– И на обратном пути, Хэйта, не вздумай опять слоняться и шататься по Сёкодзи! – крикнул Тадамори вдогонку своему сыну Хэйте Киёмори, который отправился выполнять порученное ему задание. И юноше казалось, что этот голос преследует его на всем пути.
Киёмори боялся отца, каждое слово которого будто отзывалось уколом в затылке. В позапрошлом 1135 году Киёмори впервые сопровождал отца и его вооруженный отряд от Киото до острова Сикоку, а затем и до острова Кюсю в экспедиции против пиратов Внутреннего моря. С апреля и до августа они гонялись за своей добычей и вернулись в столицу триумфаторами, прошли торжественным победным маршем и провели в цепях предводителя пиратов и тридцать его приспешников. Да, отец, несомненно, был героем – несмотря ни на что!
И с тех пор мнение Киёмори об отце сразу изменилось. Бояться его он тоже стал как-то иначе. С детства Киёмори привык считать, что отец сторонится людей от лени, ему недостает честолюбия, он не способен справиться с житейскими проблемами и из чистого упрямства не вылезает из бедности. Однако все это относилось не к отцу, а к образу, зароненному в сознание Киёмори матерью. Сколько он себя помнил, их дом в Имадэгаве, в окрестностях столицы, представлял собой жалкие развалины; протекавшую крышу не чинили более десяти лет, без ухода сад зарос сорняками, и разрушавшийся дом служил сценой для бесконечных ссор между отцом и матерью. Но, несмотря на подобную дисгармонию, один за другим появлялись на свет дети: Хэйта Киёмори – старший сын, Цунэмори – второй сын, затем последовали третий и четвертый. Тадамори чувствовал отвращение к служебным обязанностям во дворце и не слишком часто появлялся в нем или в Ведомстве императорской стражи, если его не вызывали особо. Единственный доход он получал от урожая с угодий поместья в провинции Исэ, и, не считая редких даров из дворца, ему не доставались никакие вознаграждения, приличествовавшие его рангу.
Киёмори начинал понимать причины нескончаемых родительских споров. Его мать была женщиной разговорчивой и, если использовать выражение отца, болтала «как промасленная бумага, брошенная в огонь». Обычно она выражала свои претензии примерно так:
– Каждое мое слово заставляет вас хмуриться. Вы хоть когда-нибудь вели себя как подобает мужу? Просто не помню такого – разве это поведение уважаемого хозяина дома? В этом мире много лентяев, но таких, как вы, в столице не сыщешь! Были бы государственным советником или придворным, я бы поняла. Вас совсем не волнует наша бедность? У вас, деревенщин из дома Хэйкэ, такая жалкая нищета, несомненно, не считается недостатком, но я выросла в столице, и все мои родственники происходят из благородного дома Фудзивара! Здесь, под этой дырявой крышей, утром и днем, сегодня, как и вчера, я должна есть эту грубую пищу. Когда придет осень, я не смогу присутствовать на императорских празднествах, посвященных любованию лунным светом, а когда вернется весна, я не смогу надеть праздничное платье и отправиться во дворец на праздник цветения вишни. Уж не знаю, женщина я или барсучиха, раз у меня вот так проходит день за днем… Ах я несчастная! Разве о такой судьбе я мечтала?
И если Тадамори не удавалось сразу заставить ее замолчать, это было лишь началом нескончаемого потока упреков и жалоб. А как только «промасленная бумага» попадала в огонь – о чем она скорбела более всего, умоляя небеса и призывая в свидетельницы землю? Даже ее сыну Киёмори надоели эти жалобы. Он знал их все до одной наизусть. Во-первых, муж-лентяй никогда не заботился о средствах существования. Годами сидел дома и ничего не делал – никчемное создание! Во-вторых, из-за бедности ей пришлось совсем отказаться от обменов знаками гостеприимства с родственниками из семьи Фудзивара; она не могла посещать императорские приемы с развлечениями или принимать приглашения на празднества при дворе. Увы, родившись для величия и роскоши, она вышла замуж за простого воина из дома Хэйкэ и разрушила свою жизнь. И все причитания она заканчивала так:
– Ах, если бы не было детей!
