Глава 5. Притоптанный сорняк

Братья вышли его встретить, их темные фигуры Киёмори, слезая с лошади, увидел под осевшими воротами. Цунэмори, державший на спине трехлетнего Норимори, вскричал:

– Добро пожаловать домой, брат! Отец уже вернулся.

– Гм… Нас не было дома семь дней, маленькие, наверно, скучали.

– Да, у меня хватало забот с Норимори, он не переставал плакать и звать матушку, – начал Цунэмори, но спохватился, взглянув на Киёмори. – Ох да, отец хотел тебя увидеть сразу, как ты вернешься.

– Вот как? Тогда я иду туда. Старый, прими мою лошадь, – сказал Киёмори.

Передав поводья Мокуносукэ, он направился через двор в сторону света, горевшего в покоях отца.

От кухонных печек потягивало дымком. Слуги, вернувшиеся раньше, не сняв доспехи, занимались ужином для многочисленных обитателей дома – готовили рис, рубили дрова и носили картофель и овощи с огорода при кухне. Как и в большинстве домов, принадлежащих воинам, где было мало женщин-помощниц, а бедность мешала нанимать младших слуг, хозяин наравне со слугами-вассалами обрабатывал землю и работал на кухне.

– А, так ты вернулся, Хэйта! Благодарю тебя за труды.

– Отец, должно быть, вы устали после тяжелой недели и чувствуете усталость еще сильнее из-за того, что мы не схватили Морито.

– Мы сделали все возможное, и нам не о чем жалеть. Морито не из тех, кого можно схватить так легко.

– А он не мог убить себя, отец?

– Сомневаюсь. Да, Хэйта, я хочу, чтобы ты кое-что сделал.

– Это срочно?

– Да, возьми какого-нибудь жеребца, отведи в город и продай по любой цене, какую сможешь получить, а затем купи сакэ побольше, сколько сможешь.

– Жеребца? Я вас правильно понял?

– Угу… Посмотрим, сколько сакэ ты принесешь.

– Но, отец, это же больше, чем все мы сможем выпить за три дня! Это слишком унизительно – я не могу идти! Что может быть унизительнее для воина, чем вынужденно продавать свою лошадь?

– Вот поэтому я тебя и посылаю. Иди и постарайся жить так, чтобы твоя жизнь позволила забыть этот стыд. Продай его по любой цене – чем раньше, тем лучше.

Киёмори быстро вышел от отца и прошел на конюшню. Три из семи стоявших там жеребцов составляли самое ценное их достояние. Он тщательно осмотрел остальных. О, эти бессловесные создания, среди них не было ни одного, которого Киёмори не любил! Разве не участвовали все они с ним и с отцом в той опасной кампании на западе в позапрошлом году и не смотрели вместе с ними в лицо смерти? И разве можно сосчитать, сколько раз он их ласкал?

Киёмори знал, что ярмарки лошадей иногда проводились рядом с рыночной площадью, поэтому он направился к дому знакомого торговца лошадьми, продал жеребца и купил сакэ. Три вместительных кувшина погрузили на ручную тележку, и Киёмори помог торговцу довезти тележку в Имадэгаву.

Ужин начался поздно, но была долгая осенняя ночь, подходящая для подобных праздников, редко случавшихся в домах воинов. Созвав всех своих слуг в просторную комнату главного здания, Тадамори распечатал кувшины с сакэ, приказал принести бочонки с рыбой и другими соленьями, обычно хранившиеся до экстренного случая, и призвал всех слуг выпить сакэ.

– Я знаю, все вы устали после семи дней, проведенных в дозоре. По справедливости сегодня вы должны были пить сакэ во дворце, но мой провал не позволяет мне появиться внутри его ворот. Я ушел в отставку со своей должности. Позвольте мне попытаться загладить свою вину перед вами вот таким образом. Конечно, наступит время, когда ваша верность будет вознаграждена. Это сакэ – лучшее сакэ, которое я могу вам предложить, – символизирует мою благодарность к вам, мои вассалы. Давайте же пейте, сколько сможете. Давайте будем пить всю ночь и петь для укрепления нашего воинского духа!

