Нельзя сказать, что до ишува вовсе не доходили сведения о бедственном положении европейских евреев. Альтерман, как и многие другие жители Эрец-Исраэль, знал на собственном опыте, чем грозит еврейскому населению любая война в антисемитской Европе: ведь прошло всего два десятилетия после окончания Первой мировой с ее ужасающими погромами, массовыми убийствами, кровавыми наветами, сотнями тысяч беженцев, десятками тысяч сирот. Конечно, то, что евреям приходится несладко и при Гитлере, было понятно даже оторванным от европейских событий людям, которые сидели за столиками тель-авивских кафе. Но никто из них и вообразить себе не мог истинных масштабов происходящего. Да, слухи доходили ужасные — но слухам, как известно, верить нельзя.
Уж на что страшными были годы предыдущей бойни, но ведь народ перенес ее, поднялся, выжил — да и прежде знавал похожие катастрофы: крестовые походы, чумные погромы, «хмельниччину», гайдамаков… Как-нибудь выживем и теперь, Бог не выдаст. Соответственно, преобладающим мотивом газетных материалов было желание подбодрить попавших в беду соплеменников: не отчаивайтесь, мол, братья, держитесь, пройдет и эта беда…
Альтерман, который в принципе не поддерживал пессимистического взгляда на вещи, публиковал в своей колонке исполненные оптимизма тексты даже в самые трудные дни весны-лета 1942 года, когда союзники терпели поражения и отступали на всех фронтах — от приволжских степей до ливийской пустыни и тихоокеанских акваторий.
Наверное, поэтому официальное коммюнике Еврейского агентства[5], опубликованное 23 ноября 1942 года и подтвердившее известия о Ванзейской конференции[6] и о развернувшемся в Европе систематическом истреблении евреев, произвело в Стране впечатление разорвавшейся бомбы. Оно основывалось на достоверных источниках — как самого Сохнута, так и правительственных учреждений Британии и США, и ужасающий смысл его превосходил самые неправдоподобные слухи. Несколько дней спустя Натан Альтерман опубликовал стихотворение «Из всех народов», во многом задавшее тон всей его последующей поэзии. Лейтмотивом этого текста он избрал строку из еврейской молитвы — благодарственного обращения к Богу, «избравшему нас из всех народов»…
Стихотворение «Из всех народов» (מכל העמים) было опубликовано 27.11.1942, то есть еще в газете «Ѓа-Арец», но впоследствии автор включил его в книжное издание «Седьмой колонки».
Слезы наших идущих на смерть детей
мировых не обрушили сводов.
Потому что любовью и волей своей
Ты избрал нас из всех народов.
Ты избрал нас из прочих — на брит и обет —
из огромного пестрого стада.
Оттого даже дети, по малости лет,
знали точно и твердо: спасения нет,
и просили у мамы, идущей вслед:
не смотри, не смотри, не надо…
Плаха сыто стонала, журчал кровосток,
и отец христианнейший в Риме
не спешил на подмогу с заступным крестом,
чтоб хоть день постоять рядом с ними.
Чтоб хоть день постоять под ножом мясника —
как стоят наши дети века и века.
Не смотри на нас, мама, — на ямы и рвы,
на весь мир этот, ставший погостом…
Мы — солдаты одной непрерывной войны.
Мы малы, но не возрастом — ростом.
Ну а Ты… — Ты, чья воля, и мощь, и стать —
Бог отцов наших, страшный и милый,
Ты избрал нас из прочих народов — стать
мертвецами на адских вилах.
Только Ты сможешь всю нашу кровь собрать,
ведь другим это — не под силу.
Можешь нюхать ее, как свои духи,
можешь пить ее, добрый Боже…
Но сначала в ней убийц утопи.
А потом равнодушных — тоже.