В детстве эти слова пугали Киёмори, безмерно печалили и беспокоили, и потому к шестнадцати – семнадцати годам он стал смотреть на мать так сурово, что часто приводил ее в недоумение.
Что бы она сделала, если б не было детей, думал Киёмори. И отвечал себе: более всего мать жалела о своем замужестве. Будь это возможно, она бы бросила отца даже сейчас, чтобы, вернувшись к изысканному великолепию, наверстывать упущенные годы – разъезжать, как ее родственницы-аристократки, в запряженной волом и украшенной цветами карете, купаясь в лунном свете; кокетничать с военачальниками и придворными и вообще вести жизнь женщины, о которой рассказывает «Повесть о Гэндзи». Она не могла умереть, не исполнив того, что ей как женщине было предначертано судьбой.
Таким образом, «промасленная бумага» вспыхивала снова и снова. А ее юные сыновья каждый день скорбно наблюдали за ней, порой с трудом веря, что это их мать.
Киёмори, которому к тому времени почти исполнилось двадцать лет, негодовал. Если сыновья настолько ей в тягость, почему она их не бросит? А что касается отца, как он мог сносить подобные речи молча? На его месте Киёмори знал бы что ответить. Дрянь! Да кто они такие, эти Фудзивара, которыми она хвастается, не считаясь с чувствами отца. Он тоже хорош – глупец, осмеливается прикрикнуть лишь на сыновей. Вот трус! Послушал бы, как над ним издеваются люди: Косоглазый женился на красавице, чтобы понять, какая она мегера!
Существует мнение, что дети всегда принимают сторону матери, но в этом доме все было иначе. Младшего брата еще не отняли от груди, третий брат тоже был слишком молод, чтобы занимать чью-либо сторону, но Цунэмори, достаточно взрослый и понимавший все происходящее, иногда смотрел на бесновавшуюся мать с неприкрытой ненавистью. В такие мгновения братья стыдились отца. Он – мужчина, живший, казалось, только затем, чтобы терпеть оскорбления от жены, молча сидел и слушал ее тирады, опустив прикрытые рябыми веками косившие глаза вниз, упорно глядя на скрещенные на коленях руки.
Киёмори должен был признать, что отец безобразен – покрытое оспинами лицо, косые глаза, давшие ему прозвище. Сорокалетний мужчина, чьи лучшие годы уже прошли… А с другой стороны – красавица мать, выглядевшая так, словно ей только двадцать. Неудивительно, что все, кто видел эту женщину впервые, отказывались верить, что у нее четыре сына. Обеднев, испытывая нужду, она умела поддерживать свои наряды в безукоризненном состоянии. Не подавала виду, что ее волнует, когда уставшие от нищеты слуги крадут из дома и тайно обменивают украденное на еду, выдергивают бамбук из гнивших изгородей и доски из настила, чтобы развести на кухне огонь, когда плачущие дети мочатся в свою и без того грязную одежду. Утром она отправлялась в свои покои, куда даже мужу не дозволялось заглядывать, и раскладывала позолоченные шкатулки с гребнями и зеркальца, а вечером удалялась в банную комнату полировать себе кожу. Частенько поражала домочадцев, появляясь перед ними в богатейшем наряде, объявив, что едет с визитом к своим родственникам Накамикадо. С томным видом придворной дамы она шла до ближайшей конюшни, нанимала карету и в ней отправлялась по адресам.
– Лиса-женщина… колдунья! – усмехались слуги, когда ее не было поблизости.
Даже седеющий Мокуносукэ, который мальчиком начал служить в доме, вставал у ворот и безутешно, по-детски всхлипывал, глядя горящими глазами вслед отъезжавшей хозяйке. Позднее, когда темнело, можно было слышать, как он ходит вокруг конюшни и напевает колыбельные своей подопечной. В такие вечера Тадамори обычно молча стоял во дворе, прислонясь к столбу и закрыв глаза, погруженный в свои мысли.
