Последняя тематическая группа переводов из этого сборника призвана продемонстрировать еще одну важную сторону творчества автора «Седьмой колонки»: Натан Альтерман как моралист, взявший на себя роль совести общества, не стеснявшийся прямо в глаза говорить гражданам Страны самые неприятные вещи. Можно без всякого преувеличения сказать, что альтермановские тексты на злобу дня во многом определили нынешнее лицо Израиля. Выше уже приводился пример такого влияния: дискуссия со сталинистами из партии МАПАМ, несомненно, способствовала изменению политических симпатий, высвобождению общества из-под груза тоталитарных настроений, либерализации Страны в целом.
Другие тексты, резко осуждающие неоправданную жестокость бойцов ишува во время захвата и разрушения враждебных арабских деревень, впоследствии сформировали знаменитый «этический кодекс» ЦАХАЛа, благодаря которому Армия обороны Израиля может теперь гордиться своими крепкими нравственными устоями. Причем главные критические стрелы Альтермана были направлены вовсе не на тех, кого он (будучи другом Ицхака Саде и поклонником Бен-Гуриона) считал в тот период своими идеологическими противниками (то есть не на «Эцель»), Наиболее резкому осуждению (в стихотворении «Про это») подверглись бойцы «Хаганы» и их действия в процессе захвата арабского города Лод, завершившегося изгнанием его населения. К чести Бен-Гуриона, следует сказать, что, поначалу отвергнув эту обидную критику, он довольно быстро осознал ее значение и приказал размножить альтермановский текст в десятках тысяч экземпляров для раздачи его бойцам.
Похожее влияние оказывали и многие другие знаковые стихи Альтермана, малая часть из которых приведена в этом разделе. Завершают сборник сатирические тексты, ничуть не потерявшие своей актуальности даже в наши дни.
Это стихотворение написано по поводу заседания кнессета и речи его председателя Йосефа Шпринцака. Шпринцак выступил с многословными заверениями в том, что Израиль подтверждает свое обязательство полностью и в срок выплатить все денежные долги, взятые у евреев диаспоры. Выступление было приурочено к выпуску облигаций государственного займа (так называемый «заем независимости»[36]).
В первые годы предприятие не имело успеха, однако с начала 60-х годов ситуация резко изменилась, и гособлигации превратились едва ли не в основной источник финансирования больших проектов развития израильской инфраструктуры. С их помощью построена единая водопроводная система, порты Хайфы, Ашдода и Эйлата, электростанция в Хадере, заводы Мертвого моря и др. Всего (если считать с момента первого займа) гособлигации привлекли на нужды Страны более 33 млрд долларов. Поскольку всегда считалось, что выпуск облигаций имеет не только чисто финансовое, но и показательно-моральное значение, он продолжается до сих пор, хотя многие полагают, что Израиль благодаря своей высокой кредитной репутации сегодня не очень нуждается в займах, да и процент, выплачиваемый по этим облигациям, непомерно высок в нынешних финансовых обстоятельствах.
Иными словами, госзаймы уже не слишком актуальны в наши дни — в отличие от стихотворения Альтермана, написанного хотя и по этому поводу, но совсем-совсем о другом…
Стихотворение «Долги Страны» (חובות המדינה) было опубликовано 2.03.1951 в газете «Давар».
Она все вам вернет — по счетам и распискам —
до последней монетки, гроша не зажав, —
всем евреям Нью-Йорка, Чикаго и Фриско,
и Панамы, и Чили, и прочих держав.
Она все вам вернет — по гроссбухам и свиткам —
доброта подаяния ей не нужна.
Разве нам от евреев положена скидка?
Да с чего это вдруг? Да какого рожна?
Соплеменники, ваша поддержка бесценна —
в обстоятельствах рынков таких дорогих,
несмотря на процент и растущие цены,
вы ей дали едва ли не больше других…
Ну а те, кто в ее проживают границах, —
не волнуйтесь: вас тоже уважат вполне!
Вам и вашей семье возвратится сторицей
все, что вы одолжили на время Стране.
Что бы вы ни держали — перо или гайку,
кто бы ни были — клерк, фрезеровщик, игрок,
агитатор, кассир или домохозяйка,
или даже поэт — автор этих вот строк,
импортер, экспортер, постовой, вышибала
и шофер, и рыбак, и валяльщик сукна —
без сомнения, всем вам Страна задолжала
и в долгу как в шелку перед вами она.
Нет, пока что должница еще не под стражей,
не предъявлен суду документ закладной,
только шепот все громче, намеки все гаже,
а на улицу выйдет — шипят за спиной.
Но она все вернет — по счетам и распискам —
до последней монетки, гроша не зажав, —
кредиторам Нью-Йорка, Чикаго и Фриско,
всем евреям Страны и далеких держав.
Всех она соберет в день святой и погожий —
соберет и приступит к раздаче долгов,
и Творец ужаснется и скажет: «О боже,
в этом море людском не видать берегов!»
Но она промолчит — только глянет за спины,
где лежат, наплевав на раздач торжество,
те, кому не должна ни гроша, ни полтины,
те, кто отдал ей жизнь, не прося ничего.
Еще одно выступление, теперь уже на заседании Всемирного еврейского конгресса[37], стало поводом для написания нижеследующего саркастического текста. Вышло так, что президент Конгресса (по-видимому, Нахум Гольдман) осмелился заявить, что евреям диаспоры желательно было бы совершить алию в Израиль. Эти неосмотрительные слова (вообще-то Гольдман всегда считал, что сильная диаспора — необходимое условие для существования сильного Израиля) вызвали настоящую бурю в еврейской прессе за пределами Эрец-Исраэль.
