ИСТОРИЮ власти необходимо вести с самого начала. Но где его искать? Как вид человечество появилось миллионы лет назад, большую часть этого раннего доисторического периода люди прожили главным образом как странствующие собиратели диких фруктов, ягод, орехов и трав, а также как падальщики, питавшиеся остатками добычи более крупных хищников. Затем у них появился свой метод охоты. Но на основе каких источников нам строить предположения об этих собирателях, падальщиках и охотниках, если их социальные структуры были слишком слабы и изменчивы от случая к случаю (ad hoc)? У них не было стабильной институционализации отношений власти, классов, государств или элит; даже половозрастные различия (внутри взрослого населения) не могли быть основой устойчивых властных различий (сегодня последнее широко обсуждается). И разумеется, у них не было письменности и, соответственно, истории в современном смысле. Таким образом, в самом начале не было ни власти, ни истории. Концепции, разработанные в первой главе, не имеют фактически никакого отношения к 99 % жизненного цикла человечества от его возникновения до настоящего момента. Поэтому я не буду начинать сначала!
Затем (как представляется, повсеместно) возникают переходы к сельскому хозяйству, одомашниванию животных и постоянным поселениям, которые подвели человечество гораздо ближе к отношениям власти. Возникали стабильные, территориально ограниченные, предположительно «сложные» общества, включающие разделение труда, социальное неравенство и политическую централизацию. Возможно, здесь-то мы и можем говорить о власти, несмотря на то что такая позиция потребует множество оговорок. Увы, этот второй этап, составлявший около 0,6 % от общего существования человечества, от его возникновения до настоящего момента, был также дописьменным. История этого этапа фактически не известна, и поэтому его оценка должна быть весьма условной.
Наконец, около 3 тыс. лет до н. э. началась серия связанных трансформаций, которые привели часть человечества к оставшемуся этапу, составившему 0,4 % продолжительности существования человечества, — этапу цивилизаций, постоянных отношений власти, заключенных в государствах, этапу систем стратификации и патриархата, а также этапу письменной истории. Эта эпоха стала общей для всего мира, но она началась лишь в ряде географических мест. С этого момента третий этап становится предметом данной книги. Но как далеко назад необходимо отступить с выбором ее истоков?
Здесь возникают два очевидных вопроса: является ли весь социальный опыт человека единой историей при таком заметном разрыве и как мы можем узнать, было ли на самом деле все так, как мы предполагаем при нашем почти полном игнорировании 99 или 99,6 % этого опыта? Существует, однако, один прочный якорь для всей истории. От эпохи плейстоцена (около миллиона лет назад) и далее не существует никаких доказательств какого-либо «видообразования», биологической дифференциации внутри человеческих популяций. На самом деле за 10 млн лет существования гоминидов имел место всего один более ранний случай видообразования: сосуществование двух типов гоминидов в раннем плейстоцене в Африке, один из которых вымер. Это может показаться любопытным, поскольку прочие млекопитающие, появившиеся в то же время, что и гоминиды, например слоны или крупный рогатый скот, и в дальнейшем демонстрировали заметное видообразование. Например, представьте себе различие между индийскими и африканскими слонами и противопоставьте их незначительным фенотипическим различиям в цвете кожи и сходствам среди людей. Все человечество, таким образом, обладает сходством прожитого опыта (этот аргумент был усилен Sherratt 1980: 405). О какого рода унифицированной истории можно в таком случае говорить?
Большинство историй эволюционные. Они сначала рассказывают о том, как люди развили свою врожденную способность к социальному сотрудничеству, затем как каждая следующая форма социальной кооперации имманентно развивалась из потенциала предшествующей в форму, которая «выше», или по крайней мере в более комплексную и социальную организацию власти. Подобные теории преобладали в XIX в. Избавленные от слов о прогрессе от низших форм к высшим, но сохранившие представления об эволюции в возможностях власти и сложности, они преобладают и по сей день.
Однако это всего одна из особенностей этой истории, которую признают ее защитники. Человеческая эволюция отличается от эволюции других видов тем, что сохраняет свое единство. Видообразования не происходит. Когда некое локальное население развивает некоторую особенную форму действия, очень часто она диффузно распространяется практически среди всего человечества, населяющего земной шар. Огонь, шитье одежды и укрытие наряду с более изменчивыми совокупностями социальных структур распространялись иногда из единого эпицентра, а иногда из нескольких от экватора до Северного полюса. Топор и керамика, государство и товарное производство получили широкое распространение по мере развития истории и доисторического времени, о котором нам известно. Поэтому эта история будет историей культурной эволюции, в основе которой лежит продолжительный культурный контакт между группами, базирующийся на осознании, что вопреки локальным различиям все люди являются одним видом, сталкивающимся с определенными общими для всех проблемами, а также что можно научиться решать эти проблемы друг у друга. Некая локальная группа развивает новую форму, возможно, под давлением окружающей среды, но изобретенная форма демонстрирует свою эффективность другим группам, находящимся в других условиях, и они адаптируют ее, возможно, в несколько измененном виде.
Во всеобщей истории могут быть выделены различные акценты. Акцент на ряде примеров независимых изобретений: если все люди культурно подобны, они обладают сходными возможностями осуществить следующий эволюционный шаг. Те, кто придерживается такого рода акцента, составляют школу «локальной эволюции». Или, наоборот, акцент на процессе диффузии и доводы в пользу существования нескольких эпицентров эволюции — школа «диффузиноизма». Эти две школы часто противостоят друг другу, вступают в острые дискуссии. Но по сути они сходны в том, что рассказывают одну и ту же общую историю непрерывной культурной эволюции.
Поэтому большинство современных ответов на мой исходный вопрос, существует ли единая всеобщая история, будут однозначно утвердительными. Этот ответ подтверждается исследованиями большинства историков, которые отличаются склонностью (особенно среди приверженцев англо-американской исторической традиции) к непрерывному повествованию в стиле «и затем случилось» то-то и то-то. Такой метод игнорирует разрывы. Например, Робертс в своей работе Pelican History of the World (Roberts 1980: 45–55) описывает разрывы между указанными выше тремя этапами истории как всего лишь «ускорение темпов изменения», а географические сдвиги фокуса — как по сути «кумулятивное» развитие человеческой и социальной власти, «укорененное в веках и управляемое медленным ритмом генетической эволюции». В рамках более теоретической, сциентистской традиции американской археологии и антропологии эволюционная история рассказана языком кибернетики с блок-схемами роста цивилизации, проходящего через различные стадии — начиная от охотников и собирателей и заканчивая позитивными и негативными обратными связями, альтернативными «ступенчатыми» и «наклонными» моделями восходящего развития и т. д. (Redman 1978: 8-11; ср. Sahlins and Service 1960). Эволюционизм доминирует, иногда эксплицитно, иногда имплицитно, как объяснение происхождения цивилизации, стратификации и государства.
Все конкурирующие теории возникновения стратификации и государства предполагают, по сути, естественный процесс общего социального развития: они рассматриваются как разрастание диалектического развития центральных структур доисторических обществ. Эти частные истории дают начало нормативной политической теории: нам следует смириться с государством и стратификаций (Гоббс, Локк) или нам следует их свергнуть (Руссо, Маркс) в силу реконструкции или гипотетических доисторических событий. Современные антропологи в союзе с археологами рассказывают историю о последовательной схеме всем известных форм человеческого общества (а следовательно, и историю о релевантности их собственных академических дисциплин для современного нам мира). Их центральной ортодоксальной последовательностью является история о стадиях — от относительно эгалитарных обществ без государства до обществ с государствами (отлично обобщены Fried 1967; Redman 1978: 201–205 применительно к альтернативным последовательностям стадий; Steward 1963 применительно к наиболее влиятельным из современных археологических/антропологических последовательностей стадий).
Логика эволюционных подходов была расширена Фридманом и Роулендсом (Friedman and Rowlands 1978), которые обозначили дефекты эволюционных нарративов. Хотя последовательность стадий эволюционного развития установлена, переходы между ними приписываются воздействию до определенной степени случайных сил: демографическому давлению и технологическим изменениям. Фридман и Роуленде устраняют эту проблему, развивая детализированную сложную «эпигенетическую» модель «трансформационного процесса» социальной организации. «Таким образом, — заключают они, — мы ожидаем, что будем способны предсказать доминирующие формы социальной репродукции на следующей стадии в терминах свойств текущей стадии. Это возможно, поскольку репродуктивный процесс является направляющим и трансформирующим» (Friedman and Rowlands 1978: 267–268).
Метод этих моделей идентичен. Сначала обсуждаются общие характеристики обществ охотников и собирателей, затем предлагается теория общего перехода к сельскохозяйственным поселениям и скотоводству, далее общие характеристики этих обществ накладываются на ряд конкретных исторических обществ: Месопотамию, Египет и Северный Китай, иногда к ним добавляют долину реки Инд, Мезоамерику, Перу и минойскую цивилизацию.
Перечислим стадии, которые обычно выделяются, а также их ключевые характеристики.
1. Эгалитарные общества не требуют объяснения. Иерархические различия между индивидами, половозрастными ролями (вероятно) не институционализированы. Те, кто находится на высших позициях, не могут прибрать к рукам ресурсы коллективной власти.
2. Ранговые общества не являются эгалитарными. Те, кто выше рангом, в целом могут использовать ресурсы коллективной власти. Ранги могут быть институционализированы и даже переданы по наследству в аристократических кланах. Но ранги практически всецело зависят от коллективной власти или авторитета (authority), то есть легитимной власти, используемой только для коллективных (общих) целей, свободно даруемой и свободно отнимаемой участниками отношений власти. Таким образом, занимающие высшие ранги обладают статусом, позволяющим принимать решения и использовать материальные ресурсы в интересах всей группы, но статус не предполагает принудительной власти над непокорными членами группы, как не предполагает использования материальных ресурсов группы для своих частных нужд и, соответственно, превращения их в «частную собственность».
Однако существуют два подвида ранговых обществ, которые также вписываются в эволюционную шкалу.
2а. В обществах с относительными рангами индивиды, как и клановые группы, могут быть ранжированы относительно друг друга, но здесь не существует наивысшей точки шкалы. Более того, в большинстве групп существуют обоснованная неуверенность и аргументы для однозначного соотнесения членов одного относительного ранга с другим. Ранги являются спорными.
2b. В обществах с абсолютными рангами появляется абсолютное наивысшее положение. Вождю или верховному вождю приписывается неоспоримо высший ранг, а все остальные члены клана получают свой ранг в зависимости от своей дистанции до него. Такое положение вещей обычно выражено в идеологических терминах происхождения верховного вождя от изначального прародителя, возможно, даже от богов данной группы. Поэтому в обществах с абсолютными рангами появляется один характерный институт — церемониальный центр, религиозно освещенный, контролируемый вождем клана. От таких централизованных институтов до государства всего один шаг.
3. Определения государства будут рассматриваться более подробно в томе 3. В моих предшествующих работах используется определение, сформулированное под влиянием Вебера: государство — это дифференцированный набор институтов и персонала, воплощающий централизацию в том смысле, что политические отношения простираются из него, очерчивая вокруг границы территориальной области, на которой устанавливается монопольное и постоянное право издания и приведение в исполнение законов, подкрепленное монополией на физическое насилие. В доисторические времена появление государства превратило временный политический авторитет и постоянный церемониальный центр в постоянную политическую власть, институционализированную и рутинизированную в своей способности использовать принуждение против непокорных социальных единиц как необходимое.
4. Стратификация предполагает постоянную институционализированную власть одних над материальными жизненными шансами других. Эта власть может быть в форме физической силы или иного рода возможности лишать других необходимого для жизни. В литературе, посвященной происхождению стратификации, это является синонимом имущественной дифференциации и экономических классов, а потому я рассматриваю ее в качестве децентрализованной формы власти, отделенной от формы централизованного государства.
5. Цивилизация является наиболее проблематичным термином в силу своей большой ценностной нагрузки. Не существует единого определения на все времена. Я рассмотрю этот вопрос в начале следующей главы. А пока будем довольствоваться предварительным определением. Согласно Ренфрю (Renfrew 1972: 13), цивилизация объединяет три социальных института: церемониальный центр, письменность и город. Там, где они сочетаются, это приводит к скачку в коллективной власти людей над природой и прочими людьми, который, несмотря на переменчивость и неравномерность доисторических и исторических упоминаний, дает начало новому. Ренфрю называет это прыжком в «обособление», в контейнер, содержащий людей в рамках отчетливых, фиксированных, замкнутых социальных и территориальных границ. Я использую метафору социальной клетки.
В этих терминах мы можем видеть тесную связь между частями эволюционной истории. Ранг, государство, стратификация и цивилизация обладали тесной взаимосвязью, поскольку их возникновение приводило к медленному, но неизбежному концу примитивной свободы и появлению ограничений и возможностей, предоставляемых постоянной, институционализированной, территориально ограниченной коллективной и дистрибутивной властью.
Я собираюсь оспорить эволюционную историю, хотя для этого по большому счету я всего лишь объединяю сомнения разных авторов. Для того чтобы дистанцироваться от эволюционной истории, достаточно отметить одну ее несостыковку: несмотря на то что неолитическая революция и возникновение ранговых обществ происходили независимо на всех континентах, обычно в целом ряде предположительно не связанных между собой географических мест, переход к цивилизации, стратификации и государству был сравнительно более редким явлением. Специализирующийся на доисторической Европе историк Пигготт отмечает: «Все мои исследования прошлого убеждают меня в том, что возникновение того, что мы называем цивилизацией, является, вероятно, самым аномальным и непредсказуемым событием из всех, что происходили в древнем мире благодаря, по сути, единому набору обстоятельств на ограниченной области Западной Азии около 5000 лет назад» (Piggott 1965: 20). В этой и следующей главе я привожу доводы в пользу того, что Пигготт лишь немного преувеличивает: вероятно, в Евразии цивилизация сформировалась под действием четырех особых наборов факторов. Для всего остального мира понадобится добавить еще по меньшей мере два фактора. Хотя мы не можем быть точно уверены в количестве факторов возникновения цивилизаций, их, по всей видимости, менее десяти.
Другой выпад против эволюционной истории касается ее последовательности стадий. Суть в том, что возможность движения назад или кругового движения исключена, возможна лишь простая девелопментаристская стадиальность. Черпая основания для сомнений из биологии — цитадели эволюционизма, ряд антропологов предположили, что социальное развитие выступает явлением редким, внезапным и непредсказуемым, как следствие бифуркаций и катастроф, а не как следствие кумулятивного, эволюционного роста. Фридман и Роуленде (Friedman and Rowlands 1982) выразили сомнения по поводу их раннего эволюционизма. Я использую их сомнения, хотя и не принимаю их модели. Возникновение цивилизации, которое лишь в ряде случае являлось независимым, действительно было длинным, постепенным, кумулятивным процессом, а не внезапным ответом на катастрофу. Однако, утверждают они, во всем мире преобладали циклические, а не кумулятивные или эволюционные изменения.