У Цунэмори была склонность к учебе; равнодушный ко всему происходившему вокруг, он целыми днями просиживал за книгами. Его, как и Киёмори, еще в раннем возрасте зачислили в Императорскую академию изучать китайскую классику, но старший из братьев через какое-то время перестал ее посещать. Вопреки всем уговорам отца, Киёмори чувствовал, что ничего не приобретет, читая Конфуция, чье учение, как ему казалось, не имело никакого отношения ни к окружавшему миру, ни к жизни его семьи. Обычно Киёмори, как и отец, слонялся без дела. Часто, растянувшись рядом со столом брата, Киёмори заводил с ним беседу о скачках возле реки Камо, пересказывал сплетни о соседских женщинах или, если брат не желал его слушать, лежал молча, отсутствующим взглядом уставившись в потолок и ковыряя в носу. В другой раз, захватив лук, он мог поспешить на стрельбище на заднем дворе или вдруг броситься на конюшню и через какое-то время вернуться домой, свирепо нахлестывая взмыленную лошадь. По-видимому, действовал он исключительно импульсивно.
Киёмори часто задумывался о странностях своей матери; отец тоже слыл чудаком, лишь Цунэмори походил на других людей. Да и он, Киёмори, старший сын и наследник, также был странным. Все вместе они представляли семью, состоявшую из неподходящих друг другу людей, каким-то образом собравшихся под одной крышей. Правда, Хэйкэ из провинции Исэ – один из немногих воинских домов, имевших знатные корни. В столице было известно, что за последние несколько поколений семья Хэйкэ растеряла свои традиции, и предсказывали появление все новых и новых ветвей семейного древа и возвращение популярности славной фамилии. Однако Киёмори подобные разговоры воспринимал равнодушно, зная лишь, что он молод, беспечен и полон здравого смысла.
Он понял суть порученного задания, так как прочел доверенное ему письмо. Киёмори направлялся занять денег у родственника, своего дяди. Это случалось довольно часто, и ему снова предстояла встреча с единственным братом отца Тадамасой, служившим в императорской страже, к которому отец постоянно обращал мольбы о помощи.
Под Новый год мать Киёмори слегла с простудой. В своей обычной манере она сводила мужа с ума тщеславием и безрассудным мотовством, требуя вызывать на дом придворного лекаря, заказывая дорогие снадобья, жалуясь на грубое постельное белье и ругая неподходящую для больной пищу.
Бедность, которую Тадамори умел не замечать, остудила их дом мгновенно, как ледяной ветер. Хотя два года назад за победу над пиратами император наградил Тадамори золотом, оказал другие знаки расположения, и это ослабило гнет денежных затруднений, но непредвиденная удача лишь подтолкнула его жену с удовольствием предаться расточительности. Тадамори казалось, что семья обеспечена на год вперед, но ее болезнь менее чем за три недели вычерпала весь остаток, и им приходилось довольствоваться жидкой рисовой кашицей и на завтрак, и на ужин.
Мучительно сочиняя очередное письмо к брату с просьбой о помощи, Тадамори повернулся к сыну:
– Прости, Хэйта, но приходится снова посылать тебя к дяде…
Это и было то задание, которое ему пришлось выполнять. Глубоко обиженный Киёмори злился – сказать такое: не слоняться, не шататься по Сёкодзи! Даже ребенок имеет право на развлечения. Разве не исполнилось ему двадцать лет? А его, молодого человека, отправили деньги занимать. Шагая по дороге, переполненный жалостью к себе, Киёмори решил, что, если он и позволит себе немного развлечься, в этом не будет ничего плохого.
– Опять все то же, Хэйта! – недовольно воскликнул дядя, отложив письмо.