В колеблющемся от ночного ветра пламени светильников сидели слуги, поникнув головами, и безмолвствовали. Они знали, что сакэ обильно текло на ночных празднествах знати, под аккомпанемент музыки, но слуге редко представлялся случай его отведать. От легкого опьянения их сердца переполнялись чувством благодарности к хозяину за его отношение к ним.

И Тадамори сказал:

– Как этот сад подходит нашей бедности – диким изобилием осенних цветов! Итак, выпьем все! Наполняйте ваши чаши, наполняйте сакэ!

Мужчины подняли свои чашечки с сакэ. Во дворце Тадамори заслужил репутацию крепкого пьяницы, и Киёмори, подняв свою чашечку, приступил:

– Отец, сегодня я выпью не меньше половины вашего!

– Что ж, прекрасно, только держись подальше от домов на Шестой улице!

Ответ Тадамори вызвал дружный взрыв хохота, и он сам присоединился к остальным с необычной сердечностью. Киёмори покраснел от огорчения. Как эти басни достигли уха отца? Кто их распускает? Протестовать не имело смысла, и, чтобы отвлечь от себя внимание, он окликнул одного из слуг:

– Хэйроку, Хэйроку, спой нам песню – одну из баллад, популярных сейчас в столице!

– А вы, молодой господин, напойте что-нибудь из мелодий, звучащих в окрестностях Шестой улицы!

– Да кончайте уже с этими шутками!

Голос из противоположного угла комнаты начал популярную балладу, один за другим ее подхватывали новые певцы, в такт захлопали ладоши, кто-то отбивал ритм на кувшине с сакэ. Некоторые поднялись танцевать, некоторые затягивали новые песни. Они пели так же неистово, как и пили, разгорячились и начали ругаться.

– Который раз уже эти придворные устраивают заговор против нашего господина, а теперь они пытаются разорвать связь между ним и его величеством, говоря, что ему не удалось поймать Морито!

– Что? Глупец! Это им не удалось! Разве наш господин не ушел в отставку со своей должности?

– Зачем же его обвинять? И зачем наш господин так смиренно ушел в отставку? Это уж слишком! Аристократы! Во мне закипает кровь, когда я думаю о них! Что обо всем этом думает его величество?

– Если он доверяет нашему господину и любит его, почему не положит конец заговорам и интригам против него? Не видит он, что ли, как ревность придворных медленно убивает нашего господина?

– Да, его величество хотя и правит, но не обладает властью над придворными, и наш господин не может позволить, чтобы его величество огорчался из-за него.

– И аристократы прекрасно это знают!

– Неужели сам господин не признает, что его презирают за то, что он воин, хотя он с придворными одного ранга?

– Тогда почему его величество это допускает? Дайте мне спросить у самого императора! Я буду драть горло, пока этот вопрос не достигнет его ушей во дворце!

– Безумцы! Тупицы!

Слуги замолчали, но продолжали сердито покачивать головами. Притворясь, что не слушал их, Киёмори наблюдал за ними и наконец поднялся. Разведя руки, он обнял головы с обеих сторон от себя.

– Послушайте, вы, воины, к чему эти стоны и сетования? Разве у вас не больше здравого смысла, чем у жаб и ехидн? Наше время еще не пришло. Неужели не можете потерпеть? Разве мы не остаемся пока притоптанными сорняками? Это время все еще не позволяет нам поднять головы. Так должны ли вы по-прежнему жаловаться?

Он прижал их к себе, и крепкий запах разгоряченных тел и винных паров наполнил его ноздри. Горькие слезы горячими каплями падали ему на колени. Как птица притягивает своих птенцов ближе под крыло, так и растроганный Киёмори притянул к себе своих слуг, потребовал еще сакэ и осушил чашу одним глотком.



Привыкшее к клетке животное, выпущенное на свободу в поле и предоставленное само себе, со временем возвращается к дикому состоянию. Варварская природа человека утверждается даже еще быстрее, и верность этой мысли подтвердил Морито, чье превращение в дикаря, казалось, произошло в одну ночь.