На эту бурю и откликнулся Натан Альтерман. Читая стихотворение, не веришь, что оно написано более шести десятилетий назад. Ведь примерно такую же гневную реакцию вызвали схожие слова главы правительства Израиля, сказанные в 2015 году в адрес евреев Франции и Дании после нападений, совершенных исламскими террористами на еврейские учреждения этих стран…
Стихотворение «Ужасная оговорка» (פליטת הפה הנוראה) было опубликовано 28.08.1953 в газете «Давар».
Незаметно промчались недели,
сгладив чувств и речей остроту —
не припомнить ли нам, в самом деле,
оговорку прискорбную ту?
Ту нахальную, грубую, злую,
как кистень из-под вражьей полы,
что мгновенно, гневя и волнуя,
опрокинула в зале столы.
Оговорка — с трибуны конгресса!
Из самих председательских уст!
В нарушение всех политесов,
всех законов, потоптанных вхруст!
Чин по чину, манишкой белея
пред евреями разных земель,
он вдруг ляпнул, что лучше б евреям
перебраться уже в Исраэль!
Это ж надо такое сморозить!
Кто позволил ему, наглецу,
этим словом по нервам елозить,
как наждачным листом по лицу?!
Он и сам-то не рад, несомненно,
но слетело — назад не подашь,
не уймешь этой ярости пену,
не проймешь этот праведный раж.
Вся диаспора сдвинулась с места —
осудить председательский ляп:
каждый спикер спикует протесты,
каждый деятель требует кляп.
И строчат журналистские перья,
и грохочет раскатистый гам,
и зовут на подмогу поверья,
и взывают к научным богам.
Разверзаются гнева пучины:
не замай, мол, не трогай, не смей!
И рычат, аки лева, мужчины,
и фемины шипят, аки змей.
И представьте: весь этот бедлам —
за два слова, с грехом пополам…
Ну а мы в нашем маленьком крае,
когда шторм, слава Богу, утих,
лишь испуганно пот утираем
с бледных лбов сионистских своих.
Утираем и шепчем устало,
приминая всклокоченный чуб:
Вот ведь горе-то… как их достало
это слово, слетевшее с губ…
Как же дяденька так лопухнулся?
Как довел до такой кутерьмы?
Не иначе как кто-то свихнулся —
то ли он, то ль они, то ли мы…
Это чудесное стихотворение, написанное в уже знакомом нам «пасхальном» жанре, было опубликовано в канун Песаха 1944 года, в разгар Катастрофы. Незадолго до этого в Венгрию вошли войска вермахта, и Эйхман приступил к планомерному уничтожению полумиллиона венгерских евреев. На фоне этих зловещих событий Альтерман обращается к последней страничке пасхальной Агады — традиционной арамейской песенке «Хад гадья» («Один козленок»), пением которой обычно завершается долгая праздничная трапеза. Герои этой немудреной песенки — безымянный еврейский папа и крошечный козленок, которого папа купил на рынке за два зуза[38].
Под повторяющийся рефрен — «козленок, козленок, купил его папа за два зуза» — разворачивается, вернее, нарастает как снежный ком, история: дикий кот съедает козленка, собака загрызает кота, палка побивает собаку, огонь пожирает палку, вода заливает огонь, бык выпивает воду, мясник режет быка, ангел смерти забирает мясника, и, наконец, Всевышний поражает ангела смерти (который забрал мясника, который зарезал быка, который выпил воду, которая залила огонь, который пожрал палку, которая побила собаку, которая загрызла кота, который съел козленка, которого купил папа за два зуза…).
Конечно, можно с немалым основанием усмотреть в этом обращении Альтермана к последней песенке Агады еще не угасшую к тому времени надежду на Всевышнего, который, впрочем, не слишком спешил поразить ангела смерти, с немецкой педантичностью уничтожавшего все европейское еврейство — от младенцев до стариков. Но, с другой стороны, Всевышний и ангел смерти не упоминаются в стихотворении вовсе: его главными и единственными героями с начала и до конца остаются папа и козленок, который куплен, как видно, исключительно для детской забавы, поскольку не годен пока ни для чего другого. Эта невинная простая картинка закономерно (как утверждает Альтерман) помещена на последнюю страницу Агады — ведь именно ею и должен завершиться процесс исправления мира. Именно она, олицетворяющая тихое семейное счастье, покой и детскую радость, является конечной целью всех мировых усилий, единственным оправданием невыносимых мук, бесчисленных жертв и неописуемых страданий.
Стихотворение Альтермана, таким образом, звучит как обещание этого безмятежного счастья в мире огня, смерти и дымных столбов, вздымающихся из печей нацистских лагерей смерти. Скорее всего, так и следует трактовать две последние строфы. Без сомнения, главным содержанием пасхальной Агады вовсе не являются «кровь, и огонь, и столбы дыма»[39], но не зря ведь традиция учит нас, что жизнь всякий раз вносит в этот ежегодно читаемый текст конкретное содержание, имеющее сиюминутный уникальный характер. И что уж тут поделать, если конкретным содержанием 14-го дня месяца нисана 5704 года (7 апреля 1944 года по григорианскому календарю) были как раз черный дым, убийства и смерть…
Стихотворение (הגדי מן ההגדה) было опубликовано 7.04.1944 в газете «Давар».