Тетка появилась как раз в тот момент, когда он давал племяннику деньги, и с порога закричала:
– Что же ты не ходишь попрошайничать к родне своей матери? Разве все они не из благородного дома Фудзивара? Фу-ты ну-ты, достопочтенные Накамикадо – эдакое ослепительное созвездие аристократов! Разве твоя мать не хвастает таким родством? Ступай, передай-ка это отцу!
А затем они разразились тирадой, наперебой продолжая поносить родителей Киёмори. Что может быть унизительнее – выслушивать от других такое об отце и матери? По его щекам потекли крупные слезы.
Впрочем, Киёмори знал, что дяде тоже живется несладко. Хотя и существовала уже императорская стража и число воинов, служивших при дворе и дворце императора-монаха, продолжало расти, аристократы из рода Фудзивара относились к воинам не лучше, чем к рабам. Фудзивара ценили воинов исключительно за жестокость, как и собак из Кюсю или Тосы, и не позволяли возвысить их до рангов придворных, которые просто толпились вокруг императорского престола. Наделы воинов в провинциях в основном представляли собой пустынные участки в горах или обширные болота. Воинов презирали, обращались с ними как с простолюдинами; без наград за службу они существовали кое-как на скудный доход от поместий, и бедность их вошла в поговорку.
Сильный февральский ветер иногда называли первым восточным, но от тоски по весне он казался еще более пронизывающим. Возможно, не от холода дрожал Киёмори, а от мук голода. Ни дядя, ни тетя не предложили ему остаться и пообедать с ними. Оно и к лучшему, облегченно вздохнул Киёмори; единственное, о чем он думал тогда – поскорее сбежать из их дома. Никогда, никогда больше он не станет выполнять подобные задания. Даже если иначе придется просить подаяние. Как бесили его эти слезы, а они, пожалуй, подумали, что он заплакал при виде денег. До чего ж обидно! Киёмори чувствовал, что его глаза опухли от слез, и замечал, как прохожие оборачивались, обращая внимание на заплаканное лицо юноши.
Однако люди оглядывались на молодого Киёмори вовсе не из-за этого, просто они удивлялись одежде парня – помятым штанам и грязной короткой куртке. Погонщики волов и младшие слуги одевались куда теплее. И даже маленькие бродяги, игравшие у ворот Расёмон, не носили таких лохмотьев. Если бы не длинный меч на боку, за кого бы приняли Киёмори? Забрызганные грязью сандалии и кожаные носки, выцветшая заостренная шапочка, с которой давно облупился весь лак, лихо сдвинута набекрень; приземистая, мускулистая фигура; голова несколько крупнее, чем полагалось для этого тела; глаза, уши, нос – благородных пропорций; брови как две гусеницы, и под ними узкие глаза с опущенными книзу внешними уголками, придававшие очарование лицу, которое иначе выглядело бы свирепым и даже жестоким. За кого можно было принять этого молодого человека со странным выражением лица и белой кожей, делавшими юные черты необыкновенно привлекательными?
Прохожие, спрашивавшие себя, кем мог быть этот молодой воин, в каком подразделении стражи он служил, отмечали, что он шагал, сцепив руки. Подобная поза, которую Киёмори принимал лишь на улицах и никогда перед отцом, раздражала Тадамори. Отец говорил, что она неподобает для человека благородного происхождения. Но эта манера вошла у Киёмори в привычку на улице, он перенял ее у людей, толпившихся в квартале Сёкодзи. Сегодня, вероятно, ему не стоило туда идти из-за денег – оскорбительных, взятых взаймы монет! Его била дрожь. Всеми чувствами он ощущал притяжение Сёкодзи. И, как всегда, не смог ему противиться.
