольку нет ограниченной тотальности, не имеет смысла подразделять социальное изменение или конфликт на эндогенный и экзогенный. Поскольку нет социальной системы, нет и эволюционного процесса внутри нее. Так как человечество не подразделяется на ряд ограниченных тотальностей, не имеет места и диффузия социальных организаций между ними. Поскольку не существует тотальности, индивиды не ограничены в поведении «социальной структурой как целым», а потому бесполезно проводить различие между социальным действием и социальной структурой.
Выше я нарочно преувеличиваю специфику своего подхода, чтобы продемонстрировать следствия. Я не стану противопоставлять свой подход в целом вышеуказанным способам рассмотрения обществ. Хотя большая часть социологической ортодоксии (теория систем, марксизм, структурализм, структурный функционализм, нормативный функционализм, многомерная теория, эволюционизм, диффузионизм и теория действия) исказила свои открытия тем, что не проблематизировала концепцию общества как унитарную тотальность.
На практике большинство объяснений, находящихся под влиянием этих теорий, рассматривало политические системы или государства как их общества, как тотальные единицы анализа, в то время как государства представляют собой всего лишь один из четырех основных типов сетей власти, с которыми я работаю. Чрезвычайно завуалированное влияние национальных государств в конце XIX — начале XX в. в науках о человеке привело к тому, что национально-государственная модель воцарилась в социологии так же, как и в истории, за исключением археологии и антропологии, где центральное место принадлежит культуре, хотя последняя зачастую рассматривается как отдельно взятая, ограниченная культура, своего рода национальная культура. Ряд современных социологов и историков отвергают национально-государственные модели. Они приравнивают общество к транснациональным экономическим отношениям, используя капитализм или индустриализм как основное понятие. Это другая крайность, хотя и в противоположном направлении. Государство, культура и экономика являются важными структурирующими сетями, но они практически никогда пространственно не совпадают. Не существует основного понятия или основной единицы общества. Эта позиция выглядит слишком странной, чтобы социологи могли ее принять, но если у меня получится их убедить, я упраздню понятие «общество» как таковое.
Второе утверждение, суммирующее суть моего подхода, вытекает из первого. Рассмотрение обществ как множества накладывающихся друг на друга и пересекающихся сетей власти предоставляет нам лучший из имеющихся подходов к вопросу о том, что в конечном итоге является первичным или детерминирующим в обществах. Общее объяснение обществ, их структуры и истории может быть дано в терминах взаимодействия того, что я буду называть четырьмя источниками социальной власти: идеологическими, экономическими, военными и политическими (ИЭВП) отношениями. Они представляют собой (1) накладывающиеся друг на друга сети социального взаимодействия, а не измерения, уровни или факторы некоей единой социальной тотальности. Это следует из моего первого утверждения. Они также представляют собой (2) организации, институциональные средства достижения человеческих целей. Их примат проистекает не из силы человеческих желаний идеологического, экономического, военного или политического удовлетворения, а из определенных организационных средств, которые делают возможным достижение человеческих целей, какими бы они ни были. В этой главе я шаг за шагом охарактеризую четыре организационных средства и мою ИЭВП модель организованной власти.
Соответственно из этого развивается специфическая методология. Нет ничего нового в том, чтобы писать об отношениях власти в терминах более абстрактного языка, затрагивающих взаимодействие экономических, идеологических и политических факторов или уровней либо измерений общественной жизни. Я оперирую более конкретными социопространственным и организационным уровнями анализа. Центральная проблема заключается в организации, контроле, материально-техническом обеспечении, коммуникации — в способности организовать и контролировать людей, материалы и территории, а также в развитии этих способностей на протяжении истории. Четыре источника социальной власти предлагают альтернативные организационные средства социального контроля. В различные эпохи и в различных уголках мира каждый из источников усиливал способность к организации, что позволяло форме его организации диктовать в течение определенного времени форму обществам в целом. Моя история власти основывается на измерении социопространственной способности к организации и объяснении ее развития.
Благодаря дискретной природе развития власти эта задача оказывается намного легче. Мы столкнемся с различными всплесками, относящимися к изобретению новых организационных техник, которые значительно увеличивают способность контролировать людей и территории. Список наиболее важных техник предложен в главе 16. Когда я подхожу к всплеску организационных способностей, я прерываю повествование, предпринимаю попытку измерить увеличение власти и затем пытаюсь его объяснить. Такой взгляд на социальное развитие Эрнест Геллнер (Gellner 1964) назвал «неоэпизодическим». Фундаментальные социальные изменения, такие как рост человеческих возможностей, происходят в рамках ряда «эпизодов» трансформации основных структур. Эти эпизоды не являются частью одного имманентного процесса (как это было принято описывать в XIX в. в терминах всемирной истории развития чего-либо), тем не менее они могут оказывать на общество кумулятивное воздействие. Поэтому можно набраться смелости и приступить к вопросу о первичности (первопричине, причине, детерминирующей в конечном отношении).
Из всех проблем, поднятых социологией за два последних столетия, наиболее важной, хотя и трудноуловимой, была проблема первопричинности или детерминированности. Существует ли одна или более вещей, причин или элементов, имеющих решающее значение, в конечном счете детерминирующих общество? Или человеческие общества являются паутиной, сплетенной из бесконечных поликаузальных взаимодействий, где нет места всеобъемлющим паттернам? Каковы базовые основания социальной стратификации? Каковы важнейшие детерминанты социального изменения? Это самые древние и самые вечные из всех социологических вопросов. Даже в той свободной манере, в которой я их сформулировал, это не один и тот же вопрос. Тем не менее они проистекают из одной центральной проблемы: как возможно выделение «наиболее важных» элементов или элементов человеческих обществ?
Многие авторы полагают, что ответить на этот вопрос невозможно. Они утверждают, что социология не может открыть общие законы или даже разработать абстрактные понятия, универсально применимые к обществам всех времен и народов.
Этот скептический эмпиризм предполагает, что необходимо начинать с более умеренных вещей, анализа отдельных ситуаций при помощи интуитивного и эмпатического понимания, проистекающего из нашего собственного социального опыта, построения поликаузальных объяснений.
Однако это ненадежная эпистемологическая позиция. Анализ не может отражать исключительно факты, поскольку наше восприятие фактов упорядочено рассудочными категориями и теориями. Самое обыкновенное историческое исследование содержит множество скрытых допущений о природе человека и общества, а также множество понятий здравого смысла, происходящих из социального опыта исследователя, например понятия «нация», «социальный класс», «статус», «политическая власть», «экономика». Историки обходятся без проверки этих допущений, так как они используют одни и те же допущения; но, поскольку появляются особые стили исторических исследований (стиль вигов, националистический, материалистический, неоклассический и т. д.), они существуют в реалиях конкуренции общих теорий того, «как общества работают». Но даже в отсутствие конкурирующих предположений появляются трудности. Пол и каузальность подразумевает, что социальные события или тренды вызваны многими причинами. Таким образом, мы искажаем социальную комплексность в случае, если мы слишком абстрактны или даже если используем по отношению к ней несколько основных структурных детерминант. Однако мы не в состоянии этого избежать. Каждое исследование отбирает ряд, но не все предшествующие события в качестве детерминант последующих. Следовательно, исследователь работает с некими критериями значимости, даже если делает это неэксплицитно. Целесообразно периодически делать такие критерии эксплицитными и заниматься теоретическими построениями.
Тем не менее я принимаю скепсис по отношению к эмпиризму всерьез. Его принципиальная дефективность хорошо обоснованна: общества куда менее упорядочены, чем наши теории о них. В своих самых откровенных фрагментах даже такие систематизаторы, как Маркс и Дюркгейм, признают это, тогда как величайший социолог — Вебер разработал методологию («идеального типизирования»), чтобы справиться с беспорядком. Я последую примеру Вебера. Мы можем разработать похожую методологию (вероятно, дающую похожие ответы), для того чтобы ответить на вопрос о первопричинности, но только посредством разработки понятий, пригодных для работы с беспорядком. Именно в этом, по моему мнению, и состоит достоинство социопространственной и организационной модели источников социальной власти.
Начнем с человеческой природы. Люди (человеческие существа) неугомонны, целеустремленны и рациональны, они стремятся максимизировать наслаждение прелестями жизни и способны выбирать и изыскивать для этого подходящие средства. Или по крайней мере часть из них так поступает, но этого вполне достаточно, чтобы придать динамику человеческой жизни, а также истории, испытывающей недостаток в прочих разновидностях динамизма. Эти свойства людей являются источниками всего описанного в этой книге. Они являются первичными источниками власти.
По этой причине теоретики социальных наук всегда уступали соблазну работать с чуть более широкими мотивационными моделями человеческого общества, пытаясь укоренить теорию социальной структуры в «важности» различных человеческих мотивационных потребностей. В социальных науках это было более популярно на рубеже веков, чем сейчас. Самнер и Ворд первым делом составили список основных человеческих потребностей, таких как сексуальная реализация, аффективные потребности, благосостояние, физическая необходимость и креативность, интеллектуальная креативность и смыслы, богатство, престиж, возможность преследовать собственные интересы и др. Затем они пытались оценить их относительную значимость как мотивов действия, из чего выводили превосходство в социальной значимости семьи, экономики, правительства и т. п. И поскольку эти частные практики могут быть устаревшими, общая мотивационная модель общества подкреплена рядом современных теорий, включая различные версии материалистических и идеалистических теорий. Например, многие марксисты выводят значимость способов экономического производства в обществе из предполагаемой силы человеческой потребности в материальных средствах существования.
Мотивационные теории будут более подробно рассмотрены в томе 3. И мой вердикт будет заключаться в том, что проблемы мотивации важны и интересны, но с вопросом о первичности они напрямую (непосредственно) не связаны.
Удовлетворение большинства из наших мотивационных потребностей, нужд и преследования целей включает людей во внешние отношения с природой, а также с другими людьми. Человеческие цели предполагают вторжение в природу (материальную жизнь в самом широком смысле слова) и общественную кооперацию. Без них достижение целей или получение наслаждения трудно даже представить. Поэтому характеристики природы и социальных отношений становятся релевантными, а иногда действительно структурирующими по отношению к мотивации. Обращение к природе или социальным отношениям может также обладать эмерджентными свойствами.
Это очевидно относительно природы. Например, первые цивилизации обычно появлялись там, где было аллювиальное земледелие[5]. Мотивацию людей к увеличению средств материального существования можно считать доказанной. Это константа. Тем, что действительно объясняет происхождение цивилизации, являются, например, наводнения, которые удобряли аллювиальные почвы (см. главы 3 и 4). Никто не станет всерьез утверждать, что жители долин Евфрата и Нила обладали большими экономическими потребностями, чем, скажем, доисторические обитатели европейского континента, которые не стали первооткрывателями цивилизации. Скорее экономические потребности первых получили огромную инвайронментальную помощь от речных долин (и прочих региональных факторов), что привело их к соответствующему социальному отклику. Человеческая мотивация является нерелевантной, за исключением тех случаев, когда она опережает потребность, которая обладает достаточной силой, чтобы придать людям динамизм, где бы они ни проживали.