Этот малый козленок за два медяка —
был он ростом не более кошки…
Ни на шерсть не возьмешь, ни под нож мясника —
тонкий хвостик, дрожащие ножки…
И не знали тогда ни мясные ряды,
ни купцы, ни скупцы, ни менялы,
что стоит рядом с ними звезда Агады,
занесенная жизнью в анналы.
Неизвестно, чем папу козленок привлек,
но еще, господа, неизвестней,
почему этот папа достал кошелек
и купил. А дальнейшее — песня.
Пела ярмарка песню тележных колес,
гладил девушек ветер нахальный,
ну а мимо шел папа и козлика нес —
в Агаду и на седер пасхальный.
С той поры там набилось кого только не —
по стишку, по словечку, по крошке…
Так, что папу с козленком прижали к стене —
то есть к задней, последней обложке.
Ну так что же? — смеется в ответ Агада, —
пусть стоят себе там на здоровье…
Я и так переполнена страхом Суда,
черным дымом, пожарами, кровью.
Но не зря, значит, идолы падали ниц,
разверзались моря и народы,
если папа с козленком с последних страниц
улыбаются счастью свободы.
Принято считать, что в Израиле нет смертной казни. Что единственным смертным приговором, оглашенным судом Израиля и приведенным в исполнение официальными представителями государства, был приговор Адольфу Эйхману, руководителю имперского проекта истребления европейского еврейства. Но это, увы, не так. Первой казнью в новейшей истории Государства Израиль стало убийство Меира (Миши) Тувианского, офицера «Хаганы» и инженера Электрической компании, который был расстрелян 30 июня 1948 года по обвинению в предательстве (за якобы шпионаж в пользу британцев).
В начале лета 1948-го в Иерусалиме было разгромлено несколько принадлежавших «Хагане» тайных мастерских по производству оружия, и служба контрразведки начала следствие. Подозрение пало на Тувианского — будучи служащим Электрической компании, он неоднократно контактировал с британскими властями в период мандата и представлял на их рассмотрение чертежи энергетической инфраструктуры города. В самом этом факте не было ничего особенного, поскольку в то время вопросами городской администрации ведали именно англичане. Кроме того, схема электросети не имела ничего общего с картой подпольных мастерских. Но начальник контрразведки Исер Беэри не стал вникать в подробности — для него оказалось вполне достаточно информации о том, что «Тувианский передал документы британцам».
30 июня Меира вызвали в Тель-Авив «на совещание», арестовали и стали допрашивать. Ошарашенному и сбитому с толку человеку, который не имел ни малейшего понятия, в чем именно его обвиняют, попросту не дали прийти в себя. Допрос длился недолго. Тувианский, 44-летний уроженец Ковно, совершивший алию в 1925 году, капитан «Хаганы», талантливый инженер, имевший к тому времени немалые заслуги перед Страной, был совершенно подавлен происходящим. На вопрос, передавал ли он британцам документы, Меир ответил утвердительно, что было расценено Исером Беэри и тремя его подручными как признание вины. Тувианского запихнули в машину и привезли к заброшенному зданию арабской школы в окрестностях деревни Бейт-Джиз (это строение сохранилось по сей день на территории кибуца Ѓарэль).
Там инженера втолкнули в один из классов, и он предстал перед тремя уже знакомыми ему следователями, превратившимися теперь в судей и прокуроров. Нечего и говорить, что защиты не было вовсе. Тувианского признали виновным и приговорили к расстрелу. Ему не позволили даже написать предсмертное письмо жене — просто вывели наружу, расстреляли и закопали тут же, у стены.
Жена казненного Елена забеспокоилась лишь на следующий день, когда Меир не вернулся из Тель-Авива. Несколько суток его судьба так и оставалась неизвестной — как жене, так и сыну-подростку. Узнав наконец о случившемся, Елена Тувианская немедленно начала борьбу за восстановление честного имени мужа. Долгое время эта борьба не имела успеха, невзирая на личное знакомство с Бен-Гурионом и многими командирами «Хаганы». Помогло Тувианским лишь то, что Беэри и его гвардия продолжали действовать теми же методами: несколько месяцев спустя в лесу на горе Кармель было найдено нашпигованное пулями тело некоего Али Касема — араба, работавшего на израильскую разведку. Его заподозрили в двойной агентуре и казнили уже без всякого суда, даже «скорого». Общественный резонанс в арабских кругах оказался достаточно весом, чтобы вмешался Бен-Гурион. Выслушав признание Исера Беэри, он отдал его под суд. Тут-то Елена и добилась, чтобы к новому следствию присоединили и дело Тувианского.
5 июля 1949 года — спустя чуть больше года после расстрела — было опубликовано официальное коммюнике Министерства обороны, гласившее: «После основательного расследования, проведенного военной прокуратурой, опроса свидетелей и изучения материалов дела установлена невиновность Меира Тувианского».
Исера Беэри разжаловали в рядовые и уволили из ЦАХАЛа. Срок его символического заключения составил один день.
Авраам Кедрон, второй участник «суда» над Тувианским, впоследствии был одним из ведущих израильских дипломатов, послом (в том числе и в Британии) и гендиректором Министерства иностранных дел.
Третий, Давид Карон, продолжил работать в разведке (занимаясь в основном оперативной работой, связанной с Курдистаном) и дослужился до начальника отдела в МОССАДе.