Выйдя к перекрестку, он сдался. От Сёкодзи дул теплый ветер, он нес такие запахи, и они соблазняли Киёмори и посмеивались над его нерешительностью. Завсегдатаи были там, все те же, как обычно, – старуха, продававшая жареные фазаньи ножки и аппетитных птичек на вертелах; рядом с ее лотком мужчина с огромным кувшином сакэ, пьяно горланивший песни и буйно хохотавший, обслуживая клиентов; дальше, на теневой стороне рыночной площади, с несчастным видом сидела молоденькая разносчица апельсинов, держа на коленях корзинку с фруктами; еще дальше торговец сандалиями на деревянной подошве и сапожники, отец и сын. Они были там – наверное, сотня небольших лотков, один рядом с другим, заваленные сушеной рыбой, старой одеждой и цветистыми безделушками: так люди старались заработать на пропитание.
Киёмори казалось, что каждый лоток, каждая живая душа несли на себе невыносимую тяжесть целого мира. Каждый присутствовавший здесь был ничтожным затоптанным сорняком. Скопление человеческих существ, пускавших корни в этой слизи, непрестанно боролось за выживание. И его волновало пугающее и величественное мужество, которым веяло от подобной картины. Пар от варившейся похлебки и дымок от жарившегося мяса, казалось, делали тайну людского роя еще загадочнее; группки уличных игроков, завлекающие улыбки сновавших в толпе распутниц, громкие вопли младенцев, барабанный бой уличных певцов – невообразимая смесь запахов и звуков кружила ему голову. Вот в такой жизни беднота находила свой рай, как аристократы – в утонченных удовольствиях. Это была веселая столица простого народа, и потому Тадамори строго-настрого наказывал сыну не позорить себя появлением в подобном месте.
Но Киёмори нравилось здесь бывать. Среди этих людей он чувствовал себя дома. Даже Воровской рынок, чьи лотки иногда возникали под гигантским железным деревом в западном углу площади, очаровывал его. Назови их хоть грабителями, хоть головорезами, но разве они не дружелюбны, когда у них есть чем набить брюхо? Что-то было не так в этом мире, принуждавшем их к воровству. Негодяи здесь отсутствовали – скорее их можно обнаружить среди величественных облаков над горой Хиэй, в храме Ондзодзи и даже в Наре, где они превращали залы и башни буддистских храмов в свои крепости – многочисленные порочные будды в расшитых золотом одеяниях из парчи.
Погруженный в такие мысли Киёмори очутился в самом центре плотной толпы; засматриваясь здесь, останавливаясь там, он бродил, не замечая опускавшейся темноты. Под железным деревом не было видно ни души, но в сгущавшихся сумерках он разглядел огоньки фонарей, букетики цветов и дрожавший, поднимавшийся вверх дым благовоний. И вскоре девушки-танцовщицы и женщины низшего сословия начали появляться группами, одна вслед другой, приближаясь к месту поклонения у дерева.
Древняя легенда гласила, что давным-давно на том месте, где после выросло это железное дерево, жила любовница известного разбойника. Согласно возникшему в то время суеверию, молитвы, произнесенные здесь незамужней женщиной, привораживали к ней возлюбленного или насылали отвратительную болезнь на ее соперницу. Смерть разбойника в тюрьме, последовавшая 7 февраля 988 года, взбудоражила народ, и с тех пор головорезы с рыночной площади и женщины самых различных занятий в седьмой день каждого месяца увековечивали его память благовониями и цветами.
Более ста лет прошло с тех пор, когда сын придворного четвертого ранга неистовствовал здесь и там, поджигая, грабя и убивая, но простые люди не забывали имя разбойника, будто оно было выжжено в их памяти. Его преступления стали сенсацией эпохи, отмеченной наивысшим могуществом и великолепием дома Фудзивара. Для простолюдинов тот разбойник, полностью отрицавший установившийся порядок, был воплощением их тайного желания сопротивляться, и вместо того чтобы осудить его преступления, они стали почитать их. Казалось, что, пока останется жив хоть один Фудзивара, сюда будут приносить благовония и цветы, и молиться здесь будут вовсе не из суеверия.
«В моей крови тоже есть что-то от этого разбойника», – подумал Киёмори. Светящиеся точки под деревом стали казаться ему маяками, указывающими путь для него самого, и это ощущение вдруг испугало его. Он повернулся, решив бежать прочь отсюда.