Эта глава исходит из двух вышеуказанных положений критики эволюционной истории, которые получат дальнейшую разработку в следующих главах. Во-первых, общая эволюционная теория применима для объяснения неолитической революции, но ее релевантность применительно к последующим событиям сокращается. Верно (далее мы сможем распознать общую эволюцию) применительно к «ранговым обществам» и в некоторых случаях к временному государству и стратификационным структурам. Но затем общая социальная эволюция прерывается. Подобную же позицию отстаивал Уэбб (Webb 1975). Но я иду дальше, предполагая, что дальнейший ход общей истории был регрессионным, (возвращение назад к ранговым и эгалитарным обществам), а также циклическим процессом обращения вокруг этих структур, неспособным достичь постоянной стратификации и государственных структур. На самом деле люди расходуют определенную часть своей культуры и организационных способностей на то, чтобы гарантировать, что дальнейшей эволюции не произойдет. Они не хотят увеличивать их коллективную власть, поскольку это предполагает рост дистрибутивной власти. Поскольку стратификация и государства являются неотъемлемыми компонентами цивилизации, общая социальная эволюция прерывается еще до возникновения цивилизации. В следующей главе мы увидим, что вызывает возникновение цивилизации, а в последних главах — как различаются отношения между цивилизациями и их нецивилизованными соседями в зависимости от стадии цикла, достигнутого последними в тот момент, когда они испытали влияние первых.
Этот аргумент усилен и вторым, что возвращает нас к понятию общества как такового, обсуждаемого в главе 1. Оно подразумевает ограниченность, герметичность и ограничения: члены общества взаимодействуют друг с другом, интенсивность их взаимодействия с теми, кто к этому обществу не принадлежит, гораздо ниже. Общества ограниченны и эксклюзивны в их социальном и территориальном охвате. А в отношениях между цивилизованными и нецивилизованными группами мы, напротив, обнаруживаем отсутствие герметичности. Фактически ни одна из нецивилизованных групп, которые рассматриваются в этой главе, не обладала и не могла обладать подобной эксклюзивностью. Лишь немногие семьи на протяжении более чем нескольких поколений принадлежали более чем к одному обществу, в противном случае его границы были бы такими открытыми, каких не было ни у одного из реально существовавших обществ. Большинство могло выбрать, к какому обществу принадлежать. Слабость социальных связей, а также возможность освободиться от любой из сетей власти были тем механизмом, посредством которого запускался вышеупомянутый исторический регресс. В нецивилизованных обществах исход из социальной клетки был возможен. Авторитет (authority) даровали свободно и добровольно, но таким же образом и забирали, а постоянная и принудительная власть была недостижимой.
Это принесло свои плоды, когда появились цивилизационные клетки. Они были небольшими (города-государства — наиболее типичная форма), но существовали в самом центре слабых, широких, но тем не менее различимых социальных сетей, которые обычно называют культурой. Мы сможем понять эти культуры (шумерскую, египетскую, китайскую и т. д.), только если поймем, что они объединяют бывшие ранее слабыми отношения с новыми социальными «клетками». Это также задача последующих глав.
Поэтому в этой главе я задаю тон для рассмотрения последующей истории власти. Это всегда будет история определенных мест, поскольку таковой была природа развития власти. Общая способность людей справляться с локальной окружающей средой дала начало первым обществам (земледелию, сельским поселениям, клану, роду, вождеству), но не цивилизации, стратификации или государству. Их возникновению мы обязаны (благодарим или проклинаем) более специальным историческим обстоятельствам. Именно они и являются принципиальным предметом этого тома. Я быстро пройдусь по процессу общей эволюции, которая разворачивалась в доисторические времена. Это, разумеется, совсем другая история. Все, что я могу, учитывая отсутствие письменных источников, это подробно обрисовать общие черты последних стадий эволюции и затем продемонстрировать более детально, как завершилась общая эволюция. Для этого я использовал специфическую методологию. Отдавая должное эволюционизму, я для начала предположу, что он работает и что эволюционная история продолжается. Но затем мы отчетливо увидим те места, в которых эволюционный нарратив терпит фиаско.
В эпоху неолита и бронзового века на основе исходной базы охотников и собирателей постепенно возникали более крупные, оседлые и сложные формы обществ. В терминах мировой истории это происходило чрезвычайно медленно начиная с около 10000 г. до н. э. или ранее и вплоть до примерно 3000 г. до н. э., когда цивилизованные общества становятся различимы. Знания об этом периоде добыты благодаря археологическим находкам, а также датированию на основе радиоуглеродного анализа и прочих современных научных технологий, допускающих определенный диапазон погрешности. Охват события составляет по меньшей мере семь тысяч лет, что больше периода письменной истории. Поэтому, увы, в трех последующих параграфах будет мало фактов.
В один из неизвестных исторических моментов по всему миру возникло несколько различимых и практически оседлых поселений. Вполне вероятно, что ряд независимых событий представляется нам в виде общего эволюционного тренда. Многие из этих первых поселений вполне могли быть общинами рыбаков или каменотесов, для которых поселенческая оседлость являлась обычным делом. Другие могли начать копировать оседлость, если им представлялось, что она дает преимущества.
Следующая стадия имела место около 10 тыс. лет до н. э., вероятно, в Туркестане или Юго-Восточной Азии независимо друг от друга. Труд стал использоваться для обработки земли и сбора урожая растений, который вырастал из посаженных семян и саженцев. На Ближнем Востоке оседлое земледелие развилось из сборов урожая дикого ячменя и пшеницы. Современные ученые реконструировали эти стадии «изобретения» земледелия (Farb 1978: 108–122; Moore 1982). Было ли все на самом деле так, как описывают они, или иным образом — это уже другой вопрос. Но этот этап представляет собой продукт медленного объединения умственных способностей, приведший к росту успешных исходов, возможностей, проб и ошибок — нормальных компонентов эволюции. Практически повсеместно сельское хозяйство привело к появлению ручных деревянных мотыг, при помощи которых распахивали маленькие, интенсивно возделываемые огороды, сгруппированные в оседлые деревни. Большинство из таких деревень не были постоянными. Когда земля истощались, деревни передвигались на другие земли. Приблизительно в то же время были приручены животные. Овцы и козы были приручены в Ираке и Иордании около 9000 г. до н. э., затем последовало приручение других животных. По всей Евразии развивались специализированные и смешанные сельскохозяйственные и скотоводческие группы, обменивавшие продукцию по протяженным торговым путям. Там, где торговые пути проходили рядом с залежами камня и обсидиана, а также с плодородными землями, могли возникнуть постоянные поселения. К 8000 г. до н. э. в Иерихоне, старейшем сельскохозяйственном поселении площадью около десяти акров, дома из сырцового кирпича были обнесены укреплениями. К 6000 г. до н. э. эти укрепления уже были каменными. Существовали огромные водосборники, предназначавшиеся для искусственной ирригации, — еще один шаг в эволюционной истории. Они могли появиться на основе наблюдения за природными аналогами и постепенного их улучшения: естественные резервуары, возникавшие после дождей и наводнений, могли быть искусственно улучшены, прежде чем появлялись искусственные резервуары и дамбы, а преимущества ила как удобрения, наносимого наводнениями, могли использоваться задолго до того, как были обнаружены огромные достижения наносного сельского хозяйства цивилизаций, расположенных в долинах рек. Находки в Иерихоне и Чатал-Хююке в Анатолии предполагают довольно отчетливую и постоянную социальную организацию с выраженными церемониальными центрами и экстенсивными торговыми сетями. Поскольку письменности еще не было, численность населения (которая могла бы указать, были ли такие поселения тем, что археологи подразумевают под «городом») остается невыясненной. Нам также ничего не известно о «государстве» таких поселений, но раскопки дают основания предполагать наличие некоторого неравенства между жителями.
Деревянный плуг появился, возможно, вскоре после 5000 г. до н. э., а вслед за ним — повозка и гончарный круг. Размеры постоянно обрабатываемых полей выросли с появлением плуга на гужевой тяге. Питательные вещества почвы теперь могли быть подняты наверх. Поля вспахивались под пар, возможно, два раза в год. Медь, золото и серебро стали использоваться в качестве предметов роскоши к 5000 г. до н. э. Мы можем отыскать их в тщательно убранных погребальных, из чего следует существование социальной дифференциации и торговли на большие расстояния. Великолепные «мегалиты», найденные в Бретани, Британии, Испании и на Мальте, свидетельствуют о сложной социальной организации, крупномасштабном управлении труда, знании астрономии и, вероятно, религиозных ритуалах в период с 3000 до 2000 г. до н. э., которые, по всей видимости, развивались независимо от ближневосточных трендов. Но решающим в этот период было именно развитие Ближнего Востока. Вероятно, в результате ирригационных технологий постоянные поселения с высокой плотностью населения, появившиеся в Месопотамии, обозначили себя в истории около 3000 г. до н. э. письменностью, городами-государствами, храмами, стратификационными системами — одним словом, цивилизацией.
Эти обширные территории я собираюсь исследовать более тщательно. Эволюционная теория выглядит правдоподобной применительно к началу истории, поскольку развитие было значительным, выглядело внешне не зависящим от диффузии и в достаточной мере кумулятивным. Появление сельского хозяйства привело к открытию новых технологий и организационных форм. Народы некоторых областей могли вернуться к охоте и собирательству, но не в таком количестве, чтобы нарушить мнение о необратимости развития. Поэтому они смещались по направлению к большей устойчивости поселений и организаций, которые являются ядром эволюционной теории. Устойчивость поселений заманивала людей в ловушки совместной жизни, сотрудничества и разработки более сложных форм социальной организации. Поэтому метафора клетки более чем оправданна.
Но давайте обратимся к наименее запертым, пойманным в клетку человеческим существам — охотникам и собирателям. У его или ее свободы было два основных аспекта. Во-первых, согласно данным антропологов, охотники и собиратели, как не удивительно, жили легкой жизнью. Салинз (Sahlins 1974) описывает стадию общества охотников и собирателей как «изначальные общества изобилия». Они удовлетворяли свои экономические нужды и потребности в необходимом количестве калорий, работая периодически в среднем от трех до пяти часов ежедневно. Вопреки сложившемуся сейчас образу мужчины-охотника их рацион состоял лишь на 35 % из продуктов охоты и на 65 % из собираемых плодов, хотя первая цифра, вероятно, росла по мере наступления холодного климата. Все это пока вызывает массу вопросов, особенно начиная с 1970-х гг., когда феминистки с энтузиазмом взялись за раскопки, чтобы разработать альтернативный доисторический ярлык: женщина-собиратель! Я придерживаюсь образа охотников-собирателей. Но охота и собирательство могли предоставить более сбалансированный питательный рацион, чем тот, который способно было предложить сельское хозяйство или скотоводство. Поэтому переход к сельскому хозяйству и скотоводству не привел к росту благосостояния. И некоторые археологи (например, Flannery 1974; Clarke 1979) широко поддерживают антропологическую точку зрения об изобилии.
Во-вторых, социальные структуры охотников и собирателей были и оставались слабыми, гибкими, допускающими свободу выбора в социальной приверженности. Их физическое выживание не зависело от особенностей других людей. Они сотрудничали в рамках маленьких групп и в рамках больших единиц, но были абсолютно свободны выбирать, с какой из них сотрудничать. К тому же они могли легко уйти, когда пожелают. Роды, кланы и прочее основанное на родстве группообразование могли дать чувство идентичности, но неосновополагающие обязанности и права. То же касается и территориальных ограничений. Вопреки мнению первых антропологов, основанному на исследовании некоторых австралийских аборигенов, большинство охотников и собирателей не имели фиксированной территории. Учитывая их социальную подвижность, трудно представить, что подобное коллективное право собственности вообще где-нибудь могло быть развито (Woodburn 1980).
Среди этой всеобщей подвижности можно выделить три или, возможно, четыре социальные единицы. Первая — это нуклеарная семья партнеров и зависящих от них детей. В рамках нормального жизненного цикла индивид является членом двух семей: одной — как ребенок, другой — как один из партнеров. Это тесные, однако непостоянные связи. Второй единицей выступает группировка, иногда называемая минимальной группировкой (minimum band), вступающая в более тесный союз, обеспечивающий добычу средств к существованию с помощью кооперативной охоты или собирательства. Такая единица более или менее постоянна до тех пор, пока включает индивидов всех возрастов, хотя степень ее единства сезонно варьируется. Ее нормальный размер —20–70 человек[14]. Но группировка несамодостаточна. В частности, ее репродуктивные потребности не обеспечиваются таким скромным потенциалом для поиска половозрелой молодежи в качестве сексуальных партнеров. Необходимы регулируемые формы брака с соседними группами. Группировка является не закрытой группой, а группой, нежестко объединяющей нуклеарные семьи, иногда приводящей к всеобщей коллективной жизни. Ее размеры колеблются. Чужаки часто присоединяются к группе, предоставляя резервные возможности. Также может иметь место обмен товарами как подарками (или в качестве простейшей формы социальной регуляции) в случае, если окружающая среда отличается экологическим разнообразием.
Население, среди которого происходят подобные контакты, представляет собой третью единицу, известную под названием «племя» или «диалектическое племя» (в лингвистическом, а не в гегельянском смысле) либо «максимальная группировка». Это слабая конфедерация 175–475 человек, составлявших различные группировки. Вобст (Wobst 1974) указывает, что в среднем племя включало от 7 до 19 группировок. Благоприятные условия окружающей среды могли привести к тому, что население превышало этот уровень, но племя в таком случае расщеплялось на две единицы, каждая из которых шла своей дорогой. Непосредственная, лицом к лицу коммуникация между людьми также обладает определенным верхним пределом. Достаточно 500 человек, чтобы мы потеряли способность к коммуникации. Охотники и собиратели не имели письменности и полностью зависели от коммуникации лицом к лицу. Он не могли использовать роли в качестве стенограмм коммуникации, поскольку у них не было средств специализации помимо пола и возраста. Они полагались лишь на дифференциацию всех людей по полу, возрасту, физическим характеристикам и членству в группировках. Пока было так, возможности их экстенсивной власти оставались пренебрежительно малыми.
Была ли у них четвертая, более широкая «культурная» единица, кроме трех указанных, после создания сельскохозяйственных поселений? Мы предполагаем, что была, поскольку имеем дело с одним человеческим процессом. Обмен товарами, людьми, идеями присутствовал не интенсивно, а экстенсивно, объединяя слабой связью охотников и собирателей на больших просторах. Открытость и подвижность с необходимостью характеризовали доисторические социальные структуры. Вобст (Wobst 1978) утверждает, что модели охотников-собирателей оставались местными. Хотя есть доказательство, что охотники-собиратели были связаны в континентальные культурные матрицы, на сегодняшний день существует мало исследований региональных и межрегиональных доисторических процессов. Этнографическое понятие «этнос»[15] как географический ареал проживания — это результат академической специализации и антропологического влияния, утверждает Вобст, тем не менее в научно-исследовательских отчетах он становится реальным «обществом», ограниченной социальной единицей со своей культурой. Своего рода «общества», существовавшие в доисторические времена, были совершенно не похожи на то, как их пытаются представить современные антропологи. Они не заполняли континенты, их не притесняли более развитые общества, то есть это свидетельствует о том, что доисторические группы не были зажаты, пойманы в «клетку». «Человечество не блуждало везде отрядами» вопреки известному выражению Фергюсона. Этимология понятия «этнография» выдает секрет. Это исследование этносов (ethne), народов. Хотя людей, ограниченных родственными группами, в действительности и не существовало — они были сконструированы историей.