Но интересней всего судьба четвертого «судьи» — Биньямина Джибли, который не только остался в отделе военной разведки (АМАН), но и вскоре возглавил ее. Именно Джибли (вместе со своим патроном Моше Даяном) стал движущей силой скандала, известного как Эсек биш («Грязное дело»), опозорившего Израиль и стоившего карьеры нескольким ведущим государственным деятелям Страны, в том числе Моше Шарету, Пинхасу Лавону и в итоге самому Давиду Бен-Гуриону. Можно сказать, что в определенном смысле Эсек биш — это месть невинно убиенного Меира Тувианского, своего рода возмездие бессовестным функционерам и покрывавшим их политикам высшего ранга.
Стихотворение Альтермана появилось в газете три дня спустя после опубликования вышеупомянутого коммюнике. Четкая моральная позиция поэта произвела чрезвычайно сильное впечатление на общественное мнение Страны. Не исключено, что именно благодаря этому тексту в Израиле со временем выработалась решительная нетерпимость к известному большевистскому подходу «лес рубят — щепки летят». Хотя на заре существования государства ситуация вовсе не предполагала подобной нетерпимости…
Стихотворение «Вдова предателя» (אלמנת הבוגד) было опубликовано 8.06.1949 в газете «Давар». Переведено с сокращениями.
Эта повесть про нас и про нашу Страну,
что, сражаясь с открытым забралом,
больше года вела затяжную войну
и в итоге ее проиграла.
Проиграла могиле безвестной одной,
навещаемой солнцем убойным,
одинокой вдовой, одинокой луной
и мальчишкой с разбитой судьбою.
Мы не раз еще вспомним об этой войне,
о ее палачах и солдатах,
о неправом суде, о расстрельной стене
и о нас — и о нас, виноватых.
«Скорый суд»… — разве может быть что-то гнусней
этой тайной и подлой расправы,
отрицающей формой и сутью своей
человечность, законность и право?
Разве могут быть судьи в сужденьях быстры,
разве могут зависеть от хора?
Правосудие джипа на склоне горы,
без руля, тормозов и шофера…
Он упал у стены — офицер и отец,
он погиб ни за что, безвинно,
с горькой мыслью о том, что его конец —
лишь начало позора сына.
Он погиб, но вдова — против всех одна —
вышла в бой, и прошла сквозь бойню,
и спасла Страну, и теперь она
самых высших наград достойна.
Против всех одна — против нас с тобой,
нашей лжи, клеветы и воя —
она билась с нами, но этот бой
был сраженьем за нас с тобою.
Ведь не только в стойкости сила Страны,
не в отпоре врагам-арабам,
но еще и в признаньи своей вины
и в умении сдаться слабым.
Вот еще один текст, затрагивающий вопросы нравственности. В наши дни — в эпоху социальных сетей, разнузданности интернет-форумов и безжалостного «шейминга»[40] — тема клеветы актуальна едва ли не больше, чем во время публикации этого стихотворения. Вполне возможно, что Альтерман написал свой текст под впечатлением процесса над Сиркиным и Райхлиным, приговор по которому был оглашен за две недели до того, как в газете «Давар» было напечатано это стихотворение.
Арье Сиркин и Авраам Райхлин обвинялись британскими властями в краже большого количества винтовок и патронов. Райхлин и впрямь был звеном в цепи снабжения «Хаганы» краденым английским оружием (винтовки покупались на британских складах в Египте и переправлялись в район Хайфы), зато Сиркин, профсоюзный лидер хайфских моряков, похоже, вовсе не имел отношения к этому делу, хотя и состоял в «Хагане». Но судебный процесс получил общественный резонанс не из-за контрабанды краденых винтовок. Британская военная прокуратура постаралась придать происходящему характер суда над всей организацией «Хаганы» и над еврейским ишувом в целом. Прокурор прямо обвинил руководство Еврейского агентства в пособничестве державам «Оси» (то есть нацистам): по его словам, целью сбора оружия была борьба против антигитлеровской коалиции во время войны.
Эта клеветническая линия британского правосудия была с возмущением встречена евреями Эрец-Исраэль, многие из которых уже служили добровольцами в регулярных британских частях или участвовали в британских боевых операциях в составе «Пальмаха». Свидетельница защиты Голда Меир (тогда еще Меерсон) произнесла на процессе впечатляющую речь, перепечатанную тогда всеми газетами и ставшую залогом ее последующей личной популярности.
Почему в стихотворении упоминается именно четыре свободы? Потому что перечисленные Альтерманом свободы — свобода слова, свобода религии, свобода от страха и свобода от нужды — взяты из знаменитой речи о «Четырех свободах», произнесенной президентом Ф. Д. Рузвельтом 6 января 1941 года.
Стихотворение «Пробное состязание» (תחרות לניסיון) было опубликовано 15.10.1943 в газете «Давар».
Раз решила четверка важнейших свобод —
отвлечения ради от тяжких забот —
разыграть меж собой чемпионский венок
быстроты, и проворства, и ловкости ног.
Вот на старте — свободы: от нищей сумы,
от животного страха и царской тюрьмы,
от навязанных вер, от зажатого рта… —
и союз их прекрасен, и слава чиста.
Рукоплещут свободам зеваки с трибун…
Погодите… Кто это? Горбунья? Горбун?
На дорожке — старуха — хромая нога…
Да куда же ты лезешь, дурная карга?
Неужели в элитный спортивный забег
допускают таких безнадежных калек?