– Ага, Хэйта из Исэ! Что уставился – дай молоденьким женщинам помолиться под железным деревом.
В темноте Киёмори не мог понять, кто его звал. В следующее мгновение перед ним появился кто-то незнакомый, схватил Киёмори за плечи и встряхнул так сильно, что его голова непроизвольно дернулась.
– Ах, это ты, Морито!
– Кто же еще, как не воин Морито? Значит, забыл меня! Что ты здесь делаешь и отчего такой оцепенелый взгляд?
– Оцепенелый, говоришь? А я и не предполагал. Наверное, глаза еще опухшие?
– Ха-ха! Видимо, разразилась ссора между твоей очаровательной матушкой и Косоглазым, и ты не смог высидеть дома?
– Нет. Матушка болеет.
Морито издал сухой смешок.
– Болеет?
Они с Морито вместе учились в Императорской академии. Хотя тот был младше Киёмори на год, но всегда выглядел старше и казался зрелым человеком. Киёмори и другие далеко отстали от Морито в учебе, и учитель предрекал ему блестящую карьеру… Морито снова засмеялся:
– Не хотел выказать неуважение твоей матери, но уверяю тебя, эта женщина страдает приступами тщеславия и причуд. Не стоит беспокоиться, друг, лучше давай уберемся отсюда – выпьем сакэ.
– Как – сакэ?
– Ну разумеется. Между прочим, госпожа из квартала Гиона стала матерью нескольких сыновей, но она не сильно изменилась по сравнению с той, прежней госпожой. Пошли, кончай волноваться.
– Морито, а кто это – госпожа из Гиона? – запинаясь, спросил Киёмори.
– Тебе неизвестно прошлое твоей любезной матушки?
– Нет. А тебе?
– Гм, если хочешь, расскажу. Во всяком случае, пойдем со мной. А Косоглазого предоставь его судьбе. Мы живем в трудное время, Хэйта. Зачем же в молодые годы насиловать свою натуру? А я думал, тебя ничем нельзя вывести из равновесия. Перестань хлюпать носом и вести себя как баба!
Высказавшись таким образом, Морито еще раз грубо встряхнул Киёмори и шагнул вперед в темноту.
В комнате не было стен; тонкие перегородки отделяли ее от соседнего помещения; кусок старой ткани служил занавеской, а соломенная циновка прикрывала дверной проем. Даже самому большому соне не удалось бы выспаться под шум, доносившийся из соседней комнаты, – удары в ручные барабаны, стук глиняной посуды и непристойное пение. Вдруг глухой удар, будто от падения тела, потряс весь дом, за ним последовал громкий взрыв мужского и женского хохота.
– Что! Где я? Проклятие, который час? – Киёмори внезапно пробудился в полном замешательстве. Рядом с ним спала какая-то женщина. Он не мог ошибаться – это были «веселые кварталы» на Шестой улице. Морито привел его сюда. Вот так положение! Он должен бежать домой.
Что сказать дома, как соврать? Он представил себе взбешенный взгляд отца, услышал нытье матери и плач голодных братишек. Ладно! По крайней мере, он потратил не все деньги, занятые у дяди. Нужно идти. Киёмори сел, уже совсем проснувшись. Где же Морито – продолжает кутить? Надо посмотреть, с чего весь этот шум.
Он перелез через тело спящей женщины, наступив на ее черные волосы, и приник к дыре, пропускавшей тонкий лучик света. Комнату освещало несколько светильников на хвойном масле, соломенные циновки покрывали дощатый пол, и трое или четверо монахов в традиционных облачениях с порочными лицами и длинными мечами держали на коленях танцовщиц и обнимали их. На полу валялись пустые кувшины из-под сакэ.
Значит, Морито ушел, оставив его здесь одного!