Вопрос о том, как произошел переход к сельскому хозяйству и животноводству, слишком противоречивый, чтобы останавливаться на нем. Некоторые авторы подчеркивают факторы, относящиеся к животной тяге, повышавшей сельскохозяйственные урожаи, другие подчеркивают факторы демографического давления (например, Boserup 1965; Binford 1968). Я не буду пытаться выяснить, кто из них прав. Я только отмечу, что соперничающие гипотезы являются разновидностями одной-единственной эволюционной истории. Общие способности людей по вступлению в минимальные формы социального сотрудничества в ответ на широко распространенные сходные вызовы окружающей среды повсеместно привели к сельскохозяйственным и животноводческим трансформациям, которые мы в настоящее время называем неолитической революцией. Началось основание больших социальных и территориальных поселений, запирающих население в «клетку». Масштаб и интенсивность группообразования увеличились. Маленькие группировки исчезли. Большие и более слабые «племена» были втянуты в этот процесс двояким образом: либо более слабые единицы до 500 человек превращались в постоянные оседлые поселения, охватывавшие до 20–70 более мелких группировок, либо процесс обмена развивал экстенсивную, но слабую специализацию ролей, основанную на растянутых сетях родства — кланах, родовых группах и племенах. Локальность или род (или комбинация обоих) могли предложить организационные сети для более плотных социальных сетей со специализацией ролей.
В доисторической Европе свободное и по большей части неспециализированное сельское поселение составляло около 50-500 человек, обычно живших в лачугах нуклеарными семьями и обрабатывавших максимум 200 гектаров (Piggott 1965: 43–47). На Ближнем Востоке верхний предел был более равномерным. Это еще один веский довод в пользу существования больших нежестких единиц в доисторические времена. Согласно Фодж (Forge 1972)» когда в современной неолитической Новой Гвинее численность поселения достигала 400–500 человек, поселение либо распадалось, либо происходила функциональная и статусная специализация. Это согласуется с эволюционной теорией Стюарда о том, что численно растущие группы приходят к «социокультурной интеграции» на более высоком и более смешанном уровне через развитие мультиродовых селений и слабых кланов (Steward 1963: 151–172). Горизонтальное и вертикальное расслоение позволило социальным группам численно вырасти.
Интенсивная эксплуатация природы сделала возможными постоянные поселения и интенсивное первичное взаимодействие 500 людей вместо 50; специализация функций и развитие добровольной власти (authority) сделали возможным вторичное взаимодействие, которое численно в принципе было неограниченно. С тех пор началась доисторическая эпоха экстенсивных обществ, разделения труда и социальной власти (authority).
Насколько реальными были первые общества? Это зависит от того, насколько устойчивыми они были, насколько крепко люди были заперты в их «клетки». Вудберн (Woodburn 1980, 1981) утверждал, что постоянство в примитивных обществах было гарантировано только в том случае, если они были «системой инвестирования» с «отложенной, а не с немедленной отдачей». Там, где группа инвестировала труд в создание орудий, запасов, полей, плотин и т. д., экономическая отдача от которых была отложенной, была необходима долгосрочная и в некоторых отношениях централизованная организация труда, защищавшая инвестиции и распределявшая урожаи. Рассмотрим последствия трех различных типов инвестирования труда с отложенной отдачей.
Первым типом является природа, то есть земля и живой инвентарь-посадка зерновых, ирригационные каналы, домашние животные и т. п. Все это предполагает территориальную фиксацию. Пастбища для животных могли изменяться, земли под посадку зерновых могли быть подвижными, но в целом чем больше была отложенная прибыль от инвестиций в природу, тем большей территориальной фиксацией отличалось производство. Оседлое растениеводство сплачивало группу или по крайней мере ее ядро. «Подсечно-огневое земледелие» сплачивало группу лишь на несколько лет, если почва удобрялась путем сжигания древесных пней или путем выпаса животных на жнивье. Затем плодородность почв падала. Часть группы передвигалась в другое место, чтобы либо вновь повторить весь процесс сначала, либо найти землю с более легкими почвами. Группа редко перемещалась полностью, поскольку ее организация была адаптирована к старой экологии, а не к передвижению или к другой экологии. Откалывались, как правило, нуклеарные семьи или соседские группы, в которых, по всей видимости, преобладала молодежь. Поэтому, как мы далее убедимся в этой главе, постоянной социальной организации не возникало.
Пастухи, которые перемещались по степи, были еще меньше привязаны к территории. Тем не менее они приобретали товары, снаряжение и разных животных, которые не были мобильными, развивали отношения с землепашцами, чтобы получать корм для крупного рогатого скота, делать выпасы на жнивье, обмениваться продуктами и т. д. Как отмечает Латтимор, только те кочевники, которые постоянно кочевали, были бедными. Тем не менее привязанность пастухов к территории не была такой сильной, как у земледельцев.
Но и земледельцы, и животноводы могли быть территориально ограниченны по другой причине. Близость сырья, такого как вода, лес, или животных других групп либо стратегическое положение на пересечении сетей между различными экологическими нишами также привязывали к себе людей. Сильнее всего к себе привязывала земля, которая отличалась высокой урожайностью и способствовала постоянному развитию сельского хозяйства или скотоводства, как в долинах рек, на берегах озер, в дельтах благодаря наводнениям и наносу ила. В таких местах население обычно привязывалось к территории. В других эколого-географических регионах отличались паттерны населения, но так или иначе инвестиции с отложенной отдачей в природу вели к большей территориальной фиксации, чем в среднем среди охотников и собирателей.
Вторым типом может быть инвестирование в социальные отношения производства и обмена в форме трудовой артели, разделения труда, рынков и т. д. Такие инвестиции вели скорее к социальной, а не к территориальной фиксации. Регулярные трудовые отношения (без военного принуждения) требовали нормативного доверия, существовашего между людьми, которые были членами одной и той же группы — семьи, соседской общины, клана, рода, селения, класса, нации, государства. В силу сотрудничества отношения становятся более интенсивными — это справедливо в большей мере для производства, чем для обмена. Нормативная солидарность необходима для сотрудничества и, как правило, фиксирует сети отношений, а также способствует росту общей идеологической идентичности. Инвестиции в долгосрочном периоде означают более тесное разделение культуры поколениями, даже среди уже живущих и еще не рожденных. Это делало границы деревень и родовых групп типа кланов более устойчивыми, превращая их в непрерывные во времени общества.
Но до какой степени? По сравнению с охотниками-собирателями земледельцы и животноводы были более фиксированными. Но их фиксированная привязанность к земле варьировалась в зависимости от экологии и во времени. Различия в фиксации в зависимости от времен года, циклов подсечноогневого земледелия (больше кооперации на стадии лесоповала, чем после), а также от прочих сельскохозяйственных циклов способствовали скорее фиксированной кооперации. Кроме того, запиранию в «клетку» в наивысшей степени способствовали поймы речных долин, которые делали возможной ирригацию. Это требовало таких усилий кооперативного труда, которые намного превосходили обычные сельскохозяйственные нормы. К этому вопросу я вернусь в следующей главе.
Третьим типом инвестирования труда с отложенной отдачей были инвестиции в создание инструментов труда, орудий и техники, которые не были частью природы и поэтому в принципе могли перемещаться. Они фиксировали людей социально и территориально, но не в большие общества, а в домохозяйства или группы домохозяйств, где происходила ротация орудий. В железном веке, который будет рассмотрен в главе 6, революция в изготовлении орудий труда привела к сокращению размеров существующих обществ.
Таким образом, эффект от различных типов социального инвестирования труда различался, но общим трендом было движение к большей социальной и территориальной фиксации в силу роста эксплуатации земель. Сельскохозяйственный успех был неотделим от ограничений.
Тем не менее, если мы добавим два других важнейших тренда — давление демографического роста населения и степень экологической специализации, картина станет более полной. Лишь немногие земледельцы и скотоводы прибегали к тем жесточайшим средствам сдерживания рождаемости, которые были распространены у охотников-собирателей. Их излишки средств существования периодически расходовались на избыточный рост населения и эрозию/болезни, то есть на «мальтузианские циклы». Ответом было расщепление групп, миграции населения, а также, вероятно, более организованное насилие. Все это оказывало различное воздействие на социальную сплоченность: первое могло ослаблять ее, а второе и третье — усиливать.
Воздействие экологической специализации оказывало более комплексное воздействие на развитие сельского хозяйства. Некоторые авторы убеждены, что такая специализация способствовала большему разделению труда в обществе (примером этого выступает теория «распределяющего вождества», с которой мы столкнемся далее). Если продукция обменивается в рамках поселения или родовых структур, то склонность к фиксированной организации рынков и складов возрастает. Появляются специализированные роли и иерархические статусы, разделение труда и ранговая иерархия возрастает. Но по мере роста масштабов, специализации и охвата специализации рос и обмен, ведь внешний мир, с которым взаимодействует группа, всегда больше организационных возможностей одной группой. Если группа стабилизируется, то же происходит и с межгрупповыми отношениями. Сложность интеграции распахиваемых земель и земель, используемых для выпаса животных, способствует появлению групп, отличающихся относительной специализацией на земледелии и животноводстве. Таким образом, имеет место рост двух сетей социального взаимодействия: «групп» или «обществ» и более широкой диффузной сети обмена.
Аналогичная двойственность присутствует и в развитии идеологической власти — более стабильной и экстенсивной религии, а также того, что археологи и некоторые антропологи называют культурой. Из археологии мы узнаем о религии совсем немного, больше знаний, хотя и с неопределенной исторической достоверностью, дает антропология.
Примером эволюционно-контейнерного подхода выступает подход Беллы (Bellah 1970: 2-52). Он выделил основные этапы эволюции религии. Первые два из них релевантны для исследуемого здесь доисторического периода. На ранней стадии примитивные способности человека по контролю жизни и окружающей среды, выходящие за грани пассивного смирения, зависят от развития символического мышления. Оно разделяет субъект и объект и ведет к способности манипулировать окружающей средой. Примитивная религия делает это рудиментарным образом. Ее мистический символический мир слабо отделен как от мира природы, так и от мира людей. Некоторые религии помещают человеческий род, природные феномены, такие как камни и птицы, а также мифических предков в одну тотемическую классификацию, в которой они отличаются от сходных вещей. Поэтому религиозное действие происходит в посюстороннем мире, а не в потусторонней реальности. Однако по мере развития ограниченных социальных групп наступает вторая стадия. Развитие регулирования экономического, военного и политического сотрудничества предполагает нормы, представление об элементарном порядке и значении космоса. Боги теперь располагаются внутри: в привилегированных отношениях клана, родства, поселения или племени. Божество было одомашнено обществом. В этом отношении может быть применена теория религии Дюркгейма, которая будет подробнее рассмотрена в последующих главах: религия была всего лишь обществом, «растянутым до самых звезд». Поскольку общество заключается в «клетку», то же самое происходит с религией.
Однако у этого аргумента есть два недостатка. Первый состоит в том, что антропологические записи свидетельствуют, что божество действительно становится более социальным, но не более унитарным (единым для всех). Боги группы А не были категорически отделены от божеств их соседей — группы В. Имели место накладывавшиеся и часто нежесткие и изменчивые пантеоны, в которых духи, божества и предки поселений и родовых групп сосуществовали в рамках иерархии с конкурировавшими статусами. Например, в Западной Африке, в случае если определенное поселение или родовая группа повышали свою власть (authority) над соседями, ее предки могли моментально стать более важными персонажами пантеонов последних. Это признаки большей идеологической подвижности и диалектики между малыми группами и большими «культурами». Второй недостаток эволюционно-контейнерного подхода к религии состоит в том, что археологические материалы свидетельствуют, что общие художественные стили, как правило, были более экстенсивными, чем любые поселения или родовые группы. Тот факт, что уцелевшие керамические, каменные или металлические украшения обладают сходством на больших территориях, еще ничего не означает. А вот один и тот же стиль фигурок, изображающих богов, человеческий род, жизнь или смерть, указывает на культурную общность, простирающуюся на более обширные территории, чем занимали авторитетные социальные организации. Распространение кубкового[16] стиля практически по всей Европе, донгшонского»[17] стиля на юго-востоке Азии или хоуп-вуллского[18] в Северной Америке указывают на экстенсивные связи. Но какого рода были эти связи? Вероятно, торговые связи, возможно, связи, установленные кросс-континентальной миграцией населения или странствиями специалистов-ремесленников. Эти связи также могли быть религиозными и идеологическими. Но они не могли быть частью некоей субстанциональной, формально установленной авторитетной организации. Эти связи были одним из самых ранних проявлений диффузной власти. В следующей главе мы убедимся, что первые цивилизации сочетали в себе два уровня: небольшой политический авторитет, зачастую оформленный в город-государство, и большую «культурную» единицу, например Шумер или Египет. Похожая диалектика появлялась между двумя сетями социального взаимодействия, одна из которых была маленькой и авторитетной, а другая — большой и диффузной. Обе были важной частью того, что можно назвать «обществом» того времени.
Таким образом, структуры идеологической власти были менее унитарными, менее заключающими в «клетку», чем подразумевает эволюционная теория. Однако заключение в «клетку» выросло под воздействием третьего ресурса — военной власти, также развивавшейся в этот период. Чем больше накапливалось излишков, тем привлекательнее для силового захвата они становились. К тому же чем большей фиксацией отличались инвестиции труда, тем чаще люди прибегали к защите, а не к бегству от нападения. Джилман (Gilman 1981) утверждает, что в бронзовом веке капиталоемкие технологии добычи средств существования (плуг, средиземноморское поликультурное сельское хозяйство — выращивание олив и зерна, ирригация и морская рыбная ловля) предвосхитили и послужили причиной для развития «класса наследственной элиты». Их имущество нуждалось в постоянной защите и управлении.
Пока это не самый подходящий момент для объяснения войны. Отмечу только два момента. Во-первых, война неотделима от организованной социальной жизни, хотя и не универсальна. Возможно, где-то существовали предположительно мирные социальные группы (а потому теория, связывающая войну с человеческой природой, не может быть подтверждена), но они, как правило, были экологически изолированными, поглощены борьбой с природой в ее наиболее суровых проявлениях (например, эскимосы) или бежали от войны. В количественном отношении только четыре из пятидесяти примитивных людей не были рутинно вовлечены в войну. Во-вторых, сравнительная антропология демонстрирует, что частота, организация и интенсивность убийств в войнах существенно увеличились с появлением постоянных поселений, а затем с появлением цивилизации. Количественные исследования демонстрируют, что половина войн примитивных людей была относительно спорадичной, неорганизованной, ритуалистической и кровавой (Brock and Galtung 1966; Otterbein 1970: 20–21; Divale and Harris 1976: 532; Moore 1972: 14–19; Harris 1978: 33). Но все цивилизации времен письменной истории были рутинно вовлечены в высокоорганизованные и кровавые войны.