Но ухмылка горбуньи зловеще крива:
«Я — свобода и, значит, имею права!»
Удивилась свобод благородная рать:
«Вы свобода? Какая ж, позвольте узнать?»
А старуха хихикает: «Можно на „ты“!
Я, коллеги, свобода вранья-клеветы!»
Вот так диво! — хохочет на старте толпа.
Эта дама с помойки еще и глупа!
Ждет ее неизбежный и скорый позор:
ведь другие спортсменки — ну как на подбор!
Вот отмашка забегу начало дала…
Эй, смотрите, смотрите — вот это дела?!
Изумленно глядит онемевший народ,
как горбатая кривда выходит вперед!
Этот странный итог на издевку похож,
но победу на финише празднует ложь!
То же — в новом забеге… четвертом… седьмом…
Уступает добро в состязанье прямом!
На свободы несчастные жалко смотреть:
только лжи достается фанфарная медь!
Пот холодный ручьями стекает с чела,
и свобода от страха — от страха бела…
И вопит, торжествуя, свобода вранья:
«Принесите корону! Корона — моя!»
Так обычно вранье начинает свой бег:
потихонечку, скромно, в тени от коллег.
Но затем, что ни метр от начальной черты,
все быстрее становится шаг клеветы.
Не поможет добру атлетизм и азарт —
стоит лишь допустить злодеянье на старт,
как оно — хромоногий и наглый урод —
тут же выйдет вперед, тут же выйдет вперед!
Тот, кто ставит свободу с враньем наравне,
должен сразу забыть о свободной стране.
Поводом для написания стихотворения стала забастовка израильских учителей, по старой еврейской традиции (беднее местечкового меламеда[41] были только мыши), получавших нищенскую зарплату. Альтерман не случайно ощутил необходимость поддержать эту забастовку.
Его особое отношение к профессии ивритского учителя во многом объясняется впечатлениями детства и юности — ведь жизнь родителей поэта была полностью посвящена именно делу воспитания и образования детей. Отец, Ицхак Альтерман, уроженец местечка Уваровичи Гомельского уезда, считается одним из пионеров дошкольного ивритского обучения. Завершив свое образование в Варшаве, он вместе с женой Белкой основал там первое дошкольное учреждение с обучением на иврите, а затем организовал и возглавил курсы воспитательниц еврейских детских садов. Кстати говоря, одной из выпускниц этих курсов стала знаменитая в будущем актриса театра «Габима» Хана Ровина. Практическая деятельность Ицхака и его жены сочеталась с активной пропагандой языка, написанием статей и разработкой обучающих методик; дом Альтерманов был своеобразным центром интеллектуальной и политической сионистской работы.
С началом Первой мировой войны Альтерманы переехали в Москву, где сразу открыли такие же курсы, как в Варшаве, и продолжили активнейшую работу в «Обществе любителей иврита», которая позднее была преобразована в мощную просветительно-образовательную сеть «Тарбут». О размахе распространения иврита в России того времени говорит хотя бы тот факт, что в 1917 году (после Февральской революции, отменившей многие ограничения) в стране мгновенно появилось более двухсот светских учебных заведений с преподаванием на иврите — от детских садов до гимназий!
Впоследствии все это было вытоптано большевистскими сапогами, уничтожено при помощи евкомов и евсекций[42] ВКП(б). Но тогда, в 1917–1918 годах, до иврита еще руки не дошли. Издательства выпускали десятки наименований оригинальной и переводной литературы на иврите, Евгений Вахтангов ставил в московском театре «Габима» знаменитую пьесу «Диббук», а общество «Тарбут» процветало. Ицхак Альтерман возглавлял его дошкольный отдел, издавая, среди прочего, методический журнал «Детский сад».
Но, как уже отмечено, период этот оказался весьма кратковременным. Иврит, а с ним и семья Альтерманов, вынуждены были оставить большевистскую Москву, переместившись сначала в Одессу, а затем в Киев. Как нетрудно догадаться, они продолжили обучение ивриту и там, причем деятельность «Тарбута» в украинской столице (в том числе курсы воспитательниц) финансировала богатейшая семья банкиров Златопольских. Забавно, что несколько позже дочь Шошаны Златопольской-Персиц выйдет замуж за издателя и хозяина газеты «Ѓа-Арец» Гершома Шокена — того самого, который в 1942 году откажется дать хотя бы символическую надбавку к зарплате скромного «переводчика телеграмм» Натана Альтермана. Что, собственно, и станет непосредственной причиной ухода последнего в «Давар» и появления там «Седьмой колонки». Действительно, тесен мир…
В Киеве Альтерманы тоже продержались недолго: начавшаяся Гражданская война обратила их в бегство, как и многих других украинских евреев, неизменно оказывавшихся жертвами погромов в процессе установления любой власти (или безвластия). В румынском Кишиневе, куда Ицхак Альтерман перевез семью в 1920 году, он продолжал работать в области дошкольного образования, обучая взрослых и детей ивриту. А пятью годами позже, когда Альтерманы оказались наконец в Тель-Авиве, отец семейства немедленно получил должность генерального инспектора детских садов в Эрец-Исраэль. Своей профессии Ицхак Альтерман не изменил до самой смерти в 1939 году, в возрасте 57 лет.
Неудивительно, что с такой семейной историей Натан Альтерман на всю жизнь сохранил глубокое уважение как к преподаванию на иврите, так и к учительскому призванию в целом.