Как и многие другие, Натан Альтерман обвинял в преступлении всю Германию, не делая при этом исключений ни для кого: «потому что в каждом немецком доме сидит палач». Забегая вперед, отмечу, что эту позицию он сохранил на долгие годы, последовательно выступая против таких контактов с Германией, которые можно было бы истолковать как простые человеческие взаимоотношения, как признание немцев нормальными людьми. Для Альтермана они навсегда остались преступниками, человеческим отребьем. Это его мнение резко расходилось с официальной позицией Бен-Гуриона и партии МАПАЙ. Особенно сильными были разногласия, касавшиеся характера первых прямых немецко-израильских переговоров (1951–1952), последующих решений о репарациях, дипломатических отношениях и торговле оружием, роли Германии в процессе над Эйхманом (1961–1962) и даже атмосферы первой встречи между Бен-Гурионом и Конрадом Аденауэром[7] (Нью-Йорк, 1960).
Соглашаясь на установление формальных контактов, Альтерман вместе с тем требовал начисто исключить из них «человеческий» элемент: по его мнению, вынужденное общение с немцами возможно лишь при условии отношения к ним как к роботам, бездушным автоматам. Германские репарации он воспринимал именно в таком прагматическом ключе: как законную компенсацию за разграбленное еврейское имущество, но ни в коей мере не как «плату за прощение». Поэтому содержавшиеся в заявлениях Бен-Гуриона слова о «другой Германии», о том, что «Германия Аденауэра — это не Германия Гитлера», и «Аденауэр ни в чем не виноват», воспринимались Альтерманом (и многими другими израильтянами) крайне болезненно. Яростной была и дискуссия с левыми сталинистскими партиями, которые, требуя разорвать всякие связи с Западной Германией, в то же время не считали зазорным контактировать с Германией Восточной.
Стихотворение «В тот день» (ביום ההוא) было опубликовано 18.12.1942 в газете «Ѓа-Арец».
В тот день, когда будет Суд, непохожий на все суды,
Страна под названьем Германия переполнится
плеском воды.
Миллионы убийц, в предчувствии адских мук,
Побегут отмывать кровищу со своих заскорузлых рук.
Будут мылить, тереть и усердно скоблить ладонь,
И от страха потеть, и свою ненавидеть вонь.
Папа с мамой возьмут кувшин и польют сынку —
Палачу, садисту, насильнику, мяснику.
Будут с рук капать капли, капля капли святей —
В каждой капле жизнь — отцов, матерей, детей.
Будет в каждом немецком доме капели плач,
Потому что в каждом немецком доме сидит палач.
Здесь живет писака — плотник духовных скреп,
Что нацистским бонзам руки лизал за хлеб.
А вот здесь — рабочий, классово-близкий друг.
Выходил под знаменем — красным, в центре — паук.
По соседству — химик, физик, стеклянный глаз.
Он создал пулемет, эшафот, крематорий, газ.
Рядом скромный бюргер с сонмом детей, внучат,
Просто ждал — когда же награбленное вручат…
Будут в каждом доме руки мыть и тереть,
И дрожать от страха, и смертным потом потеть.
И услышав это, всполошится сосед-нейтрал,
Что ворота запер и ключ подальше убрал.
Встрепенется политик в своей кабинетной тиши —
Тот, кто вел торговлю, когда надо было тушить.
И от малой конторки клерка до ватиканских вершин
Будет литься вода из кранов, будет звенеть кувшин.
Потому что в такие моменты не приходится выбирать:
Чем целую вечность мучиться, лучше вовсе
кожу содрать…
А потом весь мир зарыдает, проклиная свой
прошлый грех,
Потому что воды не хватит. Ни за что не хватит на всех.
В первых числах февраля 1944 года в порт Хайфы прибыл приписанный к Лиссабону трансатлантический лайнер «Ньясса». На его борту находилось 737 еврейских беженцев из Испании, Португалии и Испанского Марокко (Танжер). Большей частью это были западноевропейские евреи, содержавшиеся до того в испанских лагерях для перемещенных лиц после бегства из нацистской Франции. Рейс был организован американским «Джойнтом»[8] по соглашению с Франсиско Франко и с Британией, которая выписала иммиграционные сертификаты на всех пассажиров; в октябре тем же путем проследовало другое португальское судно («Гвинея», отплывшая из Кадиса). Во время Второй мировой войны португальские пассажирские лайнеры беспрепятственно ходили из Лиссабона в Нью-Йорк, Балтимор, Филадельфию и страны Латинской Америки.