Развитие социальной власти признавалось во всех социальных теориях. От Аристотеля до Маркса утверждалось, что «человек» (речь шла зачастую о мужчине — man и, к сожалению, реже о женщине — woman) является социальным животным, способным к достижению целей, включая господство над природой, только посредством кооперации. Существует множество человеческих целей, форм социальных отношений, больших и малых сетей взаимодействия личностей, ранжируемых от любви, подразумевающей семью, вплоть до экономики и государства. Теоретики символического интеракционизма, такие как Шибутани (Shibutani 1955)’ отмечали, что мы существуем в сбивающем с толку разнообразии «социальных терминов», практикуемых во многих культурах: профессия, класс, соседство, гендер, поколение, хобби и др. Социологические теории героически упрощали это, отбирая те из наших отношений, которые были более «могущественными», чем другие, в определении формы и природы прочих отношений и через это в определении формы и природы социальных структур в целом. Это происходит не потому, что определенные потребности, которые они удовлетворяют, мотивационно более «могущественные», чем другие, а потому, что эти отношения более эффективные как средство достижения целей. Не цели, а средства служат нашей точкой отсчета в вопросе о первичности. В любом обществе, характеризующемся разделением труда, будут возникать специализированные социальные отношения, удовлетворяющие различные кластеры человеческих потребностей, и будут различаться по их организационным возможностям.
На этом мы оставляем область целей и средств, вместе взятых. Дело в том, что власть той или иной формы может вовсе не являться первостепенной человеческой целью. Если она является могущественным средством для достижения других целей, она ценна сама по себе — это эмерджентная потребность. Она возникает в ходе удовлетворения необходимых потребностей. Наиболее очевидным примером выступает военное принуждение. Вероятно, не существует изначально присущего людям стремления или потребности к военному принуждению (я вернусь к обсуждению этого в томе 3), однако оно является эффективным организационным средством для достижения иных целей. По определению Толкотта Парсонса, власть — это «генерализованное средство» для достижения каких угодно целей (Parsons 1968: I, 263). Таким образом, я не уделяю внимания изначально присущим мотивам и целям, а концентрируюсь на развитии организационных источников власти. И если я утверждаю, что «люди преследуют свои цели», следует воспринимать это не как волюнтаристское или психологическое утверждение, а как данность, константу, к которой я не буду возвращаться, поскольку она не имеет дальнейшей социальной силы. Я также не стану уделять внимание большому количеству концептуальной литературы, посвященной «власти как таковой», не делая практически никаких отсылок к «двум (или трем) ликам власти»: «власть против влияния» (за исключением главы 2), «включенность против исключенности в принятии решений» и тому подобных контроверзах, которые подробно рассмотрены в первых главах книги Вронга (Wrong, 1979). Существует масса вопросов по этому поводу, однако для себя я избрал другую линию. Как и Гидденс (Giddens 1979: 91) я не буду рассматривать власть саму по себе как ресурс. Ресурсы — это проводники, через которые власть осуществляется. У меня есть две ограниченные концептуальные задачи: (1) определить основные разновидности «проводников», «генерализованных средств» или, как я предпочитаю их называть, источников власти, а также (2) разработать методологию для исследования организационной власти.
В самом общем смысле власть — это способность преследовать и достигать цели путем овладения окружающей средой. Понятие «социальная власть» обладает двумя дополнительными отличительными характеристиками. Первая характеристика ограничивает содержание этого понятия через осуществление господства над другими людьми. Например, власть — это возможность и способность актора в рамках социальных взаимоотношений навязать свою волю вопреки сопротивлению (Weber 1968: I, 53). Однако Парсонс считал, что такое определение власти ограничено ее дистрибутивным аспектом — властью А над В. В таком случае, чтобы В мог получить власть, А должен потерять некоторую ее часть. Их отношения представляют собой «игру с нулевой суммой», в которой ограниченный объем власти может быть распределен между участниками. Парсонс справедливо отметил второй, коллективный аспект власти, в соответствии с которым люди, сотрудничая, могут увеличивать свою общую власть над третьей стороной или над природой (Parsons 1960: 199–225). В большинстве социальных отношений одновременно действуют и переплетаются оба аспекта власти — дистрибутивный и коллективный, эксплуататорский и функциональный.
Без сомнения, отношения между этими двумя аспектами социальной власти носят диалектический характер. Преследуя свои цели, люди вступают в отношения коллективной власти. Однако в ходе достижения коллективных целей возникают социальная организация и разделение труда. Организация и разделение функций ведут к дистрибутивной власти, проистекающей из надзора и координации. Чтобы понятие «разделение труда» не вводило в заблуждение, отметим, что оно также включает специализацию функций на всех уровнях: верхи руководят, а остальные подчиняются. Те, кто занимает позиции надсмотрщиков и координаторов, получают огромное организационное превосходство над остальными. Сети интеракции и коммуникации сосредоточиваются вокруг их функций, которые, как очевидно, в любой современной фирме могут вполне успешно выполняться организационной структурой, позволяющей находящимся выше контролировать всю организацию, а также не дающей возможности находящимся внизу участвовать в этом контроле. Она позволяет верхам привести в движение организационной машину как средство для достижения коллективных целей. Поскольку любой может не подчиниться приказу, всегда существует возможность для установления альтернативной организационной машины для достижения целей. Как отмечает Моска, «власть любого меньшинства непреодолима для любого индивида большинства, который остается один перед тотальностью организованного меньшинства» (Mosca, 1939: 53). Меньшинство наверху способно сдерживать протест масс снизу, лишь преподнося осуществляемый им контроль в качестве институционализированного в законах и нормах социальной группы, в рамках которой они функционируют. Институционализация необходима для достижения рутинных коллективных целей, а потому дистрибутивная власть, то есть социальная стратификация, также становится институционализированной чертой социальной жизни.
Таким образом, на вопрос, почему массы не восстают (вечная проблема социальной стратификации), есть простой ответ, и он заключается не в ценностном консенсусе, или силе, или обмене в обычном смысле этих конвенциональных социологических объяснений. Массы исполняют приказы, потому что в противном случае они лишатся коллективной организации, поскольку уже вовлечены в коллективные и дистрибутивные организации власти, контролируемые другими. Их организационно обошли (они связаны тем, что окружены чужой организацией) — это положение я применяю к различным историческим и современным обществам в последующих главах (см. главы 5, 7, 9, 13, 14 и 16). Это означает, что дихотомия понятий «власть» и «влияние» (то есть власть, рассматриваемая как легитимная всеми, кто в нее включен) больше не будет фигурировать в этой книге. Редко найдется власть, которая абсолютно легитимна или абсолютно нелегитимна, поскольку обычно у нее всегда две стороны.
Экстенсивная власть означает способность организовывать огромное количество людей, проживающих на обширных территориях, в целях обеспечения минимально стабильной кооперации. Интенсивная власть — это способность обеспечить жесткую и строго подчиняющуюся приказам организацию, отличающуюся высоким уровнем мобилизации или лояльностью ее участников, вне зависимости от размеров территории и количества людей. Основополагающие структуры общества объединяют экстенсивную и интенсивную власть и таким образом способствуют экстенсивной и интенсивной кооперации людей для достижения их целей (какими бы они ни были).
Но рассуждения о власти как организации могут вызвать ложное представление, согласно которому общество — это всего лишь совокупность больших и авторитетных организаций власти. Многие из тех, кто также использует власть, менее «организованны», например рыночный обмен включает коллективную власть, поскольку через обмен люди достигают своих целей. Но он также включает и дистрибутивную власть, поскольку лишь некоторые обладают правами собственности на товары и услуги. Тем не менее обменивающиеся могут совсем не иметь авторитетной организации, которая содействовала бы им и усиливала бы их власть. Согласно известной метафоре Адама Смита, основным инструментом власти рынка является «невидимая рука», сдерживающая всех, но не контролируемая никем. Она является формой человеческой власти, но не является авторитетно организованной.
Поэтому я выделю еще два типа власти: авторитетная и диффузная. Авторитетная власть проистекает из подчинения воле групп и институтов. Она предполагает определенные команды и осмысленное подчинение им. Диффузная власть распространяется более спонтанно, неосознанно децентрализованно, результатом чего также выступают социальные практики, включающие отношения власти, при этом диффузная власть не предполагает никаких эксплицитных приказов. Она обычно включает не команды и подчинения, а представление о том, что эти практики являются чем-то естественным, моральным или производным от самоочевидного общего интереса. В диффузной власти больше коллективной, чем дистрибутивной, власти, но не всегда. Ее следствием также может быть организационная «связанность» по рукам и ногам подчиненных классов, поскольку они считают сопротивление бесполезным. Например, диффузная власть современного мирового капиталистического рынка связывает по рукам и ногам авторитетные, формально организованные движения рабочего класса в отдельных национальных государствах. Подробнее этот вопрос будет рассмотрен в томе 2. Другие примеры диффузной власти касаются роста классовой или национальной солидарности — значимой части развития социальной власти.
Объединение двух указанных различий дает четыре идеально-типические организационные формы, описанные при помощи относительно экстремальных примеров на графике 1.1. Военная власть приставляет собой пример авторитетной организации. Власть высшего командования над солдатами является концентрированной, принудительной и высокомобили-зованнной. Она скорее интенсивна, чем экстенсивна в отличие от милитаристической империи, которая может удерживать под своим командованием огромную территорию, однако испытывает явные трудности с мобилизацией позитивной лояльности подвластного населения или проникновением в его повседневную жизнь. Всеобщая забастовка выступает примером относительно диффузной, но интенсивной власти. В этом случае рабочие до определенной степени «спонтанно» жертвуют индивидуальным благосостоянием. Наконец, как уже было отмечено, рыночный обмен может включать волевые, инструментальные и строго ограниченные взаимодействия на огромной территории, поэтому он является примером диффузной и экстенсивной власти. Наиболее эффективная организация должна включать все четыре измерения власти.
Интенсивность уже была изучена социологами и политологами, и мне нечего добавить. Власть интенсивна в случае, если большая часть жизни объекта власти находится под контролем или если его (или ее) можно принудить к чему угодно, не лишившись лояльности (вплоть до принуждения к смерти). В обществах, обсуждаемых в этом томе, интенсивная власть хорошо прослеживается, хотя количественно она очень тяжело измерима.
Экстенсивность, напротив, реже фигурировала в предшествующих теориях, что вызывает сожаление, поскольку ее намного проще измерить. Большинство теоретиков предпочитали абстрактное понятие социальной структуры и поэтому игнорировали географические и социально-пространственные аспекты обществ. Если помнить, что общества — это сети с определенными пространственными границами, это нетрудно исправить.
Оуэн Латтимор показывает, как это можно сделать. В результате исследований отношений между китайскими и монгольскими племенами, которые Латтимор вел всю свою жизнь, он выделил три радиуса экстенсивности социальной интеграции, которые, по его мнению, в истории Европы остаются относительно неизменными вплоть до XV в. Наиболее географически экстенсивным является радиус военных действий. Как таковой он подразделяется на радиус внутренних и внешних военных действий. Внутренние военные действия происходят на территории, которая после завоевания может быть присоединена к государству, внешние военные действия распространяются за пределы подобных границ в виде карательных походов или племенных набегов. Поэтому второй радиус — радиус гражданского управления (то есть государства) менее экстенсивный. В свою очередь, этот радиус более экстенсивный, чем радиус экономической интеграции, которая распространяется максимум на уровне региона, а минимум — на уровень местного сельского рынка в силу слабого развития взаимодействий между производственными единицами. Торговля не всегда была удачной, влияние китайских торговцев распространялось благодаря успеху имперских войск. Но коммуникационные технологии предполагали, что лишь товары с высоким отношением стоимости к весу (предметы роскоши, «самоходные» животные и рабы) могут обмениваться на больших расстояниях. Интеграционный эффект от обмена ими был настолько мал, что им можно пренебречь. Таким образом, в течение довольно продолжительного периода человеческой истории экстенсивная интеграция зависела от военных, а не от экономических факторов (Lattimore 1962: 480–491, 542–551).