Стихотворение «Ивритский учитель» (המורה העברי) было опубликовано 17.11.1944 в газете «Давар». Переведено с сокращениями.
Нынче шумны конгрессы, программы толсты…
Нынче — офисы, фонды, почет и партвзнос…
А когда-то весь груз сионистской мечты
лишь учитель иврита за пазухой нес.
Ни правления «Нир»[43], ни компании «Снэ»[44],
ни «Хадассы»[45], ни почты, ни точных наук —
лишь учитель иврита в дешевом пенсне,
чьи манжеты потерты и беден сюртук.
Снежным ветром сечен и нуждою согнут,
бит злодейкой-судьбой и властями клеймен,
он был сам по себе Ѓистадрут и Сохнут,
когда мир не слыхал еще этих имен.
Он изюм раздавал под хасидский мотив,
он твердил для мальчишек извечный урок…
В тесной комнатке класса вставал Тель-Авив
еще прежде, чем каменщик взял мастерок.
Он глаголы писал, мел крошился в руке,
и зима удивленно смотрела в окно,
как растут на исчерканной школьной доске
небоскребы издательств и залы кино.
Так он жил и учил, заменяя один
весь набор учреждений, велик и смешон…
И, пожалуй, лишь банк никогда не входил
в этот список — ни фунтом, ни жалким грошом.
С давних пор не хватает к алтыну рубля —
задолжал за одежду, за свет, за суму,
за ботинки, за воду… и даже земля —
на иврите! — свой счет предъявляет ему.
Этим стихотворением Натан Альтерман отметил праздновавшееся осенью 1950 года сорокалетие основания Дгании — первого кибуца в Эрец-Исраэль, построенного на землях деревни Ум-Джуни — на южном берегу озера Кинерет к востоку от русла реки Иордан. 3000 дунамов земли были куплены Еврейским национальным фондом еще в 1904 году, но потребовалось целых пять лет, прежде чем набралось достаточное количество добровольцев. Первая попытка основать в Ум-Джуни сельскохозяйственное еврейское поселение (1909 год) закончилась неудачей из-за внутренних разногласий. Вторая группа молодых людей пришла сюда в октябре 1910 года — этот момент и считается датой основания первой «квуцы» (группы) на Земле Израиля (впоследствии слово «квуца» было заменено на однокоренное «кибуц», и это название стало общепринятым).
Тогда же и был сделан снимок, опубликованный газетами сорок лет спустя. Добротный двухэтажный барак: двускатная крыша, высокое крыльцо и немногочисленные, снабженные глухими ставнями окна, более похожие на бойницы. Вход с крыльца прямо на второй этаж — на первом вообще нет ни окон, ни дверей, как в детской загадке: сразу видно, что одна из главных забот тут — оборона от навязчивых соседей. К бараку примыкает открытый сарай-навес для инвентаря и скота. Инвентарь и скот тоже видны: телега и коза. Коза не желает позировать, поэтому ее крепко держит за рога один из парней. Остальные ребята и девушки выстроились на крыльце и на лестнице, вольно разлеглись на крыше сарая. Трое гордо восседают верхом на лошадях — в бедуинском обличье, с винтовками на плече.
Это люди Второй алии, преобразившей Страну. Их имена известны, а кто-то даже прославился. Четвертый справа — Шмуэль Китайгородский (взявший себе фамилию Даян), отец будущего начальника Генштаба, легендарного Моше Даяна. Впрочем, Шмуэль и сам не промах — ему предстояла карьера видного партийного и профсоюзного функционера, депутата и заместителя председателя израильского кнессета (подробнее об этом — в приложении, в очерке «Два мира — два Даяна»).
Роль Второй алии в современной истории Эрец-Исраэль огромна — и при этом весьма неоднозначна.
В стихотворении упоминается год Тар-а (תרע"א). В привычном нам цифровом написании это 5671 год по иудейскому летоисчислению (начался вечером 3 октября 1910 года по григорианскому календарю).
Стихотворение «Фотография барака в Ум-Джуни» (עם תמונת הצריף באום-ג'וני) было опубликовано 13.10.1950 в газете «Давар».
Они просто стоят на крыльце, на навесе,
просто смотрят и просто молчат.
Тех уж нет, а другие прибавили в весе…
Два десятка парней и девчат.
Миг, другой — и фотограф кивнет: отомрите! —
и они побегут по жаре.
Год Тар-а (нынче время течет на иврите),
уйма срочных хлопот во дворе.
Еще партии малы, коммуны незрелы
а пути лишены колеи.
Еще только встает, раздвигая пределы,
чудо новой, Второй, алии.
Чудо древней мечты, воспарившей на вере,
и упрямства негнущийся свод…
Здесь, на этой земле, где блистает Кинерет,
поменяет История ход.
А пока что зерно будет только в июне,
плуг еще не познал ремесла,
самый первый бидон с молоком из Ум-Джуни
не погружен еще на осла.
День как день — не труднее других, не короче,
не гремят ни шофар, ни кимвал —
лишь барак, и земля, и еврейский рабочий,
что к земле этой вновь припал.
Им народ откровенья, изгнанья и Книги
благодарность вовек сохранит —
вдохновенным безумцам, мечтой и мотыгой
возродившим Страну и иврит.
Но пока что они на крыльце, на навесе,
на фотографа смотрят, молчат.
Те погибли, а эти вот избраны в кнессет…
Два десятка парней и девчат.