Оба судна, таким образом, совершенно легально привезли пассажиров в рамках 1500 сертификатов, которые ежемесячно выписывались британскими властями. Возможно, поэтому о визите этих лайнеров написано относительно мало: традиционная израильская историография отдает явное предпочтение описаниям нелегальных рейсов маапилим. Причина тому проста: тогдашнее руководство Еврейского агентства во главе с Бен-Гурионом придерживалось тактики принципиального отказа от сотрудничества с британцами в области иммиграционной политики, закрепленной в печально известной «Белой книге» 1939 года[9]. При этом установленная англичанами квота (15 тысяч иммигрантов ежегодно в течение пяти лет) была сравнительно щедрой, ибо реальные темпы алии в довоенное пятилетие составляли примерно 21 тысячу в год. С поправкой на военное время и крайне опасные условия судоходства превышение квоты «Белой книги» выглядело практически невыполнимой задачей.
В принципе, можно понять благие намерения Бен-Гуриона: он использовал проблему алии в качестве инструмента для достижения главной цели — создания еврейского государства. Однако позднее, после открытия британских архивов, стало ясно, что этот рычаг давления не сыграл особой роли в итоговом решении Великобритании — не продлевать мандат. Верней всего будет сказать, что заинтересованность Британской империи в Эрец-Исраэль, изначально определявшаяся необходимостью контролировать Суэцкий канал, то есть морскую дорогу в Индию, начисто пропала после потери Британской Индии в 1947 году[10]. Англичане ушли из Страны главным образом из-за этого. Поэтому сейчас, оценивая события задним числом, я не могу отделаться от мысли, что тактика партии МАПАЙ и Бен-Гуриона неоправданно создавала серьезные дополнительные трудности в и без того нелегком деле спасения европейских евреев. Сомнительно полезная в стратегическом отношении, она была еще более сомнительной в моральном плане.
Как бы то ни было, прибытие океанского лайнера с евреями, чудом спасшимися из огненной европейской топки, стало крупным событием для ишува. Газеты напечатали пространные репортажи. Корреспондент «Ѓа-Арец» упомянул в своей заметке детскую коляску, которая была привязана в числе прочего скарба к крыше одного из автобусов, везших репатриантов из Хайфского порта к новой жизни в сионистском отечестве.
Заметка попалась на глаза Альтерману, и детская коляска стала темой стихотворения, которое было опубликовано в «Седьмой колонке» спустя несколько дней.
Стихотворение «Детская коляска» (עגלת הילדים) было опубликовано 4.02.1944 в газете «Давар».
Их прославят в стихах и ученых трудах,
Снимут фильмы, и школьник заучит урок
Об узлах, чемоданах, вагонах, судах,
О ночевках в кюветах военных дорог.
Вот и беженец этот, как частный пример,
Мог бы вам рассказать о подобных вещах,
Если б он говорить хоть немного умел,
Если б соска ему не мешала вещать.
Но и он, и сестренка, и брат-грамотей
Твердо знают и помнят: задача трудна —
В этой детской коляске, меж бомб и смертей
Пересечь континент, где пылает война.
В этом транспортном средстве колеса без шин,
В нем не крутится вал, и мотор не ревет.
Но коляску мощней самых мощных машин
Материнские руки толкают вперед.
Этот двигатель вечен, его не страшит
Ни ограда, ни яма, ни дикий репей,
Ни сырая долина, ни пики вершин
Пиренейских, альпийских, карпатских цепей.