Вооруженная вражда между группами усиливалась чувством «мы-группа» и «они-группа». Вражда также увеличивала объективные различия: экономически специализированные группы развивали специализированные формы ведения войны. Вооружение и организация доисторических бойцов различались в зависимости от их экономической технологии: охотники использовали метательное оружие и стрелы; земледельцы были вооружены клиньями, модифицированными мотыгами; скотоводы седлали коней и верблюдов. Все используемые тактики совпадали с формами их экономической организации. В свою очередь, военные различия увеличивали их чувство общекультурных различий.
Различные формы инвестиций в военную деятельность обладали сходным воздействием на экономику. Военные инвестиции в природу, например в строительство укреплений, расширяли территориальную фиксацию. Военные инвестиции в поголовье домашнего скота (кавалерия) скорее увеличивали мобильность, чем привязывали к территории. Военные инвестиции в социальные отношения, то есть в организацию добычи средств существования и координации движений и тактик, значительно усиливали социальную солидарность. Для этого также требовалась нормативная мораль. Военные инвестиции в орудия войны, а вначале в оружие, как правило, способствовали индивидуализированному бою и децентрализации военного авторитета.
В целом рост военной власти усилил запирание в «клетку» социальной жизни. Таким образом, эволюционная история, как правило, концентрируется на отношениях экономической и военной власти. Кульминацией этого было появление государства — четвертого источника социальной власти. Централизованное, занимающее определенную территорию и насильственное государство не было изначально данным. Его невозможно найти у охотников-собирателей. Составляющие государство элементы появились благодаря благоприятным социально и территориально фиксированным инвестициям — экономическим и военным. На этом заканчивается эволюционная история, объединяющая доисторические времена и историю в единую последовательность развития. От охотников-собирателей постоянные цивилизованные государства отделяет непрерывная серия стадий, заключавших в себе большую социальную и территориальную фиксацию как «цену», которую пришлось заплатить за увеличение человеческой власти над природой. Рассмотрим конкурирующие эволюционные теории происхождения стратификации и государства.
Ни стратификация, ни государства не были изначально данными (естественными) социальными формами. Охотники-собиратели были свободны и не имели государств. Эволюционисты утверждают, что переход к оседлому земледелию и скотоводству возвестил медленный, длительный, связанный между собой рост стратификации и возникновение государства. Мы будем рассматривать четыре типа эволюционной теории — либеральные, функционалистские, марксистские и милитаристские. Они справедливо рассматривают два наиболее важных и сложных вопроса: как одни получают постоянную власть над материальными жизненными шансами других, давая им возможность обладать собственностью, которая потенциально лишает других средств к существованию и как социальный авторитет (authority) превращается в постоянную, централизованную, монополизированную принудительную власть территориально ограниченных государств?
Суть этих проблем в различии между авторитетом (authority) и властью (power). Эволюционные теории предлагают внешне правдоподобные теории роста авторитета. Но они не могут удовлетворительно объяснить, как авторитет превращается во власть, которая может быть использована принудительно против людей, изначально наделяющих авторитетом, а также для того, чтобы лишить их прав на материальные средства к существованию. Мы увидим, что указанные превращения на самом деле происходили не в доисторические времена. Не существует общего источника государства и стратификации. Это ложная проблема.
Либеральная и функционалистская теории утверждают, что стратификация и государства, воплощающие рациональную социальную кооперацию, изначально были институционализированы в своего рода «общественный договор». Либеральная теория рассматривает группы интересов как индивидов, обладающих средствами к существованию и правом частной собственности. Таким образом, частная собственность предшествует и детерминирует оформление государства. Функционалистские теории более разнообразны. Я коснусь только функционализма экономических антропологов, подчеркивающих «перераспределяющее вождество». Марксисты утверждают, что государства усиливают классовую эксплуатацию, и поэтому их устанавливают первые классы собственников. Как и либеральная, марксистская теория считает, что власть частной собственности предшествует и детерминирует оформление государства, но ортодоксальный марксизм идет дальше и утверждает, что частная собственность возникла из первоначальной общественной собственности. Наконец, милитаристская теория постулирует, что государства и ярко выраженная социальная стратификация возникают в ходе завоеваний и необходимости военной атаки и защиты. Все четыре школы ведут друг с другом бесконечные, если не сказать догматичные, споры.
Уверенность подобных теорий в собственной правоте приводит в замешательство в трех аспектах. Во-первых, почему теоретики, которые хотят доказать определенные положения о современном государстве, лезут для этого в дебри истории? Почему, оправдывая определенную позицию по отношению к капитализму и социализму, марксизм вообще интересуется происхождением государств? Для теории развитых государств нет необходимости показывать, что самые первые государства возникли тем или иным образом. Во-вторых, указанные теории являются редукционистскими, сводящими государство к предшествующим ему аспектам гражданского общества. Настаивая на непрерывности между истоками и результатами развития, они отрицают тот факт, что государство обладает собственными эмерджентными свойствами. И все же на страницах истории группы интереса «гражданского общества», например социальные классы и армии, соседствуют с государствами: вождями, монархами, олигархами, демагогами, придворными и бюрократами. Можем ли мы отрицать автономию государств по отношению к ним? В-третьих, любой, кто исследует эмпирические свидетельства, относящиеся к древнейшим государствам, наверняка разработает однофакторное объяснение, подобное тем, которые были характерны для ранней стадии развития теории государства, поскольку истоки происхождения государств чрезвычайно разнообразны.
Разумеется, изначально первые теории возникновения стратификации и государства были разработаны тогда, когда их авторы не обладали достаточным количеством эмпирического материала. В настоящее время у нас есть множество данных благодаря археологическим и антропологическим исследованиям ранних и примитивных государств, древних и современных по всему миру. Они обязывают нас к критическому использованию столь догматичных теорий, как либерализм и марксизм. Это особенно верно в случае, когда эти теории базируются на гипотетической значимости индивидуальной собственности в доисторических обществах.
Я начну с самого слабого места либеральной теории — ее тенденции сводить социальное неравенство к различиям между индивидами. В чем бы ни заключались причины стратификации, они представляют собой социальные процессы. Изначальная стратификация ничего не могла поделать с генетической наследственностью индивидов. То же относится и к любой последующей социальной стратификации. Диапазон различий в генетических свойствах индивидов не велик, кроме того, он не накапливается наследственно. Если бы общества управлялись властью человеческого разума, их устройство было бы практически полностью эгалитарным.
Природа обнаруживает гораздо более заметные неравенства, например, между плодородными и бесплодными землями. Обладание различными ресурсами приводит к огромным различиям во власти. Если мы имеем шансы занять землю разного качества и обладаем различными способностями к тяжелой и искусной работе, мы получим традиционную либеральную теорию происхождения стратификации, особенно хорошо представленную в работе Локка. В следующей главе мы увидим, что выпавшая Месопотамии удача занять относительно плодородную землю была очень важной. К тому же, возможно, благодаря вниманию, которое Локк уделяет различиям в усердии, трудолюбии и бережливости, неравенство может быть выведено из данных об охотниках и собирателях. В итоге, если их группа работала восемь часов вместо четырех, она могла получить больше излишков (или удвоить свою численность в демографическом отношении). Но все не так просто. Как демонстрируют исследования охотников-собирателей, каждый в группе был обязан делиться неожиданно полученными излишками вне зависимости от их источника. Бережливость не приносила буржуазных плодов. Это одна из причин, почему антрепренерские проекты развития среди современных племен охотников-собирателей в основном терпят неудачу — не существует стимулов для индивидуальных усилий.
Для того чтобы сохранить излишки, даже если они произведены индивидуально, необходима социальная организация, а также нормы обладания (собственности). Если их недостаточно строго придерживаются, необходима также вооруженная защита. Кроме того, производство, как правило, не индивидуально, а социально. Поэтому даже простейшие практики социальной организации оказывают на обладание, использование и защиту природных ресурсов огромное влияние: трое мужчин (или три женщины), сражающихся или работающих в команде, могут, как правило, убить или произвести больше, чем три человека, действующие индивидуально, какими бы сильными по отдельности они ни были. О какой бы власти ни шла речь (экономической, военной, политической или идеологической), ее источником в подавляющем большинстве случаев будет социальная организация. Как отмечал еще Руссо, именно социальное, а не природное неравенство заслуживает первостепенного внимания.
Но Руссо все же пришел к заключению, что стратификация выступает как результат захваченной индивидами частной собственности. Его известное высказывание гласит: «Первый, кто, огородив кусок земли, выдумал назвать его своим и нашел таких простаков, которые ему поверили, был истинным основателем гражданского общества». Это не решает проблем теорий возникновения стратификации и государства, которые я обозначил выше. Тем не менее, как ни странно, тезис Руссо был адаптирован главным врагом либерализма — социализмом. Маркс и Энгельс взлелеяли антитезу частной и общественной собственности. Стратификация появилась по мере того, как отношения частной собственности выросли из начального примитивного коммунизма. Сегодня большинство антропологов это отрицают (например, Malinowski 1926: 18–21, 28–32; Herskovits 1960). Исследования собственности, которые, например, проводил Фере на острове Тикопиа (Firth 1965), выявляют огромное множество различных прав собственности: индивидуальное, семейное, возрастное, клановое. При каких обстоятельствах дальнейшее развитие получила частная собственность?
Группы различаются в своих правах собственности в соответствии с их формами инвестирования труда с отложенной отдачей. Возникновение частной неравной собственности происходит быстрее, если инвестиции являются транспортабельными (портативными). Индивид может обладать ими физически, без необходимости силового исключения из обладания других. Если инвестиции с отложенной отдачей идут на создание портативных орудий (используемых, например, для интенсивного возделывания маленьких участков), могут развиться узкие формы собственности, базирующиеся на индивиде или домохозяйстве. В противном случае имеет место экстенсивная трудовая кооперация. Тогда индивидам или домохозяйствам в рамках групповой кооперации по понятным причинам очень сложно достичь эксклюзивных прав вопреки правам других. Если объектом такого инвестирования является земля, последствия могут быть различными. Если обрабатываются небольшие участки с огромными инвестициями в орудия труда, это может привести к индивидуальной собственности или собственности домохозяйств, хотя в таком случае непросто понять, как появляются огромные неравенства, если только не из группы земледельцев, обладающих примерно равной собственностью. Если земля экстенсивно обрабатывается посредством социального сотрудничества, нет никакой вероятности появления эксклюзивной собственности.
Но экологическая специализация может приблизить к частной собственности животноводов. Их инвестиции в природу направлены непосредственно в транспортабельных животных на пастбищах, занимающих определенную территорию, окруженную границами, которые, как правило, территориально не фиксированы, но зато охраняются. Эксклюзивные права являются нормой для кочевых животноводов. Они также усиливаются благодаря структурному давлению демографического роста. Если демографическое давление угрожает земледельцам, достаточно простой мальтузианской коррекции. Некоторые из них умирают с голоду, уровень смертность растет до тех пор, пока не установится новый баланс между ресурсами и населением. Это не наносит постоянного ущерба основным формам инвестирования труда в землю, постройки, орудия и социальное сотрудничество. Но, как продемонстрировал Ф.Барт, животноводы должны быть чувствительны к экологическим дисбалансам между людьми и пастбищами. Их производственные инвестиции идут в животных, которые не должны быть съедены в сложные времена. Если же это произойдет, то позднее погибнет практически вся группа. Усилия по эффективному контролю за ростом населения должны быть предприняты, прежде чем себя проявит мальтузианский цикл. Барт утверждает, что частная собственность на животных — лучший механизм выживания: экологическое давление возникает разным образом, исключая одни семьи и не затрагивая другие. Это стало бы невозможным, если бы превалировало коллективное равенство, а также если бы авторитет (authority) стал централизованным (Barth 1961: 124).
Поэтому у животноводов в отличие от прочих групп существовала антитеза частной собственности и общественного контроля. Дифференцированное демографическое давление способствовало дальнейшему расслоению и экспроприации труда. Когда у одних семей наступали тяжелые времена, другие могли принимать на неоплачиваемую (за еду) работу или на службу членов семей, испытывающих трудности. Даже в таком случае, как правило, не индивидуальная, а семейная собственность организовывалась в многоуровневую структуру, «генеалогический клан». Такие кланы и семьи владели собственностью, а возможности индивидов зависели от их власти в рамках этих коллективов.
Таким образом, в действительности мы нигде не находим всецело индивидуальной или общинной собственности. Власть в социальных группах не является результатом простого суммирования индивидов, умноженного на различные власти групп. На самом деле общества являются федерациями организаций. В до-государственных группах могущественные индивиды всегда представляют квазиавтономные коллективы в широком поле деятельности — домохозяйство, расширенная семья, род, генеалогический клан, поселение, племя. Их власть проистекает из их возможности мобилизовать ресурсы коллектива.
Это очень хорошо выразил Фере:
В Тикопия существует институт собственности, опирающийся на определенные общественные договоренности. В основном он выражается в том, что группы родственников обладают благами, что не мешает некоторым индивидам владеть мелкими предметами, а также правами вождей на распоряжение центральными типами благ, например землей и каноэ, а также правами на них прочих членов сообщества в целом. Решения об использовании этих благ в дальнейшем производстве на практике принимается главами родственных групп (вождями, старейшинами, главами семей, старшими членами «домов») в совещании с прочими членами группы, поэтому в случае более важных благ, таких как земля и каноэ, «индивидуальная собственность» может быть выражена в степенях ответственности и в использовании групповой собственности [Firth 1965: 277–278].
Истоки всей иерархии лежат в представительной власти, авторитете (perresentative authority), который не является унитарным.
Но у нас все еще есть способ свернуть с эволюционного пути, по которому мы пока движемся. Дело в том, что этот тип авторитета (authority) очень слаб. Вожди (которые, как правило, находились под руководством одного) обычно пользовались настолько малой властью, что ею можно было легко пренебречь. Понятие рангового общества охватывает весь этап общей социальной эволюции (на самом деле последний общий эволюционный этап!), в рамках которого власть была практически полностью ограничена использованием авторитета в интересах коллектива. Все это давало статус, престиж. Старейшины, знать (bigmen) или вожди могли лишь с большим трудом лишить других дефицитных ценных ресурсов и никогда не могли произвольно (по собственной прихоти) лишить других ресурсов, необходимых для выживания. Они также не обладали огромным богатством, могли распределять богатства в группе, но не могли накапливать. Как отмечает Фрайд, «эти люди были богаты тем, что они отдали, а не тем, что тайно сохранили» (Fried 1967: 118). Кластеры, зафиксированные у американских индейцев, отрицали власть вождя в принятии авторитарных решений: он обладает лишь престижем и ораторским искусством, чтобы разрешать конфликты, — «слово вождя не было подкреплено буквой закона». Вождь был «узником» этой узкой роли доверенного лица (Fried, 1977: 175) — Использовалась коллективная, а не дистрибутивная власть. Таков функционалистский аргумент.