ГРАФИК 1.1. Диапазон организационных форм
Латтимор склонен отождествлять интеграцию с экстенсивностью как таковой, он также проводит слишком резкое различие между факторами, необходимыми для социальной жизни (военными, экономическими, политическими). Тем не менее его аргумент подводит нас к исследованию «инфраструктуры» власти — того, как организации власти покоряют и контролируют географические и социальные пространства.
Я измеряю авторитетную власть, заимствуя методы логистики — военной науки о передвижении людей и продовольствия во время военной кампании. Как военные части действительно передвигались и снабжались? Какого рода контроль, осуществляемый властной группой на периодической или рутинной основе, мог порождать существующие логистические структуры? Ряд глав посвящен квантификации того, как много дней необходимо для пересылки сообщений, материалов и людей через определенную территорию, море и реки, а также какой контроль для этого необходим. Я довольно много заимствовал из наиболее развитой области подобных исследований — военной логистики прошлого, которая предоставляет относительно ясные рекомендации для исследования внешних диапазонов сетей власти, приводя к важным заключениям относительно феодальной природы экстенсивных доиндустриальных обществ. Унитарные, высокоцентрализованные имперские общества Витт-фогеля или Эйзенштадта — это миф. Как утверждает Латтимор, только военная интеграция исторически имела значение. Когда обычные военно-логистические возможности не превышали марш-броска в девяносто километров (как это было на протяжении большей части истории), централизованный контроль над большей территорией был практически невозможен, не говоря об интенсивном проникновении в повседневную жизнь населения.
Диффузная власть, как правило, изменялась вместе с авторитетной властью и влиянием, оказываемым на нее логистикой. Но ее распространение среди всего населения происходило относительно медленно, спонтанно и «универсально», не требуя авторитетной организации. Универсализм распространения диффузной власти также измерялся уровнем технологического развития, который определялся такими расширяющими возможности средствами, как рынки, литература, чеканка монет или развитие классовой и национальной культуры (в противоположность локальной или племенной). Рынки, как и классовое и национальное сознание, развивались медленно на протяжении истории в зависимости от их собственных диффузных инфраструктур.
В целом историческая социология может сфокусироваться на развитии коллективной и дистрибутивной власти, измеряемых развитием инфраструктур. Авторитетная власть требует логистических инфраструктур, диффузная власть — универсальных инфраструктур. А вместе они позволяют производить организационный анализ власти и общества, а также устанавливать их социопространственные границы.
Какие организации власти являются в таком случае главными? В современной теории стратификации существует два основных подхода: марксистский и неовеберианский. Я рад, что могу принять исходное положение, общее для обоих подходов: социальная стратификация представляет собой процесс повсеместного формирования и распределения власти в обществе. Это и есть центральная структура обществ, поскольку в двойственности ее коллективных и дистрибутивных аспектов она выступает средством, при помощи которого люди достигают своих целей. Фактически эти теоретические направления сходны и в прочих вопросах, поскольку они склонны рассматривать три одинаковых типа организаций власти в качестве основных. Для марксистов (Wesolowski 1967; Anderson 1974а, b; Althusser and Balibar 1970; Poulantzas 1972; Hindess and Hirst 1975) и веберианцев (Ben-dix and Lipset 1966; Barber 1968; Heller 1970; Runciman 1968, 1982, 1983a, b, с) это класс, статус и партия. Поскольку объем первых двух терминов в марксистских и веберианских концепциях практически эквивалентен, в современной социологии все три стали доминирующей эпистемологической ортодоксией.
Я чрезвычайно доволен первыми двумя — экономическим/ классом и идеологическим/статусом. Моим первым отходом от ортодоксии служит предложение о четырех, а не о трех фундаментальных типах власти. Тип политической/партии на самом деле включает две отдельные формы власти — политическую и военную власть: с одной стороны, центральная политическая система (polity), включающая государственный аппарат и политические партии (существующие в ней), с другой — физическая или военная сила. Маркс, Вебер, а также их последователи не делали различия между ними, поскольку обычно рассматривали государство как хранилище (репозиторий) физической силы в обществе.
Отождествление физической силы с государством часто кажется целесообразным относительно современного государства, которое монополизирует военную силу. Тем не менее концептуально их следует рассматривать как отдельные, для того чтобы быть готовым к работе с четырьмя случаями.
1. Большинство государств в истории не обладали монополией на организованную военную силу, а многие в ней даже не нуждались. Феодальные государства в некоторых европейских странах в Средние века зависели от феодальных военных ополчений, находящихся под контролем децентрализованных лордов. Исламские государства также обычно не испытывали необходимости в монополии на силу — например, они не рассматривали себя в качестве обладающих правом вмешиваться в племенные междоусобицы. Мы можем отличить политическую власть от военной власти государств и других групп. Политическая власть — это власть тех, кто осуществляет централизованное, институциализированное территориальное регулирование, военная власть — это организованная физическая сила, где бы она ни была организована.
2. Завоевательные походы ведутся военными группами, которые могут быть независимы от своих государств. В большинстве случаев в феодальных государствах любой свободно рожденный или благородный воин мог собрать вооруженную группу для набегов или завоеваний. Если такой военной группе удавалось что-то завоевать, это увеличивало ее власть против собственного государства. Что касается варваров, нападающих на цивилизации, подобная военная организация часто приводила к возникновению государства среди варваров.
3. Внутренне военные организации, как правило, отделены от других государственных учреждений даже тогда, когда находятся под контролем государства. Поскольку военные в ходе государственного переворота (coup d’etat) часто «опрокидывают» государственную политическую элиту, нам следует их различать.
4. Если международные отношения между государствами мирные, но неравноправные (стратифицированные), мы предпочитаем говорить о политической структуре власти в рамках более широкого международного общества, то есть о структуре, не детерминированной военной мощью. Сегодня подобная ситуация существует, например, относительно мощных, но преимущественно демилитаризированных Японии или ФРГ.
Таким образом, мы будем отдельно рассматривать четыре источника власти: экономический, идеологический, военный и политический[6].
«УРОВНИ», «СФЕРЫ» «ОБЩЕСТВА»
Четыре вышеназванных источника власти будут подробнее рассмотрены в этой главе ниже. Но сначала выясним, что конкретно они собой представляют? Ортодоксальная теория стратификации совершенно однозначна в этом вопросе. В марксистской теории источники власти обычно соотносятся с «уровнями общественной формации», в неовеберианской теории они являются «сферами общества». Оба подхода предполагают абстрактный, почти геометрический взгляд на унитарное общество. Уровни или сферы представляют собой элементы единого целого, которое, в свою очередь, из них состоит. Большинство авторов визуализируют это при помощи схем. Общество становится большим ящиком (контейнером) или кругом с п-мерным пространством, которое подразделяется на более мелкие ячейки, секторы, уровни, области или сферы.
Это очевидно из самого значения понятии «сфера», «плоскость» (dimension). Оно происходит из математики и имеет два особых значения: (1) сферы, плоскости являются аналогичными и независимыми и в то же время связанными общностью некоторых основополагающих структурных свойств; (2) сферы, плоскости составляют одно общее пространство, в данном случае этим пространством является общество. Марксистская схема отличается лишь деталями. Ее уровни не являются независимыми друг от друга, поскольку экономика в конечном счете определяет все остальные. Фактически эта схема является более сложной и неоднозначной, поскольку экономика у Маркса играет двойную роль: автономного уровня «общественной формации» (общества) и в конечном счете детерминирующей себя тотальностью, название которой соответствует способу производства. Способы производства придают всеобщий характер социальным формациям и, следовательно, их отдельным уровням. В этом и заключается различие между марксизмом и веберианством: веберианцы развивают многофакторную теорию, в рамках которой социальная тотальность определяется комплексным взаимодействием сфер, измерений; марксисты рассматривают социальную тотальность как в конечном счете детерминированную экономическим производством. Тем не менее они разделяют сходный взгляд на общество как единое, унитарное целое.
Ощущение сходства усиливается, если мы заглянем внутрь каждой плоскости или сферы, которая подобным образом сочетает в себе три характеристики. Сферы являются, во-первых, институтами, организациями, стабильными подсистемами взаимодействия, наблюдаемыми в большинстве обществ в качестве церкви, способа производства, рынка, армии, государства и т. д. Но они также являются функциями. Во-вторых, они иногда являются функциональными целями, преследуемыми людьми. Например, марксисты оправдывают доминирование экономики тем, что людям прежде всего необходимо материально обеспечить свою жизнь; веберианцы оправдывают важность идеологической власти тем, что людям необходимо найти смысл жизни. В-третьих, чаще всего они рассматриваются как функциональные средства. Марксисты рассматривают политические и идеологические сферы или уровни как необходимые средства для получения прибавочного труда от непосредственных производителей; веберианцы утверждают, что все они являются средствами власти. Но организации, функции как результаты и функции как средства являются гомологичными. Они аналогичны и существуют в одном и том же пространстве. Каждый уровень или измерение имеет то же внутреннее содержание. Это все те же организация, функция как результат и функция как средство.
Если мы опустимся на уровень эмпирического анализа, то симметрия продолжится. Каждая сфера/уровень может быть декомпозирована на некоторое количество факторов. В качестве аргумента сравним важность, скажем, ряда экономических факторов с важностью ряда идеологических факторов. Основная дискуссия разворачивается между многофакторным подходом, опирающимся на наиболее важные факторы различных сфер/уровней, и «однофакторным» подходом, опирающимся на наиболее важный фактор одного из них. На стороне многофакторного подхода буквально должны быть сотни книг и статей, которые утверждают, что идейные, культурные, идеологические или символические факторы являются автономными, существующими сами по себе и потому несводимыми к материальным или экономическим факторам (Sahlins 1976; Bendix 1978: 271–272, 630; Geertz 1980: 13, 135_130. Против них на стороне однофакторного подхода выступает традиционный марксизм. В 1908 г. Антонио Лабриола публикует «Очерки материалистического понимания истории»[7]. В них он утверждает, что многофакторный подход пренебрегает тотальностью общества — характеристикой, придаваемой ему человеческими практиками, деятельностью человека как материального производителя (Petrovic 1967: 67-114).
Несмотря на полемику, ее участники представляют собой две стороны одного и того же допущения, что факторы являются частью функциональных, организационных сфер или уровней, которые являются аналогичными, независимыми подсистемами всего социального целого. Веберианцы подчеркивают низшие, более эмпирические аспекты этого целого; марксисты акцентируют внимание на верхней части целостности. Но в основе обоих подходов лежат сходные унитарные представления.
Соперничающие теории фактически разделяют одно и то же основное понятие «общество» (или «социальная формация» в некоторых марксистских теориях). Наиболее часто понятие «общество» используется в свободном и гибком смысле, обозначающем любую стабильную группу людей, ничего не добавляющем к таким понятиям, как «социальная группа» или «социальный агрегат» либо «ассоциация». Именно так я и буду использовать это понятие. Но в более строгом или более амбициозном смысле понятие «общество» также предполагает унитарную социальную систему. Это именно то, что О. Конт, придумавший термин «социология», под ним подразумевает. Подобным образом это понятие использовали Г. Спенсер, К. Маркс, Э.Дюркгейм, классические антропологи и большинство их последователей и критиков. Среди ведущих теоретиков только М. Вебер демонстрирует настороженность относительно такого подхода и только Т. Парсонс открыто с ним полемизирует, определяя «общество как тип социальной системы, в любом универсуме социальных систем, которая достигает наивысшего уровня самодостаточности как система по отношению к окружающей среде» (Parsons 1966: 9). Отбросив чрезмерно частое использование слова «система», сохраняя при этом сущностный для Парсонса смысл, мы можем прийти к более четкому определению: общество — это сеть социального взаимодействия, на границах которого существует определенный уровень разряжения взаимодействия между ней и ее окружением. Общество представляет собой единицу с границами, оно включает взаимодействие, то есть является относительно плотным и устойчивым, что означает его внутреннюю структурированность по сравнению со взаимодействием, которое пересекает его границы. Лишь немногие историки, социологи или антропологи станут оспаривать это определение (см., например, Giddens 1981: 45–46).