Он стремится к спасенью сквозь пушечный гром,
Он не ждет от комиссий принятия мер,
Перед этой коляской склонятся потом
Генерал и министр, король и премьер.
Эти детские танки, прошедшие ад,
Безопасным границам безмолвный укор…
Да хранит вас Господь от угроз и утрат,
От чиновничьих дрязг и разбойничьих нор!
Вас поставят в музеях средь старых картин,
И придут экскурсанты нестройной гурьбой
Подивиться на танк, что остался один,
Но не сдался, а принял и выиграл бой.
Героями этого стихотворения являются не реальные люди во плоти и крови, а литературные персонажи рассказов и повестей Шолом-Алейхема — классика еврейской литературы на языке идиш. Это и Менахем-Мендл, и его жена Шейна-Шендл, и мальчик Мотл, и Тевье-молочник, и скрипач Стемпеню, и невинный шалун Топале Тутуриту… Почему Альтерман вспомнил о них именно в тот момент? Наверно, потому, что как раз на эту неделю пришелся день рождения Шолом-Алейхема. Подобный прием совмещения двух реальностей — литературной и наблюдаемой — принято относить к числу новейших постмодернистских находок, так что Альтерман в очередной раз демонстрирует здесь свою немеркнущую актуальность.
Написанное уже под конец войны стихотворение с печальной точностью предсказывает то, что прояснится лишь двумя-тремя десятилетиями позже. В расстрельные рвы легли не только читатели «Повести в письмах» — письмах, которые писал Менахем-Мендл из Одессы своей жене Шейне-Шендл в Касриловку. Печальная судьба постигла и самих Менахема-Мендла и Шейну-Шендл: теперь их мало кто помнит. Ведь только для красного словца сказано, что рукописи не горят. В крематориях горят и рукописи, и книги, и собрания сочинений, и целые пласты человеческой культуры…
Стихотворение «Письмо Менахема-Мендла» (מכתב של מנחם מנדל) было опубликовано 9.03.1945 в газете «Давар».
Шейна-Шендл моя, сквозь ночь и пургу,
как луна из облачной тени,
Шейна-Шендл, мечтой в помутненном мозгу
ты коснешься моих видений.
Моя шляпа заломлена для куражу,
лапсердак ветрами иссечен.
Так я в жизни ходил, так я в смерти лежу —
говорят, что мой образ вечен.
Шейна-Шендл, вокруг только снег и гроза,
и все судьбы печально схожи.
Тевье умер, и Мотл, и Пейсах-хазан.
Дядю Пиню ты помнишь?
Тоже.
И скрипач наш Сте́мпеню, бос и мал,
но красив красотою прежней.
И поет ему скрипка немой хорал
в омертвелой пустыне снежной.
Здесь же Топале лег, всем проказникам брат,
пацаненок из детской песни…
Если правда, что слезы и смех не горят,
то, наверно, и он воскреснет.
Нас вели в той ночи, словно скот на убой.
Шейна-Шендл моя, мы стояли
рядом с теми, кому мы дарили с тобой
радость счастья и радость печали.
Ты почистила старенький мой лапсердак,
повязала платок весенний.
Но никто не смеялся.
Смотрели так,
будто ждали от нас спасенья.
Ночь была от пожаров светла, и я
стал писать завещанье быстро.
На клочке простом, Шейна-Шендл моя, —
лишь о самом большом и чистом.
Лишь о том, как я счастлив тому, что ты
мне была женой и удачей.
Мы играли комедию вечной мечты,
но закончилось все иначе.
Мы шутили о смерти со сцен и страниц —
о нестрашной, домашней, спящей.
Но она пришла — в миллион десниц,
в миллион кулаков разящих.
Кто же думал — под скрипочку и под смех —
что пожрет нас адское пламя,
что актеры и зрители наших потех
лягут в красный снег рядом с нами.
Ну а мы, люди снов и тяжелых вериг,
слез и песен во тьме изгнанья —
мы мертвы — персонажи спектаклей, книг,
дети радости и страданья.