Это помогает преодолеть одно потенциальное препятствие для возможного возникновения неравенств, о которых идет речь, — перманентность власти, авторитета. В случае если это коллективная власть, то не важно, кто именно ею пользуется. Властные роли будут просто отражать характеристики социальной структуры, стоящей за ней. Если возраст и опыт имеют значение в принятии решений, то старшие могут принимать эту роль на себя; если ценны материальные достижения нуклеарной семьи, то — знать, способная к стяжательству; если доминируют роды, то — потомственный вождь.
Коллективная власть сопровождалась дистрибутивной властью. Ранговые общества предшествовали стратифицированным обществам и существовали в течение долгого времени. Однако это всего лишь датирует более поздним периодом превращение эгалитарных обществ в неэгалитарные в распределении дефицитных и ценных ресурсов, особенно материальных, но не решает наших проблем в объяснении того, как это произошло. Согласно эволюционным теориям в более поздних ранговых обществах, это вопрос о том, как согласие о равенстве превратилось в согласие о неравенстве, или наоборот, как первое согласие было преодолено.
Как пишет Кластрес (Clastres, 1977:1792) единственный ответ, который выглядит простым и правдоподобным, заключается в том, что неравенство было навязано извне посредством физического насилия. Это милитаристский аргумент. Группа А подчинила группу В и экспроприировала ее собственность. Таким образом, группа В возвращается обратно к труду как арендаторы земли или орудий труда на правах крепостных или, возможно, рабов. В начале XX в. эти теории происхождения стратификации были очень популярными. Гумплович и Оппенгеймер были среди тех, кто утверждал, что завоевание одной этнической группой другую — единственный путь экономического улучшения, включая появление трудовой кооперации. Методы интенсивного производства требовали экспроприации права собственности на труд, установить которое могли только инородцы, но не «собратья» (fellow-men — термин, имевший для Гумпловича родовое происхождение) (Gumplowicz 1899:116–124; см. также Oppenheimer 1975).
Необходимо модифицировать эту расистскую теорию XIX в., чтобы рассмотреть этничность в большей степени как результат, а не как причину этих процессов: насильственное подчинение и порабощение создают чувство этничности. Этничность предлагает лишь объяснения господства одного «народа» или «общества» в целом над другим народом или обществом. Это всего лишь один тип стратификации, а не вся ее тотальность, который сравнительно редко встречался среди примитивных групп и, по всей вероятности, полностью отсутствовал в доисторический период, когда «народов» не существовало. Самая экстенсивная форма господства (тотальная экспроприация прав на землю, скот и урожай, а также утрата контроля над собственным трудом) в целом следовала за завоеваниями. Наиболее значимый рост в излишках исторических обществ зачастую происходил благодаря увеличению интенсивности труда, обычно требующей роста в физическом принуждении. Но это не было универсалией. Например, ирригационный прорыв, рассматриваемый в следующей главе, по всей видимости, был основан не на росте принуждения в результате завоевания, а по большей части на «добровольных» началах. Следует объяснить, как военная власть может иметь «добровольные» результаты.
Милитаристская теория делает это двумя способами, оба — через объяснение происхождения государства: первый объясняет власть государства как организацию подчиненных, завоеванных, второй — как организацию завоевателей. Милитаристские теории исходят из одного необоснованного предположения: государство неизменно появляется лишь в ходе войны. Вот как это выразил Оппенгеймер:
Государство — это полностью и по сути своего происхождения, а также практически полностью в ходе первой стадии своего существования социальный институт, силой навязываемый победившей группой людей побежденной группе с единственной целью регуляции господства группы победителей над побежденными, а также собственной защиты от восстания снизу и атаки из-за границы [Oppenheimer 1975: 8].
Нежесткая ассоциация захватчиков трансформировалась в постоянное централизованное государство с монополией на физическое принуждение, «когда первый завоеватель сохранил жизнь своей жертве в целях постоянной эксплуатации ее производительного труда» (Oppenheimer 1975: 27). На ранних стадиях, по убеждению Оппенгеймера, доминирует один-единственный тип завоевания — завоевание оседлых землевладельцев кочевыми животноводами. В истории государства могут быть выделены различные стадии: от грабежей и налетов к завоеванию и установлению государства, затем к перманентным средствам изъятия излишков у завоеванных и к постепенному слиянию завоевателей и завоеванных в один «народ», управляемый одним набором государственных законов. Эти народы и государства продолжают разрастаться и сокращаться посредством военных побед и поражений в течение истории. И прекратится этот процесс, только когда один народ или государство будет контролировать весь мир. Но тогда он дезинтегрируется на анархистское «свободное гражданство». Без войны нет необходимости и в государстве.
Некоторые из этих идей демонстрировали различного рода обеспокоенность событиями конца XIX в. Другие отражали анархизм самого Оппенгеймера. Но общая милитаристская теория периодически воскрешалась. Например, социолог Нисбет с уверенностью утверждает, что «не существует исторических примеров установления политического государства вне условий войны, однако исключительно военными условиями оно также не объясняется. Государство действительно представляет собой гораздо большее, чем просто институционализацию аппаратов ведения войны» (Nisbet 1976: 101). Нисбет, как и Оппенгеймер, хотят показать, что государство существенно диверсифицирует сферы своей деятельности, поглощая мирные функции, изначально принадлежавшие другим институтам, таким как семья или религиозные организации. Но по своему происхождению государство — это насилие против чужаков (аутсайдеров). Похожих взглядов придерживается немецкий историк Риттер:
При каких бы исторических обстоятельствах не появлялось государство, это прежде всего форма концентрации боевой мощи. Национальная политика вращается вокруг борьбы за власть: наивысшей политической добродетелью является постоянная готовность к борьбе со всеми последствиями непримиримой вражды вплоть до полного уничтожения противника, если потребуется. Из этой перспективы политическая и военная сила — синонимы…
Тем не менее боевая мощь — это еще не все государство… существенным для идеи государства выступает роль защитника мира, закона и порядка. Разумеется, в этом наивысшая заветная цель политики — разрешать конфликты интересов мирным способом, улаживать национальные и социальные различия [Ritter 1969: 7–8].
Все авторы выражают различные варианты одной и той же перспективы: государство происходит из войны, однако человеческая эволюция перенаправляет его к другим пацифистским функциям.
В этой улучшенной модели военные завоевания затихают в форме централизованного государства. Военная сила замаскирована под монополистические законы и нормы, устанавливаемые государством. Таким образом, истоки государства лежат исключительно в военной силе, которая впоследствии развивает собственную власть.
Второе улучшение касается власти между завоевателями. Самой большой слабостью до сих пор была организация сил захватчиков: не предполагает ли она уже установленного неравенства власти и государства? Спенсер обратился к этой проблеме напрямую, утверждая, что для военной организации необходимо и материальное неравенство, и установленное централизованное государство. Относительно происхождения государства он поясняет:
Централизованный контроль является первичной характерной чертой, которой наделяется каждый отряд сражающихся. И этот централизованный контроль, необходимый во время войны, отличает правительство и в мирное время. Отличительной чертой нецивилизованных народов является то, что их военные вожди становятся политическими лидерами (лекари являются их единственными соперниками на этот пост); в ходе завоевательной гонки среди дикарей его политическое верховенство становится постоянным. В полуцивили-зованных обществах командующий завоевательным походом и деспотический царь — это одно и то же; они оставались одним и тем же и в цивилизованных обществах вплоть до последних времен… существует немного, если таковые вообще имеются, случаев, в которых общества эволюционировали в более крупные общества без перехода к военному типу [Spencer 1969: 117,125].
Централизация является функциональной необходимостью войны, необходимой для всех сражающихся — завоевателей, завоеванных и вовлеченных в безрезультатную борьбу. Это преувеличение. Не все типы военной борьбы нуждаются в централизованном командовании — например, партизанская борьба не нуждается. Однако если целью является систематическое покорение или защита всей территории, централизация полезна. Такие армейские командные структуры должъг быть более централизованными и авторитарными, чем другие формы организации. Это помогает одержать победу. Там, где победа или поражение является вопросом считаных часов, быстрое и свободное принятие решения, а также молниеносная передача приказов сверху вниз и их безоговорочное исполнение являются существенными (Andreski 1971: 29, 92-101).
Как настоящий эволюционист Спенсер обозначил лишь эмпирическую тенденцию, а не универсальный закон. В соревновательной борьбе между обществами те, которые адаптируют военное общество, обладают большими шансами на выживание. Иногда Спенсер шел дальше, утверждая, что причиной стратификации является война. Во всяком случае в таких обществах стратификация и способ производства были подчинены армии: «Промышленная часть общества продолжала быть по сути постоянной системой продовольственного снабжения армии, существующей только для удовлетворения потребностей правительственно-военных структур, оставляя для себя лишь минимально необходимое для поддержания своего существования» (Spencer 1969:121). Эти военные общества управлялись принудительной кооперацией. Разумеется, деспотически регулируемое военное общество преобладало в сложных обществах до появления промышленного общества.
Взгляды Спенсера влиятельны, даже несмотря на то что его этнография выглядит отчетливо викторианской, а аргументы носят слишком общий характер. Хотя в доисторических обществах чисто военных единиц не существовало, в главах 5 и 9 я использую понятие принудительной кооперации применительно к конкретным древним обществам.
Но для объяснения происхождения государства аргумент Спенсера невозможно использовать без изменений. Один аспект этого аргумента наиболее уязвим — как военная власть становится перманентной. Согласно его аргументу координация битвы и военной кампании требует центральной власти, но как военное руководство сохраняет свою власть после? Антропологи утверждают, что примитивные общества в действительности были хорошо осведомлены о том, что могло за этим последовать, и поэтому умышленно предпринимали шаги, чтобы этого избежать. Они были «настойчиво эгалитарными», пишет Вудберн (Woodburn 1982). Власть военных вождей была ограничена во времени и пространстве именно потому, что военное господство никак не институционализировалось. Кластрес (Clastrs 1977: 177–180) описывает трагедии двух военных вождей, один из которых известный апачи Джеронимо[19], а второй — амазонский Фойсив. Каким бы смелым, изобретательным и дерзким ни был воин, он не мог поддерживать свое военное первенство в мирное время. Он мог пользоваться постоянным влиянием, возглавляя партии войны, но его люди вскоре устали от войны и покинули его. Фойсив сражался до самой смерти, Джеронимо — до того, как начал писать мемуары. Следовательно, модель Спенсера работает только для необыкновенно успешных военных групп.
В дальнейшем завоеванные земли, их обитатели и их излишки могли быть присвоены военными предводителями и распределены между солдатами как вознаграждение. В этом случае достигалось жизненно важное перенесение автономии от общества к завоевателю. Дележ добычи требовал кооперации между солдатами, но базовое общество можно было проигнорировать. Военные трофеи вытеснили изъятие излишков в качестве инфраструктуры военной власти. В этом случае военная власть возникает, занимая властное пространство между двумя обществами — завоевателей и завоеванных, а также стравливая их друг с другом. Также имеет место возможность использования определенных типов военной защиты. Там, где присутствует зарубежная угроза, где социальная фиксированность требует защиты всей территории, может появиться необходимость в специализированных военных подразделениях. Их власть постоянна, а их автономия происходит в результате стравливания атакующих и базового общества друг с другом.
Но у примитивных народов, как правило, нельзя найти признаков завоеваний и специализированной защиты территории, которые предполагают наличие внушительной социальной организации как у завоевателей, так и у порабощенных. Завоевание предполагает использование стабильного оседлого общества, в котором есть либо собственные организационные структуры, либо структуры, позаимствованные у завоевателей. Таким образом, модель Спенсера применима только после того, как уже произошло появление государства и социальной стратификации с большим количеством организационных ресурсов, чем те, которыми располагали такие военные предводители, как Джеронимо или Фойсив.
Рассмотрим эмпирические доказательства. Я начал с компендиума из двадцати одного исследования кейсов ранних государств, одни из которых базировались на антропологии, а другие — на археологии, под редакцией Классена и Скальника (Claessen and Skalnik 1978). Ни одно количественное исследование истоков происхождения государств не может быть исключительно статистическим. Неизвестна генеральная совокупность изначальных, или первоначальных, государств, которые возникли автономно от других. Таким образом, невозможно сконструировать выборку. Кроме того, эта генеральная совокупность была бы, очевидно, очень маленькой, до десяти кейсов, и тем самым непригодной для статистического анализа. Следовательно, любая большая выборка самых ранних государств, как у Классена и Скальника, является выборкой из гетерогенных и взаимодействующих генеральных совокупностей — несколько первоначальных государств и большой набор прочих государств, включенных в отношения власти с ними и друг с другом. Они не являются независимыми случаями. Любой статистический анализ должен включать природу их взаимодействия как переменную, чего не делают ни два упомянутых автора, ни другие.
Осознавая эти значительные ограничения, обратимся к данным. Из 21 примера Классена и Скальника только два (Скифия и Монголия) подходят под описание, предложенное Оппенгеймером: завоевание земледельцев скотоводами. В трех других примерах формирование государства было обусловлено специализированной военной координацией защиты от иностранных атак. В восьми примерах другой тип завоевания стал важным фактором в оформлении государства. К тому же добровольная ассоциация для военных целей способствовала появлению государства в пяти из вышеупомянутых «завоевательных» примеров. Общее направление этих результатов подтверждается другим количественным исследованием (менее детализированным в важнейших аспектах, хотя и более статистическим в своих методах), предпринятым Оттербейном (Otterbein 197°), на основе 50 антропологических случаев.
Усовершенствовав милитаристские теории, включив в них воздействие на относительно организованных захватчиков и/или защитников, мы пришли к по большей части однофакторному списку меньшего количества случаев (около четверти из 50) и важному вкладу военного фактора в большинстве случаев. Но такой путь предполагает большую степень «почти государственности» (almost-statelike) коллективной власти, в которых завоевание или долгосрочная защита — всего лишь финальный штрих. И как далеко мы сможем уйти с этими кейсами?