Определение Парсонса превосходно. Но оно касается только степени единства и структурированности. Об этом слишком часто забывают, а единство и структурированность воспринимаются как нечто данное и неизменное. Именно это я и называю системной или унитарной концепцией общества. Понятия общества и системы использовались Контом и его последователями как взаимозаменяемые, они верили в то, что эти понятия подходят для науки об обществе: чтобы выносить общие социологические суждения, необходимо изолировать общество и осознать закономерности в отношениях между его частями. Общество в системном смысле, имеющее границы и внутренне оформленное, существует фактически в каждой работе по социологии и антропологии, а также в наиболее теоретически продвинутых работах по политологии, экономике, археологии, географии и истории. Оно также имплицитно содержится в менее теоретически разработанных исследованиях по этим дисциплинам.
Давайте рассмотрим этимологию понятия «общество». Оно возникло от латинского societas, производного от socius, означающего неримского союзника, группу, готовую следовать за Римом в войне. Подобный термин, являющийся общим для индоевропейских языков, произошел от корня sekw, что означает «следовать». Это отсылает к асимметричному союзу, обществу как слабой конфедерации разнородных союзников. Мы увидим, что эта неунитарная концепция является правильной. Давайте использовать понятие «общество» в латинском, а не в романтическом смысле.
Далее я предложу два действительно веских аргумента против унитарной концепции общества.
В основании унитарной концепции общества лежит следующее теоретическое допущение: поскольку люди являются социальными животными, они нуждаются в создании общества обладающей границами и структурированной социальной тотальности. Но это не так. Человеческим существам необходимо вступать в социальные отношения власти, но они не нуждаются в социальных тотальностях. Они являются социальными, но не социетальными животными.
Давайте вновь рассмотрим некоторые их потребности. Поскольку люди хотят сексуальной самореализации, они ищут сексуальных отношений, как правило, только с несколькими членами противоположного пола; поскольку они желают воспроизвести себя, эти сексуальные отношения обычно сочетаются с отношениями между взрослыми и детьми. Для реализации этих (и других) целей возникает семья, запрещающая подобные формы взаимодействия с другими семейными единицами, в которых теоретически можно найти сексуальных партнеров. Поскольку люди нуждаются в обеспечении материального существования, они развивают экономические отношения, объединяя свои усилия в производстве и обмене с другими людьми. Эти экономические сети не обязательно совпадают с семьей или сексуальными сетями, в большинстве случаев они и не совпадают. Так как люди пытаются постигнуть смысл мироздания, они ходят в церковь и, возможно, наряду с другими склонны участвовать в ритуалах и поклонениях. Поскольку люди защищают то, что имеют, а также грабят других, они образуют вооруженные банды, вероятно состоящие из молодых мужчин, а это требует налаживания отношений с мирными жителями, которые снабжают их продовольствием и экипировкой. Поскольку люди стремятся регулировать разногласия без постоянного обращения к силе, они создают судебные органы с определенной областью компетенции. Но откуда именно появляется необходимость в создании сходных социально-пространственных сетей взаимодействия и оформлении унитарного общества для реализации этих социальных потребностей?
Склонность к формированию сингулярной сети вытекает из появления необходимости институциализации социальных отношений. Вопросы экономического производства, смысла, вооруженной защиты и судебного урегулирования не являются полностью независимыми друг от друга. Скорее характер каждого испытывает влияние характера всех, так что все с необходимостью воздействуют на каждого. Для всякого определенного набора производственных отношений необходимы определенные общественные идеологические и нормативные смыслы, а также определенная защита и судебное регулирование. Чем больше институциализированы эти взаимоотношения, тем в большей мере различные сети власти сходятся в определенном унитарном обществе.
Но мы должны вернуться к первоначальной динамике. Институциализация не является движущей силой человеческого общества. История проистекает из беспокойных источников, которые генерируют различные сети экстенсивных и интенсивных отношений власти. Эти сети имеют более прямое отношение к достижению цели, нежели к институционализации. Преследуя свои цели, люди способствуют их дальнейшему развитию, опережая текущий уровень институционализации. Это может происходить в виде прямого вызова существующим институтам или непреднамеренно в виде интерстициального (interstitially) возникновения новых отношений и институтов, которые несут непредвиденные последствия для старых.
Это усиливается через наиболее постоянное свойство институционализации — разделение труда. Те, кто вовлечен в экономическое самообеспечение, идеологию, военную оборону и агрессию, политическое регулирование, обладают малой степенью автономного контроля над средствами соответствующей власти, которая впоследствии развивается относительно автономно от остальных. Маркс видел, что силы экономического производства постоянно опережают институционализированные классовые отношения и извергают эмерджентные социальные классы. Эта модель была расширена В. Парето и Г. Моска: власть элит может также опираться на неэкономические ресурсы власти. Моска обобщил результат:
Если в обществе появляются новые источники богатства, если практическая ценность знания растет, если старая религия приходит в упадок или рождается новая, если распространяются новые веяния, тогда и одновременно с этим в правящем классе происходят далеко идущие сдвиги. Можно даже сказать, что вся история цивилизованного человечества сводится к конфликту между стремлением господствующих элементов монополизировать политическую власть и передать ее по наследству и стремлением к смещению старых сил и мятежу новых сил и этот конфликт производит бесконечное чередование эндосмоса и экзосмоса[8] между высшими классами и определенной частью низшего класса [Mosca 1939- ^5].
Модель Моски, как и модель Маркса, без сомнения, является примером унитарной концепции общества: элиты поднимаются и опускаются внутри одного и того же социального пространства. Но когда Маркс описывает, как фактически происходил подъем буржуазии (его образцовый пример революции в производительных силах), получается все не так, как предполагает унитарная концепция. Буржуазия возникает «интер-стиционально», в «порах» феодального общества, пишет он. Буржуазия, сконцентрированная в городах, связана с землевладельцами, фермерами-арендаторами и богатыми крестьянами, рассматривала свои экономические ресурсы в качестве товара, чтобы создать новые, капиталистические сети экономического взаимодействия. Фактически, как мы увидим в главах 14 и 15, это способствовало появлению двух различных, накладывающихся друг на друга сетей — первая ограничивалась территорией государства среднего размера, а вторая, гораздо более обширная, была названа Валлерстайном (Wallerstein 1974) «мир-системой». Буржуазная революция не изменила характер существующего общества, она создала новые общества.
Я называю подобные процессы интерстициальным возникновением (interstitial emergence). Они являются результатом перехода человеческих целей в организационные средства. Общества никогда не были в достаточной степени институциализиро-ванными для предотвращения интерстициального возникновения. Человеческие существа создают не унитарные общества, а разнообразие пересекающихся сетей социального взаимодействия. Наиболее важные из них оформлены относительно стабильно вокруг четырех источников власти в любом социальном пространстве. Но их основу составляют люди, активно ищущие средства для достижения своих целей и формирующие новые сети, расширяющие старые. Все это наиболее четко проявляется в конкурирующих конфигурациях одной или более основных сетей власти.
А в каком обществе живете вы?
Эмпирическое подтверждение вышеизложенного можно найти в ответах на простой вопрос: в каком обществе живете вы?
Ответы на этот вопрос, вероятно, будут касаться двух уровней. Один ответ отсылает к национальным государствам: мое общество — это Соединенное Королевство, США, Франция и т. п. Другой ответ шире: я гражданин индустриального общества или капиталистического общества либо, возможно, западного мира. Здесь исходная дилемма — общество как национальное государство против более широкого экономического общества. С одной стороны, национальное государство действительно представляет собой реальную сеть взаимодействия с разряжением взаимодействия на ее границах. С другой — капитализм объединяет все три приведенных примера (Британия, США и Франция) в более широкую сеть взаимодействия, разряжающегося на ее пределах. В обоих случаях речь идет об «обществе». Сложностей тем больше, чем больше мы исследуем. Военные союзы, церкви, общий язык и т. д. — предполагают могущественные и различные социально-пространственные сети взаимодействия. Справиться со всем этим возможно только после выработки сложного понимания комплекса взаимосвязей и власти различных пересекающихся сетей взаимодействия. И ответом, разумеется, будет конфедеративная, а не унитарная концепция общества.
Современный мир не исключение. Накладывающиеся друг на друга сети взаимодействия являются исторической нормой. В доисторическом периоде торговое и культурное взаимодействие было шире, чем могло контролировать любое доисторическое «государство» или другая авторитетная сеть (глава 2). Рост цивилизации можно объяснить, только если поместить аллювиальное земледелие в контекст различных пересекающихся региональных сетей (главы 3 и 4). Хотя в большинстве древних империй массы людей участвовали главным образом в мелкомасштабных локальных сетях взаимодействия, они также были вовлечены в две другие сети, сплетенные из периодических проявлений власти отдаленных государств, а также из более регулярных, но все еще слабых проявлений власти по-луавтономной местной знати (главы 5, 8 и 9). Все больше сетей возникали внутри и снаружи подобных империй, их границы все интенсивнее пересекались торгово-культурными сетями, которые породили различные «мировые религии» (главы 6, 7, 10 и 11). Эберхард (Eberhard, 1965: 16) описывал подобные империи как «многослойные», включающие как множество слоев, расположенных один над другим, так и множество маленьких «обществ» (сообществ), существующих бок о бок. Он заключает, что они не были социальными системами. Социальные взаимодействия редко концентрировались в унитарные общества, хотя государства иногда и обладали претензиями на унитарность. Вопрос, в каком обществе вы живете, был бы одинаково сложным как для крестьянина североафриканской провинции Римской империи, так и для английского крестьянина XII в. (Я рассмотрю эти случаи в главах 10 и 12.) Или опять же: существовало множество культурно-федеральных (culturally federal) цивилизаций, подобных древней Месопотамии (глава 3), классической Греции (глава 7) или средневековой и раннесовременной Европе (главы 12 и 13), где маленькие государства сосуществовали в рамках широкой и слабой «культурной» сети. Формы наложения и пересечения существенно изменялись, но как таковые существовали всегда.
Рассмотрение обществ в качестве конфедераций, накладывающихся друг на друга, пересекающихся сетей, а не просто тотальностей усложняет теорию. Но придется сделать ее еще сложнее. Реальные институционализированные сети взаимодействия не отличаются простым, однозначным отношением к идеально-типическим источникам социальной власти, с которых я начал. Это приводит к отмене тождества (соответствия, порядка) между функциями и организациями, а также к признанию их беспорядочного смешения.
Давайте рассмотрим в качестве примера отношения между капиталистическим способом производства и государством. Веберианцы утверждают, что Маркс и его последователи пренебрегают структурной властью государств и концентрируются исключительно на власти капитализма. Они постулируют то же самое, когда говорят, что марксисты пренебрегают автономной властью политических факторов по сравнению с экономическими. Марксисты отвечают в том же духе, отрицая оба положения или, напротив, оправдывая незначительное внимание, которое они уделяют государствам и политике, тем, что капитализм и экономическая власть являются в конечном счете решающими. Но аргументы обеих сторон должны быть раскрыты. Развитые капиталистические государства не являются ни чисто политическим, ни чисто экономическим феноменом: они включают и то и другое одновременно. А как иначе, если они перераспределяют около половины валового национального продукта (ВНП), производимого на их территориях, и если их валюты, тарифы, системы образования, здравоохранения и т. д. являются важными экономическими ресурсами власти? Дело не в том, что марксисты пренебрегают политическими факторами. Дело в том, что они игнорируют то, что государства являются как экономическими, так и политическими акторами. Имеет место смешение экономических и политических функций. Таким образом, развитый капиталистический способ производства включает по крайней мере два организованных актора: классы и национальные государства. Их обособление — основной предмет тома 2.