Охваченный паническим страхом, Киёмори натянул свою измятую верхнюю одежду, пристегнул меч и в сильном смятении, на ощупь нашел дорогу к двери. Неловко ступая в темноте, уже выходя наружу, он задел ногой какой-то металлический предмет, и тот громко лязгнул.
На звук из своей комнаты выскочили монахи, кто-то крикнул:
– Стой, стой! Кто посмел уронить мою алебарду? Вернись, негодяй!
Киёмори замер на месте. Когда он оглянулся, холодный металл алебарды блеснул ему в глаза. Без сомнения, это сделала умелая рука одного из дюжих монахов с горы Хиэй или из храма Ондзодзи. Вызов был послан так быстро, будто его направила рука бога смерти. Винные пары исчезли так же мгновенно, как угрызения совести вытеснили воспоминания о наслаждениях. Киёмори повернулся и со всех ног помчался навстречу ночному ветру.
Увидев свой дом, Киёмори почувствовал, как душа ушла в пятки. Вот обмазанная глиной, крошившаяся плетеная стена, кое-где покрытая увядшей травой, вот прогнувшаяся крыша главных ворот. Что ему делать? Что сказать? Сегодня он весь съеживался от одной мысли о встрече с матерью, легче пережить возмущение отца. Киёмори закипал от злости; он не мог даже думать о том, чтобы услышать ее голос. А то попросил бы у нее заступничества перед отцом, попросил бы у нее прощения и даже приласкался к ней. Был ли в мире еще хоть один сын, лелеявший более коварные замыслы? Глядя вверх на стену, он чувствовал себя одиноким. Киёмори находился в таком смятении, что у него стали подергиваться веки и виски. Если бы он не узнал о прошлом матери! Если бы он не слушал этого Морито!
Угрызения совести захватили его – он вспомнил Морито и их кутеж с этими женщинами. Все события погрязшего в пьянстве вечера сразу же всплыли в его памяти. Более живо, чем все остальное, он припомнил ту комнату в «веселом квартале» – темные, спутанные волосы и теплые мягкие руки. Какая разница, кем она была, красавицей или ведьмой? Ему было двадцать лет, и он впервые вкусил странной, незабываемой сладости, экстаза, затопившего удивлением все его чувства. Мысли продолжали вращаться вокруг воспоминаний, горячо тлевших в нем. Остался ли с ним запах ее тела? Эта мысль задержала его еще на мгновение, затем одним сильным прыжком он преодолел стену. Никогда еще Киёмори не приземлялся с другой стороны с таким глубоким чувством вины, как сегодня. После ставших привычными ночных побегов ему часто приходилось возвращаться домой таким образом. Он оказался на знакомом огороде позади конюшни.
– А, это вы, молодой хозяин Хэйта?
– Гм, это ты, Старый? – Киёмори быстро выпрямился и отбросил назад упавшие на лоб волосы. Перед пожилым слугой Мокуносукэ Киёмори чувствовал себя виноватым почти в такой же степени, как и перед отцом.
Задолго до рождения Киёмори пришел Мокуносукэ служить в их семью. С тех пор у старика выпали два передних зуба. Люди судачили о бесхребетности его хозяина Тадамори и издевались над бедностью семьи Хэйкэ, но верный Мокуносукэ один стоял на страже достоинства всего дома, поддерживал традиционные церемониалы и никогда не стоял в стороне от тех обязанностей, которые, как он считал, являются долгом слуги перед господином-воином.
– Ну что же вы с собой вытворяете, молодой хозяин? В это позднее время на дороге ни одного огонька не видать, – сказал Мокуносукэ, наклонившись подобрать поношенную шляпу. Подавая ее Киёмори, он вглядывался в его лицо, как видно заподозрив что-то неладное. – Уж не подрались ли вы с теми монахами-гуляками, или вас втянули в какую-нибудь кровавую ссору на перекрестке? Я просил хозяина лечь отдохнуть, но он не захотел. Ну ладно, с возвращением вас, добро пожаловать домой.