И в молчании этом отчетливо слышен
их вопрос, обращенный ко всем —
потому что, увы, ни с навеса, ни с крыши
наших дней не видать совсем.
Так стоят и молчат. И их взгляд пронзает
многолетнюю толщь и муть…
И давнишний снимок вдруг раскрывает
новых дел и событий суть.
Непосредственный повод к написанию этого стихотворения не известен, но оно не утратило актуальности и сегодня.
Стихотворение «Странный обычай» (מנהג המשונה) было опубликовано в первом томе сборника «Седьмая колонка».
Не вдаваясь в теории разного рода,
я задам лишь вопрос риторический:
отчего в наше время цветет эта мода:
жанр Встречи в Верхах Исторической?
Вот премьер шлет посланье соседним премьерам
по проблеме весьма специфической,
и в приписке: «Неплохо бы было, к примеру,
сбацать Саммит какой Исторический…»
А коллегам-то что — а коллеги и сами
Судьбоносными Встречами славятся.
Отчего ж не почтить Исторический Саммит —
даже два, чтоб впустую не париться.
Говорят, что и стрелки повсюду сейчас —
на руке, на стене, на вокзале ли —
показать норовят нам Истории Час,
а обычное время отставили.
Жаль, часам этой дамы нельзя доверять:
то спешат, то застоем пугают.
Ходят слухи, что даже опять и опять
эти стрелки и вовсе пускаются вспять…
Но история эта — другая.
Еще одно саркастическое стихотворение, написанное по следам газетной заметки, автор которой выразил осторожный оптимизм — что мировая война не разразится, по крайней мере в текущем календарном году.
Стихотворение «Осторожный оптимизм» (הנימה האופטימית) было опубликовано 9.02.1951 в газете «Давар».
Робкий лучик надежды блеснул с небосвода —
и газетчики ловят его на лету:
кто-то даже уверен, что в эти полгода
мир не будет изрублен на силос скоту.
Да и то, господа, говоря откровенно,
нет причины для паники странной такой:
мир не может за день провалиться в геенну —
это требует минимум месяц-другой.
Оптимисту ни спор, ни конфликт не видны:
он взирает на жизнь лишь с благой стороны.
Было время, пророки в мечтах воспаряли,
солнцем вечного счастья сияли миры…
А вот нынче провидцы провидят едва ли
за пределы текущей фискальной поры.
Ну а если кто видит на шаг впереди,
тот и вовсе годится в большие вожди.
Пожалуй, стоит завершить этот сборник стихотворением, написанным к десятилетию открытия тель-авивского порта, а точнее, прибытия туда первого грузового судна.
Необходимость строительства первого еврейского порта назрела в апреле 1936 года, когда арабы Эрец-Исраэль восстали против властей британского мандата, объявив всеобщую забастовку. Вообще говоря, планы такого строительства вынашивались давно: первоначальный проект предполагал, что порт будет находиться в самом начале улицы Алленби, там, где она выходит на набережную. Но этот замысел не вписался в генеральный план развития Тель-Авива, подготовленный в конце 20-х годов шотландским архитектором сэром Патриком Геддесом. По сути, Геддес определил всю городскую структуру современного Тель-Авива на территории от Яффы до устья реки Яркон, и от моря до нынешнего проспекта Ибн Гвироль. Поэтому место для порта было выбрано на самом краю «геддесовского пространства» — в устье Яркона.
Британцы поначалу воспротивились этой идее: конечно, им никак не мог понравиться еще один символ еврейской самостоятельности. К тому же власти усматривали в создании нового порта капитуляцию перед арабской стачкой: с точки зрения англичан, требовалось сломить восставших, а не решать проблему обходным путем. Поэтому для получения разрешения на строительство потребовались долгие уговоры. Правительство Его Величества не возражало против небольшого мола — при условии, что британской казне он не будет стоить ни пенса. Это ничуть не испугало евреев ишува: акции компании, организованной специально под проект тель-авивского порта, раскупались как горячие пирожки. Работы начались немедленно и поначалу велись преимущественно выходцами из греческого порта Салоники, утверждавшими, что они в портовых делах собаку съели, причем отнюдь не сухопутную, а самую что ни на есть морскую.
И хотя первый деревянный мол, построенный этими «специалистами», рухнул уже на следующий день после открытия, это ни в коей мере не остудило пыла тель-авивцев: порт воспринимался городом как всеобщее любимое детище. Вторая, железобетонная попытка оказалась не в пример удачней. Впрочем, в порту не был предусмотрен причал для глубоководных морских судов — собственно говоря, причала для разгрузки пароходов вообще не предполагалось. Как и в Яффе, суда разгружались и загружались на рейде, а грузы переправлялись с берега и на берег тяжелыми гребными лодками (позднее прибыли специально заказанные баржи, приводимые в движение небольшими буксирами).
Эта система позволяла принимать суда еще до того, как были построены склады и защитный мол, который огораживал внутреннюю акваторию. Первым сухогрузом, полностью обслуженным грузчиками первого еврейского порта, стал югославский пароход, привезший к берегам Тель-Авива мешки с цементом. Это знаменательное событие произошло 19 мая 1936 года. Официальное же открытие мола, акватории, складских бараков и пассажирского терминала состоялось почти двумя годами позже, 23 февраля 1938-го.