Но не все государства отличаются подобным смешением функций. Государства средневековой Европы, например, распределяли весьма незначительную часть своего ВНП. Их роли были главным образом политическими. Разделение между экономическими и политическими функциями/организациями было четким и симметричным — государства были политическими, классы — экономическими. Но асимметрия между средневековой и современной ситуациями усугубляет нашу теоретическую проблему. В ходе исторического процесса организации и функции переплетаются, то четко разделяясь, то сливаясь в различных формах. Экономические функции могли нормально исполняться (и обычно в определенной степени исполняются) государством, армией, церковью с тем же успехом, с каким их исполняют специализированные организации, которые мы обычно называем экономическими. Экономические классы, государства и военные элиты могли распространять идеологии с тем же успехом, с каким это делают церкви и тому подобные организации. Не существует однозначных отношений между функциями и организациями.
Верно то, что широкое разделение функций между идеологическими, экономическими, военными и политическими организациями является вездесущим, интерстициально возникающим в более широкопрофильных организациях власти и между ними. Следует иметь это в виду в качестве средства упрощения анализа в терминах будь то взаимодействий ряда пространственно-автономных функций/организаций или пер-вопричинности одной из них. В этом смысле и марксистская, и неовеберианская ортодоксия ложны. Общественная жизнь не состоит из ряда сфер (каждая из которых включает организации и функции, цели и средства), взаимодействующих друг с другом как с внешними объектами.
Если проблема настолько сложна, то как ее разрешить? В этом разделе я приведу два эмпирических примера повышения относительной значимости одного из источников власти. Решением рассмотренной выше теоретической проблемы, на которое указывают примеры, являются организации власти. Первый пример — о военной власти. Зачастую зафиксировать появление новой военной власти легко, поскольку она может стать причиной внезапной и весьма убедительной победы в войне. Одним из таких случаев стало появление европейской фаланги пикинеров[9].
Пример 1: появление европейской фаланги пикинеров
Важные социальные изменения были вызваны военными событиями в Европе сразу после 1300 г. н. э. В ряде сражений старые феодальные ополчения, ядром которых были полуавтономные группы бронированных конных рыцарей, окруженных своими слугами, были разбиты армиями (главным образом швейцарскими и фламандскими), состоявшими в основном из державших тесный строй пеших пикинеров (Verbruggen 1977) — Этот внезапный перелом в военном превосходстве привел к важным изменениям в социальной власти. Он ускорил падение держав, которые не приспосабливались к урокам войны, например великого герцогства Бургундия. Но в долгосрочной перспективе это укрепило власть централизованных государств, поскольку им стало легче обеспечивать ресурсы для поддержания смешанных пехотно-конно-артиллерийских войск, возникших как ответ на превосходство фаланги пикинеров. Это ускорило падение классического феодализма в целом, поскольку укрепило центральную роль государства и ослабило автономию лордов.
Давайте рассмотрим это прежде всего с точки зрения факторов. Если подходить к данному событию узко, оно предстает в виде простого причинно-следственного шаблона: изменения в технологии отношений военной власти привели к изменениям в отношениях политической и экономической власти. В таком случае это не что иное, как модель военного детерминизма, но лишь потому, что мы упускаем из виду многие другие факторы, которые внесли свой вклад в военную победу. Наиболее важным из них, вероятно, была форма боевого духа победителей — уверенность в пикинерах, находившихся справа, слева и за спиной. В свою очередь, она, очевидно, проистекала из относительно эгалитарной, общинной жизни фламандских бюргеров, а также швейцарских бюргеров и свободных фермеров (йоменов). Мы могли бы продолжать анализ до тех пор, пока не получили бы многофакторное объяснение, или могли бы утверждать, что в конечном счете решающим был именно способ производства двух указанных групп. Подобный вопрос о выборе детерминант из экономических, военных, идеологических и других факторов встает практически на каждом этапе исторических и социологических исследований. И это целый ритуал. В то время как дело просто в том, что военную власть, подобно другим источникам власти, отличает беспорядочное смешение организаций и функций. Она нуждается в моральных и экономических примесях (то есть в идеологической и экономической поддержке) в той же мере, в какой она нуждается в исключительно военных традициях и развитии. Если все эти факторы необходимы для применения военной власти, то как ранжировать их по важности?
Давайте попытаемся посмотреть на военные инновации в другом, организационном свете. Конечно, они имеют экономические, идеологические и другие предпосылки. Но они также обладали внутренней, военной, интерстициально возникающей способностью к реорганизации — способностью (благодаря победе на поле боя) к переустройству общих социальных сетей, которая отличается от способностей к переустройству, предоставляемых доминирующими существующими институтами. Давайте назовем последнее феодализмом, включающим способ производства (изъятие излишка у зависимого крестьянства, взаимоотношения между крестьянскими держаниями и манорами лордов, поставка излишка в качестве товаров в города и т. д.), политические институты (иерархия судов от суда вассалов к суду лордов и монарха), военные институты (феодальное ополчение) и общеевропейскую идеологию — христианство. Феодализм — это свободный способ описания доминирующего пути, которым мириады факторов социальной жизни с четырьмя источниками социальной власти в центре были организованы и институализированы в средневековой Западной Европе. Но были и другие, более периферийные сферы общественной жизни, которые контролировались и определялись феодализмом. Общественная жизнь всегда была более сложной по сравнению с ее доминирующими социальными институтами, поскольку, как я отмечал выше, динамика общества исходит из мириад социальных сетей, которые создают люди для достижения своих целей. Среди социальных сетей, которые не составляли ядра феодализма, — города и свободные крестьянские общины. Их дальнейшее развитие было относительно интерстициальным по отношению к феодализму. По крайней мере в двух регионах (во Фландрии и в Швейцарии), где они были обнаружены, их социальная организация способствовала появлению эффективной формы «концентрированного принуждения» (как далее я определяю военную организацию) на поле боя. Это стало неожиданностью для всех. Иногда утверждают, что первая победа была случайной. В битве при Куртре[10] фламандские бюргеры были зажаты у реки французскими рыцарями. Они не могли использовать свою обычную тактику против экипированных рыцарей — отступление. Тогда они уперли свои пики в землю и, стиснув зубы, выбили из седла первого рыцаря. Это хороший пример интерстициального сюрприза для всех занимающихся этой темой.
Но это не пример, противопоставляющий военные факторы экономическим. Напротив, это пример соревнования между двумя образами жизни, один из которых был доминирующим, феодальным, а другой, до сих пор менее важный, — образ жизни бюргера или свободного крестьянина, который решил исход боя в переломный момент. Один образ жизни породил феодальное ополчение, другой — фалангу пикинеров. Для социального существования обеих форм с необходимостью требовался мириад факторов, а также функции всех четырех источников власти. До сих пор лишь одна организационная конфигурация (феодальная) была преобладающей и частично включала все прочие в свои сети. Но теперь интерстициальное развитие аспектов фламандской и швейцарской жизни вылилось в конкурирующую военную организацию, способную выбить из седла господство феодального образа жизни. Военная власть реорганизовала существующую общественную жизнь посредством эффективности определенной формы «концентрированного принуждения» (или военной власти) на поле боя.
Разумеется, эта реорганизация получила продолжение. Фаланги пикинеров (в буквальным смысле) продавали себя на службу богатым государствам, чья власть над феодальными сетями, а также сетями городов и независимых крестьян расширялась (поскольку это также была власть над религией). Область общественной жизни, которая, без сомнения, была частью европейского феодализма, хотя и не центральная и слабо ин-ституциализированная, неожиданно и интерстициально развилась в высококонцентрированную и принудительную военную организацию, которая сначала была угрозой ядру феодальных отношений, а затем вызвала их реструктуризацию. В данном случае возникновение автономной военной организации было кратковременным явлением. Тогда как промескуитетные источники и судьба этой автономной военной организации были вовсе не случайными, а, напротив, заложенными в самой ее природе. Военная власть сделала возможным реорганизационный всплеск, переустройство не только бесчисленного множества сетей в обществе, но и доминирующей конфигурации власти этих сетей.
Пример 2: появление цивилизованных культур и религий
Идеологии всегда и всюду распространялись на более широкие социальные пространства, чем те, что занимали государства, армии или способы экономического производства. Например, шесть наиболее известных древних цивилизаций (Месопотамия, Египет, индская цивилизация, Древний Китай, Мезоамерика и американские Анды, возможно исключая Египет) возникли как ряд крошечных государств в рамках большого культурного/ цивилизационного комплекса с общими архитектурными и художественными стилями, формами символического изображения и религиозными пантеонами. Последующая история также знает много примеров федераций государств в рамках более широкого культурного объединения (например, классическая Греция или средневековая Европа). Мировые религии спасения распространялись по миру более интенсивно, чем какие-либо другие организации власти. С тех пор светские идеологии, такие как либерализм и социализм, также перешагнули через границы других сетей власти.
Итак, религии и другие идеологии являются чрезвычайно важным историческим феноменом. Ученые обращают на это наше внимание в терминах факторов. «Это доказывает, — утверждают они, — автономию „идеальных” факторов от „материальных”» (см., например, Сое 1982, Keatinge 1982 в отношении древних американских цивилизаций; Bendix 1978 в отношении распространения либерализма в раннесовременном мире). Против этого выступает материалистический контраргумент: «Эти идеологии не пребывают в свободном плавании, но являются продуктом реальных социальных обстоятельств». Действительно, идеологии не просто «парят» над общественной жизнью. Если идеология не связана с божественным вмешательством в общественную жизнь, она должна объяснять и отражать реальный жизненный опыт. Но (и в этом заключается ее автономия) она объясняет и отражает аспекты социальной жизни, которые существующие доминирующие институты власти (будь то способ экономического производства, государство, вооруженные силы и другие идеологии) не объясняют и не организуют эффективно. Идеология будет появляться в виде мощных автономных движений тогда, когда она может собрать в едином объяснении и единой организации ряд аспектов существования, которые до сих пор были маргинальными, интерстициальными по отношению к доминирующим институтам власти. Это всегда выступает потенциальным источником развития обществ, поскольку существует множество интерстициальных аспектов опыта и источников контактов с другими людьми, отличными от тех, которые образуют центральные сети доминирующих институтов.
Позвольте мне привести пример культурного комплекса древних цивилизаций (проанализированных в главах 3 и 4). Мы наблюдаем общий пантеон богов, общие праздники, календари, стили письма, украшения и архитектурные постройки. Мы видим более широкие «материальные» функции, исполняемые религиозными институтами, — преимущественно экономическую функцию сохранения, перераспределения продуктов, регулирования торговли, а также политическую/военную функцию в разработке правил ведения войны и дипломатии. И наконец, рассмотрим содержание идеологии: оно затрагивает происхождение и истоки общества, переходы жизненного цикла, влияние на плодородие природы и управление репродуктивным поведением людей, оправдание регулирования насилия, установление источников легитимной власти за пределами своей родовой группы, деревни, государства. Таким образом, культура, построенная на основе религии, дает людям, живущим в сходных условиях на большой территории, чувство коллективной нормативной идентичности, а также способность к кооперации, не обязательно повышавшие их мобилизационный потенциал, но более экстенсивные и диффузные по сравнению с идентичностью и кооперацией, которыми обеспечивали их государство, армия или способ производства. Религиозные культуры предлагали специфический способ организации социальных отношений. Они сливались в единую организационную форму для удовлетворения целого ряда социальных потребностей, которая до этого существовала интерстициально по отношению к доминирующим институтам маленьких семей-ных/сельских/государственных обществ данного региона. Затем организации власти в виде храмов, священников, писцов и т. д. оказали обратное воздействие и реорганизовали институты маленьких обществ, в частности делая возможным экономическое и политическое регулирование на больших расстояниях.