Трудно проникнуть дальше свидетельств из ряда примеров, которые представлены как независимые друг от друга, когда мы знаем, что они включены в долгосрочный процесс взаимодействия власти. Более обнадеживающим представляются региональное исследование восточноафриканских правительственных институтов, предпринятое Майр (Mair 1977) — Исследуя относительно централизованные и относительно децентрализованные группы, проживающие вблизи друг друга, ей удалось лучше проследить этот переход. Разумеется, одно-единственное региональное исследование не является образцом всех типов перехода. Ни одна из групп не была первоначальным государством — все претерпели влияние исламских государств Средиземноморья, а также европейских. В Восточной Африке характеристики относительно процветающих скотоводов также выходят на первый план. Кроме того, во всех переходах к государственности в вышеописанных кейсах огромную роль играла война. Единственным улучшением, которое предложили централизованные группы в отличие от нецентрализованных, как представляется, были лучшие возможности по защите и нападению. Однако сама форма военных действий уводит нас в сторону от привычной и простой дихотомии «завоеватели против защитников (конфликт двух унитарных обществ), предлагаемой милитаристской теорией. Майр демонстрирует, как относительно централизованные власти развивались из беспорядка федеральных, пересекающих границы отношений между деревнями, родами, кланами и племенами, которые характерны для до государственных групп. По мере того как излишки скотоводов росли и их инвестиции все больше концентрировались вокруг стада, они становились более склонными к вступлению в федерации налетчиков. Поэтому те, кто лучше всего мог обеспечить защиту, часто присоединялись к ним более или менее добровольно. Речь идет не о присоединении к иностранному завоевателю или к специализированной группе воинов из некоего общества, а к авторитетной личности из другого коллектива, с которым присоединяемая группа уже имела родовые или территориальные связи. Это была гигантская [система] охранного рекета, включавшая те же характерные комбинации принуждения и общинности, которые были характерны, например, для феодальных лордов средневековой Европы или нью-йоркской мафии. Обычно это приводило не к рабству или другим экстремальным формам экспроприации, а к взиманию количества дани, достаточного для военной защиты, появления царя, ресурсов для награды военных служащих, создания царского двора, улучшения коммуникаций и (только в наиболее развитых случаях) участия в рудиментарных проектах общественных работ. Это, вероятно, и был нормальный ранний милитаристический путь по направлению к появлению государства. Организованные захватчики, как и систематические защитники территории, были, по всей видимости, более поздним этапом на этом пути — им предшествовала фаза консолидации. Мы все еще нуждаемся в объяснении «промежуточной фазы», а также того, как возникали первоначальные государства.
Вернемся к экономическим отношениям власти и, соответственно, к либеральной и марксистской теориям. Либерализм сводит государство к его функции поддержания порядка в гражданском обществе, которая, по сути, обладает экономической природой. Гоббс и Локк разработали гипотетическую историю государства, в рамках которой слабые ассоциации людей добровольно установили государство для общей защиты. Основными функциями такого государства были судебная и репрессивная, то есть функция поддержания внутреннего порядка, но рассматривали ее скорее в экономических терминах. Главной целью государства была защита жизни и индивидуальной частной собственности. Основная угроза жизни и собственности исходила извне общества. В случае Гоббса опасность представляла потенциальная анархия, война всех против всех, тогда как для Локка дуальная угроза исходила от потенциального деспотизма и обиды лишенных собственности.
Как отмечает Уолин (Wolin 1961: chap. 9), тенденция сведения государства к его функциям по отношению к предсуществующему гражданскому обществу проникала даже в работы самых безжалостных критиков либерализма, таких как Розенау или Маркс. Поэтому либеральная и марксистская теории происхождения государства были унитарными и интерналистскими, отвергающими федеральные и интернациональные аспекты формирования государства. Они делали акцент на экономических факторах и частной собственности. А единственное различие заключалось в том, что одна говорила на языке функциональности, а другая — на языке эксплуатации.
Энгельс в работе «Происхождение семьи, частной собственности и государства» утверждал, что истоки производства и воспроизводства реальной жизни включают два типа отношений: экономические и отношения родства. Поскольку росла производительность труда, то же происходило и с «частной собственностью и обменом, различиями в обладании богатством, возможностью использовать рабочую силу других и через это с базисом классового антагонизма». Это «разламывает на куски» старые семейные структуры, и «появляется новое общество, явленное в государстве, нижними единицами которого были не группы, в основе которых сексуальные связи, а территориальные группы». Он заключает: «Государство является средством силового принуждения общества, которое во все периоды является государством правящего класса и во всех случаях по сути является машиной для подавления угнетенного, эксплуатируемого класса» (Engels 1968: 449–450, 581).
Либералы и марксисты значительно преувеличивают роль частной собственности в примитивных обществах. Но оба подхода могут быть модифицированы, для того чтобы принять их во внимание. Суть марксизма не в частной собственности, а в децентрализованной собственности: государство появляется, чтобы институционализировать пути изъятия прибавочного труда, уже присутствующего в гражданском обществе. Это может быть переведено в термины клановых и родовых форм апроприации, посредством которых один клан или род либо старейшины или аристократия присваивали себе труд других. Фрайд (Fried 1967), Террей (Теггау 1972), Фридман и Роуленде (Friedman and Rowlands 1978) отстаивают эту линию. Такие модели датируют появление значительных различий в экономической власти, которые они называют стратификацией или классами, задолго до возникновения государства и объясняют последнее в терминах потребностей первого.
Очевидно, что между возникновением различий во власти, авторитете (authority) и возникновением территориального централизованного государства существовал временной лаг. Государство развилось из ассоциаций кланов и родов, в которых разделение власти, авторитета (authority) между клановой, родовой элитой, элитой поселения и остальными было налицо. Однако я называю их ранговыми, а не стратифицированными обществами, поскольку они не имели четких принудительных прав или возможности эксплуатировать. В частности, их высшие ранги были производительными. Даже вожди занимались производством или выпасом, объединяя физический труд с менеджериальными экономическими функциями. Перед ними стояли определенные сложности в убеждении и принуждении других работать на них. Именно в этот момент марксистская эволюционная история должна уделить особое внимание порабощению — будь то долговому или завоевательному. Фридман и Роуленде склонны принимать милитаристский аргумент Гумпловича о том, что труд рода не может быть присвоен и что через это их теория зависит от тезиса о завоевании (со всеми дефектами, которые я уже прокомментировал) в объяснении появления материальной эксплуатации.
Либерализм предлагает функциональное объяснение в терминах общей экономической выгоды, которую приносит государство. Если мы опустим понятие частной собственности и сохраним функциональные и экономические принципы, получим основное объяснение, предлагаемое современной антропологией, перераспределяющее вождество, — отчетливо функциональная теория. В частности, Малиновский писал:
По всему миру мы обнаруживаем, что отношения между экономикой и политикой однотипны. Вожди повсюду функционируют как племенные банкиры, собирая еду, сохраняя ее, защищая и после используя в интересах всего сообщества. Их функции — прототип публичной финансовой системы и государственного казначейства сегодня. Лишите вождя его привилегий и финансовых выгод, и кто пострадает больше, если не племя в целом? [Malinowski 1926: 232–233].
Возможно, не следует увязывать это с либерализмом в целом, поскольку тем, кто в большей мере развил понятие «перераспределение» Малиновского, был Поланьи, который долгое время полемизировал с доминирующей либерально-рыночной теорией понимания докапиталистических экономик. Либеральная идеология завещала нам понятие об универсальности рыночного обмена. А Поланьи, напротив, утверждает, что рынки (как и частная собственность) являются новыми феноменами. Обмен в примитивных обществах в основном принимал форму ре-ципрокности, баш на баш и обратное этому движение товаров между двумя группами людей. Если этот простой обмен развивался в генерализированную меновую характеристику рынков, то должна была появиться мера стоимости. Товары в таком случае могли быть проданы по их стоимости, которая могла быть выражена в форме товаров другого типа или в форме кредита (см. ряд эссе, опубликованных после смери Поланьи в 1977 г., особенно главу 3). Но для примитивных обществ характерно (как утверждает субстантивистская школа Поланьи), что эта промежуточная точка равновесия достигалась не благодаря развитию «спонтанных» торговых механизмов, а благодаря авторитету (authority) родовых рамок. Могущественный лидер рода или вводил правила, регулировавшие обмен, или делал подарки, которые создавали взаимные обязательства, приносившие ему подчиненных, а также делал из собственного жилища большое хранилище. Это хранилище и было местонахождением перераспределявшего вождества и государства. Перераспределение, как отмечает Салинз (Sahlins 1974: 209), является всего лишь высокоорганизованной версией родствен но-ранговой ре-ципрокности.
Как продемонстрировало это обсуждение, одно либеральное допущение пронизывает большинство различных версий перераспределяющего государства — доминирование обмена над производством, которым относительно пренебрегают. Однако можно все очень просто расставить по своим местам, поскольку в перераспределительном вождестве вождь был вовлечен не только в координацию обмена, но и в координацию производства. Таким образом, вождь появляется как организатор производства и обмена там, где уровень инвестиций в коллективный труд достаточно высокий, — фактор, значимость которого я постоянно подчеркиваю.
Добавим к этому экологическую специализацию. Она приносит выгоды смежным специалистам не только в плане обмена, но и в плане координации их уровня производства. Если существуют по меньшей мере три такие группы, то координация может базироваться на авторитетном распределении стоимости их продуктов. Сервис (Service 1975) настаивает на этом, чтобы объяснить ранние государства. Он утверждает, что координируемые ими территории составляли различные «экологические ниши». Вождь организовывал перераспределение различных продуктов питания, которые производило каждое из них. Государство было складом, хотя перераспределительные центры также оказывали обратное влияние на производственные отношения через распределительные цепочки. Таким образом, путь к генерализованному обмену и экстенсивной «собственности» пролегал через зарождающееся государство — это экономическая, интерна-листская и функционалистская теория государства.
Элиты клана, поселения, племени и рода постепенно принуждали к стоимостному измерению экономических операций. Власть с необходимостью становилась централизованной. Если она включала экологически укорененные народы, то была территориально фиксированной. Если она принималась в качестве источника справедливой меры стоимости, то должна была быть автономной от частных групп интересов, должна стоять над обществом.
Сервис предлагает большое количество несистематизированных кейс-стади, чтобы подтвердить свой аргумент. В археологии Ренфрю (Renfrew 1972, 1973) настаивает на адекватности перераспределяющего вождества для доисторической Европы, ранней микенской Греции и мегалитической Мальты. На Мальте, утверждает он, на основе размеров и распределения монументальных храмов в сочетании с известными достижениями по возделыванию земли имели место множество соседствовавших перераспределявшихся вождеств, каждое из которых координировало деятельность от 500 до 2000 человек. Он также находит сходные примеры в антропологических отчетах о ряде полинезийских островов. Наконец, он утверждает, что цивилизация развивалась через рост власти вождей и превращение ее в перераспределяющие дворцово-храмовые комплексы, как в Микенах и минойском Крите.
Это может казаться впечатляющим подтверждением, однако на самом деле таковым не является. Основная проблема состоит в том, что понятие «перераспределение» сильно окрашено опытом нашей собственной современной экономики. Ирония заключается в том, что основной миссией Поланьи было именно освобождение нас от современного рыночного менталитета. Но в то время как современная экономика включает систематический обмен специализированными натуральными товарами, примитивная экономика не подразумевала этого. Если Великобритания и США сегодня не будут импортировать и экспортировать ряд продовольственных товаров, сырье и изделия промышленности, их экономики и жизненные стандарты населения немедленно и катастрофически обрушатся. В Полинезии или доисторической Европе обмен происходил между группами, которые не отличались высоким уровнем специализации. В общем-то они производили одни и те же товары. Обмен не был фундаментально важным для их экономики. Иногда они обменивались сходными товарами в ритуальных целях. Но даже там, где они обменивались различными специализированными товарами, это не было существенно для их выживания, как не было существенно и перераспределение товаров индивидуального потребления между обменивавшимися вождями народов. Чаще они использовались для персональных украшений вождей или хранились и коллективно использовались в период праздничных или ритуальных событий. Они были скорее престижными, а не необходимыми для выживания товарами: их демонстрация приносила престиж тому, кто их распределял. Вожди, старейшины и знать соперничали в персональной демонстрации и публичных праздниках, растрачивая свои ресурсы, а не инвестируя их в дальнейшее производство ресурсов власти или ее концентрацию. Трудно представить, как долгосрочная концентрация власти могла развиться из этих скорее коротких циклических всплесков концентрации, за которыми следовало распространение власти между соперниками до начала следующего цикла концентрации. В конце концов люди вставали на путь избегания власти. Если один вождь становился чересчур высокомерным, они могли передать свое верноподданство другому вождю. И это справедливо даже в тех немногих случаях, когда мы находим подлинно специализированные экологические ниши и обмен продуктами первой необходимости. Если форма общества, предшествующего государству, не унитарна, почему люди развивают только одно-единственное хранилище, а не несколько конкурирующих? Как люди потеряли контроль?
Подобные сомнения подтверждаются археологическими находками. Археологи также находят экологические ниши, которые являются скорее исключением, чем правилом (эгейские примеры Ренфрю как раз являются принципиальным исключением). На просторах доисторической Европы мы практически не находим следов хранилищ. Зато обнаруживаем множество захоронений, демонстрирующих в основном ранговые различия, поскольку они усыпаны дорогими предметами роскоши — например, янтарем, медью и боевыми топорами середины IV в. до н. э. В тех же обществах мы находим свидетельства больших пиров, например кости огромного количества свиней, забитых в одно и то же время. Эти находки параллельны антропологическим. Власть перераспределяющего вождества была слабее, чем предполагали его защитники, оно было характерно для ранговых, а не для стратифицированных обществ.
Ни одна из четырех эволюционных теорий не пролила свет на разрыв, который я обозначил в начале главы. Между ранговыми и стратифицированными обществами, политическим авторитетом и государством, использующим принуждение, — необъяснимый пробел. То же верно и для смешанных теорий. Теории Фрайда (Fried 1967), Фридмана и Роулендса (Friedman and Rowlands 1978) и Хааса (Haas 1982), по всей видимости, представляют собой лучшие эклектические эволюционные теории. Они объединяют все факторы, которые были рассмотрены, чтобы сконструировать сложные и весьма правдоподобные истории. Они вводят различие между относительными и абсолютными рангами. Абсолютные ранги могут быть измерены в терминах дистанцирования (как правило, геополитической дистанции) от абсолюта, фиксированной сущности, центрального вождя, а через него и от богов. Когда появлялся церемониальный центр, появлялись и абсолютные ранги, утверждают они. Но они не могут предложить убедительных аргументов о том, как церемониальные центры стали постоянными, как относительные ранги были на постоянной основе превращены в абсолютные ранги и далее в постоянную противодействующую сопротивлению стратификацию и государство. Необъяснимый пробел по-прежнему присутствует.
Обратимся к археологии, чтобы показать, что этот пробел существовал и в доисторический период. Все эти теории ошибаются в том, что представляют общую социальную эволюцию, которая на самом деле уже прекратилась. Ее место заняла локальная история. Однако, как мы убедимся, после фазы, которая отправила нас в реалии истории, все теории стали получать локальную и специальную применимость. Они еще пригодятся нам в следующей главе, хотя и не в столь амбициозном свете.
На самом деле загадка в том, как вообще людей вынудили подчиниться принудительной власти государства. Они добровольно отдавали коллективный представительный авторитет вождям, старейшинам и знати для самых различных целей, начиная от судебного регулирования и заканчивая ведением войн и организацией празднеств. Благодаря этому вожди могли получать значительный ранговый престиж. Но они не могли превратить его в постоянную принудительную власть. Археология позволяет нам удостовериться в том, что все было именно так. Быстрой или постепенной эволюции от рангового авторитета (authority) к государственной власти (power) не было. Подобный переход был редкостью и ограничивался чрезвычайно малым количеством из ряда вон выходящих случаев. Решающим археологическим доказательством этого служит время.