С тех пор тель-авивский порт служил верой и правдой сначала еврейскому ишуву, а затем и молодому Израилю. Во время Войны за независимость это были, по сути, единственные ворота, через которые осуществлялась связь с внешним миром: порт Хайфы тогда еще контролировался британцами. Потом, когда система рейдовой погрузки перестала справляться с возросшими объемами торговых перевозок, зашла речь о необходимости реконструкции и даже возникли планы превратить скромный тель-авивский мол в один из двух основных средиземноморских портов, наряду с Хайфой.
Этим планам помешала лишь катастрофическая нехватка места: разросшийся Тель-Авив не оставил достаточного пространства для складов и подъездных путей. По этой причине в начале 60-х в устье ручья Лахиш был построен новый морской порт — ашдодский. Он-то и стал заменой тель-авивскому. А в устье Яркона на месте прежних пакгаузов и прочих портовых атрибутов сейчас действует просторная зона отдыха с ресторанами, бутиками, детскими площадками и увеселительными заведениями. Не уверен, что именно такое будущее пророчил тель-авивскому порту Натан Альтерман. Хотя — кто знает?
Но тема стихотворения — не столько порт, сколько особенный характер Тель-Авива — города, в который поэт был влюблен всю свою жизнь. Эта любовь нашла выражение в альтермановской лирике и в его злободневных стихах. В «Рождении порта» Альтерман пишет о дрожи, охватывающей тель-авивцев при «звуке строек». Это не просто поэтический образ. Тель-Авив, ровесник Альтермана, вырос, что называется, на его глазах.
Поэт приехал сюда пятнадцатилетним подростком, когда горстка белых домов на берегу моря еще только превращалась в город, отлучился на несколько лет учебы во Франции и вернулся в 1932 году, когда число горожан перевалило за 50 тысяч. Тогда-то и произошел самый большой рывок: в течение следующих четырех лет население города утроилось! Причина тому — Пятая алия, пик которой пришелся на 1933–1935 годы (последующий спад связан с Большим арабским восстанием 1936–1939 годов и введенными Британией ограничениями на еврейскую иммиграцию).
Побудительным мотивом для новых репатриантов из стран Европы стал, конечно же, приход к власти Гитлера и реальная угроза войны. Примерно треть из общего числа 180 тыс. репатриантов[46] Пятой волны составили бывшие немецкие граждане — поэтому ее еще называют «Алией йеки» (йеки — насмешливое прозвище, данное старожилами выходцам из Германии). Наиболее вероятное объяснение этимологии этого прозвища связано с чопорным внешним видом «немцев» и их педантичным поведением, абсолютно не соответствующим местному левантийскому расслабленному характеру (от немецкого Jacke — пиджак; «пиджачники»). Обидной разновидностью клички стало совсем уже неприятное «йеки-поц» — в современном иврите так именуют высокомерных педантов, кичащихся точностью и безукоризненностью манер.
Вернемся в любимый Альтерманом Тель-Авив. Следует сказать, что именно этот период беспрецедентного роста, превративший средний, по местным масштабам, город в крупнейший мегаполис Эрец-Исраэль, запомнился Альтерману безудержным «восторгом строек», охватившим тогда все население Тель-Авива. Неудивительно, что при таких темпах строительства «скерцо стучащих молотков» кружило головы тель-авивцев. Их скромный «Белый город» прямо на глазах становился настоящим европейским центром!
Стихотворение «Рождение порта» (הולדת הנמל) было опубликовано 24.05.1946 в газете «Давар».
Давайте вспомним берег моря
и летний вечер над водой,
простой забор, и на заборе —
наш флаг с Давидовой звездой.
Бетоновоз, мешки, вагонка,
прицеп, ползущий на причал…
Новорожденный порт в пеленках
шумел, вертелся и кричал.
Кричал все громче, все сильнее,
презрев приличия и страх, —
так вопиют лишь корифеи
в своих младенческих годах.
И город белый и зеленый
с балконов, площадей и крыш
смотрел и слушал умиленно,
как надрывается малыш.
В каскетках, кипах и панамах,
в костюме, в робе, в сюртуке —
мы все тогда играли в маму,
с рожком и соскою в руке.
Точь-в-точь еврейские папаши,
на детском пляже в выходной
смотрели мы, как чадо наше
играет с бойкою волной.
Вот он подрос еще на метр…
Вот в море тянется ногой…
Народ с рождения не ведал
такой игрушки дорогой.
А в ночь открытия причала
стихия баловала нас
и снисходительно прощала
трескучесть трафаретных фраз.
Лишь ветер, разгулявшись вволю,
разбив волну о парапет,
дарил речам щепотку соли —
чего, как правило, в них нет.
Таков уж Тель-Авив. Он боек,
беспечен, весел и пригож,
но отчего при звуке строек
его всегда бросает в дрожь?
О, молотков стучащих скерцо!
О, песни сварочного шва!
От них сильнее бьется сердце
и улетает голова…
Вот и тогда, в том новоселье,
на бедном маленьком молу
мы были пьяны от веселья
в серьезном пафосном пылу.
Сегодня мы, как прежде, пьяны…
Ласкает ноздри ветерок,
и волны лупят в барабаны,
и пляшет в море катерок,
и что-то зреет в криках чаек,
и зов небес не превозмочь…
Как этот день чрезвычаен!
Каким огнем чревата ночь!
Нет, десять лет прошли недаром…
И порт, насмешлив и сердит,
дыша солярным перегаром,
на наши ленточки глядит.
Нахальный, ловкий и свободный,
герой поэм, герой былин,
он чует в луже мелководной
величье будущих глубин.