Было ли это результатом идеологического содержания религии? Нет, если мы подразумеваем под этим их идеологические ответы. В конце концов ответы, которые идеологии дают на вопросы о смысле жизни, всегда одни и те же. Они также не производят глубокого впечатления в том смысле, что не могут быть проверены и подтверждены, а также в смысле неспособности разрешить противоречия, которые они должны разрешить (например, вопрос теодицеи: почему явленный порядок и смысл сосуществуют с хаосом и злом?). Почему же тогда лишь некоторые идеологические движения охватывают весь регион или даже большую часть мира, в то время как большинство других на это не способны? Объяснение этого различия коренится не столько в содержании ответов, которые дают идеологии, сколько в том, как они это делают. Идеологические движения постулируют, что человеческие проблемы могут быть решены при помощи трансцендентных, сакральных сил, которые пронизывают и окружают секулярные сферы экономических, военных и политических институтов власти. Идеологическая власть переходит в разнообразные формы социальной организации, направленные на достижение разных целей — секулярных и материальных (например, легитимация определенных форм господства) в той же степени, в какой и тех, которые обычно рассматриваются как религиозные или идеальные (например, поиски смысла жизни). Если идеологические движения оформлены в виде отдельных организаций, мы можем анализировать те ситуации, в которых их формы отвечают потребностям людей. Должны быть условия, при которых трансцендентная социальная власть, простирающаяся над установленными организациями власти и сквозь их границы, может решать человеческие проблемы. Результаты моего исторического анализа позволяют утверждать, что дела обстоят именно таким образом.
Таким образом, все источники власти внутренне не состоят из ряда определенных чистых факторов (будь-то чисто идеологических или чисто экономических). Когда появляются независимые источники власти, это происходит неупорядоченно по отношению к тем факторам, которые их оформляют и собирают воедино из всех трещин, уголков общественной жизни и которые могут придать им определенную организационную конфигурацию. Теперь мы обратимся к четырем источникам власти и к различным организационным средствам, которые они предлагают.
В социологической традиции понятие идеологической власти происходит из трех взаимосвязанных аргументов. Во-первых, мы не можем до конца понять мир (и соответственно, реагировать на него) только посредством прямого чувственного восприятия. Нам необходимы понятия и категории, придающие смысл данным органов чувств. Как утверждал М. Вебер, для общественной жизни необходима социальная организация предельных знаний и смыслов. Таким образом, коллективная и дистрибутивная власть может принадлежать тем, кто монополизировал обращение к смыслу. Во-вторых, нормы, разделяемые представления о том, как люди должны поступать в соответствии с моралью в отношениях друг с другом, также являются необходимыми для устойчивой социальной кооперации. Дюрк-гейм продемонстрировал, что общие нормативные представления необходимы для стабильной эффективной социальной кооперации, а также что идеологические движения, подобные религиям, зачастую выступают их носителями. Идеологическое движение, которое повышает внутреннее доверие и коллективную мораль группы, может усилить их коллективную власть и получит за это вознаграждение в виде более фанатичной приверженности. Таким образом, монополизация норм — это путь к власти. Третьим источником идеологической власти являются эстетические/ритуальные практики, которые не сводимы к рациональной науке. Как сказал Блок (Bloch 1974) относительно власти религиозного мифа, «песня не является аргументом». Но определенную власть песня, танец, визуальные формы искусства и ритуалы все же дают. Как признают все, кроме разве что самых рьяных материалистов, там, где смыслы, нормы и эстетические и ритуальные практики монополизированы отдельной группой, она может обладать значительной экстенсивной и интенсивной властью. Эта группа может использовать ее функционально и создать распределение на вершине коллективной власти. В последующих главах я анализирую условия, при которых идеологическое движение может достичь подобной или иной власти. Религиозные движения представляют собой наиболее очевидные примеры идеологической власти, а более секулярными примерами идеологической власти, представленными в этом томе, выступают культуры ранней Месопотамии и классической Греции. В целом секулярные идеологии являются характеристикой нашей собственной эпохи — например, марксизм.
Употребление понятий «идеология» и «идеологическая власть» содержит две дополнительные коннотации: знание, которое они дают, является ложным и/или они всего лишь маска, скрывающая материальное господство. Я не подразумеваю ни одной из них. Знание, предоставляемое идеологическим движением власти, с необходимостью «выходит за рамки опыта» (как отмечает Парсонс). Оно не может быть полностью проверено опытным путем, в этом-то и заключается отличительная способность власти идеологического знания убеждать и доминировать. Оно не обязательно является ложью, а если так, то у него меньше шансов распространиться. Люди не глупцы, которыми легко манипулировать. И хотя идеологии всегда включают легитимацию частных интересов и материального господства, они едва ли достигали бы власти над людьми, будь они просто средством манипуляции. В определенных условиях могущественные идеологии выглядят весьма правдоподобно, их действительно придерживаются (верят в них).
Таковы функции идеологической власти, но в чем специфика организационных средств, которые они порождают?
Существуют два основных типа идеологической организации. Первым, более автономным типом выступает организация, трансцендентная в социально-пространственном отношении. Она выходит за пределы существующих институтов идеологической, экономической, военной и политической власти и создает «священные» формы власти (в дюркгеймовском смысле), устраняется «от» более секулярных структур власти и устанавливается «над» ними. Она становится могущественной и автономной, когда эмерджентные свойства общественной жизни создают возможность для более тесного сотрудничества или эксплуатации, которые выходят за организационные пределы секулярных властей. Технически идеологические организации могут быть крайне зависимыми от того, что я называю техниками диффузной власти, и, следовательно, разрастаются посредством расширения таких «универсальных инфраструктур», как грамотность, чеканка монет и рынки.
Как утверждает Дюркгейм, религия возникает из пользы нормативной интеграции (смыслов, эстетики и ритуалов), религия сакральна, отделена от секулярных отношений власти. Но она не просто интегрирует и отражает уже установленное общество, она также может создать сеть, напоминающую собой общество, то есть религиозное или культурное сообщество на основе интерстициально возникающих социальных потребностей и отношений. Именно эту модель я применяю в главах 3 и 4 к первым экстенсивным цивилизациям, а в главах 10 и 11 — к мировым религиям спасения. Идеологическая власть предлагает собственный социопространственный метод разрешения возникающих социальных проблем.
Вторым организационным типом выступает идеология как имманентная morale[11], как средство усиления сплоченности, доверия и, следовательно, власти уже существующей социальной группы. Имманентная идеология не так автономна в своем воздействии, поскольку она скорее усиливает уже существующие организации власти. Тем не менее идеологии класса или нации (в качестве основных примеров) с их отличительными инфраструктурами, обычно экстенсивными и диффузными, внесли заметный вклад в историю власти со времен древних ассирийских и персидских империй до наших дней.
Экономическая власть проистекает из удовлетворения жизненно необходимых потребностей через социальную организацию извлечения, трансформации, распределения и потребления объектов природы. Группировка, организующаяся вокруг этих задач, называется классом, который в этой книге, следовательно, является исключительно экономическим понятием. Отношения экономического производства, распределения, обмена и потребления обычно сочетают высокий уровень интенсивной и экстенсивной власти и вносят огромный вклад в социальное развитие. Таким образом, классы формируют большую часть социально-стратификационных отношений в целом. Они способны монополизировать контроль над производством, распределением, обменом и потреблением, то есть господствующий класс может получить коллективную и дистрибутивную власть в обществах. Здесь я снова должен обратиться к анализу условий, при которых подобная власть возникает.
На данном этапе я не стану участвовать в дебатах о роли классов в истории. Я предпочитаю контекст актуальных исторических проблем, начиная с классовой борьбы в Древней Греции в главе 7 (первая историческая эпоха классовой борьбы, о которой у нас сохранились надежные свидетельства). Там я выделяю четыре этапа в развитии классовых отношений и классовой битвы — латентные, экстенсивные, симметричные и политические классовые структуры. Я буду использовать их в последующих главах. Мои заключения представлены в последней главе. Мы увидим, что классы хотя и важны, но не являются «локомотивом истории», как, например, полагал Маркс.
В одном важном вопросе две основные традиции классового анализа все же различаются. Марксисты подчеркивают контроль над трудом как источником экономической власти, а потому они сконцентрированы на «способах производства». Неовеберианцы (и другие авторы, например представители субстантивистской школы Карла Поланьи) делают акцент на организации экономического обмена. Мы не можем утверждать, что один подход лучше другого, основываясь на априорных (доопытных) теоретических основаниях, исторические данные должны разрешить этот вопрос. Постулируя, что производственные отношения должны быть решающими по той причине, что «производство первично» (то есть производство предшествует распределению, обмену и потреблению), как это делают многие марксисты, мы упустим вопрос «возникновения». Как только возникает форма обмена, она моментально (и это социальный факт) становится потенциально могущественной детерминантой. Торговцы могут реагировать на возможность на своем конце экономической цепи и затем оказывать обратное воздействие на организацию производства, которая первоначально их породила. Торговые империи, подобные Финикийской, являются примером торговой группы, чьи действия решительным образом изменяли жизни производящих групп, потребности которых первоначально создали власть торговцев (например, появление алфавита — см. главу 7). Отношения между производством и обменом сложны и часто даже могут слабо влиять друг на друга: в то время как производство является весьма интенсивной властью, мобилизующей интенсивную локальную социальную кооперацию по эксплуатации природы, обмен может осуществляться чрезвычайно экстенсивно. Он может столкнуться с влияниями и возможностями, которые далеки от производственных отношений, изначально создающих торговую активность. Экономическая власть обычно является диффузной, неконтролируемой из центра. Это означает, что классовая структура не может быть унитарной, подчиненной единой иерархии экономической власти. Отношения производства и обмена могут в случае ослабления взаимного влияния разложить классовую структуру.
Таким образом, классы являются группами с различной властью над социальной организацией извлечения, трансформации, распределения и потребления объектов природы. Я повторю, что использую понятие «класс» для обозначения распределения исключительно экономической власти, а понятие «социальная стратификация» — для обозначения любого типа распределения власти. Понятие «правящий класс» будет обозначать экономический класс, который успешно монополизировал прочие источники власти, для того чтобы в целом господствовать в обществе с государственностью. Для исторического анализа я оставлю открытыми вопросы взаимоотношения классов с другими стратификационными группировками (стратами).