– Следует ли мне продолжать жить? Не лучше ли прекратить жизнь? Как я должен поступить с этой сущностью? Они все так же преследуют меня и не дают времени на размышления. Я должен отдохнуть, но за мной гонятся. Я останавливаюсь, чтобы перевести дух, а они опять… Я… я… я… – повторял себе Морито, не понимая, что сущность, с которой он отождествлял себя, умерла.

Той ночью, когда убийца бежал из дома в Ирисовом переулке и загадочным образом ускользнул от своих преследователей, ноги сами несли его, но в какую сторону, Морито вспомнить не мог. Он спал под открытым небом, прятался в дуплах деревьев и ел то, что мог найти, не прекращая неконтролируемого бегства. Его одежда превратилась в лохмотья, на босых ногах запекшаяся кровь смешалась с грязью, а глаза блестели как у дикого зверя.

Морито – просвещенный человек, одаренный от природы, на него возлагались такие большие надежды… Кто бы узнал его в этом облике? Кто бы поверил, что именно он пренебрежительно поглядывал на своих приятелей сверху вниз? Хотя облик этот продолжал дышать, шагать, двигаться. Раньше – жил, теперь – просто существовал.

Его слух обострялся при каждом птичьем крике, а вид кроликов и оленей больше не пугал. В этой «пустыне» с птицами и зверями он чувствовал себя одиноким. Но от малейшего звука приближавшегося человека волосы у него вставали дыбом. Вот они – идут! Перехватив круглый предмет, который он держал в руках, Морито на мгновение застывал в оцепенении, испуганно вращая воспаленными глазами.

От своего верхнего кимоно он оторвал рукав, чтобы завернуть предмет, который он крепко прижимал к себе. То была голова Кэса-Годзэн. С той самой ночи он ни на мгновение не выпускал ее из рук. Просочившаяся кровь смешалась с росой и землей, засохла и затвердела до такой степени, что от всего этого ткань выглядела как лакированная. Более двух недель прошло с тех пор, как бежал Морито, и от головы стал исходить запах разложения. Но он прижимал ее к себе днем и ночью, а когда дремал, то снова видел Кэса-Годзэн как бы воочию.

В ней ничего не изменилось. Он слышал шелковистый шорох ее одежд, когда она близко придвигалась к нему, что-то нашептывая. Морито вдыхал ее аромат, чувствовал тепло прислонившегося к нему тела. Хотя пауки и ткали свою паутину вокруг подушки, сооруженную им из опавших листьев, и бледные, не видевшие солнца грибы прорастали рядом с его головой, они казались менее реальными, чем фантазии, посещавшие его в бреду.

Они с ней снова были мальчиком и девочкой и, как бабочки, кружили над клумбами в дворцовом саду. Затем он видел себя самого, жалкого юношу, страдающего от безнадежной любви – безумно, смертельно. И во сне Морито стонал:

– О, Кэса-Годзэн, отчего ты не смотришь на меня? Никто, кроме тебя, не избавит меня от этих мук, о, бессердечная! Зачем принадлежишь ты Ватару? Сжалься надо мной! Дай мне одну лишь ночь провести с тобой рядом. Позволь один только раз сорвать этот запретный цвет, а после пускай это преступление, более тяжкое, чем все Десять грехов, бросит меня вниз, в бездонную, жаркую яму ада, ибо какое страдание сравнится с тем, что я испытываю сейчас?

И в своих возбужденных снах беглец видел ее закрытые глаза и искал своими губами ее губы. В складках помятого кимоно мелькали ее руки и линия обнаженной груди, но, потянувшись к ней, он уже терял ее, сон растворялся и оставлял его мучиться и тосковать. Проснувшись однажды, беглецу захотелось разразиться плачем и рыдать, пока вся полуночная природа не присоединится к его причитаниям.