Шейна-Шендл, сквозь бури протяжный вой,
сквозь круги рычащего ада,
Шейна-Шендл, склонись над моей головой,
как незрячих очей отрада.
Что поражает в газетных текстах Натана Альтермана, так это их все-временность (или вне-временность?), мало совместимая, на первый взгляд, с актуальными темами. Текст из «Седьмой колонки», перевод которого публикуется ниже, пугающе современен и сейчас, спустя 70 лет после написания. Да и в будущем, боюсь, его актуальность будет лишь нарастать. Это первое, что следует сказать.
А второе: поразительна точность понимания событий, которую демонстрирует автор. Ведь в 1945 году вся ответственность за Катастрофу была возложена исключительно на немцев. Они и только они были объявлены злодеями, а все прочие — жертвами, если не героями-союзниками. Грохот пушек сменился грохотом лжи. Но Альтерман безошибочно нащупал под внешней канвой событий их истинную суть. В «Монологе Европы 1945 года» ни немцы, ни Германия не упоминаются вовсе. Не потому, что на них нет вины — а потому, что их вклад представлял собой всего лишь часть (хотя и весомую) широких общеевропейских усилий.
Стихотворение «Монолог ненависти к евреям в Европе 1945 года» (נאום שנאת היהודים באירופה של 1945) было опубликовано 3.08.1945 в газете «Давар».
Никогда, никогда, еврей,
Не оставлю я твой народ.
За оградами лагерей
Буду ждать тебя у ворот.
Ты остался в живых, еврей.
Но не радуйся жизни, враг.
Красен хлеб мой кровью твоей,
Без нее мне теперь никак.
Мне шесть лет дозволял судья
Жрать тебя на глазах у всех.
Жрал бельгиец, и жрал мадьяр,
И француз, и поляк, и чех.
Берегись городов, еврей,
Там раскинулась улиц сеть,
Там стоят ряды фонарей,
На которых тебе висеть.
Не ходи мостом через Прут,
Через Вислу, Дунай, Маас,
Ты ведь плыл там — распухший труп…
Ах, вернуть бы те дни сейчас!
Но на площади — верь, не верь —
Цел еще эшафот с тех пор.
Отворишь ненароком дверь —
На пороге — я и топор.
Ты свободен теперь опять,
Защищен законами. Что ж…
Не ложись только, парень, спать —
Ведь проснешься — у горла нож.
Ты теперь отрастил живот,
Вспоминаешь, грозишь судом:
Мол, верните мне мой завод,
Деньги, землю, работу, дом…
Что ж, грозись. Но прими совет:
Убегай, пока цел, родной.
Даже если дороги нет —
Лучше сдохнуть, чем жить со мной.
В последние годы в Сети можно встретить фотографии военного и послевоенного времени, на которых запечатлены граждане оккупированной Германии в ходе весьма неприятного занятия. Как известно, союзники заставили немцев извлекать из лагерных трупных сараев и расстрельных рвов полуразложившиеся тела умерщвленных евреев, дабы похоронить их останки в братских могилах. Думаю, многим попадались на глаза эти снимки — достопочтенные фрау в шляпках и цивильных пальто, а также солидные пожилые герры в костюмах, отвернув сморщенные от нестерпимой вони носы, тащат на носилках то, что и язык описать не поворачивается. А на фоне — американский солдат с автоматом, полураскопанный ров, торчащие из рыхлой земли руки со скрюченными пальцами, неестественно вывернутые ноги, черепа со спутанными колтунами волос.
Как правило, публикация подобных фотографий на форумах и в блогах вызывает самые разнообразные отклики — от «так им и надо, сволочам» до «ну а гражданские-то чем виноваты». Помимо судьбы фрау и герров, обсуждается также и роль американца с автоматом. Но ни разу никто не попытался представить, что подумали бы об этом те, чьи останки лежат на носилках. Оказывается, этот вопрос совсем не столь риторический, каким мог бы показаться на первый взгляд.