Экономическая организация включает в себя цепи производства, распределения, обмена и потребления. Ее главная социо-пространственная особенность заключается в том, что, хотя указанные цепи являются экстенсивными, они также включают интенсивный практический каждодневный труд (то, что Маркс называл практикой) населения. Таким образом, экономическая организация представляет собой отличающуюся стабильностью социопространственную смесь экстенсивной и интенсивной власти, а также диффузной и авторитетной власти. По этой причине я буду называть экономическую организацию цепями практики. Возможно, этот термин выглядит довольно напыщенно, поскольку опирается на два открытия Маркса. Во-первых, одним «ликом» довольно развитого способа производства выступает масса рабочих, трудящихся и выражающих себя через покорение природы. Во-вторых, другим «ликом» способа производства выступают сложные экстенсивные цепи обмена, в которые миллионы людей могут быть заключены безличными, казалось бы, «естественными» силами. В случае капитализма контраст экстремален, но тем не менее он присутствует во всех типах организаций экономической власти. Классы — это группы, определяемые по отношению к цепям практики. Та степень, в которой они являются экстенсивными, симметричными и политическими во всей цепи практики способа производства[12], будет определять организующую власть класса и классовой борьбы. И это зависит от плотности связей между интенсивным местным производством и экстенсивными цепями обмена.
Военная власть уже была частично определена ранее. Она проистекает из необходимости организации физической силы для защиты и нападения. Она обладает и интенсивными, и экстенсивными аспектами, поскольку касается вопросов жизни и смерти в той же степени, что и организации защиты и нападения на больших географических и социальных пространствах. Те, кто монополизировал военную власть, как это сделали военные элиты, могут получить коллективную и дистрибутивную власть. В последнее время в социальной теории военной властью пренебрегают, и я обращусь к таким авторам XIX — начала XX в., как Спенсер, Гумплович и Оппенгеймер (хотя они, как правило, преувеличивали ее возможности).
Военная организация — это по сути концентрированное принуждение. Во-первых, она мобилизует насилие, выступает наиболее концентрированным и, вероятно, наиболее грубым инструментом человеческой власти. Это очевидно в военное время. Концентрация силы формирует краеугольный камень большинства классических дискуссий о военной тактике. Но, как мы увидим в различных исторических главах (особенно в главах 5–9), она может выходить за пределы поля боя и военной кампании. Милитаристские формы социального контроля, применяемые в мирное время, также являются высококонцентрированными. Например, принудительный труд, будь то рабство или барщина, часто использовался для создания городских укреплений, строительства монументов или основных магистральных дорог и каналов. Принудительный труд также использовался в шахтах, на плантациях и в других крупных поместьях, а также в домохозяйствах власть имущих. Однако принудительный труд менее пригоден для нормального дисперсного сельского хозяйства, промышленности, где требуется самостоятельность и мастерство, то же относится к рассредоточенной коммерческой и торговой деятельности. Издержки эффективного прямого принуждения в этих сферах выходили бы за пределы допустимого для любого исторически существовавшего режима. Таким образом, милитаризм оказывался полезным там, где концентрированная интенсивная авторитетная власть приносит непропорционально большой по сравнению с издержками результат.
Во-вторых, негативная террористическая форма военной власти обладает еще более широким охватом. Как отметил Латтимор, в течение большей части военной истории радиус захватов превышал радиус государственного контроля или радиус отношений экономического производства. Но такой захват нес минимальный контроль, потому что логистика была слишком сложной. В главе 5 я рассчитал, что в течение древней истории максимальная дистанция, которую фактически могла преодолеть армия, составляла около 90 километров — ограниченный плацдарм для интенсивного военного контроля над большими пространствами. Столкнувшись с могущественными военными силами, растянувшимися, скажем, на 300 километров, местные жители могли внешне подчиниться их диктату (регулярно отдавать дань, признавать сюзеренитет их лидера, посылать молодых мужчин и женщин, получать «образование» при дворе), но повседневное поведение могло, напротив, оставаться свободным от подчинения.
Таким образом, военная власть в социопространственном отношении дуальна: концентрированное ядро, где может быть осуществлен позитивный принудительный контроль, окружено весьма экстенсивной областью отчасти подобного же принудительного контроля, где запуганное население обычно до определенной степени удается держать под контролем, но позитивного контроля за поведением этого населения добиться не удается.
Политическая власть, которая также уже была частично определена ранее, проистекает из целесообразности централизованной, институциализированной, территориальной регуляции ряда аспектов социальных отношений. Я не определяю ее исключительно в «функциональных» терминах, а также в терминах судейской регуляции, опирающейся на принуждение. Подобными функциями могут обладать любые организации власти — идеологические, экономические, военные, так же как и государства. Я свожу ее к централизованному и территориально ограниченному регулированию и принуждению, то есть к государственной власти. Концентрируясь на государстве, мы можем исследовать его отличительный вклад в социальную жизнь. Как следует из определения, предложенного выше, политическая власть укрепляет границы, в то время как другие источники власти могут выходить за их пределы. Кроме того, военная, экономическая и идеологическая власть может быть включена в любые социальные отношения, вне зависимости от расположения. Любой А или группа А-х может использовать эти формы власти против любого В или группы В-х. Политические отношения, напротив, затрагивают одну конкретную область — центр. Политическая власть расположена в этом центре и используется за его пределами. Политическая власть с необходимостью централизована и локализована и в этом отношении отличается от других источников власти (подробнее см. Mann 1984; формальное определение государства также приведено в следующей главе). Те, кто контролирует государство, может получить и коллективную, и дистрибутивную власть и заключить других в особые «организационные структуры».
Политическая организация также социопространственно двойственна, хотя в другом смысле. Здесь мы должны проводить различие между внутренней организацией и международной. Внутренне государство территориально централизованно и территориально ограничено. Государства таким образом могут достигать значительной автономной власти, когда общественная жизнь создает возможности для углубления сотрудничества и эксплуатации со стороны централизованной формы над ограниченной территорией (это определение дано в Mann 1984). Такая возможность зависит преимущественно от техник авторитетной власти по причине ее централизации, хотя не такой сильной, как у военной организации. Когда мы приступим к обсуждению фактической власти государственных элит, мы осознаем всю пользу различия между формально «деспотической» властью и действительно «инфраструктурной». Я объясню это подробнее в разделе «Сравнительное исследование древних империй» главы 5.
Но государственные территориальные границы (в мире, который до сих пор не знал господства одного государства) также порождают сферу регулируемых межгосударственных отношений. Геополитическая дипломатия выступает второй важнейшей формой организации политической власти. Два геополитических типа (гегемонистская империя, господствующая над ее приграничными областями и соседями-клиентелами, а также различные формы мульти государственных цивилизаций) будут играть важную роль в этом томе. Очевидно, что геополитическая организация весьма отличается по форме от других упоминавшихся до сих пор организаций власти. Социологическая теория действительно ее обычно игнорирует. Но геополитическая организация выступает сущностной частью общественной жизни и не сводится к «внешним» конфигурациям власти, к составляющим ее государств. Например, последовательные гегемонистские и деспотические притязания Генриха IV в Германии, Филиппа II в Испании и Бонапарта во Франции были только в поверхностном смысле усмирены силой государств и тех, кто им противостоял. На самом деле это произошло благодаря глубоко укорененной мультигосударственой дипломатии европейской цивилизации. Геополитические организации власти, таким образом, представляют собой сущностную часть всеобщей социальной стратификации.
Таким образом, человеческие существа, преследуя множество целей, создают множество сетей социального взаимодействия. Границы и возможности этих сетей не совпадают. Некоторые сети обладают большей способностью к организации интенсивной и экстенсивной, авторитетной и диффузной социальной кооперации по сравнению с другими. Крупнейшими являются сети идеологической, экономической, военной и политической власти — четыре источника социальной власти. Каждый соответственно предполагает различные формы социопростран-ственной организации, с помощью которых люди могут достичь громадного, но исчерпывающего спектра своих бесчисленных целей. Важность четырех источников власти заключается в их комбинации интенсивной и экстенсивной власти. Но все это превращается в историческую детерминированность через различные организационные средства, которые навязывают их общую форму большей части общественной жизни. Главными формами, которые я выделил, являются трансцендентная или имманентная (для идеологической власти), цепи практики (для экономической), концентрированное принуждение (для военной) и территориально централизованная и дипломатическая геополитика (для политической). Подобные конфигурации становятся беспорядочно смешивающими («нечистыми»), заимствуя и структурируя элементы из ряда сфер общественной жизни. В изложенном выше втором примере трансцендентные организации культуры ранних цивилизаций включали аспекты экономического перераспределения, правил ведения войны, а также политической и геополитической регуляции. Поэтому мы имеем дело не с внешними отношениями между различными источниками, измерениями или сферами социальной власти, а скорее с (1) источниками как идеальными типами, которые (2) периодически существуют как отдельные организации с разделением труда и которые (3) могут вызвать более общее неупорядоченное оформление общественной жизни. В третьем пункте одно или более из этих организационных средств будет возникать интерстициально как преимущественно реорганизующая сила, будь то в краткосрочной перспективе (см. Пример 1: появление европейской фаланги пикинеров) или в долгосрочной перспективе (см. Пример 2: Появление цивилизованных культур и религии). Это ИЭВП модель организации власти.
Макс Вебер однажды использовал метафору, позаимствованную из железнодорожной сферы, когда пытался объяснить важность идеологии — он обсуждал значение религий спасения. Он писал, что эти идеи подобны «стрелочнику» (switchmen) (то есть pointsmen[13] на британских железных дорогах), определяющему, по какому из нескольких путей продолжится общественное развитие. Возможно, эту метафору следует откорректировать. Источники социальной власти представляют собой «путеукладчик» (поскольку пока не выбрано направление, не существует и путей), прокладывающий разной ширины железнодорожные колеи через социальную и историческую местность. Сами моменты прокладки и перехода на новый путь ближе всего к тому подходу, с помощью которого мы можем подойти к проблеме первичности. В такие моменты нам открывается автономия социальной концентрации, организации и направления, которая отсутствует в более институциализированные времена.
В этом и состоит значение источников власти. Они придают коллективную организацию и единство бесконечному разнообразию социального существования, обеспечивают существенную оформленность, как в крупномасштабной социальной структуре (которая может быть или не быть большой), поскольку способны генерировать коллективное действие, выступают «обобщенными средствами», при помощи которых люди творят свою историю.
Общая ИЭВП модель резюмирована в краткой схематичной форме на рис. 1.2. Преобладание пунктирных линий на схеме демонстрирует беспорядок в человеческих обществах: наши теории могут охватывать только некоторые из широчайшего спектра отношений.
Мы начали с людей, преследующих цели. Под этим я подразумеваю не то, что их цели являются «досоциальными», а то, что характер целей и то, как они создаются, не имеет отношения к тому, что за ними следует. Целеполагающие люди формируют множественность социальных отношений, слишком сложную для любой общей теории. Тем не менее отношения вокруг наиболее мощных организационных средств объединяются в широкие институциональные сети детерминированных стабильных форм, сочетающих в себе интенсивную и экстенсивную, а также авторитарную и диффузную власть. Я предполагаю, что существуют четыре основных источника власти, каждый из которых сосредоточен на различных видах организаций. В свою очередь, необходимость институционализации ведет к их частичному объединению в одну или более доминирующих сетей власти. Эти сети обеспечивают высокую степень ограниченности, которую мы находим в социальной жизни, хотя эти границы и далеки от тотальных. Ряд сетей остаются интерстициальными по отношению и к четырем источникам власти, и к доминирующим организационным конфигурациям; подобным образом некоторые важные аспекты четырех источников власти также остаются слабо институционализированными в доминирующих организационных конфигурациях. Эти два источника интерстициальных взаимодействий в конце концов продуцируют появление более мощных сетей, ориентирующихся на одном или более из четырех источников власти и вызывающих реорганизацию социальной жизни, а также новые доминирующие установки. Так и развивается исторический процесс.