Рассмотрим, например, доисторический период Северо-Западной Европы. Археологи могут наметить очертания социальных структур сразу после 4000 г. до н. э. вплоть до 500 г. до н. э. (когда железный век принес с собой огромные перемены). Это необыкновенно долгий период времени, превосходящий по своей продолжительности всю последующую историю Европы. В течение этого периода, за редким исключением, западноевропейские народы жили в относительно эгалитарных или ранговых, а не стратифицированных обществах. Их так называемые государства не оставили свидетельств постоянной принудительной власти. В Европе мы можем проследить динамику их развития. Я собираюсь обсудить два аспекта указанной динамики: один в Южной Англии, другой — в Дании. Я выбрал западные примеры, поскольку они относительно изолированы от ближневосточного влияния. Я убежден, что, если бы я выбрал, скажем, Балканы, мне пришлось бы описывать более могущественные, практически постоянные вождества и аристократии. Но эти случаи испытали огромное влияние первых ближневосточных цивилизаций (Clarke 1979b)
Уэссекс был одним из основных центров регионально различающихся традиций коллективных захоронений, распространенных после 4000 г. до н. э., включая большую часть Британских островов, атлантического побережья Европы и западного Средиземноморья. Нам известно об этой традиции, поскольку уцелел ряд удивительных последних находок. Наше воображение продолжает поражать Стоунхендж. Он подразумевает тягу волоком по земле (поскольку тогда не существовало колес) громадных 50-тонных глыб на расстояние по меньшей мере 30 километров и 5-тонных глыб по земле и морю по меньшей мере на расстояние 240 километров. Для подъема самой огромной глыбы требовался труд по крайней мере 600 человек. Было ли предназначение монумента (религиозные или календарные цели) столь же сложным, как и его строительство, всегда будет предметом споров. Но координация труда и распределение излишков, чтобы накормить рабочих, с необходимостью подразумевали существенную централизацию авторитета — квазигосударство определенного размера и сложности. Хотя Стоунхендж был самым монументальным достижением указанной традиции, он не стоит особняком даже сегодня. Эйвбери[20], Силбери-Хилл[21] (крупнейший из доисторических искусственных курганов в Европе) и масса других монументов, рассредоточенных на территории от Ирландии до Мальты, свидетельствуют о власти социальной организации.
Но это был эволюционный тупик. Монументы больше не развивались, они просто застыли. У нас нет свидетельств о более поздних сравнимых свершениях централизованной организации ни на одной из основных мегалитических территорий (Уэссекса, Бретани, Испании, Мальты) вплоть до прибытия туда римлян тремя столетиями позже. Этот тупик был синхронным у неолитических людей по всему миру. Монументы острова Пасхи похожи на монументы на Мальте. Массивные курганы, сравнимые с Силбери-Хилл, распространены в Северной Америке. Ренфрю предполагает, что они — результат верховного командования, сходного с тем, что было найдено у индейцев чероки, где и тыс. человек, составлявших около 60 поселений каждое со своим вождем, могли быть мобилизованы для краткосрочного сотрудничества (Renfrew i£)73:147—*66, 214–247). Однако что-то внутри этих структур препятствовало их стабилизации.
О предыстории Стоунхенджа почти ничего неизвестно. Я с почтением опираюсь на недавние работы Шеннана (Shennan 1982,1983), а также Торпа и Ричардса (Thorpe and Richards 1983), которые обнаружили циклический процесс. Стоунхендж был заложен до 3000 г. до н. э., но его величайший монументальный период начался около 2400 г., после чего наступили стабилизация и оживление около 2000 г. Затем вновь последовала стабилизация, после чего он был обновлен, хотя и менее основательно, до 1800 г. до н. э. Впоследствии монумент стал быстро приходить в запустение и, по всей видимости, не играл значимой социальной роли уже к 1500 г. до н. э. Но организация, основанная для изучения этих монументов, была не единственной в этой области. Незадолго до 2000 г. до н. э. с континента пришла Кубковая культура (Clarke 1979е)- на начала соперничать с менее централизованной социальной структурой и «аристократическими» захоронениями, содержащими престижные товары, как то: керамическая посуда хорошего качества, медные кинжалы и каменные браслеты. Это соперничество повлияло на монументальную деятельность и в конце концов подорвало и пережило ее. В настоящее время трудно представить, что имели место не два различных взаимосвязанных народа, а два принципа социальной организации, лежащие в основании одной и той же нежестко структурированной группировки. Археологи рассматривают монументальную организацию как абсолютное ранговое господство централизованной родовой элиты, монополизировавшей исполнение религиозных ритуалов, а кубковую организацию — как относительное ранговое господство децентрализованных, взаимно накладывавшихся родовых элит и элит знати с меньшим авторитетом, основанным на распределении престижных товаров. Разумеется, родовые элиты и знать — это все догадки, выстроенные по аналогии с современными неолитическими народами. Возможно, монументальная культура вовсе не концентрировалась вокруг рода. С равной долей вероятности ее можно рассматривать как централизованную форму примитивной демократии, в которой ритуальная власть, авторитет (authority) были за-хваченв старейшинами поселений.
Но эти понятийные ухищрения не могут скрыть главного. В конкуренции между относительно централизованной и относительно децентрализованной властью, авторитетом последняя вышла победителем вопреки удивительным возможностям коллективной организации первой. Авторитет естественным образом никогда не консолидировались в принудительное государство. Напротив, они фрагментировались на родовые и поселенческие группы, в рамках которых авторитет (authority) соответствующих элит был непостоянным. Это не сопровождалось социальным упадком. Народы пребывали в умеренном процветании. Шеннан (Shennan 1982) предполагает, что децентрализация европейских народов в целом была ответом на рост торговли на дальние расстояния и циркуляции престижных товаров. Их распространение повышало неравенство и авторитет, но они не носили постоянного, принудительного, централизованного характера.
В других регионах доисторические циклы могут быть обнаружены, даже несмотря на отсутствие великих монументов. Удивительно то, что дискуссии, которые наилучшим образом проливают свет на них, встречаются в работах авторов, разделяющих различные установки относительно эволюционизма. С одной стороны, они критикуют однолинейные теории эволюции. С другой — находятся под влиянием марксистских эволюционных представлений, сконцентрированных на способах производства. Я представлю их модели, прежде чем критиковать. В различных статьях Фридман и Роуленде обрисовали доисторическое развитие в целом, тогда как Кристиансен (Kristiansen 1982) обращается лишь к одной части европейских археологических сведений — к Северо-Западной Зеландии (в современной Дании).
Фридман начинает с ортодоксальных взглядов: социальные структуры оседлых людей изначально были эгалитарными, а старейшины и знать пользовались лишь слабым консенсусным авторитетом (authority). По мере наращивания объема сельскохозяйственного производства они захватили право на распределение больших излишков. Они институционализировали это посредством празднеств, персональной демонстрации и ритуального контакта со сверхъестественными силами, главным образом ранговый авторитет. Теперь они организовывали потребление большей части излишков. Брачные союзы распространяли авторитет некоторых вождей на все более широкие территории. Затем Фридман добавляет мальтузианский элемент: когда территориальная экспансия была блокирована естественными приделами или границами других вождеств, рост населения начинал опережать рост производства. Это повышало плотность населения и иерархию в поселениях, а также централизованный авторитет (authority) главных вождей. Но в долгосрочной перспективе авторитет подрывался экономическим успехом и экономическими провалами. Развитие межрегиональной торговли могло разорвать мальтузианский цикл, а вожди не могли это контролировать. К тому же, по мере того как поселения становились более автономными, их аристократия начинала соперничать со старшим верховным вождем. Экономические спады, например в результате эрозии почв, также вели к фрагментации власти, авторитета. Спад вел к циклам, подъем — к развитию. Соперничавшие поселения становились более урбанизированными и монетаризованными: появлялись города-государства и цивилизации, а с ними и отношения частной собственности. В своих статьях 1978 г. Фридман и Роуленде подчеркивают именно процессы развития. Впоследствии они рассматривали цикл как более распространенное явление. Но их решение состояло в том, что «в конечном счете» (цитируя Энгельса) развитие пробивалось сквозь циклические процессы, возможно, внезапно и неожиданно, но тем не менее как эпигенетический процесс (Friedman 1975, 1979; Rowlands 1982).
Болота Зеландии сохранили для археологов богатый материал. Кристиансен исследовал археологические находки в терминах описанной выше модели. В период 4100–3800 гг. до н. э. практикующие подсечно-огневое земледелие люди вырубали леса, выращивали зерно и делали загоны для скота. Их торговля была очень скромной, захоронения также свидетельствуют о незначительных ранговых различиях в их «обществах». Но успех вел к росту населения и увеличению площадей, расчищенных от леса. Между 3800 и 3400 гг. до н. э. появились более постоянные и экстенсивные поселения, зависевшие от сельскохозяйственных усовершенствований и более сложных социальных и территориальных организаций. Теперь здесь встречались уже знакомые для ранговых обществ находки — ритуальные празднества и элитные захоронения с престижными товарами. Вплоть до 3200 г. до н. э. они встречались чаще. Строительство мегалитов и мощенных камнем лагерей велось в основном благодаря власти, авторитету вождей. Урожайность расчищенных от лесов земель была высокой, и сорта пшеницы оставались относительно чистыми (не менялись, не скрещивались). Циркуляция янтаря, кремня, меди и боевых топоров, то есть престижных товаров, становилась все интенсивнее. Устойчивые постоянные вождества впервые появились в Северной Европе. И, казалось бы, возникновение государств было уже на подходе.
Но между 3200 и 2300 гг. до н. э. территориальные вождества дезинтегрировались. Мегалиты, общинные ритуалы, тонкая керамика и престижные товары исчезли, и межрегиональный обмен прервался. Имели место одиночные захоронения мужчин и женщин в маленьких курганах, принадлежвших локальным родам или семьям. Среди археологических находок преобладают боевые топоры, и их широкое распространение в целом свидетельствует об окончании контроля над насилием. Сегментарные клановые структуры, вероятно, доминировали. Кристиансен объясняет этот упадок в материальных терминах. Прежде лесные почвы истощились, и большая часть людей перешла от оседлого земледелия к скотоводству, рыболовству и охоте. Они развили более мобильный и менее контролируемый способ жизни. Обострившаяся конкуренция за оставшиеся плодородными земли разрушила более крупные территориальные вождества. Большая часть семей мигрировала на более легкие целинные почвы пустоши Центральной Ютландии или куда-либо еще, принимая экстенсивные, но редко оседлые формы жизни. Изобретение колеса и телеги способствовало появлению основных коммуникаций и до определенной степени торговле, но власти вождей было недостаточно, чтобы контролировать такие обширные территории. Вплоть до 1900 г. до н. э. в рамках этих эгалитарных структур наблюдалось экономическое восстановление. Смешанная экономика легких и тяжелых почв, а также сельского хозяйства, скотоводства и рыболовства увеличила излишки и стимулировала межрегиональную торговлю. Тем не менее никто не мог монополизировать эту торговлю, циркуляция престижных товаров расширялась.
Около 1900 г. до н. э. начался второй виток роста вождеств, что вновь находит отражение в археологических находках празднеств, захоронений вождей, а также мастерстве изготовления престижных товаров. Вплоть до 1200 г. до н. э. иерархия расширялась. Крупные централизованные поселения с вождем во главе контролировали ремесленное производство, местный обмен и ритуал. Кристиансен приписывает это появлению металлических артефактов: бронза, относительно редкая, особенно ценная, могла быть монополизирована вождями. Это скорее напоминало монополию вождей на престижные товары в Полинезии, утверждает он. Но около1000 г. до н. э. здесь вновь наступило затухание, возможно, в силу нехватки металла. Сельскохозяйственное производство продолжало расти, но захоронения демонстрируют все меньше богатства, то же происходит и с иерархией в поселениях (она сокращается).
Затем в рамках перехода к железному веку ранговые общества, управляемые вождями, исчезали, причем в более полном объеме, чем было до этого. Поселения расширяются на самые тяжелые, прежде не тронутые почвы, и авторитету, власти вождей за ними не угнаться. Развивались более эгалитарные структуры, организованные в автономные локальные поселения. Теперь доминировало поселение или деревня, а не племя. На этой территории (в отличие, например, от Месопотамии) деревни вырывались из циклических процессов, трансформируя систему по направлению к устойчивому социальному развитию железного века. Мы вернемся к этому вопросу и этим народам в главе 6.
Такое краткое изложение недостаточно обоснованных исторических обобщений, без сомнения, содержит ошибки и упрощения. Два с половиной тысячелетия были просто обобщены! Тем не менее собранная таким образом история не является эволюционной историей роста социальной стратификации и государства. Развитие не шло по направлению от эгалитарных к ранговым и стратифицированным обществам или от равенства к политическому авторитету и принудительной власти государства. Откат назад от второй стадии обратно к первой был частым явлением при переходе от первой ко второй стадии, как и к третьей, если таковая вообще достигалась; стабилизация и институционализация власти продолжались до первого коллапса. Второе пробное заключение вызывает сомнение, даже несмотря на лишь остаточный экономический эволюционизм Кристиансена. Его собственные оценки экономической производительности каждого периода в гектарах на баррель твердого зерна с очевидностью являются сырыми и приблизительными. Но они показывают увеличение в течение всего исследуемого периода на 10%, что, конечно, не очень-то впечатляет. Очевидно, железный век в итоге все же привел к устойчивому развитию. Но оно не было исконно европейским. В главе 6 я утверждаю, что развитие железного века было в сущности ответом на влияние ближневосточных цивилизаций. Для Европы оно стало по большей части «богом из машины», как часть эпигенеза. Доисторическая Европа знала больше циклов, чем диалектики.
Если быть до конца честным, это основное направление, в котором Фридман и прочие авторы приводят свои аргументы. Фридман (Friedman 1982) отмечает, что Океания не могла пройти через традиционные стадии «равенство — ранги — стратификация». Меланезия являлась самым древним и производительным регионом Океании, хотя и «регрессировала» от вождества к знати. Восточная Полинезия — экономически самый бедный и больше всего нуждавшийся в торговле на дальние расстояния регион Океании, тем не менее она продвинулась дальше других по направлению к принудительному государству. По сути, Фридман разработал циклическую модель различных регионов Океании. В ее основе лежат бифуркации — точки, в которых происходят стремительные трансформации всей системы, когда она сталкивается с непредвиденными последствиями собственных тенденций развития. Примерами подобных бифуркаций могли бы послужить смены направления, которые уже были описаны на примере доисторической Европы. Фридман приходит к заключению, что эволюция по сути слепа и катастрофична, выступает результатом внезапных, непредвиденных бифуркаций. Вероятно, развитие государства стратификации и цивилизации есть результат редких, случайных бифуркаций.