Все еще было темно, когда Морито, устав от слез и снов с привидениями, проснулся. Поднявшись на ноги, он машинально двинулся вперед, пошатываясь и спотыкаясь, не соображая, где находится, когда внезапно все его нервы задрожали, реагируя на странное новое ощущение. Казалось, ледяной поток с грохотом пронесся в его мозгу и исступленный рев ворвался в уши, неоднократно повторившись эхом в голове.

Пороги Нарутаки – по дороге к горе Такао с ее кленами!

Наступил рассвет, в небе висела бледная луна. Морито огляделся, впитывая глазами темно-красные кленовые листья по всему склону горы. Никогда еще утренний свет не казался таким кристально чистым. Он еще раз вернулся к нормальному состоянию. Затем события той ночи – 14 сентября – ожили в нем, будто он снова находился там, где они произошли. Грохот порогов Нарутаки и плеск воды вдруг зазвучали как страшные причитания отчаявшейся матери – ржание от ненависти лошади Ватару, смех его друзей-стражников и гневные выкрики толпы.

Повернувшись к порогам, Морито крикнул, будто в ответ:

– Дайте мне умереть! Я не могу живым смотреть миру в лицо!

Покачнувшись, он уцепился за валун и посмотрел вниз, в кипящий поток, и заметил группу камнетесов, двигавшуюся с другого берега, прыгая от скалы к скале, по направлению к нему. Словно молния, Морито развернулся и бросился прочь, быстро вскарабкавшись на вершину горы.

Поднявшись, он положил свой узелок на землю и тяжело упал на колени, переводя дыхание. Пот катился по его телу, и беглец вытер волосатую грудь, часто и тяжело дыша.

Умереть необходимо теперь, когда к нему вернулся здравый смысл, подумал он.

– Прости меня, любимая! – крикнул он затем, воздев руки в молитве. Одно за другим шептал он имена тех, кого знал, моля о прощении, и наконец снял материю с головы. – Теперь взгляни на Морито, который все искупит своей жизнью, – прошептал он. – Посмотри еще раз на мир, ибо я также скоро обращусь в прах.

Оцепенело смотрел Морито на то, что увидел. Волосы, спутанные, лакированные кровью, прилипли прядями к щекам и лбу.

– Ах, возлюбленная моя, разве это ты?

Голова не напоминала ничего, кроме разве что большого глиняного кома. Когда свет заполнил небо, Морито увидел, как сжалась плоть под спутанной сеткой волос; кости выступили, а кожа покрылась пятнами. Уши сморщились и выглядели как высохшие мидии, глаза казались вырезанными из голубого воска с белыми пятнышками. Нигде не находил он тех черт, которыми когда-то восхищался.

И убийца взмолился:

– Дай-нити Нёрай, Дай-нити Нёрай! [1]

От маски смерти, лежавшей перед ним, его взгляд обратился к небу. Как огненный шар, вставало солнце. Крыши столицы, Восточные горы и пагоды со шпилями лежали, окутанные туманом, и все, что мог он видеть, было огромное, пылающее колесо света.



Уединенное жилище, где часто бывал настоятель Какуё, стояло во впадине гор Тоганоо, на дороге к Такао, в том месте, где поток от порогов Нарутаки устремлялся к порогам Киётаки. Хотя он был настоятелем храма Тоганоо, но существенную часть времени проводил в Тобе, и жители района привыкли называть его настоятелем из Тобы – Тоба Содзё. Когда-то он был настоятелем храма Энрякудзи на горе Хиэй, но в те времена, когда монахи ходили с оружием, поджигая и грабя, люди слышали, как Тоба Содзё часто говорил, что монах из него никудышный, так как он терпеть не может драки.

Жизнь настоятеля также не была обычной. Вместо того чтобы использовать в усадьбе послушников, он взял прислуживать молодого воина и троих мужчин-слуг, и любопытным, которые не без удивления спрашивали его, кто же живет в усадьбе – монах или мирянин, настоятель важно объяснял, что слуги принадлежат не ему, а персоне высокого ранга из Киото, навещающей его.