Таков подход к вопросу о первопричине, но не ответ на него. До сих пор я так и не прокомментировал то, что является главным камнем преткновения между марксистской и веберианской теориями: можно ли указать на экономическую власть как на детерминирующую форму общества. Это эмпирический вопрос, а потому я должен привести доказательства, прежде чем попытаюсь дать предварительный ответ в главе 16 и более полный ответ в томе 3.
РИС. 1.2. Каузальная ИЭВП модель организованной власти
Существуют три причины, которые объясняют, почему эмпирическая проверка должна быть исторической. Во-первых, разработанная модель, по сути, описывает процессы социального изменения. Во-вторых, мой отказ от концепции общества как унитарной тотальности предоставляет альтернативный способ исследования, более сложный, чем сравнительная социология. Общества не являются самодостаточными объединениями, которые можно было бы просто сравнить в пространстве и во времени. Они существуют в конкретных условиях регионального взаимодействия, которые уникальны даже в своих основных характеристиках. Возможности сравнительной социологии весьма ограниченны, когда имеют место лишь несколько сравнимых кейсов. В-третьих, моя методология направлена на «количественное» исследование власти, на историческое прослеживание ее инфраструктур, в результате которого становится очевидно, что количество власти заметно возрастало на протяжении истории. Властные возможности доисторических обществ (над природой и людьми) были значительно меньше, чем, скажем, в древней Месопотамии, которые, в свою очередь, были меньше последующих — в Римской республике, затем в Испании XVI в., в Британии XIX в. и т. д. Важнее зафиксировать эту историю, чем делать сравнения по миру. Речь идет об исследовании ритмов «мирового времени», используя выражение Эберхарда (Eberhard 1965: 16), когда каждый процесс развития власти оказывает воздействие на мир вокруг него.
Самым подходящим для этого видом истории служит история наиболее могущественных человеческих обществ, современной западной цивилизации (включая Советский Союз), которая была почти непрерывным продолжением истории от истоков ближневосточной цивилизации (около 3000 г. до н. э.) и до сегодняшнего дня. Это девелопменталистская, хотя не эволюционная и не телеологическая история. В этой истории нет никакой необходимости — она просто развивалась подобным образом (и уже чуть было несколько раз не прервалась). Это не история некоего одного социального или географического пространства. Как все подобные исследования, мое начинается с общих положений неолитических обществ, затем сосредоточивается на древнем Ближнем Востоке, потом постепенно перемещается на запад и на север через Анатолию, Малую Азию и Левант к восточному Средиземноморью. Далее оно перемещается в Европу, заканчивая наиболее западным государством Европы XVIII в. — Великобританией. Каждая глава выстраивается вокруг «передового фронта» власти [ «общества»], способность которого к интеграции людей и пространств в рамках доминирующих организационных конфигураций является наиболее развитой, передовой в инфраструктурном отношении. Подобный метод является в некотором смысле неисторическим, но перескоки также являются его сильной стороной. Властные возможности развиваются неравномерно, скачкообразно. Поэтому изучение подобных скачков и попытки их объяснения представляются наилучшей эмпирической площадкой для работы над вопросом о первичности.
Что я упускаю в этой истории? Разумеется, огромное количество деталей и сложностей, кроме того, каждая модель помещает некоторый феномен на авансцену, а остальные отодвигает за кулисы. Если последним когда-либо удастся занять центральное место, то, вероятно, разработанная модель уже не будет эффективной в их исследовании. В этом томе бросается в глаза отсутствие проблемы гендерных отношений. Во втором томе я пытаюсь оправдать это отсутствие в терминах их реально неравномерной роли в истории. Я буду доказывать, что гендерные отношения в целом оставались постоянными, в обобщенной форме патриархата, на протяжении большей части истории вплоть до XVIII и XIX вв., когда в Европе стали происходить стремительные изменения. Но это уже предмет тома 2. В настоящем томе обсуждаются отношения власти, которые представлены «публичной сферой», то есть отношениями между мужчинами как главами домохозяйств.
Я взываю к великодушию и широте духа историков-специалистов. Рассмотрев огромный срез истории человечества, я, без сомнения, допустил ряд фактических ошибок и, вероятно, несколько грубых. Я задаюсь вопросом: сделало бы их исправление несостоятельными общие аргументы? Я также задам более решительный вопрос: а не выиграли бы исторические исследования, особенно в англо-американской традиции, если бы исследователи выражали свои взгляды о природе общества более эксплицитно? Я обратился бы с некоторой резкостью к социологам. Большая часть современной социологии является неисторической, но даже большая часть исторической социологии сосредоточена на развитии обществ модерна и возникновении промышленного капитализма. Это настолько значимо для социологической традиции, что, как показал Нисбет (1967), производит центральные дихотомии современной теории — от статуса к контракту, от общины к обществу, от механической солидарности к органической, от священного к секулярному, — которые фиксируют исторический водораздел в конце XVIII в. Теоретики XVIII в., такие как Вико, Монтескье и Фергюсон, не рассматривали историю таким образом. В отличие от современных социологов, которые знакомы только с историей собственных национальных государств, а также с антропологией, они знали, что сложные, дифференцированные и стратифицированные общества (секулярные, договорные, органические, «общества» (gesellschaft), но не индустриальные) существуют уже по крайней мере две тысячи лет. На протяжении XIX — начала XX в. это знание среди социологов выродилось. Парадоксально, что его вырождение продолжалось в тот самый момент, когда историки, археологи и антропологи уже использовали новые техники, многие из которых являлись социологическими, для того чтобы делать поразительные открытия о социальной структуре этих сложных обществ. Но их анализ ослаблен относительным игнорированием социологической теории.
Вебер является выдающимся исключением из вышесказанного. Мой долг перед ним огромен не столько в плане принятия его конкретных теорий, сколько в принятии его общего взгляда на взаимотношения между обществом, историей и социальным действием.
Мое требование к социологической теории заключается в том, чтобы она выстраивалась на глубине и широте исторического опыта, а не только на присущем ей желании понять богатое разнообразие современного человеческого опыта, каким бы ценным оно ни было. Более того, я утверждаю, что некоторые из наиболее важных характеристик современного мира могут быть оценены только при помощи исторического сравнения. История не повторяется. Скорее наоборот: всемирная история развивается. Историческое сравнение может показать, что наиболее значимые проблемы нашего общества новы. Вот почему их так трудно решить: они являются интерстициальными по отношению к институтам, эффективно справлявшимся с более традиционными проблемами, для решения которых изначально были созданы. Но, как я полагаю, все общества сталкиваются с внезапными и интерстициальными кризисами, и в отдельных случаях они способствуют развитию человечества. В конце долгого исторического обзора я надеюсь продемонстрировать актуальность этой модели для современного мира в томе 2.
Althusser, L., and E.Balibar (1970). Reading Capital. London: New Left Books.
Anderson, P. (1974a). Passages from Antiquity to Feudalism. London: New Left Books. Андерсон, П. (2007). Переходы от античности к феодализму. М.: Территория будущего. --. (1974b). Lineages of the Absolutist State. London: New Left Books. Андерсон, П. (2010). Родословная абсолютистского государства. М.: Территория будущего.
Barber, L. В. (1968). Introduction in «stratification, social». In International Encyclopedia ofthe Social Sciences, ed. D. Sills. New York: Macmillan and Free Press.
Bendix, R. (1978). Kings or People. Berkeley: University of California Press.
Bendix, R., and S. M. Lipset (1996)- Class, Status and Power. 2d rev. ed. (orig. pub. 1953). New York: Free Press.
Bloch, M. (1974). Symbols, song, dance and features of articulation. Archives Europeenes de Sociologie, 15.
Coe, M. D. (1982). Religion and the rise of Mesoamerican states. In The Transition to Statehood in the New World, ed. G. D. Jones and R. R. Kautz. Cambridge: Cambridge University Press.
Eberhard, W. (1965). Conquerors and Rulers: Social Forces in Modern China. Leiden: Brill.
Geertz, C. (1980). Negara: The Theatre State in Nineteenth Century Bali. Princeton, N.J.: Princeton University Press.
Gellner, E. (1964). Thought and Change. London: Weidenfeld & Nicolson.
Giddens, A. (1979). Central Problems in Social Theory. London: Macmillan. --. (1981). A Contemporary Critique of Historical Materialism. London: Macmillan.
Heller, C. S. (1970). Structured Social Inequality. London: Collier-Macmillan.
Hindess, B., and P. Hirst (1975). Pre-Capitalist Modes ofProduction. London: Routledge.
Keatinge, R. (1982). The nature and role of religious diffusion in the early stages of state formation. In The Transition to Statehood in the New World, ed. G.D.Jones and R. R. Kautz. Cambridge: Cambridge University Press.
Labriola, E. (1908). Essays on the Materialist Conception of History. New York: Monthly Review Press; Лабриола, A. (i960). Очерки материалистического понимания истории. М.: Госполитиздат.
Lattimore, О. (1962). Studies in Frontier History. London: Oxford University Press.
Mann, M. (1984). The Autonomous Power of the State. In Archives Europeennes de Sociologie, 25; Манн, M. (2004). Автономная власть государства: истоки, механизмы и результаты. Пер. с англ. М. В. Масловского // М. В. Масловский. Социология политики: классические и современные теории. Учеб, пособие. М.: Новый учебник. С. 109–119.
Mosca, G. (1939) The Ruling Class. New York: McGraw-Hill; Моска, Г. (1994). Правящий класс (отрывок) //Социологические исследования. № 10. С. 187–198.
Nisbet, R. (1967). The Sociological Tradition. London: Heinemann.
Parsons, T. (i960). The distribution of power in American society. In Structure and Process in Modern Societies. New York: Free Press. --. (1966). Societies: Evolutionary and Comparative Perspectives. Englewood Cliffs, N.J.: Prentice-Hall. --. (1968). The Structure of Social Action. New York: Free Press; Парсонс, T. (2000). О структуре социального действия. М.: Академический проект.
Petrovic, G. (1967). Marx in the Mid-Twentieth Century. New York: Doubleday (Anchor Press).
Poulantzas, N. (1972). Pouvoir politique et classes sociales. Paris: Maspero.
Runciman, W. G. (1968). Class, status, and Power? In Social Stratification, ed. J. A.Jackson. Cambridge: Cambridge University Press. --. (1982). Origins of states: the case of archaic Greece. Comparative Studies in Society and History, 24. --. (1983a). Capitalism without classes: the case of classical Rome. British Journal of Sociology. 24. --. (1983b). Unnecessary revolution: the case of France. Archives Europeenes de Socio-logie, 24. --. (1983c). A Treatise on Social Theory, Volume I: The Methodology of Social Theory. Cambridge: Cambridge University Press.
Sahlins, M. (1976). Culture and Practical Reason. Chicago: University of Chicago Press. Shibutani, T. (1955). Reference groups as perspectives. American Journal of Sociology, 40. Verbruggen, J. F. (1977). The Art of Warfare in Western Europe During the Middle Ages. Amsterdam: North-Holland.
Wallerstein, I. (1974). The Modern World System. New York: Academic Press; Валлерстайн, И. (2015). Мир-система Модерна. Том I. Капиталистическое сельское хозяйство и источники европейского мира-экономики в XVI веке. М.: Русский фонд содействия образованию и науке.
Weber, М. (1968). Economy and Society. New York: Bedminster Press.
Вебер, M. (2016). Хозяйство и общество: очерки понимающей социологии: в 4 т. М.: Изд. дом Высшей школы экономики.
Wesolowski, (1967). Marx’s theory of class domination. In Polish Round Table Year-book, 1967, ed. Polish Association of Political Science, Warsaw: Ossolineum.
Wrong, D. (1979). Power: Its Forms, Bases and Uses. New York: Harper &. Row.