В пользу этого заключения существует действительно много свидетельств. Большинство доисторических обществ не демонстрировали устойчивого движения по направлению к стратификации или государству. Движение по направлению к рангам и политическому авторитету было свойственно лишь определенным местностям, но оно было обратимым. И ничего больше.
Но мы можем пойти дальше, определив причину указанной блокировки на пути возникновения неравенства и государства. Если большинство обществ были «клетками», их двери оставались не запертыми для двух основных акторов. Во-первых, для людей, обладавших свободами. Они редко отдавали элитам власть, которую не могли вернуть, а когда их к этому принуждали или не оставляли другого выбора, они уходили из-под юрисдикции власти. Во-вторых, для элит, которые редко были унитарными: старейшины, главы кланов, знать и вожди, обладавшие пересекающимися, соревнующимися авторитетами (authorities), смотрели друг на друга с подозрением, а также сами пользовались двумя свободами, которые были описаны выше.
Поэтому имели место два цикла. Равные люди могли увеличить интенсивность взаимодействий и плотность населения, чтобы сформировать поселения с централизованным постоянным авторитетом. Но они оставались широко демократичными. Если авторитетные фигуры становились чрезмерно могущественными, их свергали. Если они обзаводились ресурсами, которые препятствовали их свержению, люди отворачивались от них, находили новых правителей или децентрализовывались в маленькие семейные поселения. Затем снова могла начаться централизация с теми же результатами. Второй этап цикла предполагал более экстенсивную, но менее интенсивную кооперацию в растянутых родовых структурах, зачастую продуцирующую во-ждество, а не деревню. Но в этом случае верность вождю также была добровольной, и, если вождь ее предавал, он встречал сопротивление со стороны людей или соперничавших вождей.
Обе формы предполагали менее унитарную форму общественной жизни, чем в целом представляли теоретики. Важно освободиться от современного понятия «общество». Несмотря на то что доисторический период демонстрировал движение по направлению к более территориально и социально фиксированным единицам, доисторическое пространство не складывалось из ряда отдельных ограниченных обществ. Социальные единицы накладывались друг на друга, и в местах наложения правители могли выбирать членство в альтернативных социальных единицах. Пока дверь «клетки» не закрылась.
Таким образом, возникновение устойчивых, постоянных, принудительных государств и систем стратификации не было общим эволюционным этапом. Я объясню это несколько подробнее, поскольку может показаться, что это не согласуется с исследованием Майр режимов Восточной Африки, которые она называет государствами. Главы деревень и вожди действительно выполняли полезную централизующую функцию. Если они делали это эффективно, им даже удавалось добиться заметного авторитета. Как демонстрирует Коэн в своем разделе книги Классена и Скальника (Claessen and Skalnik 1978), это происходило по всей Африке. Коэн отмечает минимальный уровень принудительной власти, которой они располагали, и утверждает, что они были всего лишь более централизованной версией авторитета рода, основанного на престиже. Подчинение было по большей части добровольным, основанным на стремлении к большей эффективности в разрешении споров, проведении свадеб, организации коллективного труда, распределении и перераспределении товаров, общей обороне. Разрешение споров и организация свадеб были более важным родом деятельности вождей, чем экономическое перераспределение или координация военных функций, которые обычно регулировались социальной организацией более высокого уровня. Вождь эксплуатировал свою функциональность. Наиболее успешные из них создавали деспотические кланы. Они также приобретали достаточное количество излишков, чтобы платить вооруженным «вассалам». Подобное происходило в Восточной Африке и, вероятно, должно было бессчетное количество раз происходить в доисторических обществах всех континентов.
Но что не было универсальным и общим, так это способность деспотов к институционализации принудительной власти, возможность делать ее постоянной, рутинной и не зависящей от его личности. Связи между королем, его «вассалами» и родственниками, с одной стороны, и остальной частью общества — с другой, были слабыми. Они зависели от личной силы монарха. Не существовало стабильных институтов, рутинно передающих власть их наследникам. Такое наследование было редкостью к тому же почти никогда не продолжалось дольше двух поколений.
Мы располагаем достаточным количеством достоверной информации о зулусской монархии, хотя она и испытала на себе воздействие более развитых европейских государств. Выдающийся человек из вождества Мтетва[22], происходящего от народа нгуни, Дингисвайо[23] , был избран вождем, поскольку выучился более развитым европейским военным техникам. Он создал дисциплинированные военные подразделения и добился господства над северо-восточной провинцией Наталь[24]. Его военачальником был Чака[25] из клана зулусов. После смерти Дингисвайо Чака провозгласил себя верховным вождем, разгромил соседние племена и заручился поддержкой оставшихся. Затем он столкнулся с войсками Британской империи и был сокрушен. Но империя Чака не смогла его пережить. Остались лишь федеральные структуры, в которых центру не хватало автономных ресурсов власти над его клиентами.
Там, где современные колониальные империи находили великих вождей, таких как Чака, они обнаруживали два уровня авторитета. Бенес и Чака были миноритарными вождями. В Восточной Африке эти вожди-«клиенты» были широко описаны Фэллерсом (Fallers 1956) и Майр (Mair 1977: 141–160). Каждый вождь-«клиент» был копией стоящего над ним «патрона». Когда британская экспедиция вошла в Уганду, административная власть была делегирована вначале 738, а затем1000 вождей. С одной стороны, это властное пространство могло стать объектом силового подчинения гипотетического монарха: одну локальность можно было натравить на другую, одного клиента — на другого, клан — на поселение; вождей, старейшин, знать настроить против людей. Именно в рамках этой многослойной децентрализованной борьбы вожди-«патроны» могли использовать свое центральное положение в собственных интересах. С другой стороны, в эти же игры могли играть и вожди-«клиенты». Монарх должен был призвать их ко двору, чтобы использовать персональный контроль над ними. Но тогда последние также получали преимущества централизации. Это было дорогой не к институционализации государства, а к бесконечным интригам претендентов на правление, возвышению деспотов и крушению их империи или империи их сыновей перед восстаниями вождей-интриганов. Возможность выбора — каким из сетей власти, авторитета подчиняться, подрывала развитие социальной «клетки», представленной цивилизацией, стратификацией и государством.
Этот цикл являлся примером расширенной родовой разновидности рангового общества. Второй цикл характеризовался поселенческой разновидностью рангового общества: к большему централизованному авторитету с возможностью управлять в экстремуме. Структуры наподобие той, которая была связана со строительством Стоунхенджа, в таком случае испытывали перенапряжение и фрагментировались на более децентрализованные домохозяйства. Вероятно, наиболее распространенным был смешанный тип, объединявший поселенческую и родовую разновидности, а динамика их смешения накладывалась на динамику иерархизации. Ярким примером этого является политическая система Бирмы, описанная Личем (Leach 1954), где иерархическая и эгалитарная локальные политические системы сосуществуют и склоняются то в одну, то в другую сторону, причем присутствие и воздействие обеих предшествуют каждому конкретному типу стратификации в его окончательной институционализации.
По всей видимости, Чака и Джеронимо были основными персонажами доисторического периода. Но они не основывали государств или систем стратификации. Для заточения общества в «клетку» им не хватало ресурсов. В следующей главе мы убедимся, что там, где подобные ресурсы все же появлялись, это было прежде всего результатом специфического для конкретной местности стечения обстоятельств. За пределами ранних ранговъгх, оседлых неолитических обществ никакой общей социальной эволюции не было. Поэтому теперь необходимо перейти к конкретной локальной истории.
Andreski, S. (1971). Military Organization and Society. Berkeley: University of California Press. Barth, F. (1961). Nomads of South Persia. Oslo: University Press.
Bellah, R. (1970). Religious evolution. In his book Beyond Belief. New York: Harper & Row. Binford, L. (1968). Post-Pleistocene adaptations. In S. Binford and L. Binford, New Perspectives in Archeology, Chicago: Aldine.
Bloch, M. (1977). The disconnections between power and rank as a process: an outline of the development of kingdoms in central Madagascar. Archives Europeennes de Socio-logie, 18.
Boserup, E. (1965). The Conditions of Agricultural Growth. Chicago: Aldine.
Brock, T, and J. Galtung (1966). Belligerence among the primitives: a reanalysis of Quincy Wrights data. Journal of Peace Research, 3.
Claessen H., and P.Skalnik (1978). The Early State. The Hague: Mouton.
Clarke, D. L. (1979). Mesolithic Europe: the economic basis. In Analytical Archaeologist: Collected Papers of David L. Clarke. London: Academic Press. --. (1979b). The economic context of trade and industry in Barbarian Europe till Roman times. In ibid. --. (1979c). The Beaker network — social and economic models. In ibid.
Clastres, P. (1977). Society against the State. Oxford: Blackwell.
Divale, W. T, and M. Harris (1976) Population, warfare and the male supremacist complex. American Anthropologist, 78.
Engels, F. (1968) The origins of the family, private property and the state. In K. Marx and F. Engels, Selected Works. London: Lawrence and Wishart; Энгельс, Ф. Происхождение семьи, частной собственности и государства // К. Маркс и Ф. Энгельс. Соч., 2-е изд. М.: Издательство политической литературы, 1955_1974- Т. 21. С. 23–178.
Fallers, L. А. (1956). Bantu Bureaucracy. Cambridge: Heffer.
Farb, F. (1978). Humankind. London: Triad/Panther.
Firth, R. (1965). Primitive Polynesian Economy, 2d ed. London: Routledge.
Flannery, К. V. (1974). Origins and ecological effects of early domestication in Iran and the Near East. In The Rise and Fall о f Civilizations, ed. С. C. Lamberg-Karlovsky and J.A.Sabloff. Menlo Park, Calif.: Cummings.
Forge, A. (1972). Normative factors in the settlement size of Neolithic cultivators (New Guinea). In Man, Settlement and Urbanism, P. Ucko et al. London: Duck-worth.
Fried, M. (1967). The Evolution of Political Society. New York: Random House.
Friedman, J. (1975). Tribes, states and transformations. In Marxist Analyses and Social Anthropology, ed. M. Bloch. London: Malaby Press. --. (1979). System, Structure and Contradiction in the Evolution of «Asiatic» Social Formations. Copenhagen: National Museum of Denmark. --. (1982). Catastrophe and continuity in social evolution. In C. Renfrew et al., eds., Theory and Explanation in Archaeology. New York: Academic Press.
Friedman, J., and M. Rowlands (1978) The Evolution of Social Systems. London: Duckworth. Gilman, A. (1981) The development of social stratification in Bronze Age Europe. Current Anthropology, 22.
Gumplowicz, L. (1899) The Outlines of Sociology. Philadelphia: American Academy of Political and Social Sciences. Гумплович, Л. (1899). Основы социологии. СПб.: Издание О. Н. Поповой.
Haas, J. (1982). The Evolution of the Prehistoric State. New York: Columbia University Press. Herskovits, M. J. (i960). Economic Anthropology. New York: Knopf.
Kristiansen, K. (1982). The formation of tribal systems in later European pre-history: northern Europe 4000 B.C. — 500 B.C. In Renfrew et al., eds., Theory and Explanation in Archaeology. New York: Academic Press.
Leach, E. (1954). Political Systems of Highland Burma. London: Athlone Press.
Lee, R., and J. DeVore. (1968). Man the Hunter. Chicago: Aldine.
Mair, L. (1977). Primitive Government. Rev. ed. London: Scolar Press.
Malinowski, B. (1926). Crime and Custom in Savage Society. London: Kegan Paul; Малиновский, Б. (2004). Преступление и обычай в обществе дикарей // Б. Малиновский. Избранное: Динамика культуры. М.: РОССПЭН. С. 211–282.
Moore, А. М. Т. (1982). Agricultural origins in the Near East: model for the 1980s. World Archaeology.
Nisbet, R. (1976).. The Social Philosophers. St. Albans: Granada.
Oppenheimer, F. (1975) The State. New York: Free Life Editions.
Otterbein, K. (1970). The Evolution of War. A Cross-Cultural Study. N.p.: Human Relations Area Files Press.
Piggott, S. (1965). Ancient Europe: From the Beginning of Agriculture to Classical Antiquity. Edinburgh: Edinburgh University Press.
Polanyi, K. (1977). The Livelihood of Man, essays ed. H.W. Pearson. New York: Academic Press.
Redman, C. L. (1978). The Rise of Civilization. San Francisco: Freeman.
Renfrew, C. (1972). The Emergence of Civilisation: The Cyclades and the Aegean in the Third Millennium B.C. London: Methuen. --. (1973). Before Civilization: The Radiocarbon Revolution and Prehistoric Europe. London: Cape.
Ritter, G. (1969). The Sword and the Sceptre. Volume I: The Prussian Tradition 1740–1890. Coral Gables, Fla.: University of Miami Press.
Roberts, J. (1980). The Pelican History of the World. Harmondsworth, England: Penguin Books.
Sahlins, M. (1974). Stone Age Economics. London: Tavistock; Салинз, M. (1999). Экономика каменного века. M.: ОГИ.
Sahlins, М., and Е. Service, (i960). Evolution and Culture. Ann Arbor: University of Michigan Press.
Service, E. (1975). Origins of the State and Civilization. New York: Norton.
Shennan, S. (1982). Ideology and social change in Bronze Age Europe. Paper given to Patterns of History Seminar, London School of Economics, 1982. --. (1983). Wessex in the Third Millennium B.C. Paper given to Royal Anthropological Institute Symposium, Feb. 19, 1983.
Sherratt, A. (1980). Interpretation and synthesis — a personal view. In The Cambridge Encyclopedia of Archaeology, ed. A. Sherratt. Cambridge: Cambridge University Press.
Spencer, H. (1969). Principles of Sociology. One-volume abridgement. London: Macmillan; Спенсер, Г.Основания социологии. В 2 т. СПб.: Издание И. И. Билибина, 1876–1877.
Steward, J. (1963). Theory of Culture Change. Urbana: University of Illinois Press.
Terray, E. (1972). Marxism and «Primitive Societies»: Two Studies. New York: Monthly Review Press.
Thorpe, I. and J., C. Richards (1983) The decline of ritual authority and the introduction of Beakers into Britain. Unpublished paper.
Webb, M. C. (1975). The flag follows trade: an essay on the necessary interaction of military and commercial factors in state formation. In Ancient Civilisation and Trade, ed. J. Sabloff and С. C. Lamberg-Karlovsky. Albuquerque: University of New Mexico Press.
Wobst, H. M. (1974). Boundary conditions for paleolithic social systems: a simulation approach. American Antiquity, 39. --. (1978). The archaeo-ethnology of hunter-gatherers: the tyranny of the ethnographic record in archaeology. American Antiquity, 43.
Wolin S. (1961). Politics and Vision. London: Allen & Unwin.
Woodburn, J. (1980). Hunters and gatherers today and reconstruction of the past. In Soviet and Western Anthropology, ed. E.Gellner. London: Duckworth. --. (1981). The transition to settled agriculture. Paper given to the Patterns of History Seminar, London School of Economics, Nov. 17, 1981. --. (1982). Egalitarian Societies. Man, new series 17.