В сузившихся глазах ясно читалось облегчение, но Киёмори весь съежился под обращенным к нему внимательным взглядом. Значит, отец все еще не спит! А мать? Он вздрогнул, подумав о том, что ему предстоит. Мокуносукэ, не дожидаясь вопросов, продолжил сам:
– Настройтесь на отдых, молодой хозяин, успокойтесь и ложитесь.
– Хорошо ли будет, Старый, если я не зайду к отцу?
– Утром зайдете. Позвольте и Старому пойти с вами, чтобы добавить свои слова извинения.
– Наверное, он взбешен моим запоздалым возвращением.
– Более чем обычно. На закате он вызвал меня. Казался совершенно вне себя и приказал мне «пойти на поиски этого молодого негодяя в квартале Сёкодзи». Я постарался исправить положение, как мог.
– Вот как, и что же ты ему наврал?
– Не забывайте, молодой хозяин, мне больно ему лгать. Я рассказал ему, что бегал к вашему дядюшке, нашел вас в постели с болью в желудке и что вы вернетесь сразу с рассветом.
– Прости, Старый, мне очень жаль.
Цветы сливового деревца у конюшни поблескивали, как льдинки в темной ночи. Прохладный аромат цветов внезапно ужалил Киёмори, и по его лицу пробежала судорога. Горячие слезы полились по плечу Мокуносукэ, как только Киёмори обеими руками обхватил старика, полного дурных предчувствий. Под его хрупкими ребрами вдруг будто поднялась громадная волна чувства. Долгое время подавляемая любовь мужественного старого слуги вырвалась навстречу сильному всплеску эмоций Киёмори. И они вместе разразились громкими рыданиями, цепляясь друг за друга, и долго плакали, пока не пришли в себя.
– О, мой молодой хозяин, вы так надеетесь на меня?
– Ты такой сердечный человек. Знаешь, Мокуносукэ, только твое старое тело может меня согреть. Я один, как покинутый ворон на зимнем ветру. Моя мать – такая, какой ты ее знаешь. Но оказалось, что отец не мой, Тадамори из дома Хэйкэ мне не отец!
– Как? Кто вам сказал такое?
– В первый раз я узнал тайну отца! Мне рассказал ее Морито из стражи.
– А, этот Морито!
– Да, Морито. Слушай, он сказал: «Косоглазый тебе не настоящий отец. Тебя произвел на свет император Сиракава, и ты, сын императора, бродишь с пустым животом в каких-то лохмотьях и изношенных сандалиях. Какое зрелище!»
– Достаточно! – крикнул Мокуносукэ, вскинув руку вверх, чтобы заставить Киёмори замолчать.
Но тот схватил его за локоть и сильно дернул старика:
– И ты, Старый, знаешь больше! Почему ты так долго скрывал все от меня?
Свирепо смотрел Киёмори на старого слугу. Мокуносукэ почувствовал боль в руке и съежился под угрожающим взглядом. Он заговорил, но каждое слово давалось ему с трудом:
– Ну будет, успокойтесь. Если уж так случилось, Мокуносукэ тоже кое-что должен сказать, хотя мне неизвестно, что вам в точности говорил стражник Морито.
– Слушай, он сказал мне следующее: «Если ты не сын покойного императора Сирикавы, то, несомненно, отец твой – один из этих гнусных монахов из Гиона. Но будь ты сыном императора или отпрыском развратного святоши, так или иначе, Тадамори – не настоящий твой отец».
– Что он может знать, этот юнец? Чуть-чуть подучился и считает всех остальных глупцами. Его самого люди считают прожигателем жизни. Вы слишком поспешили поверить этому ничтожному человечишке, молодой господин.
– Тогда, Старый, скажи мне под клятвой: кто я – сын императора или какого-то гадкого монаха? Говори! Умоляю тебя, скажи!
Киёмори понял: старик не будет ссылаться на незнание. На самом деле Мокуносукэ был единственным посторонним хранителем этой тайны, и его простодушное лицо ясно показало, что он все знал.