Достигший уже семидесятилетнего возраста Тоба Содзё был одним из многочисленных сыновей блестящего и своенравного придворного, прославившегося в свои дни авторством хроники. Какуё унаследовал значительное состояние, духовный сан принял, будучи довольно молодым, но вскоре обнаружил, что монашеская жизнь ему не по вкусу. И тогда, пренебрегая обязанностями, он начал получать удовольствие от своей склонности к живописи. Из-под его кисти появлялся свиток за свитком: плоды язвительного ума, полные сатиры и насмешек. Ничего подобного прежде не бывало; его глаз, воспринимающий критически этот суетный мир, видел людей в их сходстве с животными – обезьянами и зайцами, участвующими в скачках, барсуками в одеждах монахов, важными лягушками в венцах. Его кисть изображала пороки духовенства, экстравагантную нелепость аристократов, их фантастические суеверия, борьбу за власть среди чиновничества и все глупости и пороки человечества.

Однажды поглощенному живописью настоятелю слуга доложил о госте. Отложив кисть и прибор для туши, Тоба Содзё вышел принять посетителя, юного стражника из Приюта отшельника Сато Ёсикиё.

– Завидую я вашей жизни, ваше преподобие. Всякий раз, приезжая к вам с визитом, я убеждаюсь, что человеческая жизнь должна проходить рядом с природой.

– Зачем же завидовать? – отозвался Тоба Содзё. – Я не понимаю, почему вы не выберете ту жизнь, которая для вас наиболее желательна.

– Легче сказать, чем сделать, ваше преподобие.

– Тот, кто живет в горах, тоскует по городу, а городскому жителю хотелось бы жить в горах, – посмеиваясь, заметил настоятель, – и ничто никогда не устраивает всех…

– О, ваше преподобие, рисунки улетают – ветер!

– Эти клочки бумаги? Не обращайте внимания. Лучше скажите: вы приехали сюда любоваться кленами и сочинить одно-два стихотворения?

– Нет, ваше преподобие, я здесь по пути в храм Ниннадзи по делам, имеющим отношение к императорскому паломничеству.

– Да? Просто поразительно, как его величеству не надоест смотреть все эти скачки. Я бы не удивился, если б человеческая раса превратилась в стаю пороков, бегущих сломя голову, а стражники стали бы табуном диких норовистых лошадей. Вот действительно пугающая мысль!

Тоба Содзё резко повернулся в сторону задней комнаты и позвал:

– Эй, парень, созрела ли хурма, о которой я спрашивал? Принеси несколько штук моему гостю.

Ответа не было, но из задней части дома донесся слабый шепот нескольких голосов. Затем к веранде приблизился появившийся из-за угла дома юноша. Несколько камнетесов, живущих поблизости, сообщил он, пришли перепуганные и рассказали, что утром видели странного одичавшего мужчину, который бродил босым по соседним горам. На его кимоно не хватало одного рукава. Они украдкой наблюдали за его передвижениями, последовали за ним и видели, как он исчез в густых зарослях и спрятал там довольно крупный предмет, которым, по всей видимости, дорожил. Заметив приближавшихся камнетесов, это существо моментально скрылось в глубине леса на Такао.

– Ну и что? – воскликнул настоятель. – Зачем беспокоиться по пустякам? Ты думаешь его найти?

– Нет, не то чтобы… Но камнетесы возбужденно обсуждают, не стоит ли его схватить. Они думают, что он разбойник.

– И пусть его, пусть. Сейчас трудное время и даже разбойникам нужно жить. Его будут кормить, если посадят за решетку, но что будет с женой и детьми этого бедолаги? Не так ли, Ёсикиё?

Но Ёсикиё, видимо пораженный какой-то мыслью, отсутствующим взглядом уставился на затянутую облаками вершину горы Такао. Он собирался ответить, но передумал и вместо этого, извинившись за свой долгий визит, быстро покинул усадьбу.

Золотисто-красные плоды хурмы, те, которые не съели птицы, висели на фоне осеннего неба, и звуки стамесок камнетесов разносились безучастным эхом между облаками, накрывшими вершину горы.

Загрузка...