Натан Альтерман, вместе с прочими жителями Эрец-Исраэль, узнал о вышеописанных показательно-наказательных захоронениях из краткого газетного сообщения и сразу откликнулся на него стихотворением в «Седьмой колонке» от 27 апреля 1945 года, то есть всего за три дня до самоубийства Гитлера. «И стащил бы немца в могилу…» Вот такое любопытное совпадение…
Стихотворение «Последняя милость» (חסד אחרון) было опубликовано 27.04.1945 в газете «Давар».
Он меня кулаком по лицу хлестал,
Рвал мне спину кнутом разящим.
А мой сын в пыли перед ним лежал
Под его сапогом блестящим.
Он был немцем, властителем всей земли,
Убивал нас, мольбам не внемля.
А теперь его сапоги в пыли:
Немец выгнан зарыть нас в землю.
Встань, мой мальчик! Убийцы твой труп несут,
С отвращеньем борясь и страхом.
Немцу кару назначил союзный суд —
С нашим мертвым возиться прахом.
Встань, скажи им, издавшим такой приказ,
Что и в смерти нет хуже муки:
Как на свалку падаль, волочат нас
Сволочей поганые руки.
Лучше сразу по ветру мой прах развей,
Кинь собакам, пусти на мыло,
Но не им — добрякам немецких кровей,
Что свой долг отдают постылый.
Этот долг все равно не отдать, не вернуть —
Мне от них ничего не надо.
Так зачем осквернять мой последний путь
Этим гнусным трефным парадом?
Лишь одно я знаю: когда б Господь
Мне вернул на мгновенье силу,
Я вонзил бы ногти в живую плоть
И стащил бы немца в могилу.
Многие газетные тексты Альтермана носят ярко выраженный сатирический характер. Примером тому служит это стихотворение, написанное по следам заметки в газете, где рассказывалось о проблеме, с которой столкнулся зоосад одного из крупных европейских городов после отступления немцев. «С приходом в город войск союзников, — писала газета, — дирекция местного зоосада раздумывает, как поступить с содержащейся там обезьяной, которую в свое время обучили изображать нацистское приветствие».
Стихотворение «Метаморфозы» (מטמורפוזות) было опубликовано 27.10.1944 в газете «Давар».
Эта горькая новость — не абы-кабы.
Эта новость — трагедь обезьяньей судьбы.
Жил да был обезьян. Ел, чесался и прыгал.
И однажды, устав от обычных затей,
он кидать научился нацистскую зигу,
по сигналу начальства, по просьбе детей.
Чуть заслышав «зиг хайль!», тут же вскакивал, бодрый,
подбегал вперевалку к портрету вождя
и, воздевши конечность, с серьезною мордой,
зиговал неустанно, себя не щадя.
И за это в финале всеобщей потехи
получал обезьян наградные орехи.
Все тогда зиговали чумному параду,
и поди разбери в том угарном дыму:
обезьян подражал человечьему стаду
или стадо людей подражало ему?
Но меняется время, меняются веры —
отовсюду убрали усатый портрет.
Только наш обезьян в зоосадном вольере
одиноко зигует… — а зрителей нет.
А ведь только вчера по велению долга
бурно хлопал ему человеческий круг…
И грустит обезьян: он учился так долго,
ну а люди так быстро сменили свой трюк!
И теперь нет ни круга, ни даже кружка…
И гудит, и болит обезьянья башка.
Что ж, хвататься за голову принято даже:
нынче многие делают это, дивясь,
как народ превозносит в удвоенном раже
тех, кого лишь недавно затаптывал в грязь.
Плачет бедный: «Не выучить новые трюки —
видно, есть в обезьяньей природе изъян…»
Что поделаешь, гибкости нашей науки
не достигнет вовек никакой обезьян.
А снаружи — фанфары, цветы и портреты,
и глядит победитель, красив и усат…
И, похоже, в печальной трагедии этой
был замешан, увы, не один зоосад.